И вот я стал Прометеем, прикованным к скале, чьи ребра с мясом выдирает хищный клюв, а в сердце впились острые орлиные когти. Я стал сэром Эверардом Дигби, болтающимся на эшафоте вниз головой и все еще находящимся в сознании: вот к нему медленно приближается палач, чтобы сначала кастрировать, а потом вытянуть внутренности. Мозг плавился от ощущений, переживаемых Дамианом, распростертым на колесе, с растянутыми при помощи раскаленных докрасна крючьев конечностями, залитыми расплавленным свинцом, кипящим маслом, горящей смолой и серой ранами, а также лошадьми, растягивающими во все стороны тело, которое невозможно разорвать…

И здесь я не просто подпустил страху для мелодраматического эффекта, но совершил акт самозащиты. Я справился со взрывоопасным пожаром, поселившимся в моих нейронах, единственным доступным мне способом: реконструировав пережитый мной экстремальный опыт в некую историю, где представшие моему воображению картины имеют более или менее связную последовательную цепь.

Я не сознавал, что делал, но спасал свою жизнь и сознание от шока. Иначе всему конец.

Говорят, правда, что эти исторические факты всего лишь плоды больного воображения, страсти к дешевым эффектам, особенно в случае с Дамианом, когда десять лошадей в течение нескольких часов обрывали ему одну конечность за другой и никак не могли оборвать — даже после того, как палачи ослабили его бедренные и плечевые суставы, частично подрезав сухожилия. Но даже после этого Дамиан продолжал жить, только не мог говорить, а следовательно, покаяться в грехах.

Очевидцы утверждали, что Эверард Дигби все еще был в сознании, когда его четвертовали, но это на совести очевидцев — им хотелось выжать последнюю каплю ужаса из своего повествования, чтобы подчеркнуть, будто на всем белом свете никому и никогда не доводилось пережить таких мучений. Но когда в Дигби превратился я, то это был именно Дигби из легенды, и здесь пределы правдоподобия ни в коей мере не определялись богатством моей фантазии.

Разумеется, свидетелей, которые могли бы поведать о мучениях Прометея, не существовало, поэтому никому не пришлось приукрашивать это событие. Хотя бы поэтому быть Прометеем было значительно легче.

Но сейчас я рассказываю о том, что происходило со мной, рассказываю не как очевидец, а как жертва, и поражаюсь, почему мне это интересно. Мою память отфильтровали, я не могу вспомнить боль, но я воображаю боль, и теперь, когда мне известно, что она не была «реальной» (ведь в конце концов ничего же со мной не случилось), вспомнить ее такой, какой она была тогда, я не в силах. Разумеется, мое описание выглядит преувеличенным, как и любое другое, особенно если учесть, что я вышел из этого эксперимента живым. Тем не менее искренне заверяю вас, что я действительно страдал от жуткой боли — пусть, если хотите, воображаемой — и поэтому с полным правом соотношу свои мучения с описаниями самых чудовищных страданий, когда-либо испытанных человеческим существом.

Можете считать, что я просто нагнетаю страх, — ваше право.

От переживаемой боли мне хотелось стать мельче, сжаться, превратиться в полное ничто. Я пробовал раствориться в самом себе, я пробовал исчезнуть во времени и пространстве, как звездолет в шнековом канале или как блуждающая микрочастица, маскирующая свое ничтожество среди бесконечных структур пространства невообразимо коротким сроком жизни, исчисляемым долями пикосекунд.

Самое удивительное, что этот акт малодушия, похоже, сработал.

Как только я сжался, боль стала меньше, и к тому времени, когда я был в своем воображении уже не больше атома, я вообще перестал ее ощущать. Зато я ощутил удивительную свободу; превратившись в мирок, куда более мелкий, чем песчинка, я погрузился в себя, как в блаженную вечность, длившуюся, по нашим меркам, не больше часа. Ничто вне меня не могло сейчас привлечь моего внимания.

Можете считать меня эгоистом — ваше право.

