Девочка из КВД

Стефанович Елена Викторовна

 

От автора

Когда одной своей доброй старой знакомой, женщине интеллигентной и тонкой, — по крайней мере она сама себя любила рекомендовать именно так, я стала пересказывать идею задуманной мною повести — о девчонках, пациентках кожно-венерического диспансера, она закрыла ладонями уши и почти закричала: «Я не хочу этого знать!!? Кому нужна эта грязь! У меня тоже есть дочка, ей тоже пятнадцать, я знаю дочь и ее друзей — это не о них!!!.. Не хочу, не желаю знать такой грязи!»

…Да, очень удобно — зажать ладонями уши и глаза — «ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не говорю!» — и жить-поживать в своем тихом придуманном мире, где нет места растлению малолетних, где все родители добропорядочны, нежны и человечны, где не пускают 10—11-летних девчонок «по кругу», как стакан хмельного пойла, и где 13-летние дурочки не производят на свет младенцев-уродов с врожденным сифилисом…

Я тоже хотела бы жить в таком тихом и уютном, спокойном мире. Но что делать с больной памятью сердца, с памятью души? Как их забыть, этих маленьких изгоев занятого собой общества, которое поет и пляшет, любит и ненавидит, пьет коньяк и политуру, но в котором нет даже маленького уголка, чтобы спрятать, согреть, укрыть от житейских мерзостей эти детские душонки?..

Мне очень трудно было писать обо всём этом. Впервые я вдруг почувствовала всю тяжесть, беспомощность русского языка, когда потребовалось описать сцены насилия, разврата, разложения. Нет в русском языке адекватных таким случаям слов, не употреблять же матерные! Поэтому прошу заранее простить мне невольную грубость и жестокость языка этой повести. Итак.

 

Глава 1

Никто уже не мог в точности вспомнить, в который по счету раз попала в КВД на лечение Нюшка-Мочалка. Нюшке 15 лет, последние три года она залетает в знакомое заведение с регулярностью добросовестной деревенской письмоноши: месяц-два гуляет на свободе, и — снова в знакомом отделении…

Вообще-то, официально Нюшка зовётся Анной Николаевной Спиридоновой. Среднего роста, крепко сбитая, она колобком катается по женскому отделению. Девчонка как девчонка, вот только этот странный взгляд исподлобья, злобный какой-то, совсем не девический, и какое-то серое, старообразное лицо… Разговаривать с Нюшкой бесполезно: у нее нет ни одного зуба, она страшно шепелявит, к тому же сильно заикается, так что пытаться разговорить ее — пустое занятие.

Никто толком не знает, откуда она взялась, эта Нюшка, где ее родители, и есть ли они у нее вообще. Зато много ходит по отделению смутных рассказов о том, что промышляет Нюшка на вокзале — находит клиентов, любителей, как принято сейчас говорить, орального секса, берёт недорого, в лучшем случае — десятку, а зачастую и вообще ей ничего не платят — не пойдет же эта немтырка в милицию жаловаться, в самом-то деле. Оральный секс, оральный секс. Это — если в книжках. На самом-то деле, в жизни, всё куда как просто и донельзя грубо: меняются кавалеры один за другим, спускают вонючие штаны, и — старайся, Нюшка, доставляй дяденькам и юношам удовольствие!.. За три года, что слоняется она по вокзалам, всё на свете уже видела, знает и понимает, ничем ее не удивишь, не испугаешь, не разжалобишь. Сквозит в ее глазах такая беспросветная, такая дикая, бесприютная пустота, что хочется от страху орать. Пусто в ней, в этой девчонке, словно в хате, где разом вымерло целое семейство, вплоть до собаки и кошки… Как же она, Нюшка-Мочалка, Анна Николаевна Спиридонова, дошла до жизни такой?

…Всего лишь три года назад в одном из городских дворов-колодцев бегала беззаботная шестиклассница, Анька-Сорви Голова. Как-то так получилось в их дворе, что девчонок здесь почти не было, из двадцати пяти ребят-школьников — только три девчонки. Две другие, Светка и Марина, пацанов сторонились, ходили играть с девчонками в соседние дворы. Ну, а вот Анька повсюду с пацанами, куда они — туда и она!

Надумают ребята в футбол — Анька с ними. На речку, в лес за город — и она не отстаёт.

Семья у Аньки была как у всех: в меру выпивающий отец, слесарь на машиностроительном заводе. Мама — бухгалтер, тоже любящая пропустить рюмочку, но тоже — в меру, не теряя приличий. Воспитательными нотациями родители Аньке не досаждали, полагая, что «вырастет — сама всё поймет». Поэтому училась девчонка, не очень-то перетруждая себя сидением над учебниками: «тройка — не двойка», — любила повторять она. К практически неограниченной свободе привыкла как-то быстро и сразу, уже в четвертом классе, если считала нужным, могла гулять на улице хоть до полуночи, родители не ругались, только мать иногда вздыхала да ласково журила: «Смотри, дочка, как бы чего не вышло».

Анька уже прекрасно понимала, чего побаивается мать, и бравируя, отвечала: «Да ты что, ма?! Все мальчишки во дворе — мои друзья! Если что, они же голову снимут с того, кто полезет ко мне!» И она искренне верила в это…

Только шло время, и мальчишки стали взрослеть. И вот уже не только дружескими взглядами стали они встречать и провожать Анку во дворе.

И наступил день, когда самый старший в их компании, Славка-Качок, пятнадцатилетний парень с мускулатурой доброго грузчика, как-то небрежно бросил вслед отправившейся домой Ане: «А чо, пацаны, девка-то, пожалуй, уж вполне, а? Пожалуй, уже и трахнуть ее можно, а?»

Компания коротко гоготнула и в ожидании уставилась на своего предводителя. А он спокойно развил свою мысль: «А чо, пацаны, тут такого? Она сама к нам всё время липнет. А то я смотрю на нее, и у меня всё время стоит…. Или, шибздики, трусите?», — глянул Славка на свою компашку, и пацаны, встрепенувшись, разом загудели: «Чо, хорошая идея! Пора, пора…» Так была решена Нюшкина судьба…

Назавтра, вечером, как бы между прочим, когда вся компания была в сборе, Славка вздохнул: «Скучно что-то, пацаны… Может, пойдем в подвал, в картишки хоть перекинемся? В „дурачка“, а?». Знал Славка, что обожает Анька игру в подкидного, никогда не упустит случая сразиться. Вот и в этот злополучный вечер встрепенулась девчонка: «И я с вами. И я!»

И двинулись они в давно облюбованный подвал в глубине двора…

Надо сказать, что с подвалом пацанам просто сказочно повезло. В других дворах ребят из подвалов гнали, навешивали на подвальные двери пудовые замки, а в их дворе к ним никто никогда с этим делом не вязался, лишь бы не шумели, а уж куда они там полезли, в подвал или на чердак, дело десятое!

И вот захлопнулась за компанией гулкая железная дверь, и шестеро пацанов в возрасте от тринадцати до пятнадцати лет, ужасно труся и потому задираясь друг перед другом больше, чем того требовали обстоятельства, окружили Анку. А она, дурочка, всё-то ничего не могла понять. «Ну, пацаны, у кого карты?» — звонко спрашивала она, оглядывая обступившую ее компанию.

Напряженная тишина, заполненная прерывистым дыханием да суматошным стуком мальчишеских сердец, была ей ответом. «Вы… чего, пацаны? — спросила Аня, растерянно улыбаясь, уже понимая, но не желая верить, что в ее жизни что-то суматошно и страшно меняется. — Вы чего?..»

Славка молча развернул ее к себе, грубо притиснул к своему вздыбившемуся члену и впился в ее губы долгим поцелуем…

Аня буквально окаменела. Она прекрасно понимала, что происходит, но никак не хотела верить, что всё это — с ней, с ее мальчишками-приятелями… Не может быть! Не может быть!!!

А Славка, между тем, задрал ее платье и скомандовал пацанам: «А ну-ка, раздеваем…»

И мальчишки, как стая сбесившихся шакалов, накинулись на нее, стаскивая трусики, колготки, рубашку…

Аня не кричала. Ей казалось невыносимо унизительным, ужасным поднимать крик: если сюда ворвутся люди, а она в таком виде… Как она всем объяснит, что здесь происходило, почему она — раздетая?! И она молча, как взбесившийся котенок, отбивалась, кусалась, выворачивалась из цепких мальчишеских рук. Но пацанов всё-таки было шестеро!

И вот ее растянули на старой, притащенной со свалки, продавленной тахте…

Они вертели ее во все стороны, как куклу, разглядывая самые тайные, самые сокровенные места, и всё это происходило в жуткой тишине, слышались только Славкины команды, что сделать, как ее повернуть, куда…

Лица мальчишек были красны и напряженны и не только от стыда, надо сказать, что все они вошли во вкус этой странной и дикой забавы, и каждому из них страстно хотелось сделать с Анькой то, о чём они рассказывали друг другу в матершинных анекдотах, что снилось им жаркими ночами, когда просыпались они в поту, с бьющимся в глотке сердцем, с мокрыми трусами…

Наконец, насмотревшись, Славка скомандовал: «Раздеваемся!» И по очереди — одни держали Анку, другие раздевались, — они все разделись догола. Посмотрели друг на друга…

— Первым буду я, — спокойно сказал Славка и взгромоздился на Анку…

Она перестала сопротивляться, поняла, что всё бесполезно — бесполезно орать, дергаться, драться с ними… Она лежала под сопящим, как бык, Качком и давилась молчаливыми, злыми слезами. А стоящие вокруг голые, как в бане, пацаны горящими глазами наблюдали за происходящим.

Качка хватило на три захода подряд. Встав с Аньки, покачиваясь, он скомандовал: «Ну, дорога расчищена, давай, двигай в порядке живой очереди!» — и, довольный, по-жеребячьи заржал…

На Аню вскарабкался Витёк. Потом — Вовка. Потом — Серега и все остальные…

Полученного удовольствия показалось мало. Что бы такое придумать еще? И тут Славку осенило… Уже одетый, он подошел к лежащей на тахте с закрытыми глазами обессиленной Ане, расстегнул ширинку и скомандовал: «А теперь открой рот! Слышь, чё я тебе говорю?! — взъерепенился Славка. — Открой, говорю, рот, сука!».

Аня медленно открыла глаза, обвела взглядом всех жадно ожидающих следующего удовольствия пацанов, внимательно вгляделась в Славкино лицо, медленно-медленно приоткрыла рот…

Она безропотно позволила ему и это, а потом с наслаждением, с труднопередаваемой радостью изо всех сил сжала зубы…

Последнее, что она почувствовала, — дикая, нестерпимая боль в голове и какой-то нечеловеческий, дикий вопль, полный боли и ужаса…

…В сознание Аня начала приходить только, на пятые сутки. Она долго не могла понять, где она находится, что происходит, и вообще — что с ней…

Только много времени спустя она узнала о случившемся…

Когда она сомкнула челюсти на Славкином пенисе, тот дико взревел от нестерпимой боли и, изо всех сил ударив Анку по голове, сам потерял сознание.

Остолбеневшие от всего этого пацаны, наконец, сообразили, что «эта дура», кажется, откусила Славке член. Подскочив к лежавшей в беспамятстве Ане и лежащему на ней без сознания Славке, они ужаснулись: из почти напрочь откушенного члена струёй лилась кровь, разжать Анькины зубы было невозможно. Тогда Витек, схватив со стола какую-то железяку, стал колотить по Анькиным зубам, пытаясь разжать ей челюсти. Остолбеневшие пацаны стояли вокруг. Витек, обливаясь слезами, колотил железякой, и только слышался хруст ломаемых Анькиных зубов…

Освободив Славку, пацаны засуетились: он исходил кровью, что делать, куда бежать, кого звать на помощь? А стыд-то какой, ведь придется рассказать обо всем, что здесь случилось! Как ни странно, лучше всех в этой ситуации всё сообразил Серега: «Пацаны, у Славки мать — медсестра, а дядька у него, я знаю, он говорил, хирург. Бежим за его матерью!»

И пацаны ринулись за Натальей Владимировной, Славкиной матерью.

То, что и Славка и Аня остались живы — исключительно ее заслуга. Она поняла всё происшедшее с полуслова. Слезы и страдания она оставила на более удобные для этого времена, — нужно было спасать не только жизни ребят, но и кое-что поважнее. Предупредив пацанов, чтобы они никому ничего не вздумали рассказывать: «Иначе — всем вам тюрьма!», — она кинулась звонить своему брату, хирургу, заведующему урологическим отделением.

— Алексей, — сказала она ему по телефону, — бери хирургические инструменты, спирт, наркотики, приезжай немедленно! Ты слышишь? Немедленно!

— Господи, Наташа, что случилось?! — изумился Алексей Владимирович.

— Не задавай никаких вопросов, всё очень серьезно. Никому ничего не говори. И, пожалуйста, скорее, скорее, скорее!

Минут через пятнадцать, обалдевший, потный, но, тем не менее, успевший собрать всё необходимое, Алексей Владимирович был в подвале…

Долго рассказывать, как в тех нестерильных, безумных с медицинской точки зрения условиях он оперировал племянника, а потом — девочку, у которой оказались переломаны челюсти, и нужно было вытаскивать из них обломки зубных корней. А поздней ночью они перенесли детей в квартиру к Славкиным родителям, и Наталья Владимировна решила выхаживать их дома, сама, потому, что обращаться в больницу было просто невозможно. Ведь со стыда сгоришь, объясняя, откуда такая травма у пятнадцатилетнего подростка, или — откуда взялась изнасилованная и страшно изуродованная девочка…

Алексей Владимирович был прекрасным урологом, он сделал для племянника всё, что смог, но полноценным мужчиной Славке уже было стать не суждено. А как он намучился с Аниными травмами!..

У Натальи Владимировны состоялся тяжкий, трудный разговор с Аниными родителями. Она честно рассказала всё, что знала, не выгораживая и своего сына.

Анины родители вскочили с дружным воплем: «Да мы в милицию!..»

— Сядьте, послушайте! — досадливо поморщилась Наталья Владимировна. — Ну заявите вы в милицию, хорошо. Имя вашей дочери будет полоскать вся улица, весь город, и лучше ей от этого не станет. Ведь и Славка пострадал — не дай Бог никому… Давайте говорить по делу. Что бы вы хотели от нас за причиненный вам ущерб?

Анины мать с отцом переглянулись.

— Н-ну, эт-та… — волнуясь, запинаясь, попытался было что-то сказать отец, но мать остановила его движением руки.

— Машину. Вашу. У вас хорошая машина. И цвет мне нравится — синий, — спокойно произнесла она и неожиданно светло улыбнулась: — Всю жизнь я мечтала машину иметь. Да разве с моим благоверным когда купишь!

Наталья Владимировна потрясённо молчала. Нет, после всего, что произошло, не о машине она беспокоилась — об этой ли рухляди переживать, когда всё к чертям собачьим катится?! Просто… люди эти вот… Их дочь лежит еще в тяжелом состоянии. Здесь лежит, в соседней комнате. А они: о машине всю жизнь мечтали!.. Да…

…Аня, начавшая приходить в сознание, слышала этот разговор своих родителей со Славкиной матерью. Именно с того времени, считает она, у нее не стало родителей. Они ее продали, предали — за этот железный хлам на четырех колесах. Эх, вы, папочка-мамочка, чтоб вас!..

 

Глава 2

…Месяца два с лишком пролежала в доме у Славкиных родителей Аня. Ни с кем не разговаривая, никому не отвечая, только пытливо, внимательно, словно на всю жизнь запомнить хотела, всматривалась она в лица Славкиного отца, Натальи Владимировны и Алексея Владимировича и всё думала о чём-то, думала…

У Натальи Владимировны вошло в привычку приходить вечером в комнату, которая прежде служила спальней ей и мужу, и где теперь лежала Аня, и подолгу сидеть с искалеченной девочкой, рассказывая ей об уличных новостях, о том, что сегодня продавали в соседнем магазине, о погоде… Аня никогда ничего ей не отвечала, только долгим внимательным взглядом следила за каждым движением хозяйки дома, словно решала бесконечно непосильную для себя задачу: «Она-то сама, мать подонка, кто — человек? Или —…?»

Но вот наступил день — это произошло уже глубокой осенью, когда Алексей Владимирович, в очередной раз внимательно осмотрев Славку и Аню, произнес: «Ну, кажется, с Аннушкой всё в порядке, всё обошлось… Потом, со временем, можно будет поставить зубные протезы, ну а пока придется обходиться так…»

Услышав, что сказал о ней доктор, Аня с большим трудом привстала на постели и произнесла, обращаясь к Наталье Владимировне, что-то непонятное. Но та всё-таки догадалась: «Где мои вещи?» Молча прошла она в соседнюю комнату, где лежал Славка, порывшись в шифоньере, принесла и положила на стул около Ани всё новое — бельишко, нарядное платьице, сапожки, красивую шапочку..!

Так же молча Аня, то и дело чуть ли не теряя сознание от слабости, оделась, попробовала встать — и упала на пол; Алексей Владимирович и Наталья Владимировна кинулись ее поднимать.

— М-да-а, — задумчиво произнес Алексей Владимирович, — после всего пережитого — слабость, конечно, ужасающая… Нужно постепенно вставать на ноги. Недели две придется учиться ходить.

Услышав о двух неделях, Аня чуть было не закричала: «Нет! Ни за что на свете!!!», — но вовремя вспомнила, каким безобразным, непослушным стал ее язык, как он, помимо ее воли, изрекает какие-то чудовищные звуки, и смолчала. Ей пришлось согласиться с тем, что отсюда она должна выйти на своих ногах, самостоятельно: о том, чтобы идти жить домой, к родителям, не могло быть и речи.

Куда она пойдет отсюда, что будет делать — об этом Аня боялась думать. Но идти туда, где люди, родившие ее на свет, так запросто продали ее за какую-то паршивую машину… Нет, нет, об этом не могло быть и речи!

За два минувших месяца девочка передумала о многом. Она не держала зла ни на Наталью Владимировну, ни на ее брата-доктора, ни даже на самого Славку. Она простила его, когда поняла из разговоров взрослых, что он на всю жизнь останется инвалидом… Вместе с тем она видела, что Славкин отец через несколько дней после случившегося торопливо, как вор, собрал свои вещички и — ушел из дома, косноязычно пояснив жене, что вот, мол, он — такой честный, порядочный, интеллигентный человек, и душа его не может смириться со случившимся… А если честно, он просто удрал от этой непростой жизненной ситуации, в которую попали самые близкие ему люди. Он убежал, смылся, как малолетний пакостник, предоставив жене возможность самой всё расхлебывать.

Но Наталью Владимировну настолько потрясло случившееся, что она, похоже, даже не заметила исчезновения мужа. На другой же день она взяла очередной отпуск, потом оформила две недели без содержания, а потом… Потом — ей пришлось увольняться оттуда, где она проработала двадцать лет, где была уважаемым человеком — ну как объяснить коллегам, начальству, что у нее произошло?

Сжав губы, долгими ночами сидела она у Аниного изголовья, лишь изредка наведываясь в комнату сына, — ей невозможно было смириться с мыслью, согласиться с тем, что в ее доме вырос насильник, подонок, конченый человек…

Славка, видимо, очень хорошо понимал состояние матери, поэтому старался лишний раз не беспокоить ее своими просьбами. Ему вообще было немыслимо стыдно смотреть ей в глаза, он забирался под одеяло с головой, вспоминал происшедшее, ужасался и — плакал.

В пятнадцать лет, за два месяца бесконечных ночных болей и бессонниц, Славка враз повзрослел, даже как-то постарел. Куда только девалась его бесшабашная качковская наглость, готовность кого-то высмеять, унизить, задеть — весь он стал обнажённым нервом, весь превратился в сплошную боль…

За все два месяца мать ни разу ни о чём серьезном не спросила Славку, не попросила рассказать, как и почему всё произошло, и он лежал, обливаясь потом при одной только мысли о том, как он будет рассказывать маме обо всей этой гадости. Но еще больше его страшила, насмерть пугала мамина отстраненность, отрешенность: она делала ему уколы, она его кормила, перевязывала, переодевала, но ни единого раза она не пожалела его, не погладила по голове, не шлепнула хотя бы — она вела себя так, как вела бы, будь на его месте любой другой больной, абсолютно посторонний ей человек…

Еще не осознав по-настоящему весь ужас постигшей его трагедии, однажды ночью он вдруг явственно услышал дядькин голос: «Выздороветь-то он выздоровеет, куда он денется, но мужика-то, нет уже и не будет». Он подскочил, весь в холодном поту, прислушался — вроде бы никого в доме, кроме Ани и мамы в соседней комнате, не было. А между тем дядькин голос звучал так явственно…

В безумном страхе, ничего не соображающий Славка сполз с кровати и пополз к матери…

Она, как всегда, сидела с Аней, о чём-то глубоко задумавшись. Резко похудевшая от свалившихся на нее переживаний, мама, тем не менее, стала выглядеть как-то поразительно молодо, ярко, она была почти девочкой в своем легком ситцевом халатике, и Славка, на четвереньках, с пола, оторопело всматривался в ее лицо…

Наталья Владимировна, очнувшись от своих невеселых дум, увидела, наконец, ползущего к ней на коленях сына, и странное смешение чувств — брезгливости, жалости, любви и ненависти — промелькнуло на ее молодом красивом лице. Ничего не говоря, молча, она вскочила со стула, подхватила сына, тоже исхудавшего, маленького, с горящими от боли глазами — он только глухо застонал — и увела его.

— Мама, — горячо зашептал Славка, схватил ее за руку, обливаясь слезами, — мамочка, милая, скажи мне что-нибудь!.. Мама, мне страшно, как я буду жить… простишь ли ты меня, мама?

— Не у меня ты должен просить прощения, сынок, — чересчур спокойным голосом произнесла мать, безуспешно пытаясь вытащить свою ладонь из его цепких горячих пальцев, — не у меня, а у этой вот девочки, которую вы сделали инвалидом. Вот простит ли когда-нибудь тебя она?

— Мама, мамочка, я всё понимаю, но я об этом даже думать боюсь, — рыдал Славка, уткнувшись в мамины колени. — Мама, что мне делать?!

— Не знаю, сын, — всё так же страшно ровно ответила Наталья Владимировна. — Спросил бы ты у меня это, когда собирался со своими дружками тащить Аню в подвал, я бы тебе тогда сказала, что делать. А сейчас — сейчас я ничего не знаю и сама…

…Первое время после случившегося Анины родители пытались, как и положено любящим отцу и матери, навещать дочку каждый день, после работы. Мама пыталась плакать, отец, наоборот, умудрялся глупо, неловко шутить. Аня терпела их визиты в течение недели. Однажды, когда отец с матерью снова явились вечером проведать ее, Аня при виде их безобразно скривила и без того изуродованное лицо и, прошептав нечто нечленораздельное, очень выразительно показала родителям рукой на дверь. Оба они растерялись.

— Ты чо, доча, хочешь, чтоб мы ушли? — растерянно переспросил отец. Аня яростно закивала головой.

— Чо же, вообще нам не заходить к тебе? — обидчиво поджала губы мать и прослезилась.

Аня ясно дала понять, что видеть родителей она не хочет. И, хотя они пытались изобразить обиду, было видно, что визиты к постели больной дочери тяготят их, они не знают, о чём с ней разговаривать, как себя вести… И, опять же, машина, которую отдали в их владение Славкины родители, — цена за дочернее увечье, цена за надругательство над двенадцатилетней девчонкой! — эта машина требовала много времени и внимания. Нужно было объездить ее, приноровиться к ее характеру, любой шофер знает, что у каждой машины — свой норов, ну и в лес за грибками, за ягодами теперь можно было съездить, просто на природу, отдохнуть…

Особого зла на Славку и его дружков Анины родичи не держали, мало ли, что случается в жизни. Зато в их доме появилась вещь, благодаря которой они оба сразу почувствовали и собственную значимость, и свой резко возросший общественный рейтинг: машина — это машина, она только у приличных людей имеется…

И вот наступил день, когда Ане пришла пора покинуть дом Натальи Владимировны. Девочка уже вполне твердо стояла на ногах, оставалось только одеться, попрощаться с хозяйкой, к которой она привязалась больше, чем к собственной матери.

И вот, уже собранная, Аня стоит на пороге. Наталья Владимировна целует ее, обливаясь слезами. Сколько мучительного передумала она за долгие-долгие бессонные ночи у ее изголовья! Аня, до сих пор предельно молчаливая и сдержанная, вдруг тоже заливается слезами, целует свою спасительницу, и слышится Наталье Владимировне полувздох-полукрик: «Ма-а-ма!..»

Захлопнулась дверь. Аня вышла на улицу…

Стоял ранний осенний вечер. Во дворе их дома было почти безлюдно, и Аня про себя порадовалась этому: слава Богу, хоть поначалу не будет этих поганых соседских морд, никто не будет пялиться ей в лицо и шептаться ей вслед.

Однако, куда же девочка держит путь? Во всяком случае, отнюдь не к себе домой. Без копейки в кармане, хотя и приодетая во всё новое и чистое, Аня садится в первый подошедший автобус и отправляется неизвестно куда. Впрочем, известно: куда подальше от родного дома, от родителей, к которым у нее нет ничего теперь, кроме тихой ненависти и презрения. Да какие они ей родители, если они ее продали, просто продали за какую-то паршивую машину!

Аня еще не думала об этом, просто это решение возникло само собой: она будет жить, как бродяга, где придется, но домой она никогда не вернется. И в школу — тоже. Вернуться с такой физиономией в их класс, где внешний вид — всего превыше, да она что, дура, что ли?! Нет, детство кончилось. И впереди — мрак…

С этого темного осеннего вечера началась у Ани совсем другая жизнь — темная, грязная, страшная. И сама она стала совсем другой, от былой девчонки-озорницы не осталось следа, появилась на свет вокзальная дешевка, Нюшка-Мочалка.

Многократно битая своими случайными клиентами-собутыльниками, научившаяся буквально растворяться во время милицейских облав, очень скоро переставшая брезговать объедками из вокзального мусорного ящика, быстро привыкшая к тому, что белье на ней стоит коробом, Нюшка-Мочалка прочно прижилась на вокзале.

Их было немало здесь, горемык разного возраста и пола, судьба у всех была достаточно похожей: нелюбимые дети из больших семей, либо дети родителей-алкашей, запутавшиеся, потерявшиеся в этой жизни, живущие по принципу: «день прошел — и слава Богу!», — они в шестнадцать-семнадцать лет выглядели старухами и стариками, и редко-редко кто из них, вокзальных, дотягивал до тридцати без серьезного увечья или страшной болезни…

Вокзал становился смыслом их жизни, их домом, их судьбой, их смертельной отравой. Здесь были им и стол, и дом, случайный прокорм и столь же случайные клиенты. Вокзал стал смыслом и Нюшкиной жизни. Впрочем, девчонка как-то быстро перешагнула тот барьер, за которым кроется стыд, отвращение к себе самой и к такой жизни, — всё ей стало обыденным и привычным.

Может быть, потому, что вокзальная шушера совершенно не боялась, не стеснялась ее — вечно молчащая, со страшно изуродованным лицом девчонка среди вокзальных бомжей и проституток слыла дурочкой, а потому при ней, полагали, можно говорить всё, не продаст…

С бесстрастным, холодным выражением на уродливом лице сидела Нюшка, слушала, как делятся проститутки новостями, и старалась делать вид, что её «не колышет»… Но, Боже мой, знали бы ее случайные друзья и подружки, как часто ей хотелось вскочить, заорать, заматериться! Как часто ей хотелось добежать до ближайшей железнодорожной колеи и кинуться, к чертовой матери, под колеса несущегося поезда!

Но жила в ней и крепла день ото дня, час от часу, бешенная убежденность, что она должна поквитаться с этим миром, прежде чем навсегда покинет эти вокзальные перроны.

Она ненавидела всех…

Трудно передать словами это страшное чувство, когда в каждом ты видишь врага, подлеца, сволочь, когда каждому ты готов буквально перекусить глотку.

…Первый раз в КВД Нюшка попала через полгода вольной жизни на вокзальных задворках. Чего-чего только не повидала она за эти полгода, кто и как только ее не бил и не насиловал! А тут — облава, да такая капитальная, что даже при всей изворотливости уйти Нюшке не удалось, схватил ее дюжий дяденька в ми-лицейской шинели за запястье и не выпускает. А Нюшка, как и ее немытые, вонючие товарки, визжит, как недорезанный поросенок, изо всех силенок выкрутиться пытается из хватких рук, да куда там, не на того напала…

А через час, при беглом медицинском освидетельствовании, выяснилось, что Нюшка, как почти и все её товарки по несчастью, больна.

Надо сказать, в диспансере Нюшке сразу понравилось, во-первых, двери там стояли нараспашку, и никакой милиции нигде не было видно. При желании слинять отсюда можно было в два счёта в любое время суток. В отделении было чисто, кормили хорошо — Нюшка уж и забыла, когда это ей последний раз приходилось обедать за столом, из чистых тарелок, да еще — с ложками да вилками!

На все расспросы лечащего врача она угрюмо отмалчивалась, ни фамилии, ни имени своего не назвала — отчасти потому, что просто не могла понятно всё это выговорить, отчасти из вредности: домой, к родителям, ей вовсе не хотелось. А тут, как она поняла, сразу сообщают родственникам, где их дочь находится, и забытые папа и мама приезжают за блудницей.

Нюшка же давно убедила себя, что родственников у нее нет, что она — круглая сирота, и, хоть на куски ее режь, другого ответа добиться от нее было невозможно.

Медицинские осмотры Нюшка терпела безропотно. Так же безропотно принимала она и предписанное лечение: ничего не поделаешь, здесь хозяева — врачи.

Были в диспансерной жизни и светлые моменты: можно хоть до посинения смотреть телевизор, читать книжки, слушать беззаботную болтовню соседок по палате, нежась под одеялом.