Затем, как герой античного романа из микромира, я пережил потрясение, неожиданно открыв, что большое и малое поменялись местами. Одним прыжком, словно при гимнастическом упражнении в невесомости, я стал вдруг целой Вселенной, собранной из пространства и наполненной звездами, растекающейся Вселенной, заключенной в кожу из галактик толщиной с бумагу, скорость разбегания галактик относительно ритма моего сердца пульсировала на критической отметке магического числа с.

Внутри меня, как протоплазма в амебе, перетекала семенная жидкость из парообразных туманностей, танцующих похожий на водоворот танец, а биение моего сердца было биением Сердца Бога, пульсом и ритмом Творения. И никакой боли — только хрустальный экстаз музыки сфер.

Обезопасившись таким образом, превратившись в гуманоида, не привязанный ни к каким человеческим органам или чувствам, я был готов трансформироваться в любое гипотетическое тело, принадлежащее любым другим сущностям, и вступить в контакт с этими сущностями.

В конце концов именно ради контакта я здесь и находился.

Причудливые романы на Старой Земле, повествующие об интимных встречах типа той, что мне предстояла, как правило, не скованы языковыми трудностями. Когда боги вещают в голове мифологического героя, когда инопланетники-телепаты просвещают ученых двадцать первого века, когда одушевленные компьютерные программы впервые обмениваются интеллектуальными объятиями со своими прародителями из крови и плоти, обычно предполагается, что все языковые барьеры устранены и что сознание главного героя автоматически транслирует передаваемое ему прямиком в мозг послание на английском языке; иногда, для пущего эффекта, искаженном английском, но все же английском.

Но мысль не шире языка. Когда встречаются два гуманоида, в языках которых ни одно слово не совпадает, они могут общаться посредством мимики и жестов. А когда человек и чужак вступают в контакт не с глазу на глаз, а с помощью микросхем, все гораздо сложнее. Но насколько трудно дается общение, когда одна из сторон, ищущих контакта, не имеет ни малейшего представления, что ей делать и как поступать в предлагаемом состоянии материальной матрицы, совершенно не похожей на наше доброе старое пространство-время!

Можете мне поверить, контакт с чужеродным интеллектом через нейроканал — это примерно то же самое, как если бы вас попросили участвовать в телевикторине сразу же после вашего рождения, причем за каждую ошибку пообещали больно наказывать.

Мало-помалу я опять начал ощущать, что стал размером с человека. Но что я собою представлял, сказать не берусь и полагаю, что то, чем я был, не имело ни формы, ни материальной основы; мне оставалось быть только собственной точкой зрения. Не могу судить, насколько моя творческая активность участвовала в том, что начинало возникать из небытия вокруг; подозреваю, что все там было сделано ради меня, но те, кто создавал эту картину ради моего обучения псевдосенсорному восприятию, максимально использовали ресурсы моей памяти и воображения.

Это было похоже, если хотите, на сон? Мне снилось, что я стою в пустыне, бывшей когда-то морем, и что жизненные формы, заполнявшие это море, вдруг застыли, превратившись в кристаллы, которые по ночам светились, словно ледяные скульптуры, а в дневном тепле растворялись, принимая ни на что не похожие парообразные формы и превращаясь в сгустки света. Мне снилось, что я иду по лесу из сталагмитов со множеством наплывов, словно у литых статуй, вылизанных до зеркального блеска природными стихиями. В серебристом рассветном свечении парообразные сущности просыпались от ночного сна и уплывали вверх, корчась в непрерывных, но тщетных попытках вновь зафиксировать свою форму.

Они начали медленный мрачный танец, хороводом кружась вокруг майских деревьев под л иловым небом, медленно светлеющим до розового оттенка. Чувствовалось, что эти мерцающие привидения тосковали по форме, по твердости, но их стремление к материализации было безнадежно. На мое присутствие они никак не реагировали, сосредоточившись на самих себе и занимаясь своими, одним им ведомыми делами.

Скалы имели серо-зеленую окраску, но цвета выглядели размыто. Вдалеке скалы пропадали, терялись в колышущихся тенях разноцветного тумана, но впечатление было такое, как будто они находились на самом краю моего восприятия, за которым лежала непостижимая тайна.