 

Глава 3

Однажды Нюшка услышала, как заведующая отделением дала распоряжение палатной врачихе приготовить ее на выписку и переправить завтра в детский приёмник-распределитель. И девочка поняла, что ее передышка в грязной вокзальной жизни закончилась: слава Богу, не раз слышала от вокзальной шпаны, что такое приемник-распределитель. Вечером того же дня в больничных тапочках, в застиранном халатике, прихватив больничное пальто, в котором пациенток возили на консультации в другие больницы, Нюшка выскользнула из больничного подъезда и зашагала по направлению к вокзалу.

Зная, что за жизнь ее снова ожидает, печалилась ли она, сожалела ли о чём-то? Нет, шла спокойно и бездумно, как машина, и если сожалела о чём-то — так это о невозможности снова каждый день смотреть мультики. Это, наверное, звучит очень странно, но не нужно забывать, что к тому времени ей исполнилось тринадцать лет…

Нюшка-Мочалка вернулась на вокзал, и всё покатилось, как прежде, будто набирая обороты, эта жизнь становилась всё страшнее и грязнее…

Как-то раз, поздно ночью, мимо станции проходил эшелон с новобранцами. Будущие солдатики ехали словно в тумане, поголовно пьяные, нарочито-агрессивные, и, когда во время остановки из вагонов посыпались расхристанные, пьяные молодые люди, явно нарывающиеся на скандал, все, кто мог, постарались на время покинуть вокзал.

Нюшка сидела на полу, за самым крайним рядом вокзальных скамеек, у батареи, где было тепло, как на русской печке, и где она уже приготовилась было закемарить. Вот в этом-то укромном уголке бравые новобранцы ее и углядели. Перемигнувшись, они разом подхватили ее под руки, и, не успела девчонка опомниться, как оказалась в душном, провонявшем куревом и блевотиной вагоне, где вовсю веселилась призывная братия.

Разглядев при свете вагонных ламп, какую «кадру» они выудили в вокзальной толчее, кто-то из парней недовольно протянул: «Ну-у, тоже мне, выудили… страхолюдина какая!»

— Заткнись! — скомандовал «эстету» здоровенный парнишка, судя по всему, здешний предводитель. — Тебе не нравится — нам сойдет.

И, довольно загоготав, тут же стал расстегивать молнию на брюках…

Две ночи и день вагонной жизни слились в Нюшкиной памяти в нескончаемый, заполненный болью, ненавистью, издевательствами и насмешками кошмар. Её, раздетую донага, передавали из рук в руки, из купе в купе. И — эти рожи, эти отвратительные усмехающиеся хари, от которых можно было сойти с ума!..

Ночь, день, ночь… Под утро вторых суток девочка потеряла сознание. Очередь жаждущих и любопытных не иссякала, но тут, увидев, как вдруг мертвой белизной покрылось лицо этой маленькой вокзальной потаскушки, закатились под лоб ее глаза, молодые кобели перепугались и даже несколько отрезвели.

— Чо это с ней? — неуверенно спросил один, сползая с безжизненного девчоночьего тела.

— А хрен ее знает! — пожал плечами белобрысый очередник и, на всякий случай, отошел в сторону.

И тут в вагоне появился, как нарисовался, наконец-то проспавшийся после щедрого угощения офицер, сопровождавший эшелон с призывниками. Остальные его коллеги, надо сказать, все еще благополучно дрыхли по разным вагонам.

— Что здесь происходит, а? — едва держась на ногах, вопросил капитан, уставившись на обнаженное тело лежащей в беспамятстве Нюшки. — Вы чем это подзанялись, ребятки?!

Было видно, как хмель мгновенно испаряется из встревоженной офицерской башки.

— Эй, вы, ханурики, она жива?!

«Ханурики», мигом притихшие и тоже протрезвевшие, потихоньку рассасывались по другим купе, срочно заваливались спать.

— Нет, пацаны, стой, вали сюда! — заорал офицер, окончательно приходя в себя. — Вы что, мальчики, не знаете, как это называется? Это называется групповухой, и карается очень приличным сроком заключения, не считая того, что быть вам всем пидорами на зоне. Слышите?! — взревел капитан.

— Чо делать-то теперь, товарищ капитан? — буркнул предводитель.

— Чо-чо, хрен через плечо! — передразнил его капитан, тоскливо взявшись за голову. — Из-за вас, козлов, сколько теперь шума, сколько разборок будет! Тьфу, поганцы сраные, ни украсть, ни покараулить! Девку трахнуть — так и чуть не до смерти… Ух, козлы, ну, козлы же вонючие!..

Призывники подавленно молчали. Что такое «групповуха», все знали прекрасно.

Парни запаниковали.

— Ну, ладно, — взяв себя в руки, скомандовал капитан. — Где ее одежда?

Парни тут же собрали разбросанные по разным купе Нюшкины тряпки.

— Так, одевайте ее быстренько, да поосторожней! — снова скомандовал капитан.

Парни, путаясь в женских тряпках, одели Нюшку.

— Дальше-то чо? — угрюмо спросил лохматый качок.

— А дальше… Дальше, понимаешь, произошла досадная, нелепая случайность, — зловеще улыбнулся капитан, тряхнув нечесанной головой. — Дальше, понимаешь, стало девочке плохо, вышла она в тамбур, свежим воздухом подышать… Ну, и выпала девочка на ходу из поезда, такая, понимаешь, беда…

Потрясенные призывники молчали, застыв на месте.

— Ну?! — рявкнул капитан. — Непонятно, что ли? Или в тюрягу захотелось?

И два парня, закусив губы, подхватили бесчувственную Нюшку под руки и потащили ее в тамбур.

— А вы, козлы, — обвел капитан зловещим взглядом всех остальных, столпившихся в проходе, — вы, дерьмо, ни-че-го не видели, ни-че-го не слышали и вообще не знаете, о какой девчонке, в случае чего, речь идет. Ясно?! А сейчас — все по местам! И всё, хватит, погуляли.

Парни, не глядя друг на друга, разбрелись до своим купе и разлеглись по полкам. Никто ни на кого не хотел смотреть…

…А Нюшкины провожатые, вытащив её в тамбур и открыв наружную дверь, не могли сделать последнего — вытолкнуть бесчувственную девчонку наружу.

Поддерживая свой нетяжкий груз под руки, пряча друг от друга глаза, стояли они, обдуваемые свирепым дорожным ветром, и никак не могли решиться сделать последнее движение — вот так, чуть-чуть пододвинув девочку к краю мелькающей пропасти, легонько толкнуть ее в спину…

— Сашка, — не выдержал один из них, — я не могу!

— Я тоже не могу. А в зону, Андрюха, хочешь?

— Сань, у меня сеструха такая же… Если бы с ней кто вот так, я бы всех поубивал!

— И у меня сеструха, только помладше… ты же сам знаешь, старик, выхода у нас нет!

И тут Нюшка открыла глаза… Ничего непонимающим взглядом она обвела своих «провожатых», оглядела себя, уставилась на открытую тамбурную дверь… и, кажется, всё поняла. С трудом встав на ноги, оттолкнув своих провожатых, она презрительно глянула в их бледные лица, усмехнулась и — шагнула в грохочущую пустоту…

— А-а-а-а!!! — дико заорал Андрей и ринулся было вслед за ней, но Сашка хладнокровно успел схватить его за шиворот, затащить в тамбур, как следует пнуть под зад и двинуть кулаком прямо в дико орущий рот. И — погас, увял этот звериный вопль, и, давясь слезами и кровью, выплюнул Андрюха на железный пол тамбура два зуба и замолчал.

А Сашка рассудительно шептал ему в ухо:

— Ты чо, как чмо, рассопливился? Мы с тобой вообще ни в чем не виноваты, ни сном, ни духом, как говорится… Ну, захотелось дуре с поезда прыгнуть — ну, прыгнула, понимаешь. Мы ее не трогали, понял?

…А в это время, снова потеряв сознание от удара головой о землю, лежала в сторонке от железнодорожного полотна окровавленная, измученная Нюшка-Мочалка, и в очередной раз, только непонятно зачем, явил Господь свою милость, оставил ее в живых…

Едва рассвело, нашла Нюшку у дороги женщина-обходчица.

— Батюшки, это что такое?! — всплеснула она руками, увидев пропитанные кровью жалкие тряпки маленькой оборванки. — Никак, с поезда сбросили…

За тридцать лет работы на железной дороге много чего повидала тетя Дуся, Евдокия Фоминична. И, не мудрствуя лукаво, взвалила она себе на плечо не очень-то и тяжелую горькую ношу и заспешила к своей избушке. Ну, а там связалась с диспетчерской, рассказала, какую находку домой притащила с обхода, на той стороне провода только жалостливо ахнули дежурные бабенки.

Через час скорый пассажирский поезд затормозил у разъезда, выбежавшие люди в белых халатах занесли Нюшку-Мочалку в вагон, и заспешил поезд дальше по своим неотложным железнодорожным делам…

Окончательно пришла в себя Нюшка в другом городе, за полторы тысячи километров от дома, в отделении травматологии городской больницы. Шел обход, и между врачами разгорелся жаркий спор: что делать с этой больной, как ее лечить, если вдобавок к многочисленным травмам у нее обнаружены цветущая гонорея и сифилис?

Увидев, что больная открыла глаза, врачи наперебой стали орать ей чуть ли не в ухо:

— Как тебя зовут?

— Где ты живешь?

— Как твоя фамилия?

— Сколько тебе лет?

Нюшка же лишь упрямо щурилась да молчала, молчала, молчала…

У нее страшно болело всё тело, а от головной боли хотелось просто орать… Каждый громкий звук, прикосновение к кровати доводили ее до истерики.

Нюшка застонала и закрыла глаза.

Врачебный консилиум, посовещавшись, решил, что она не только немая, но и слабоумная, и белохалатная процессия двинулась дальше.

 

Глава 4

Целый месяц Нюшка провела в отделении травмы — у нее был строгий постельный режим. Ее поместили в изолятор, в одноместную палату, и она буквально наслаждалась свалившимся на ее голову счастьем — одиночеством, покоем, тишиной и чистотой.

Любые процедуры она сносила так спокойно, что медсестры было решили, что она вообще не чувствует боли, а Нюшка, когда ей делали уколы, просто вспоминала, что ей пришлось уже перенести, и улыбалась от несопоставимости ощущений.

Но вот, наконец, настал день, когда в палату вошла сестра-хозяйка с ворохом ее изгаженного белья и сказала:

— Сегодня тебе разрешили вставать. Сегодня ты поедешь в другую больницу.

Она было хотела помочь девчонке одеться, но пересилить свою брезгливость к загаженному тряпью не смогла — вышла из палаты, кинув на ходу:

— Одевайся потихоньку!

И вот, некоторое время спустя, по незнакомым городским улицам мчался автомобиль «Скорой помощи», к новым испытаниям, к новой боли, душевной и физической…

Кожно-венерологический диспансер в этом незнакомом городе был один к одному таким же, как тот, в котором Нюшка уже побывала в родном городе, — видимо, построенный по типовому проекту; ей даже показалось, что ничего страшного в ее судьбе не было, всё ей приснилось: всё тот же знакомый коридор, и всё те же чрезмерно накрашенные девочки в коридорах и в палатах, и та особая атмосфера распущенности и греха, трудноуловимая для посторонних, но тем не менее реально существующая в подобных заведениях…

В приемном покое Нюшку переодели, вымыли, привели в палату на шесть коек, показали свободную у окна:

— Вот это твое место.

Ее было обступили изнывающие от безделья девахи, стали забрасывать вопросами: кто такая? откуда? первый раз или уже бывала здесь? — но по бесстрастному выражению Нюшкиного лица поняли, что она — либо дурочка, либо глухая, и, разочарованные, отошли от нее, снова разбрелись по палате.

А потом был новый врачебный обход и осмотр на кресле, и бесконечные врачебные вопросы, и ее упорное молчание…

Ее записали, как Марию Неизвестную, и Нюшка только молча усмехалась, услышав свое новое имя. Какая ей разница, как ее будут звать! Всё равно, считала она, у нее теперь нет ни дома, ни родителей, ни-че-го…

Именно здесь, в этом чужом городе, среди безразличных и просто враждебных ей людей. Мочалка неожиданно влюбилась, и так, что сама бы не поверила, что способна на такое чувство…

На улице стояли зимние холода, но утром, после процедур, пациенткам из их отделения разрешали выйти на прогулку. Поскольку никому из девчонок не хотелось, чтобы даже случайные прохожие догадались, что они — пациентки КВД, девчонки обычно уходили в соседний квартал, где был один из корпусов городского роддома, — там гулять было не стыдно…

И вот однажды, во время своей прогулки, Нюшка заметила толпу школьников, своих ровесников. Шли четыре девчонки и пять мальчишек с портфелями, бросались снежками, что-то такое веселое напевали себе под нос. И внезапно, словно в кино, выхватил Нюшкин взгляд из этой беззаботной стайки лицо мальчишки — юное, с первым пробивающимся пушком над губой, с нежным румянцем во всю щеку… Но, главное — это улыбка того парнишки, эта его обезоруживающая, полудетская улыбка. И впервые за долгие месяцы Нюшкиной жизни дрогнуло ее сердце, захотелось и ей улыбнуться в ответ, подбежать к этому мальчику, взять его за руку, пройтись с ним по заснеженной улице…

Стайка школьников давно уже скрылась за поворотом, а Мочалка всё стояла, прижимая к сердцу озябшие ладони, чему-то улыбаясь, о чём-то грустя…

С этого дня Нюшка старалась раньше всех успеть принять назначенное лечение и как можно скорее улизнуть на заветную улицу, еще и еще раз увидеть Лешу — она уже знала, что мальчика зовут именно так.

Чего она хотела, о чём мечтала? Ей очень хотелось дождаться такого дня, когда Леша будет идти по улице один, подойти к нему, взять его за руку.

— А дальше-то что? — мучилась несбыточностью своих желаний Нюшка. — Я ведь только хрюкать могу, где уж мне с ним поговорить!..

Именно с тех дней стала Нюшка уединяться по вечерам, старалась разработать себе голос, сделать более внятной речь.

Но, увы, ее беззубый рот издавал лишь какое-то немыслимое шипение, о связной речи не могло быть и разговора.

— Может быть, я напишу ему письмо? — мечтала Нюшка, уединившись поздно вечером в столовой КВД. — Напишу ему о себе, как есть, и, если он человек, он меня поймет…

И однажды, с превеликими трудностями раздобыв тетрадь и шариковую ручку, Нюшка несколько вечеров подряд сочиняла Леще письмо. Это было очень трудно. Нюшка давно уже ничего не писала, и к тому же ей катастрофически не хватало слов, чтобы объяснить, что с ней сделали бывшие приятели во дворе, и чем она занималась на вокзале, и что потом случилось в вагоне с призывниками…

Она писала, рвала, зачеркивала написанное, ревела от собственного бессилия выразить свои чувства и мысли, и снова упрямо принималась за писанину.

И вот однажды наступил день, когда всё сошлось на редкость: Нюшка дождалась, Леша шел по улице один, беззаботно помахивая портфелем. Она догнала его, когда он уже заворачивал за угол, тронула за плечо.

— Вам что-то нужно? — приветливо улыбнулся мальчик, скользнув взглядом по ее изуродованному лицу.

Она кивнула, торопливо достала из кармана толстый пакет с письмом и сунула ему, оторопевшему от неожиданности, в руки. А затем, круто развернувшись, убежала прочь.

Леша остался стоять на дороге, растерянно держа в руке толстенный бумажный пакет…

…Любовь — какое прекрасное, молодое, звонкое и чистое, как весеннее небо, слово! «Люб-лю! Люб-лю!» — звонко, в такт шагам, колотилось Нюшкино сердце, и девочка, привыкшая всегда всех сторониться, привыкшая ожидать от окружающих только новых издевок, насилий и насмешек, посветлела лицом, как будто выше стала, стройнее, и даже страшные шрамы на лице, даже застиранный больничный халатик как будто не так уж и портили ее.

Ей очень хотелось поделиться с кем-нибудь свалившейся на нее радостью, рассказать о пережитом, ей так хотелось, чтобы кто-то погладил ее по голове, успокоил: «Всё будет хорошо, девочка!». Но… Но вместо восторженных слов — только неясное горловое бульканье, и струйки слюны по подбородку, и беззащитный, растерянный детский взгляд:

«Да как же я буду жить-то, как с людьми-то я буду?!»…

Странное дело: минувшие три года, прошедшие в немыслимом надругательстве над ее личностью, над ее женской сущностью, на какой-то задний план задвинули проблему ее физического уродства. Как-то было не до страданий по поводу постигшего ее несчастья. Ее куда более насущные проблемы мучили: поскольку во рту у нее не осталось ни одного зуба, то и пищу ей надо было добывать соответствующую. Когда удавалось, покупала Нюшка в вокзальном буфете несколько порций манной каши, размешивала всё с чаем и пила. Случайные свидетели ее трапез — зашедшие перекусить в буфет пассажиры — давились от отвращения, выплевывали недоеденные куски и, глухо ворча себе под нос, отходили.

Если в буфете манной каши не было, Нюшка покупала где-нибудь в киоске пару бутылок лимонада, тщательно крошила в консервную банку батон и заливала всё это сладкой шипучей водой, а потом насыщалась полученной тюрей.

В больнице с едой, как ни странно, было сложней: пока до медиков доходило, чем и как ее нужно кормить, она успевала основательно проголодаться.

…Сунув Леше письмо с признанием в любви, с рассказом о нескладной своей жизни и с приглашением, если ему не противно, подойти к ней послезавтра туда, где она передала ему письмо, Нюшка-Мочалка, лихорадочно блестя глазами, стала ждать… Умом-то она, конечно, понимала, что двое с лишним суток — это слишком много, чтобы вот так вот застыть перед стенными часами и ждать заветного мига, когда, Бог даст, явится Он… Но что — ум, когда сердце стучит так, что ничего больше не слышно, когда в каждой фигуре, мелькнувшей по коридору, чудится: «Он!»

Незаметно наступил вечер. В шестиместной палате после ужина собрались, готовясь к вечернему обходу, все шестеро пациенток. Лежали здесь две тринадцатилетние девчонки с запущенной формой сифилиса — обе доставлены сюда из дальних сельских районов, у обеих — беременность на большом сроке: у Маринки — семимесячная, у Таньки — шестимесячная. Первая заболела от старшего брата, вернувшегося после работы на Севере. Подгуляла на радостях крепенько вся родня в день его приезда, денег брат привез — прорву, полдеревни упоил. Как спать вповалку легли, кто с кем, только утром выяснилось. Хотела было утром Маринка матери рассказать о случившемся ночью, а та с похмелья только рукой махнула: «А поди ты на хрен! Не ты первая, не ты последняя». А когда уж некуда было скрывать день ото дня распухающий живот, пришлось Маринке идти на прием к акушерке. Та глянула — обомлела: «Немедленно в район, на анализы!» В районе приступили с расспросами: кто, да что, да где, да как… Только Маринка уже ученая была, мать ей строго-настрого втолковала, что можно говорить, что — нельзя. Вот и несла в разговорах с врачами, работниками милиции и прочим официальным людом унылую околесицу: «Как забеременела? — Не помню, по пьянке… С кем пила, где? — Да я уже забыла… Кто отец ребенка? — Понятия не имею…» И сколько ее ни стыдили, ни стращали, ни уговаривали, она твердила свое: «Знать ничего не знаю, ведать ничего не ведаю!»

Танька — та, халда, чуть чего — сразу в разговоре с врачами начинала переходить на мат: «А вам-то чо, какое дело — от кого да почо я беременна?! Вы, эт-та, за своими детями смотрите, вы мне не указ!» Да как загнет-загнет матерщину — аж у бывалых и ко многому привычных врачей лица красными пятнами покрываются. А Танька, знай, свое орет:

«Ишь, суки кусок, она меня срамить будет, чем это я занимаюсь. А я занимаюсь тем же, чем ты со своим занимаешься, вот!.. Подумаешь, если штамп в паспорте есть — так хоть затрахайся, а без штампа — вечная блядь?.. А я, как мамка моя буду жить: мамке никто не указ, какова мужика захочет — такой и с ней, и без всяких штампов… На-а-чаль-нич-ки!» — с непередаваемой ненавистью и злобой шипела вслед улепетывающим врачам Танюха.

Перед товарками по несчастью, однако, она сильно-то не чинилась, похохатывая, рассказала, как однажды у них с мамкой дома ночевала бригада залетных строителей, у которых она этот проклятущий сифилис-то и подхватила:

— Восемь мужиков было. Ага, не вру! Притащили из сельпо два ящика портвейна, да бутылок десять белой, мамка картохи наварила, соленых огурцов достали, сальца — и-эх! — такой гулевон пошел, куда там!.. Мы маленьких-то спать уложили, у меня же четыре младших братишки — Борька, Славка, Игореня да Васька… Ну мы их в спальне уложили, а на кухне пошла пьянка… Мамка-то у меня шибко быстро пьянеет, полстакана выпьет и уже бревно-бревном: чо хошь на ей делай. Но и трезвеет тоже быстро: с полчаса полежит, глядишь, уже всё, ползет снова к столу, будто и не пила. Ну, вот мы с мамкой всю эту бригаду по очереди пропустили — раз мамка, раз я. Под утро мужиков снова на подвиги потянуло… Я так думаю, что сифилисом-то меня бригадир порадовал. Он единственный к мамке не лез, только ко мне. Иначе бы мы с ней обе заболели…

Слушая девчоночий брех, тупо, равнодушно уставясь в потолок, лежала, дожевывая лепешки, оставшиеся от ужина, Тонька-Сука. Эту Тоньку непременно показывали всём студентам, когда в диспансер приходила на занятия новая, группа, и каждой новой группе Сука рассказывала свою историю…

Проституткой Тонька стала не сама по себе, ее хахаль проиграл. В карты. Откуда она, Тонька, родом, где её родные — об этом у нее лучше не спрашивать, сейчас начинает заливаться слезами, причитать, покачивая головой, как китайский болванчик: «Мамочка моя дорогая, ненаглядная, папочка мой миленький, да и-и-где же вы у меня, милые мои?! Да когда же я вас, милые вы мои, увижу-у, когда по-це-лу-у-ю?!».

Дальше с ней разговаривать было бесполезно, она впадала в какой-то экстаз, кусала себе руки, сжимала кулаки, на губах у нее выступала пена, и врачи потом долго суетились вокруг, приводя ее в чувство… Видя эту особенность, никто в палате не спрашивал Суку о родне и о доме, сразу, несколько рисуясь и юродствуя, ее спрашивали нараспев:

— А расскажи-ка ты, гражданка Тонька-Сука Никифорова, как дошла ты до жизни такой! Не таись, расскажи, что случилось-сталось с тобой, дорогая?..

И Тонька, как-то странно вздрагивая, словно ей было зябко, а может быть страшно, начинала:

— Любовь у меня была — Эмиль. Два года мы с ним разъезжали по стране, где — просили на бедность, где — воровали. Я ничего, никаких неудобств не замечала, потому что мой любимый был рядом. Я с ним, верите ли, куда угодно могла пойти, любое его приказание выполнить…

И вот как-то раз в укромном месте собрался он с большой компанией вокзальных гопников в карты играть. Играют час, два, три — подходит к ней, Эмиль, бледный, растерянный: сам жулик, но на еще больших жуликов нарвался, обчистили напрочь, копейки в кармане не сыщешь.

— Тонь, — тронул ее Эмиль за локоть, — хоть сколько-нибудь денег у тебя есть?

— Есть! — и она готовно вытянула из внутреннего кармана пальто запрятанную до поры до времени сотню.

— Живем! — радостно осклабился Эмиль и ринулся прочь — отыгрываться. И — снова пролетел, да так чисто, оглянуться не успел — снова банкрот!

И тогда предводитель картежной банды, лениво сплюнув, предложил:

— Ну что, козел, профукался, пусто-пусто, а? Ну, давай, на бабу твою еще сыграем. Согласен? Или ты полностью отыгрываешься, и на том расстаемся, или — твоя баба всю честную компанию порадует… а?

Эмиль оглянулся на Тоню. Смертельно бледная, с широко распахнутыми глазами, она сидела, сжавшись в комок, и неотрывно смотрела в его сторону. Ни слова не произнесла Тоня — и Эмиль, спрятав глаза, коротко кивнул:

— Давай! Пусть Тонька идет… ну, скажем, за десять тысяч.

Картежники переглянулись и заржали:

— Ну, оценил, ровно царицу какую!

Главарь же азартно потер руки:

— Идет! Но потом, смотри, чтоб, без соплей всё было, на все десять тысяч!

И пошла игра…

Тоня не заметила, как пронеслись четыре часа. Эмиль боялся «пролететь», поэтому ставки делал просто микроскопические…

Всё это время Тоня просидела, едва дыша, молитвенно сложив руки.

— Всё! — театрально бросив оставшиеся картишки на кон, поднял руки кверху главарь. — Приглашаем дамочку на ковер!

Уже наступил вечер с густыми сумерками в дворовых тупичках. Чердак, где расположилась честная компания, тоже тонул в мягких тенях, и главарь, тридцатилетний мужик в кожаной потрепанной куртке, с полным ртом металлических зубов, распоряжался:

— Дайте мальчику светильничек — пусть совместит приятное с полезным: мы — девочку потрахаем, он — свет прольет на это божественное действо, полюбуется, как мы будем развлекаться с его подружкой…

Что происходило дальше, Тоня запомнила, как ужасный сон: к ней протянулись сразу со всех сторон крепкие мужские лапы, все-все в наколках, плохо мытые, и полетели ее одежды в разные стороны…

Эмиль пытался сопротивляться: «Да вы что, мужики, побойтесь Бога! Ну проиграл я ее, и без того тошно, а вы — с фонарем меня поставить, чтоб еще тошней было… ну, братцы!.

— Во, видел? — придвинулся к носу Эмиля огромный черный кулак — это обрел дар речи здоровый мрачный парень, молча просидевший во всё время затянувшейся игры где-то в сторонке. — Умеешь с горки кататься, значить, и саночки тащи! Ну ты, козел! — уткнулся в Эмилев подбородок кулачище, и Эмиль увял, сник, замолчал…

…Тоню насиловали спокойно, не торопясь, растягивая удовольствие. Всё это время Эмиль стоял с высоко поднятым фонарем в руке, освещая место действия. Когда под утро оргия подошла к концу, и шпана засобиралась с обжитого чердака прочь, предводитель картишников, поблескивая металлическими зубами, плюнув в лицо смертельно уставшему Эмилю, сказал:

— Вообще-то не бабу твою бы надо трахать, а тебя. Подонок же ты, парень, и какой редкостный!

И вся банда по одному, проходя мимо Эмиля, застывшего с дурацким фонарем в руках, смачно плевала ему в рожу…

Тоня не знает, не помнит, куда девался, что с ним, любезным ее дружком, стало — просто исчез Эмиль из ее жизни, будто и не было. Тем более что пришла в себя она после этой чудовищной истории, уже через две недели в психиатрической больнице. Психоз, который она тогда пережила, самым странным образом извратил ее личность: с того достопамятного изнасилования Тоня всё время умудрялась попадать в групповуху, пропуская за ночь по десять и более человек. Это может показаться невероятным, однако в самый последний раз она в очередной раз попала в КВД после ночи, проведенной на куче угля. Даже ко всему привычные, многоопытные девицы из КВД, услышав эту историю, обалдело таращат глаза:

— Врешь!

— Не, не вру, — вздыхает Тоня. — Бросили меня на кучу угля и давай один за другим ко мне лезть…

— А ты что?!

— А я жрать хотела — ужас! Сказала одному мужику, он мне кусок колбасы принес. Там кто-то пыхтит на мне, трудится, а я колбасу грызу, успеваю…

— Тонь, ты чо, дура, а? Да ты как же живая-то осталась?!

— Как-как… осталась вот. А самый последний, это… бутылку мне забил.

— Ка-ак?! — враз, не выдержав, ахнули все девчонки в палате.

— Да вот так! — вздохнула и устало улыбнулась Тоня. — Вот так! Это, говорит, сука, тебе на закуску…

— А ты?!

— А вот тут-то я и вырубилась. Потеряла сознание… В себя прихожу — кое-как сообразила, где это я. КВД родной, как же без него… Ну, намаялись врачи. Я уж про себя-то не говорю, чо со мной-то было, пока поджило маленько, сами понимаете…

Девчонки в палате ненадолго притихли, вроде бы даже призадумались. Но привычка жить, не обременяя себя излишними соображениями, вскоре взяла верх, и разговор лениво потёк дальше…

Одной из самых заметных фигур в диспансере была Лялька. Ей — одиннадцать лет, в КВД — третий раз — не по возрасту крупная, расплывшаяся, медлительная девочка с удивительно чистыми, огромными синими глазами, с детским румянцем на щеках, она поступает сюда, как в дом родной, с цветущей гонореей. Это кажется совершенно невозможным, чудовищным, нелепым, но, увы, это — так.

Лялька — проститутка-профессионалка для любителей клубнички разного пола и возраста. К таким „заработкам“ пристроила и приохотила девчонку мать. Сама-то она в свои неполные тридцать лет — развалина-развалиной, а вот на дочку ее охотников немало есть, и за о-очень хорошие деньги, и, как правило, весьма приличная публика. Лялька в разговорах с врачами тоже несет ахинею про неизвестного „мальчика“, с которым у нее „было“, но ни имени, ни возраста, ни адреса „мальчика“ назвать не может. Лялька знает, что если она расскажет, как на самом деле происходит, ее отберут у матери, поместят в детский дом, заставят учиться. А она за минувшие два года отвыкла от учебы, от какой бы то ни было работы, мама бережет ее для одной — постельной… И другой жизни Лялька уже не хочет…

И врачи, прекрасно понимающие, где истина, в бессильном гневе только разводят руками после встреч с Лялькиной матерью: ну, что тут изменишь, как, каким боком тут вмешаешься?!

Лялька же, при всей своей внешней заторможенности, артистка великая, и девчонки в палате прекрасно об этом знают.

— Лялька, изобрази? — просит Тонька-Сука, и девочки мгновенно стихают в предвкушении веселого зрелища.