Словно напитавшись водой из теплого воздуха, лес начал расти, и по нему забегали огоньки — прозрачные лучики света, напоминавшие солнечных зайчиков, отраженных мелкими зеркальными чешуйками. Впечатление о пустыне как о бывшем море казалось иллюзорным: ни воды, ни морских животных в ней не было, но были запечатленные в ландшафте отголоски морского пейзажа. Здесь царил дух моря, словно пустыня знала, что значит быть морем.

Но ни в одно из происходящих вокруг действ я не чувствовал себя вовлеченным. И ничто, похоже, не адресовалось непосредственно мне. Вместо этого я ощущал себя посторонним, случайным прохожим в живущем своей жизнью царстве, которому не мог принадлежать. И сон этой пустыни воспринимался мной как квинтэссенция одиночества.

Но тут я увидел четыре огненных глаза, горящих как раскаленные угли, смотрящих на меня из колышущихся теней и затмевающих своим внутренним светом как солнечный свет, так и свечение морских миражей.

По мере того как они приближались, пустыня, казалось, начала волноваться и бормотать, недовольная этим вторжением. Глаза полыхали, и поток кровавого света, Как раскаленный ветер, опалял лес, нарушая и рассеивая его сон.

Пустыня страдала и сопротивлялась. Вихри пара поднимались, пытаясь поглотить глаза, и обвивали их удушающими змеиными кольцами. Потоки черного дождя падали с неба, а во все четыре глаза били молнии, но тщетно. Глаза смотрели на меня. Это не был взгляд Медузы, обращающий в камень, скорее, это был взгляд, который мог растворить меня или испарить, превратив в невещественное существо.

Поскольку я был нигде и ничем, но лишь присутствовал без определенного места в пространстве, то взгляд этот сидел как внутри меня, так и снаружи. Это не я смотрел, и не огненные зрачки смотрели в мои зрачки, но их пламенный взор изучал меня изнутри, снова и снова, и я чувствовал, что больше никогда уже не смогу существовать отдельно от него. Я поверил, что всегда теперь буду под пристальным взглядом этих глаз, что всегда нечто похожее на этот огненный взор будет присутствовать в моих размышлениях о самом себе.

Пустыня вздохнула, но не поглотила меня. Каменные колонны продолжали кровоточить, и кровь их испарялась, возникая в воздухе образами туманных чудовищ — драконов и других крылатых тварей. Эти драконы теперь кровью текли во мне, и я почувствовал, что если когда-нибудь снова обрету живые, наполненные вены, то биение Сердца Бога отныне и во веки веков будет гонять этих драконов внутри моего тела.

Я пересчитал колонны — их оказалось девять. Тут мое сознание впервые пробудилось, пытаясь докопаться до смысла этого символа и пытаясь найти к нему ключ. Внезапно на меня обрушился поток страстей, словно мое метафорическое сердце готово было разорваться, но я предположил, что это мне просто кажется. Невозможно было отличить ярость от жалости и горе от радости.

И тут снизошло озарение: "Девятка жива!" Я решил, что они потеряли контроль над собой и своими системами, как бы упав в обморок; возможно, кататонический, но не умерли. Эта мысль оказала животворное действие. Она заставила меня вспомнить, кто я, что я и что здесь делаю. Но "где я?" и "как выгляжу?" — оставались вопросами без ответов, хотя я понимал, что рядом была Девятка, и была Четверка, и Девятка — не мертва, а Четверка по-прежнему здесь присутствует, пытаясь прийти к какому-то неведомому заключению и не зная — как.

Затем пришло понимание того, что не один я нахожусь в полном неведении, как установить связь. Между Девяткой и Четверкой существовали свои барьеры, свои стены непонимания, которые надо было преодолеть. Они тоже не могли понять друг друга и одинаково мучились от боли и странности символов. Исследование друг друга они начали, нанеся друг другу урон при первом контакте и претерпев не меньшие разрушения при втором, но теперь их поврежденные сущности, вероятно, взывали друг к другу, пытаясь оказать взаимную поддержку или даже произвести слияние. Они старались дотронуться друг до друга так интимно, как если бы были одним или другим целым, но это было опасно, и теперь они это знали.