И юная артистка начинает „изображать“…

Вот, оттопырив зад, беспрестанно почесываясь, в их с мамой квартиру вваливается очередной клиент. Он озабоченно оглядывается, поминутно вздрагивает от малейшего шороха, потом охорашивается у зеркала — прилизывает свою и без того лысую головенку, сопит, кряхтит, ковыряет в носу, долго отсчитывает оговоренный гонорар…

Вот является на квартиру дама-лесбиянка, быстрая, как молния, гордая и глупая, как гусыня. Она гоняется за маленькой девочкой, как кошка за мышью, успевая стаскивать с себя на ходу платье, рубашку, туфли…

Палата заходится от хохота.

Раскрасневшаяся, с горящими глазами Лялька сейчас кажется удивительно красивой, талантливой девчушкой, она становится гибкой, верткой, поразительно пластичной, и никак не верится, что полчаса назад это именно она лениво слонялась по коридору, всем своим видом выражая смертную тоску и скуку..

Участвовать в общих разговорах Нюшка, понятное дело, не могла. Изуродованной девочке оставалось одно: сидеть и слушать, и, надо сказать, эти качества за минувшие три года сделали ее поразительно догадливой, вдумчивой и понимающей. Так уж сложилось, что и товарки по несчастью, и врачи, и вообще все люди, с которыми сталкивала Нюшку жизнь, не пытаясь что-либо понять, в чем-либо по-настоящему разобраться, безоговорочно, с первой встречи, начинали считать эту маленькую уродину умственно неполноценной, а коли так — уже и не брали ее в расчет, говорили при ней всё, что захочется: ну чего же дурочку стесняться!.. И какие же мерзости души человеческой, какие подлости и — какое величие и благородство человеческое в то же время открывалось перед ней, которую и за человека-то не считали!..

Нюшка научилась внешне вообще никак не реагировать на происходящее, так было интереснее и безопаснее, и — смотрела, слушала, запоминала…

 

Глава 5

Иногда она думала, что, если бы в жизни ее случился какой-нибудь чудесный поворот и у нее снова бы появился дом, в котором она смогла бы спокойно жить, никому ничего не объясняя, она бы непременно попробовала писать книги.

Ей казалось иногда, что не пятнадцать лет прожила она на свете, а гораздо больше — может, пятьдесят, а, может, и все сто.

Будь она писателем, она бы непременно рассказала людям про дядю Егора — даже сейчас, три года спустя, при воспоминании об этом святом человеке на глаза наворачивались слезы…

Когда из квартиры Натальи Владимировны Нюшка ушла, якобы, домой, а на самом деле — куда глаза глядят, только бы подальше от ставших ненавистными отца и матери, она, не очень-то размышляя, направилась на городской вокзал. Почему туда? Ну, она и раньше от старших девчонок слышала, как они рассуждали о "шлюхах вокзальных" — разве она теперь, после всего, что с ней случилось, не шлюха? Нюшка, еще совсем недавно бывшая для всех Аннушкой, считала, что случившееся с ней несчастье на веки-вечные замарало ее неотмываемой грязью. Не отмыться теперь, не заиметь снова доброго имени!

А самое главное, ведь и не объяснишь людям, что произошло: при малейшей попытке произнести хотя бы самое простое слово изо рта ее брызгал фонтан слюней и раздавалось нечто столь нечленораздельное, что Аня-Нюшка вскоре прекратила вообще какие-либо попытки что-то произносить вслух.

И вот она, тогда еще двенадцатилетняя девочка, со страшно изуродованным лицом, с горящими, как угольки, исподлобья глазами, появилась в одном из пассажирских залов ночного вокзала. Мимо то и дело сновали озабоченные мужчины и женщины в железнодорожной форме, величественно проплывали милиционеры с каменными лицами, и Нюшка от всех испуганно шарахалась, не знала, куда себя деть.

Наконец, уже заполночь, когда основная часть пассажиров расположилась на лавках, поближе придвинув к себе свой багаж, девочка поняла, что она начинает вызывать подозрение у тех же милиционеров и вокзальных уборщиц, без дела болтаясь по залам, буфетам и туалетам. И тогда, собравшись с духом, она проскользнула в служебный вход, под огромную черную лестницу, где, как она полагала, ее никто не найдет, даже если будет искать специально. И точно: под лестницей оказалось огромное неосвещенное пространство, чуть ли не целый зал, очень удобный в том смысле, что вокзальные служители явно не докучали здесь никому своими визитами. Куда ни ткнись — везде висела густая жирная паутина, звякали под ногами какие-то консервные банки, стекло… Нюшка совсем растерялась: ни зги не видать под этой лестницей, даже невозможно рассмотреть, где можно сесть или встать.

Застывшую в нерешительности девочку — она уже думала, не вернуться ли ей в общий пассажирский зал, — кто-то осторожно тронул за рукав: "Ну, чего торчишь, как столбик? Садись давай, всё мне веселей будет…"

От неожиданности Нюшка взвизгнула и дернулась было, да невидимый собеседник крепко сжал ее руку: "Чего кричишь, дурочка? Вот, я сейчас огоньку…"

Чиркнули спички, и загорелся крохотный самодельный фонарик-коптилка, сооруженный из старой консервной банки и керосина с плавающим в нем фитилем.

В неярком, моргающем свете светильничка увидела Нюшка сгорбленную, худенькую фигурку старика в оборванной телогрейке, в сапогах, какие только на помойке и можно найти. Лицо его было серо от грязи, но светились на этом лице удивительно добрые внимательные, истинно человеческие глаза, и девочка сразу почувствовала к этому неизвестному старому оборванцу доверие и расположение. Он же, вглядевшись в смутном, мерцающем свете в лицо девочки, соболезнующе присвистнул: "Э-эк-тебя, милая, угораздило-то!.. Ну, дитятко, садись, располагайся, вдвоем теплее и веселее будет…"

И Аня, наконец, села, устало вытянула истомившиеся ноги — шутка ли, после стольких недель постельного режима, после такой болезни — да в ночь, да всё на ногах, среди чужих людей, на чужих глазах?!

А Егор — так представился ей неожиданный вокзальный незнакомец — уже суетился, удобнее расстилая тряпье, служившее ему постелью, доставая из своего облинявшего, пропахшего селедкой табаком и еще Бог знает чем вещмешка кусок хлеба, слившиеся конфеты-подушечки, полуобгрызенный огурец, каменной твердости мятный пряник и что-то еще, столъ же неподходящее Нюшке, совал ей эти нехитрые куски: "А ты, доча, поешь да ложись спать, утро-то вечера мудренее, разберемся, что к чему!.."

Девочка очень хотела есть. Но это Наталья Владимировна знала, что и как для нее нужно готовить, это, получается, под ее защитой, под ее крылом чувствовала она себя так комфортно, несмотря на весь ужас случившегося. Видно, прошло времечко манной каши с малиновым вареньем, кефира с ягодным сиропом, рисовых каш с протертыми овощами и другими вкусностями. Что же она сейчас-то, в этой-то вокзальной жизни, будет есть?

И от непонятной обиды — на кого? за что? — от страха перед будущим, от голода и усталости Аня-Нюшка тихонько заплакала.

Дядя Егор озадаченно почесал в затылке: "Ой, да ты что, доча?! Или я тебя чем обидел? Ну, прости, Христа ради, дитятко, я же тебе хотел, как лучше".

Наконец, попристальнее вглядевшись в ее лицо, он понял, в чём дело. Не веря себе, пододвинул девчонку поближе, к свету: "Ну-ка, дочка, открой-ка рот." Она послушно открыла свои изуродованные, беззубые десны и дядя Егор, сморщившись, стукнул себя кулаком по лбу: "Ах, доча, прости меня, дурака старого! Я ведь сначала ничего не понял!"

Он схватил свою эмалированную кружку, давно потерявшую первоначальный цвет, строго наказал девочке сидеть здесь, ждать его и никуда не отлучаться и куда-то исчез. Минут через пятнадцать основательно взмокший, раскрасневшийся, он вернулся, держа в обеих руках, как невесть какую драгоценность, свою кружку, наполненную горячим молоком.

— Пей, дочка! — протянул он кружку Ане. — Пей, я тебе потом еще добуду. Я ведь здесь уж, почитай, постоянный житель. Вот попросил сейчас буфетчицу, она поругалась, поругалась, а всё же налила молочка. И завтра утром нальет, я уж договорился…

Пока дядя Егор рассказывал о своей буфетной победе, она мелко-мелко накрошила в кружку хлеба, а потом, давясь и захлебываясь, стала эту тюрю глотать. И даже ко всему привыкшему дяде Егору это зрелище оказалось не по силам — он отвернулся, закашлялся, стал крутить "козью ножку"…

Когда она насытилась, глаза ее сами собой закрылись она только успела поудобнее лечь на тряпье, и — словно провалилась в тяжелый черный сон…

Всю ночь дядя Егор оберегал ее, укрывал своим ватником, тихонько подкладывал ей под голову свой вещмешок, о чём-то размышлял, покачивая головой…

Утром Нюшка проснулась, как ни странно, почти здоровая, отдохнувшая, и они с дядей Егором, наскоро собрав его пожитки, вышли в пассажирский зал и затерялись в толпах куда-то бегущих, о чём-то споривших, чего-то ждущих людей.

Так началась Нющкина вокзальная жизнь… Дядя Егор, бывший фронтовик, бомж в нынешней жизни по милости собственных детей, выживших его на старости лет из дома, всем своим истосковавшимся сердцем привязался к этой чужой изуродованной девчонке. Он понимая, что она не в состоянии объяснить ему, где, кто и что с ней сделал, но интуитивно, чутким сердцем обиженного, не очень-то счастливого человека он чувствовал, что в жизни этой девочки кроется какая-то черная беда…

Целыми днями бродили они, держась за руки, старый и малый, собирали пустые бутылки, подбирали выброшенные зажравшимися пассажирами куски, собирали со столиков вокзального кафе оставшуюся еду и боялись расстаться даже на минуту, словно подспудно чувствовали оба, что беда ходит за ними по пятам. И предчувствие их не обмануло…

Однажды — это было на исходе весны, когда уже стояли по-летнему теплые дни и лишь к ночи температура снижалась чуть ли не до нуля, — Нюшка с дядей Егором весь день перед этим умудрившиеся провести на речке, отмывшиеся, отстиравшиеся и потому донельзя довольные жизнью, в густых сумерках потихоньку, не торопясь (да и куда им было спешить-то?), вдоль железнодорожной колеи двигались с реки к вокзалу.

Как всегда дядя Егор на ходу рассказывал Нюшке какую-то очередную байку из своего детства, и, как всегда, девчонка, вслушиваясь в его речь, забывала обо всём на свете, только цепко держалась за его руку… За эти несколько минувших месяцев они стали необходимы друг другу, как воздух. Не будь дяди Егора, давно бы уже случилась с Нюшкой какая-нибудь беда, но старый солдат, отлично разбиравшийся в людях и обстоятельствах, всегда успевал сказать или сделать что-то единственно необходимое, — и беда проходила стороной. А самое главное, он полюбил Нюшку, как, наверное, никогда и своих-то детей не любил., "Бедная моя головушка", — шептал он, укладывая ее спать в сумраке под знакомой лестницей, и неловко, но бережно и нежно гладил ее по голове…

До вокзала осталось совсем недалеко — буквально рукой подать! — и уже совсем рядом были спасительные огни людного места, когда из тальниковых зарослей выползли и возникли на дороге несколько черных мрачных фигур. Тут вздрогнул, испугавшись за Нюшку, даже никого и ничего не боявшийся дядя Егор.

Так, молча, вглядываясь друг в друга, стояли в остановившемся времени те, черные, и старик с девочкой, которую он судорожно прижимал к себе занемевшей вдруг рукой.

— Чо, мужики, кажись, повеселимся сегодня? — гнусаво прогудел, наконец, один из черных и медленно обошел старика с девчонкой по кругу.

Поняв, что спасения здесь не будет, и мечтая лишь об одном — спасти Нюшку! — дядя Егор, в какое-то мгновение собрав всё свое мужество, толкнул Нюшку в спину и крикнул ей отчаянно: "Беги, беги прочь, спасайся!"

И девочка, не помня себя от ужаса, понеслась с такой скоростью к недалеким огням, что черные ее даже и не преследовали. Вернее, двое ринулись было ей вслед, да дядя Егор со всей своей отчаянной решимостью кинулся им в ноги, и те, столкнувшись в воздухе лбами, грузно брякнулись на дорогу.

И тогда тот, гнусавый, вразвалку подошел к еще лежавшему на земле старику и изо всех сил пнул его здоровенным ботинком в бок: "Ну, что ж, курва, баба убежала — ты нас повеселишь!.."

Они били его долго, смачно, растягивая удовольствие. Дед глухо ойкал от подлых пинков в живот, плевался кровью, но пощады не просил, радуясь про себя напоследок, что хоть Нюшку, бедолагу, успел спасти…

Но когда эта черная орда, на какое-то время оставив деда в покое, развела зловещий жаркий костер, и тот, гундосый, с фальшивой жалостью в голосе подошел к дяде Егору: "Замерз, поди, дед? Щас мы тебя согреем!", — и его черные сотоварищи подхватили потерявшего силы старика и потащили к жарким малиновым углям, Нюшка, потихоньку вернувшаяся с дороги к вокзалу обратно — ну, не могла она бросить деда в такой беде, не могла! — так вот, Нюшка вышла из темноты и встала у костра, схватив гундосого за руку, когда старика уже совсем было собрались бросить в костер.

— Ни хрена себе явление Христа народу! — прогундел оторопело главарь черных, вглядевшись в свете костра в изуродованное девчоночье лицо. Но тут же и обрадовался: "Значит, мужики, всё-таки повеселимся!.."

Эти черные прекрасно поняли, почему девчонка явилась обратно — деда пожалела. Ну что ж, хороший повод продолжить театральное действо дальше.

Где-то совсем недалеко слышались человеческие голоса, гудки машин, сирены электровозов. Там волшебно переливалась всеми цветами радуги неоновая реклама, подмигивали пешеходам и автомобилям разноцветными глазами светофоры. А здесь… А здесь — изо всех сил изображая осторожность и почтение, смертельно избитого дядю Егора со всеми возможными почестями уложили у костра так, чтобы ему хорошо было видно всё происходящее, и началась оргия…

Их было пятеро, пятеро здоровых сильных молодых бродяг. Их не смущали никакие моральные обязательства, никакие душевные сомнения, потому что они и знать не знали, и ведать не ведали таких заумных сложностей. Просто перед ними появилось женское существо, пусть уродливое, но им же не влюбляться, правильно? — и, значит, надо брать от жизни, что можно…

Нюшкины тряпки мигом были сорваны прочь. Перед пятеркой изнывавших от похоти мужиков стояла нагая стройная детская еще фигурка, и главарь восторженно вякнул: "Ну, кайф!"

И — понеслось…

Её насиловали всеми доступными способами — она молчала, не сопротивляясь. В её голове билась одна-единственная мысль: "Только бы не били больше дядю Егора!.." А старый солдат, зажмурившись, обливался слезами, заткнув уши пальцами, и горестно повторял одно: "Малышка, зачем ты вернулась?! Малышка, зачем?!"

Утром, на рассвете, едва живую девочку загнали в речку — "ополоснуться, охладиться". А когда она, посиневшая, вмиг продрогшая, вышла на берег, гундосый, здесь же, на берегу, поставил ее, обнаженную, на колени, расстегнул штаны и скомандовал: "На-ка, возьми!"

И всплыло в памяти мгновенное — подвал, мальчишки — бывшие друзья… Только сейчас у нее уже нет зубов, и ничего больше она сделать не сможет… Стоя на коленях, она беспомощно оглянулась. Помощи ждать было неоткуда. Она не могла видеть, как из-за спин окруживших ее подонков медленно приближается к ним с топором в руке старый солдат, дядя Егор, собравший в кулак перед своим смертным часом последние силы. И когда она, зажмурившись, покорно открыла рот, подошедший сзади старик, размахнувшись, изо всех сил хватил топором по голове гундосого который брякнулся наземь без единого звука. Тут же, около него, по-прежнему сжимая в руке топор, упал бездыханный дядя Егор. Оставшиеся в живых черные, потрясенно застыли на месте, а потом, не сговариваясь, кинулись врассыпную…

Девочка долго потом пыталась вспомнить, да так и не смогла, как это ей удалось освободиться от рухнувшего на нее мертвого насильника, как она искала разбросанную по берегу свою одежду, как стояла на коленях у трупа дяди Егора, тщетно пытаясь услышать хотя бы шорох работающего сердца — нет, дядя Егор был мёртв, и это было для нее поистине вселенской катастрофой.

Но, в каком бы горе ни пребывала она, Нюша всё же сумела сообразить, что помочь дяде Егору она ничем не сможет, и значит, надо ей отсюда подобру-поздорову убираться, пока не поздно. Дядя Егор успел внушить ей, что с милицией лучше всего ни по плохим, ни по хорошим поводам не встречаться. И, облившись слезами, она вынуждена была уйти с этого страшного места, где навсегда остался последний в ее жизни человек, искренне и бескорыстно любивший её — дед, дядя Егор…

Вот о ком написала бы она книгу, стань она вдруг каким-либо чудом писательницей!

 

Глава 6

А как же Нюшкины родители? — давно уже, наверное, задается этим вопросом дотошный читатель. — Как же так, двенадцатилетняя девочка, пережившая невероятную трагедию, едва выжившая после страшной травмы, уходит из дома неизвестно куда… и — что? — родители ее не ищут?

Не всё так просто обстояло на самом деле. Когда Аня ушла от Натальи Владимировны, якобы, домой, эта женщина, всей душой пережившая свалившуюся на девочку трагедию, интуитивно почувствовала, что здесь что-то не в порядке. Поздно вечером, часа через четыре после Аниного ухода, она-таки, не выдержав, от-правилась к Аниным родителям. И точно: они и понятия никакого не имели, куда ушла их дочь.

— Странно, — развела руками Анина мать, — мы же договаривались с вами, что сегодня она придет домой. Мы с отцом решили не заострять внимание на случившемся, думаем, пусть она сама придет домой, будто ничего и не было. А она, вон что, опять что-то придумала….

— Да что ты хочешь, мать, — буркнул ее муж, упоенно возившийся в углу прихожей с какими-то автомобильными запчастями, — порченая девка — уже не человек, что хочешь мне говори. Сука — она сука и есть!

— Господи, да что такое вы говорите! — недоумённо воскликнула Наталья Владимировна. — Вы хоть отдаете себе отчет, что она бедная девочка, пережила?!

— А, — махнул рукой отец, — известное дело, сучка не захочет — кобель не вскочет! Один позор нам теперь с матерью, поди вот, объясняй людям, что с ней, бедной, приключилось!

Наталья Владимировна, полагая, что она что-то не понимает, ослышалась, может быть, растерянно переспросила:

— Вам — позор?

— Конечно! — энергично поддержала мужа Анина мать и злобно сощурилась. — Сначала, когда всё это случилось, мы с отцом уж так переживали, так переживали… А потом, когда к вам-то пришли она лежит, смотрит, как… — мать долго не могла найти подходящего слова… — как гадюка! Как будто весь мир перед ней, бедной, виноват. А кругом сама виновата, не надо было за пацанами шастать, приключений искать!

Наталья Владимировна потерянно молчала. Что же это за люди такие, Анины родители? И о чём с ними говорить? Но ведь девочку-то всё-таки нужно искать…

Договорились на том, что утром мать всё-таки пойдет в милицию и объявит розыск.

Несколько месяцев милиция безрезультатно искала пропавшую несовершеннолетнюю девочку, тем более, что мать, опасаясь возможных осложнений, сказала, что девочка незадолго до исчезновения упала, катаясь на велосипеде, и сейчас у нее на лице свежие шрамы. И естественно, милиция искала девочку со шрамами на лице, но не вконец изуродованное юное беззубое создание…

И лишь после гибели дяди Егора, когда Нюшка несколько суток потерянно бродила по вокзалу, не зная, что ей делать, куда податься и как вообще жить ей дальше, милиция, наконец, обратила внимание на юную бродяжку, бесцельно слоняющуюся по вокзалу.

Из вокзального отделения милиции она была переправлена в инспекцию по делам несовершеннолетних, а там быстренько установили, что несколько месяцев назад пропавшая несовершеннолетняя Аня — вот эта самая юная вокзальная потаскушка и есть.

Специально вызванный медик-венеролог, осмотрев ее, коротко бросил: "Похоже, свеженькая гонорея", и ее впервые отправили в кожно-венерологический диспансер, сообщив о случившемся ее родителям.

Аня, выхваченная из безразличной к ней вокзальной суеты, впервые оказалась в центре внимания врачей и пациенток, и она растерялась, испугалась, ушла в себя! И это поганое прозвище — Нюшка-Мочалка — она получила именно здесь, в свой первый заход на лечение.

Первый раз она лежала в палате, где было более десяти женщин. Здоровенные раскормленные тёлки спавшие целыми днями, а потом ночи напролет крутившие любовь с парнями из мужского отделения, увидев новенькую, обрадовались развлечению: хоть на время сменить тему разговора, послушать, что новенькая расскажет. И — началось:

— Как тебя зовут?

— Сколько тебе лет?

— С чем сюда поступила?

— Да ты что, язык проглотила, молчишь?

Аня стояла у входа в палату, до глаз закутав лицо полотенцем, выданным в санприёмнике.

— Остригли, чо ли? — подскочила к ней одна бойкая девица и, предвкушая потеху, рванула полотенце с Аниной головы. Увидев неожиданно открывшееся лицо новенькой, юная сифилитичка только потерянно ойкнула:

— Ой, да что это у тебя такое?!

Аня, ничего не ответив, прошла к свободной кровати и села на край постели.

И молодые халды, понятия не имеющие о сострадании, элементарной жалости ни друг к другу, ни к самим себе, невольно приглушили голоса и перестали к новенькой приставать.

А на другой день, на обходе, девицы узнали, что зовут новенькую Аней.

— Ну, чо, девки, — завелась палатная атаманша семнадцати лет от роду, лежавшая в КВД пятый раз и бывшая здесь для всех в доску своей. — Надо новенькую всё-таки окрестить, а? "Аня" — это у нас не имя, это — ФИО. А имя… — Атаманша раз, другой прошлась по палате, на разные лады повторяя: Аня, Анечка, Анютка… Анна… Аннушка… Анюшка… А, придумала! Она у нас будет Нюшкой, девки! Нюшка-Мочалка!

И все пациентки в палате, будто с цепи сорвавшись, заорали на разные лады: "Нюшка-Мочалка!.." "Нюшка-Мочалка!" "Нюшка-Мочалка!!!"

Так Аня из уличной девчонки окончательно превратилась в девочку из КВД, получив в КэВэДэшном "крещении" это поганое имечко — Нюшка-Мочалка…

Это имя вышло вместе с ней из диспансера, попало снова на вокзал и до конца ее дней стало ее визитной карточкой и паспортом, ее предназначением…

Курс лечения подходил к концу. Лечащий врач Лариса Сергеевна на осмотрах удовлетворённо говорила: "Ну, Анечка, дела твои идут на поправку. У тебя всё хорошо. Скоро пойдешь домой…"

"Домой"? Это куда? Туда, где живут чужие ей люди, продавшие ее детство, ее здоровье за паршивую вонючую жестянку — автомобиль? Как бы не так!

 

Глава 7

Мать с отцом приезжали к ней в КВД пусть не ежедневно, но раз в три-четыре дня обязательно. Причем, маме очень понравилась роль безвинно страдающей матери, несущей неизвестно за что тяжкий свой крест.

Сунув Ане в руки кулек с гостинцами — а приносила-то что, мамочка страдающая? Сухари, яблоки, конфеты — то, чего Нюшке вовек уже не едать! — мать, постояв с дочерью приличия ради пару минут в комнате для свиданий, поспешно прощалась с ней и спешила к диспансерным санитаркам. А уж те рады стараться, все новости, как есть, выкладывают ей, как на тарелочке: кто поступил еще, с каким диагнозом, в каком возрасте, да откуда родом, да кем работает… Под завязку нагруженная свежими впечатлениями мать, возбужденная, выскакивала на улицу к терпеливо поджидавшему ее в машине отцу и, еще не открыв дверцы автомобиля, возмущенно начинала орать:

— Ой, ты только представь, кто сейчас на третьем этаже лежит с сифилисом!

И отец заинтересованно тянул к ней шею и поощрительно буркал:

— Расскажи, а то вряд ли, действительно, когда такое узнаешь…

Об Ане у родителей никаких разговоров не возникало. Да и что о ней говорить-то? Потерянный человек, можно сказать, не живет — только небо коптит…

Домой?.. Вечером, кое-как выпросив жестами у девчонок в палате листок и карандаш, Аня написала лаконично несколько строк: "Домой меня не ждите. Я вас ненавижу. Зачем вам я, у вас ведь теперь машина. И не ищите меня, всё это напрасно. Скажите знакомым, что я уехала к дедушке и бабушке…"

И утром следующего дня, накануне выписки, она исчезла из отделения, успев получить, к счастью, свою одежду. И снова она, Нюшка-колхозница, Нюшка-Мочалка, среди чужих людей, в людской круговерти, где никому до нее нет дела, где она — сама по себе, всем чужая, никому не нужная.

Юное существо, столь ласковое, доверчивое, нежное, что обидеть ее, казалось, кому бы то ни было — грех непрощаемый, Аня за несколько месяцев буквально переродилась. Волей-неволей став специалисткой по оральному сексу, она вместе со всем этим потеряла последние крохи своей душевной доброты, детской распахнутости. Она знала одно: в этом мире она может прокормиться только своим телом, другое ей не дано. И — еще… Это была какая-то безумная, больная мечта, идея фикс, сумасшедшая надежда, она не давала ей покоя ни днем ни ночью:

ОТОМСТИТЬ! Отомстить своим бывшим друзьям, изуродовавшим ей жизнь, и отомстить так страшно, чтобы до конца своих дней ее дворовые приятели проклинали тот страшный день и час, когда они додумались надругаться над ней…

Она, разумеется, понимала, насколько трудно было бы это осуществить, но она готова была ждать удобного мига сколько угодно, только бы сполна рассчитаться с юными подонками…

Вокзальные завсегдатаи притерпелись, пригляделись к Нюшке, для многих она стала "в доску своей". Буфетчицы ее жалели, хотя, рассказывая друг другу о ее очередном визите в буфет, обычно прибавляли:: "Но страшна, страшна — ох, как смертный грех!"

И всё-таки среди этих равнодушных, вечно торопящихся куда-то чужих людей Нюшка чувствовала себя куда уютней и привычней, чем с родителями. Оставалось только диву даваться, как смогли родные люди — уж роднее не бывает, ребенок и родители! — как они смогли стать такими чужими друг другу…

…Однако воспоминания — воспоминаниями, а день встречи с поразившим Нющкино воображение мальчиком наступил так неожиданно. Всю ночь накануне встречи девчонка проерзала на кровати, то и дело соскакивая к часам на стене: сколько? Время тянулось потрясающе медленно: час ночи., десять минут второго… двадцать минут второго… половина второго…

Она накрывала голову подушкой, считала слонов — сон всё не приходил. И вот как-то неожиданно, уже под утро, Нюшка вдруг заснула, да так крепко, словно в омут головой провалилась. И снилось ей, как она, пятилетняя, нарядная, с огромным красным бантом в волосах, с папой и мамой едет в душном переполненном автобусе на речку, на городской пляж. Она еще совсем маленькая, люди возвышаются над ней, как строительные краны, а ей ужасно хочется пить… Но она знает, что плакать нельзя, иначе папа с мамой рассердятся на нее, и все удовольствия на сегодня кончатся наказанием: еще нашлепают, пожалуй, и заставят стоять "в углу", где-нибудь под пляжным тентом, запретив выходить на солнце и купаться. Нет, лучше потерпеть, а уж на пляже отвести душу — побегать, поплескаться в воде, поскакать на папе, как на лошадке… Анечка крепко сжимает папину ладонь и слышит в это время странные слова:

— Вот она, эта девочка.

— Анна?

— Да.

— Бог мой, но это же ужас! Что у нее с лицом?

В этот момент Анька открыла глаза и невольно вздрогнула. Над ее изголовьем склонились две женщины в белых халатах. Одна была заведующей отделением, другая…

…Другая вызывала безотчетное чувство удивления и опаски, казалась почему-то давно знакомой, хотя Нюшка готова была голову прозакладывать, что видит ее в первый раз.

— Проснулась? — несколько смущенно спросила незнакомая женщина. — Ну, тогда одевайся, девочка, пойдем, поговорим.

Нюшка вскочила с постели, схватив тут же халат, и первое, что она сделала, посмотрела на часы. Было около восьми утра. Встреча с Лешей была назначена на девять тридцать. Значит, времени остается немного, нужно торопиться.

— Вы куда так торопитесь? — улыбнулась незнакомая гостья. — Пройдемте с вами в ординаторскую, поговорим спокойно. Время у нас есть. Вы ведь с Лешей должны были встретиться через полтора часа.

Нюшка потрясенно кивнула.

— Ну, так он не придет. Пойдем, малыш, поговорим!

Девчонка, уже совершенно ничего не понимая, машинально натянула на себя одежку и вопросительно уставилась на гостью. Та переглянулась с заведующей отделением:

— Ну, пошли!

Молча трое женщин прошли в маленький уютный кабинет заведующей, и та, оставив Нюшку наедине с посетительницей, под каким-то предлогом вышла прочь.

Гостья посидела, помолчала, явно испытывая смущение в столь необычной ситуации, потом, помешкав, вытащила из кармана письмо и положила его перед Нюшкой:

— Это писала ты?

Девчонка мельком глянув на знакомые тетрадные листки, только кивнула.