Сейчас казалось, что глаза находятся от меня очень близко, парами глядя с обоих боков, хотя у меня и не было своих глаз, чтобы ответить им взглядом. Они все еще посылали мощные волны гипнотического воздействия, но я до сих пор не понимал, что должен почувствовать. Каким-то образом это ощущение ассоциировалось со страхом, ни одновременно присутствовало и уравновешивающее ощущение, что это не так. Между нами происходило некое взаимное отталкивание, словно глаза пытались отдалиться от меня.

Но страх внутри меня рос, а вместе с ним и боль, поэтому я вновь ощутил потребность стать маленьким. Одновременно я чувствовал противодействие страху и боли, и здесь я не могу подобрать слов, чтобы описать ими странные, противоречивые ощущения, боровшиеся внутри меня.

Не уступай боли! Не бойся!

Это кричала мне Четверка? Или Девятка? Находились ли Девятка с Четверкой до сих пор в конфликте, как Музы с Временами Года, соревнуясь, кто первым сумеет внедрить в мою частную вселенную свои смысловые каноны? Ответа я не знал.

Боль уже не в состоянии была возобладать над всем моим существом. Уже не было ассоциаций с легендарными пытками, способными разрушить, а затем спасти мою душу. Но страх уходить не хотел. Он то приливал, то откатывался, словно пытаясь подвергнуться какой-то очень важной метаморфозе, но не мог явно выразить, чем пытался стать.

Тогда я попытался помочь.

"Кто боится? — задал я себе вопрос. — Наверное — не я. Наверное…" Тут в моих мыслях как будто что-то прояснилось. Ощущение стало более конкретным, ближе к тому, что оно пыталось выразить.

И тогда я догадался.

"То, чем ты пытаешься стать, — сказал я сам себе, потому что мои мысли были им столь же трудны для понимания, как их для меня, — это потребность! Ты посылаешь сигнал бедствия!" Как только это было осознано, привкус страха многократно усилился. Вот она — точка соприкосновения! Я установил контакт с сознанием, которое, по моим предположениям, могло оказаться как сознанием самого Асгарда, так и сознанием более мелкого масштаба, например, микромира в одном из уровней. У нас с этим сознанием не было никаких перекодирующих устройств, чтобы сказать хоть что-то друг другу, в отличие от сознания Девятки, помнившего гуманоидную инкарнацию и оснащенного интерфейсами для связи с существами моего типа. Это новое сознание (или группа сознаний) было определенно чужим, как Девятке, так и мне. Оно научилось «говорить» со мной только одним словом.

Но мне показалось, что слово это я понял. Я молился, чтобы это было так, поскольку если нет, то все, через что я прошел, оказалось бы напрасным.

Я вновь превратился во вселенную, объемлющую все сотворенное. Я обрел некое подобие телесной формы, хотя теперь она имела макрокосмический масштаб. Я стал четверо глаз и девятителесен, глаза мои были глазами огня, а кости — скалами, сердце — Сердцем Бога, а кровь — драконами, и семя мое теперь было призраками всех людей, кто жил и еще будет жить в будущем.

Это было более чем Сотворение. Это было Посвящение, и началом его было слово.

И было оно, как я понял, — "Помогите!".

Или даже: "ПОМОГИТЕ!" ПОМОГИТЕ!

ПОМОГИТЕ!

Кричал его не я, а нечто гораздо более страшное и беспомощное.

Это был Прометей и умерщвленный Пан. В этом крике было пробуждение Брахмы от своего вневременного сна. В этом крике была боль Одина, пережитая им, когда он вырвал свой глаз, чтобы продать его, — цена божественной мудрости. В этом невыносимом крике слышалось дыхание "Сумерек богов", божественной смерти, уносящей богов в глубокий холод "вечной зимы", пришедшей потревожить Валгаллу и заставить богов встретиться с судьбой.

Но когда боги вопиют о помощи, чем могут помочь им слабосильные смертные?