И гостья, с трудом подбирая слова, начала:

— Я только прошу тебя, девочка, выслушай меня внимательно и не суди меня строго… Насколько мне известно, ты ведь с Лешей даже не знакома, да?.. Понимаешь, несколько дней назад уже поздно вечером, я смотрю — в Лешиной комнате свет. Я зашла. В чем, думаю, дело, почему он не спит? А он как раз читал твое письмо. Смотрю, весь он какой-то возбужденный, на глазах слезы… А мы с сыном, знаешь, большие друзья, у нас с ним секретов друг от друга не бывает… И вот Леша дал мне почитать твое письмо, рассказал, как ты подошла к нему, вручила конверт… Девочка, я очень хорошо понимаю, как обидела тебя жизнь. Я очень тебе сочувствую. Но, малышка, пойми меня и ты… Ты уже не в первый раз, как я понимаю, лечишься в подобных заведениях, чего только с тобой уже не было! А Леша — просто ребенок, домашний мальчик, он настоящей жизни не знает. Он твое письмо прочитал — и решил, что он уже чуть ли не обязан тебя спасать. А что он может, что он в этой жизни понимает? В общем мы с ним договорились так. Сначала сюда схожу я, всё как следует узнаю, потом, если я сочту нужным, придет сюда он…

Нюшка резко дернула головой и заглянула гостье в глаза. Высокая, стройная, удивительно хорошо сохранившая свою девическую еще красоту, женщина спокойно сидела перед ней, и в ее достаточно безмятежном взоре плескалась вполне понятная решимость: лечь костьми, жизнь свою, здоровье свое положить, а единственного своего сына, конечно, в это болото не допустить!..

Она же, улыбаясь, продолжала:

— А и доставила же ты мне хлопот девочка! Ты ведь только кличкой своей подписалась, а ни имени, ни фамилии, ни палаты — ничего ведь неизвестно было. Я только и смогла зацепиться в твоем письме за то, что, как ты написала, то, что сделали с тобой мальчишки в подвале, превратили тебя в уродину до конца жизни… Ну, ладно, хорошо, что всё хорошо кончается. Давай, договоримся: Лещу на улице ты больше поджидать не будешь, ладно? И никаких писем, записок не будешь ему передавать тоже, да? Пойми, малышка, у мальчика своя жизнь, у тебя — своя. Вам никогда не быть вместе, рядом! Ничего обидного тут нет, это — жизнь: каждому свое… Я вот тебе тут гостинцев немного принесла, на вот, покушай… — и гостья стала торопливо вытаскивать из сумки пакетики с конфетами, мандаринами и апельсинами…

Уже в дверях — высокая, стройная, улыбчивая, как сын, — она облегченно вздохнула, окинула взглядом застывшую, как столб, Нюшку с пакетиками в руках, и — ушла, тихонько прикрыв за собой дверь.

А Нюшка сидела, ничего не видя перед собой, и слезы, одна другой горше, безостановочно катились по ее щекам…

…С этого дня, можно сказать, Нюшка сломалась по-настоящему. После истерики, случившейся с ней в кабинете заведующей отделением, она вдруг как-то мгновенно увяла, затихла, потеряла какой бы то ни было интерес к происходящему вокруг.

Она совсем перестала есть, не ходила на прогулку, и из постели выпазила только по крайней нужде — до туалета и обратно.

В палате текла какая-то своя, бесконечно далекая от нее жизнь. Каждый вечер девицы умудрялись напиваться, как свиньи, и всю ночь напролет со всех концов палаты раздавался оптимистический разнобойный скрип кроватей — это девочки расплачивались "натурой" с кавалерами из мужского отделения за выпивку и закуску.

Бессонными ночами, заполненными неумолчным кроватным скрипом, щедрыми запахами спермы и водочного перегара, она лежала под вытертым больничным покрывалом, маленькая одинокая дикарка, никому не нужная даже в этой клоаке — КВД, — и бедное ее сердчишко непрестанно болело от жуткого чувства застарелой тоски и дремучего одиночества.

Но вот наступил день, когда палатная врач утром на обходе, остановившись у Нюшкиной кровати, сказала: "А у тебя, милочка, все анализы уже в норме. Пора бы и домой, а? Как же тебя туда отправить-то?.."

По лицу палатной проскользнула тень то ли усмешки, то ли понимания, — Нюшка каким-то звериным чутьем поняла, что врачиха вспомнила визит Лешиной мамы, та ведь отдала заведующей отделением письмо, которое Нюшка так старательно сочиняла этому мальчику, — там, в частности, она и о своей прежней жизни ему рассказывала, о том, из какого она города и как ее зовут…

Странно: вспомнив всё это и прекрасно понимая, что на этот раз, кажется, ей не удастся выскользнуть из чересчур пылких медицинских объятий, она ничуть ни о чём не беспокоилась. Ей сейчас было абсолютно всё равно, куда ее отправят, как, с кем — наплевать!..

Однако ее соседкам по палате было отнюдь не "наплевать". Этим же вечером, усевшись кто где со стаканами в руках, с мужиками в обнимку, сначала шутя, а потом уже и всерьез, завели девки разговор со своими приятелями о том, что, мол, вот, радуемся мы все тут жизни, а вон лежит у нас деваха, страшнее черта, конечно, ни у кого на нее не стоит, а ей ведь, бедной, наверное, тоже хочется… Шутили — шутили, дошутились: посадили мужиков в карты играть. Кто проиграет — с Нюшкой сегодня спать будет.

Сказано — сделано. Пьяные, краснолицые девки, бесстыдно оголившие груди и ноги, окружили стол, за которым шло не на шутку сражение между мужиками. Оно и понятно: с такой страшилой, как Нюшка, западло кувыркаться даже зоновскому петуху…

Поднявшуюся вокруг нее суету Нюшка видела и понимала преотлично. Сохраняя внешнюю невозмутимость, она, всё более и более свирепея, мысленно твердила: "Ну, кто там у вас такой смелый? Давай сюда, мало тебе не покажется!"

И вот после долгих яростных споров, взаимных оскорблений, матюгов и размахивания кулаками, условия проигрыша-таки выпало осуществлять Коляну-Чуме. Коляну было лет двадцать пять, но в КВД, как и многие здесь, он был уже старожилом: как залетел с сифаком первый раз в шестнадцать лет, так с тех пор по нескольку раз в году отсыпается и отъедается в знакомой обстановочке.

Глаза у Чумы мутно-голубые, как у несмышленого младенца, белесые волосики кустятся на сальном, плохо мытом лице, как кочкарник на болоте. На голове — какой-то доисторический чубчик, сразу даже и не поймешь, как этого человека воспринимать, уж больно смешон..

Но близкие приятели Чумы знают, что эта внешняя незлобивость — только вывеска, за которой скрывается беспощадный, жестокий хищник, у которого нет ни дружеских, ни родственных привязанностей, а есть только дурной, бешеный кураж, ради которого Колян и мать родную не пожалеет.

И вот именно этому полоумному придурку выпало такое "счастье" — спать с Мочалкой…

Цедя сквозь зубы грязные ругательства, Колян, не обращая внимания ни на кого из присутствующих, стащил с себя пижамную куртку, майку, спустил штаны…

В тот момент, когда он, уже совершенно нагой, стал поворачиваться лицом к Нюшке, и толпа его пьяных собутыльников, предвкушая потеху, одобрительно зашумела: "Давай, Чума, заделай ей, чтоб до гробовой доски помнила!", "Не посрами сифаковской чести, Чума!" — в эту самую минуту Нюшка, словно подброшенная пружиной, взвилась на постели и, испытывая буквально какое-то патологическое наслаждение, ударила Коляна, сколько было сил, пинком — прямо в подбородок! От нестерпимой боли Колян отшатнулся, обалдело вытаращился и, ни звука не произнеся, молча рухнул около Нюшкиной кровати.

Толпа Колькиных поклонниц и приятелей ахнула в голос. Нющка же, соскочив с кровати — взлохмаченная, страшная, гневная, безумно блестящими глазами обвела присутствующих, словно вопрошая: "Ну, кто следующий?!"

Толпа пьяных подонков обоего пола ошалело молчала…

Но тут, очухавшись, застонал Чума, пытаясь подняться на подгибающихся коленках, и Нюшка, спокойно и расчетливо, еще раз изо всей силы пнула его прямо в раскисшую рожу, и Колян опять рухнул, не издав ни звука.

И тут, в зловещей растерянной тишине палаты, грозно и яростно вдруг взвыл двадцатилетний Тимоха — тоже из сифаков, и тоже — уже не однажды бывший в КВД: "Не, пацаны, она, чо, сука, сбесилась, чо ли?! Мы чо тут стоим, любуемся на эту падлу?! Башку ей на хрен свернуть!".

Что началось в палате вслед за этим диким воплем!

Орали девки, Нюшкины соседки по палате, орали мужики, каждый спешил высказать свое.

— Отстаньте от нее!

— Проучите ее как следует!

— Да хватит вам над человеком издеваться!

— Мужики, вам что, нормальных баб не хватает? — орали девки.

— Убить эту суку мало!

— Погань вокзальная, тварь подзаборная! Чушка неумытая!

— Тварь, вот тварь-то! — орали мужики…

И тогда Нюшка, забившаяся, было, в угол палаты, зажгла свет и, схватив стул, кинулась в сторону непрошенных гостей — мужиков.

И те, не выдержав столь впечатляющего натиска, стремглав, толкаясь, матерясь, сбивая друг друга с ног, кинулись врассыпную.

Вскоре в палате сиротливо посверкивали стаканы с голубовато мерцающей влагой да возвышалась горка толстых ломтей хлеба — вся закусь подгулявшей компании…

Нюшку же буквально трясло от очередной пережитой гадости…

— Господи, сколько же все это будет продолжаться?! — билась в ее голове одна-единственная мысль.

…И в это время, совершенно незаметно для Нюшки, вдруг поднялся на ноги утихомирившийся было Чума. Трудно сказать, что бродило в его бестолковой башке, но только почувствовала вдруг девчонка стальные мужские ладони на своей глотке. Она взлетела в воздух, и, как в замедленном кино, пролетела сквозь рассыпавшиеся оконные стекла, сквозь мигом треснувшие деревянные рамы — на улицу. И с высоты третьего этажа рухнула в заснеженные кусты акации под окном…

 

Глава 8

…Боль — что это такое? Просто — чувство? Или — дикий зверь, неторопливо, смакуя пожирающий каждый нервик, каждую жилку, бьющийся с каждым ударом сердца в мозгу: "Боль. Боль. Боль…"?

Боль поселилась в Нюшкином теле с того момента, как она открыла глаза и непонимающим взором обвела тихую белую палату, где больше не было ни единой койки, но зато было полно каких-то мерцающих, потрескивающих приборов. Потом она обнаружила, что к ней прикреплены датчики от многих из этих приборов.

Непонятно откуда, но всегда в самую необходимую минутку около нее возникала медицинская сестра, которая делала ей уколы, измеряла температуру и давление, перестилала постель. Она что-то приговаривала, пытаясь быть ласковой и внимательной, но видно было, что она с трудом давит в себе брезгливость к ее изуродованному лицу, вообще к ней, пациентке КВД, она была доставлена в дежурную больницу "Скорой помощью" именно как пациентка КВД, выбросившаяся с третьего этажа непонятно по каким соображениям — это уже девицы в палате объяснили врачам. Мол, она вообще какая-то странная была в последнее время, даже не ела. И в окно выбросилась непонятно почему — сидела, сидела на койке, потом вскочила и — бац! — полетела…

И вот в отделении реанимации, уже на исходе пятого дня, Нюшка, наконец-то пришла в себя.

К ней подходили врачи, но осматривали ее так, будто она — муляж, кукла безголовая. Впрочем, о чём бы они с ней разговаривали, если она, даже при самом горячем ее желании, ничего, кроме нечленораздельного мычания, не выдавала…

Как Нюшка поняла из доклада палатного доктора на общем обходе, она в общем-то, отделалась счастливо: у нее было сильное сотрясение мозга, перелом нескольких ребер и обеих ног, многочисленные ссадины, ушибы, вывих левого плеча. Но более серьезные травмы, слава Богу, обошли ее стороной. Правда, и те травмы, которые у нее имелись, заставляли ее иной раз буквально подвывать от боли. Особенно донимала голова: при малейшей попытке хоть чуть приподняться нападала жуткая тошнота, и всё заполняла боль, боль, боль, от которой, казалось, выворачивало глаза… Из-за сломанных рёбер больно было вздохнуть. Ноги были закованы в гипс…

В реанимационном закутке Нюшка пролежала больше месяца. Заведующий реанимацией Александр Петрович Боровой, здоровенный мужик с огромными мясницкими руками и громовым голосом, был, как ни странно, очень неплохим психологом. Осмотрев эту девчонку первый раз, он просто физически почувствовал, как устала эта маленькая женщина от чужих глаз, как ей плохо, и как ей необходим хотя бы самый элементарный покой. И когда по состоянию здоровья девчонку должны были уже переводить в общее отделение, Боровой категорически был против: "Пока есть место, пусть лежит здесь! — грозно рыкал он на коллег. — Что она, место здесь пролежит, что ли? Всё-таки поспокойнее будет…"

Нюшка как будто каким-то тридесятым чувством всё это понимала, когда он приходил в палату, садился на краешек ее кровати, гладил ее по голове и тихо спрашивал: "Ну, дружочек ты мой, как твои делишки сегодня?" И она, как могла, кривила в безобразной улыбке свое лицо и прижималась к его руке. А Александр Петрович без всяких переводчиков прекрасно понимал, как она благодарна ему за всё-всё-всё…

Тем не менее, наступил день, когда даже властью заведующего реанимационным отделением он уже не мог задержать ее на ставшим уже привычным месте: в одно сумасшедшее дежурство поступило несколько очень тяжелых больных, пришлось уступить им место.

Так Нюшка попала в отделение травматологии. Впрочем, буквально на другой день после перевода из реанимации ей решили снять гипс с ног. И вот ее тело с едва зажившими шрамами, ее ноги, превратившиеся в бледные худые макаронины, а рядом — две безобразных гипсовых скорлупы, из которых эти макаронины вывалились… И еще — эта необходимость заново учиться ходить, стоять…

Время пролетело как-то незаметно. Два с лишним месяца пришлось Нюшке провести в больнице. И вот опять встал вопрос о ее выписке: куда ее выписывать, к кому?

Услышав разговор врачей на общем обходе, она крупными корявыми буквами написала на листе бумаги свое имя, отчество, фамилию, адрес родителей, их имена. А сбоку старательно приписала: "Я очень хочу домой. Пожалуйста, отправьте меня поскорее к родителям!"

Сказано — сделано. На другой же день родителям Нюшки было послано письмо с просьбой приехать, забрать дочь домой.

Оставалось только ждать…

Как мечталось ей о доме после всего пережитого! Как готова была она простить родителям даже полученный в обмен на ее судьбу автомобиль.

Не прошло недели — приехала за Нюшкой мать. Видно было, что обуревают ее самые разнообразные чувства. С одной стороны, конечно, она была рада, что после стольких скитаний блудная дочь наконец сама захотела вернуться под родительский кров. С другой стороны, видно было, что мать страшно опасалась, а не потянет ли дочку снова вольная жизнь… И потом, среди соседей, окружающих Аня — уже чуть ли не миф, позабылась людьми эта девчонка. А тут — вдруг появится уже взрослая… уродина… да еще — с тросточкой! (Первые несколько месяцев после снятия гипса пришлось Нюшке передвигаться с помощью костылей и тросточки)… Что объяснять людям? Голова кругом идет…

Ну, ладно, как-нибудь всё образуется! И, распрощавшись с теми, кто столько провозился с ней в больнице, спасая ее жизнь и здоровье, отправилась Аня домой…

Сидя уже в поезде, у окна, вглядываясь в мелькающие пейзажи, она повторяла мысленно вслед за вагонным перестуком: "До-мой! До-мой? До-мой!", — и так сладко и больно делалось на душе.

Разговор с матерью сразу наладился вполне приемлемый и не очень обременительный для обеих. Мать, например, спрашивала: "Аня, будешь чайку?" И Аня, вытащив из кармана платья маленький блокнотик, карандашиком писала: "Буду. Только сахару побольше, и чтоб не очень горячий". Мать согласно кивала и шла к проводнику за чаем.

Но вот и знакомый до боли вокзальный перрон, и знакомые немытые физиономии бомжей и проституток, по-прежнему промышляющих среди куда-то спешащего люда. Слава Богу, что в Нюшкиной жизни всё это — пройденный этап!

Ковыляя на еще непослушных больных ногах к стоянке такси, она жадно оглядывается кругом. Господи, какое всё знакомое до боли, до томленья в груди! И какое всё новое!

Позабыть бы всё — всё, что уже с ней случилось, начать бы жизнь снова, и чтоб никакой грязи никогда не коснулось ее, и жить тихо-тихо: выходить на улицу только по крайней необходимости — ну, в школу, например, или в магазин, а так сидеть всё время дома, отгородиться от всего мира книжками, домашней работой, телевизором… можно рыбок, попугайчиков завести, собачонку какую-нибудь…

Нюшкины мечтания оборвал голос матери:

— Доча, иди, садись, вот наша машина!

И вот уже "Волга" с шашечками по бокам мчит их к родному дому, и только одно — последнее на сегодня! — опасение несколько портит Ане настроение: как-то примет ее отец?

Вот и дом. Вот и до боли знакомая дверь в квартиру, где Аня совершила свои первые шаги, радовалась первому в жизни снегу и первым в жизни цветам.

Вот и отец — слегка постаревший, вроде бы, но в то же время ставший как будто солидней, спокойней, как-то даже уверенней в себе.

"Ах, у него же машина!" — молнией обжигает Аню мысль, но она старается в зародыше задушить ее, не дать ей ходу.

— Слава Богу, дочка, вот ты и дома! — ласково говорит отец, целует ее в лоб и помогает ей снять пальто.

— Слава Богу, слава Богу! — ворчливо отзывается мать и начинает рассказывать, какие дорожные трудности пришлось ей претерпеть. Но отец не слушает ее, он ведет Аню в ее комнату, где стоит новенький магнитофон, а на кровати лежит целая куча обновок, которые несколько лет назад сделали бы ее просто счастливой. А еще на прикроватной тумбочке Аню дожидается огромная коробка сладостей, шоколада и… жевательной резинки.

Почему-то именно яркие обертки жевательной резинки больней всего задевают ее, значит, отец с матерью до сих пор так ничего и не поняли?

Аня почувствовала вдруг какую-то неодолимую, буквально смертельную усталость. Кивком головы поблагодарив отца за всё, она закрыла глаза и положила голову на сложенные лодочкой ладони — отец понял, что она устала и хочет лечь спать.

— Хорошо, хорошо, доченька! — кивнул он ей и на цыпочках вышел из комнаты.

А Нюшка-Мочалка, всё пытающаяся стать прежней Аней, упала на кровать и тупо уставилась на сверкающие обертки.

Неужели отец с матерью так никогда ничего и не поймут?

…Так или иначе, жизнь продолжалась. Утром родители, торопливо почаевав, уезжали на работу — на собственной машине. Чувствовалось, что эта проклятая консервная банка на четырех колесах заняла в их сердцах очень прочное место. Если, например, отец озабоченно говорил матери вечером: "Знаешь, чего-то мотор в "Жигуленке" постукивает!", та бледнела и всплескивала руками: "Да ты что! А ты советовался с кем-нибудь?". "Да советовался, — чесал в затылке отец, — да что толку от умных разговоров? Надо хорошего мастера поискать!" — "И то, отец, поищи, поищи!" — согласно кивала мать. И до тех пор, пока не находился знающий механик, который устанавливал, что стучит мотор из-за самой что ни на есть пустяковой штучки, пока он эту штучку не устранял — в семье хранилось похоронное настроение. После устранения неисправности, снова садясь в машинёшку, мать, не стесняясь соседей, осеняла себя широким крестом и командовала отцу: "Ну, поехали. Да смотри — и тихо, тихонечко поезжай, береги машину!.."

Да, похоже было, что Анино место в родительском сердце прочно заняла эта жестянка. Аня, правда, не, слишком и страдала от такого положения. Ей главнее было, чтоб не трогали ее, чтоб никто к ней не лез, не задевал ее болящей души, а там — хоть трава не расти…

Всё бы ничего, но пронесся среди соседей слух, что пропавшая несколько лет назад соседская девчонка Анечка вернулась домой, но никому на глаза почему-то не показывается. Предположения, одно другого нелепее, долго бродили из подъезда в подъезд, и первой, плюнув на все условности, решила выяснить правду ближайшая соседка Аниных родителей — баба Дуся. Она буквально с рождения знала Аню, очень часто родители оставляли малышку у бабушки, когда спешили в кино или на концерт. А потом, когда Аня пошла в школу, баба Дуся контролировала, поела ли девочка после школы, переоделась ли… Кому же как не ей, старухе, узнавать о судьбе названной внучки?

Сказано — сделано. И однажды утром, едва за отцом и матерью захлопнулась входная дверь, в квартире раздался звонок. Аня, решив, что это вернулся кто-то из родителей, подошла и открыла. И вот тут на пороге возникла баба Дуся.

Аня еще ничего не успела понять — старуха, цепким взглядом окинув ее донельзя изуродованное лицо, тросточку, при помощи которой девочка всё еще с трудом передвигалась по квартире, взревела, схватила Аню в свои могучие объятия: "Ой, деточка ты моя, касаточка… Что с тобой сделали злые люди?!.. Девочка моя хорошая, какая ты была красавица, какая была миленькая, а сейчас?!.."

Баба Дуся явно вошла в раж. Она всплескивала руками, орала, заливалась слезами, топала ногами… а глаза ее в это время очень внимательно, разумно и беспристрастно ощупывали Анину фигуру, лицо, еще дрожащие от слабости ноги…

Наконец, прокричавшись, прорыдавшись, как-то очень быстро сообразив, что Аня — немая, и слова от нее не добьешься, расцеловав девочку и пригласив ее в гости как когда-то, старуха, подпрыгивая от нетерпения, резво понеслась разносить по дому невероятную новость: у ее соседей откуда-то взялась совсем было пропавшая дочь Аннушка. "Изуродована вся — страсть! Страшила!" — при этих словах баба Дуся даже зажмуривалась и качала головой. — А ведь отец с матерью ничего такого о ней не рассказывали… Интересно, что это с девочкой содеялось?"

И загудел, заволновался большой городской двор… Недели три главной темой всех разговоров была откуда-то нашедшаяся Аннушка. Пуще всего донимало всех любопытство: ну, что это такое, люди переживают, волнуются, а девчонка эта зловредная даже на балкон не выйдет, не покажется! Тоже, понимаешь, царевна-королевна какая нашлась!.

Но с течением времени и этот ажиотаж потихоньку сошел на нет, поскольку других интересных событий хватает. Вон в шестом подъезде, например, старик шестидесяти восьми лет женился на двадцатилетней медсестре. Вот уж где всласть почесали языки!..

Незаметно прошли три месяца. Аня научилась, наконец, обходиться без тросточки, стала понемногу возиться с домашними делами. Родители не могли нарадоваться, вечером возвращаясь домой, где их ждал весьма неплохой ужин.

Но самое главное — Аня пристрастилась вдруг к чтению. Удивительно: сколько раз бывало в школе на уроках литературы твердили им учителя, что чтение — главный и самый важный вид самообразования, что малоначитанный человек смешон, безграмотен — разве слушали они тогда своих учителей! И вот сейчас, лишь в шестнадцать лет, пройдя, как говорится, огонь, воду, медные трубы и волчьи зубы, — лишь сейчас она по-настоящему может понять, почувствовать аромат, вкус русского слова, великой русской речи. Толстой, Дюма, Есенин, Драйзер, Пришвин, Гоголь, Пушкин, Лермонтов, Грин, Шолохов — в общем, вся нехитрая домашняя библиотечка была ею буквально проглочена за очень короткий срок. Истосковавшийся по работе разум просил всё новой и новой пищи. Но где же, у кого брать книги?

Когда у Ани первый раз мельком пронеслось воспоминание о Наталье Владимировне, в квартире которой она так долго и трудно поправлялась, она вспомнила, что в соседней комнате у нее были — до самого потолка! — полки с разноцветными книжными корешками. Вот бы добраться до этих книг…

Но, едва возникнув, эта мысль была задавлена яростным Аниным: "Нет!!! Ни за что, никогда на свете не зайду в этот дом!!!"

Хотя, если честно, Ане очень хотелось увидеть Наталью Владимировну и, как ни странно, Славку. С ним-то сейчас — что? Как он, где он? Она боялась признаться самой себе, что ненависть к этому качку у нее давно улетучилась, осталась только грусть по потерянному, поруганному детству, по искалеченной детской привязанности и дружбе…

Но поначалу, едва возникнув, эта мысль была яростно запрятана Аней в самые дальние тайники души. Нечего ей делать у Натальи Владимировны! И Славку видеть — зачем, к чему? Это просто безумие! Обойдется она и без них…

Но вот с наступлением майских теплых дней Аня прочитала последнюю книжонку, которую ей удалось найти дома, и по-настоящему затосковала. Уже несколько месяцев она сидела в квартире и носу не высовывала на улицу. Родителей, конечно, это только радовало, но самой себе ей пришлось признаться, что очень-очень-очень хочется тихим теплым вечером выбраться в знакомый с самого раннего детства двор, побродить в скверике, подышать свежим воздухом… Никого из людей видеть ей не хотелось, но погладить какую-нибудь дворовую кошку, собаку, как когда-то, не так уж и давно… Ведь ее, Аннушку, все окрестные собаки и кошки знали. Стоило ей выйти во двор, и со всех сторон неслись к ней разноцветные ласковые Мурки, Шарики, Дружки и Найды. А она угощала их припасенным из дома хлебом, напевала им песенки, и они сидели вокруг нее, ловя ее взгляд, виляли хвостами и терлись об ее ноги…

И вот, наконец, наступил день, когда сидеть дома она уже больше просто не могла. На землю опустились легкие весенние сумерки, в городе зажглись первые фонари, отец и мать после рабочего дня, поужинав, благодушно расположились у телевизора. И тут в комнате появилась Анна, накинувшая на себя материнский плащ, до глаз закутавшаяся в легкую косынку.

— Ой, дочка, ты куда?! — в испуге схватившись за сердце, подскочила на месте мать.

Аня достала из кармана блокнотик, где заранее старательными детскими буквами было выведено: "Папа, мама, я пойду, немного погуляю. Не беспокойтесь ни о чём. Я уже взрослая". Прочитав эти строки, отец с матерыю переглянулись. После некоторого замешательства, отец сказал: "Да в самом-то деле, мать, она день-деньской всё дома да дома! Пусть идет, немного проветрится… иди, дочка, только допоздна не гуляй, ладно?"

Аня кивнула и вышла за дверь…

Вот он, знакомый двор. Вот нежные деревца с первой тонкой кружевной листвой… У Ани закружилась голова. Она встала, прислонившись к стволу тополя, и несдерживаемые слезы потекли по ее щекам, прокладывая блескучие дорожки… Детство, детство, веселое, беззаботное, светлое, куда ты ушло?!..

Сама не поняла, как ноги ее принесли к квартире Натальи Владимировны. Постояла, собираясь с духом, проклиная себя за безумную затею, нажала на кнопку звонка. Сразу же вслед за раздавшейся музыкальной трелью замок сухо щелкнул. Возник здоровенный, плечистый парень. Его можно было бы смело назвать красивым, если бы не тяжелая глубокая морщина, пересекающая его юношеский лоб.

— Вы… к кому? — тихо спросил он, пристально вглядываясь в закутанное косынкой Анино лицо.

И та, не осознавая, что делает, медленно сняла косынку и предстала перед Славкой во всей красе, глядя ему прямо в глаза… И Славка — узнал! В его глазах попеременно вспыхнули отвращение, ужас, стыд, страх, боль, жалость…

Он стоял, вглядываясь в изуродованное лицо бывшей своей подружки, и бледнел всё больше и больше… Наконец он порывисто схватил ее за руки: "Здравствуй! Ну, пойдем к нам, заходи… мама дома, не бойся, ты же знаешь, как она тебя любит!"

— Слава, кто там? — раздался знакомый голос, и в прихожей появилась Наталья Владимировна. Та узнала Аню сразу.

— Здравствуй, малыш! — ласково поцеловала она Аню в лоб, не удивляясь, как будто они расстались только вчера.

— Ну, проходи, что же ты стоишь? Ты же знаешь, это и твой дом!

И Аня благодарно уткнулась ей носом в плечо… И вот они все вместе, втроем, сидят за столом и неторопливо пьют чай. Наталья Владимировна рассказывает о себе, о своей работе, о Славке.

 

Глава 9

О прошлом никто не вспоминает, и Аня бесконечно благодарна этим людям за их деликатность. Наконец она достает свой привычный уже блокнотик и старательно пишет: "Милая Наталья Владимировна, я пришла, чтобы попросить у вас, если вы разрешите, книжки. Дома я всё уже прочитала". Наталья Владимировна, прочитав записку, и обрадовалась, и разволновалась: "Да боже ты мой, девочка, о чём речь! Иди вон, смотри, книги в соседней комнате, ты помнишь? Выбирай, чего и сколько тебе нужно, не стесняйся!"

И Аня, добравшись до заповедных книжных полок, больше часа, захлебываясь от счастья, набрала, наконец, тяжеленную стопу понравившихся книг.

Наталья Владимировна поощрительно улыбнулась: "Молодец, Анечка! Читай на здоровье. Приходи, бери всё, что тебе интересно. Славка-то не охотник до книг…" Сказала так, глянула на сына, на неестественную бледность, всё еще заливавшую его лицо, и — словно споткнулась, удивленная и встревоженная. Что это с сыном? Ну да, ту страшную историю он пережил мучительно больно и трудно, ему уже никогда не будет легко, и всё же… такая реакция… Стыдно ему? больно?

Аня же, чмокнув Наталью Владимировну в щеку, уже торопилась одеться, понимая, что ее появление в этой квартире — чистое безумие. Господи, что она за дура такая! Ну зачем ей понадобилось прийти именно сюда, будоражить этих людей? Да к тому же — с такой рожей!.. А впрочем, что — "рожа"? Сама себе она, что ли, эту рожу сотворила? Спасибо Славочке… И, сама стыдясь вдруг этого своего жгучего интереса, подумала: "А…там… там… у Славки — как?"

В это время Слава, словно выйдя из какого-то ступора накинул на себя ветровку и взял из Аниных рук стопку книг: "Я тебя провожу! Книги тяжелые".

Аня, вмиг покраснев, энергично замотала головой: мол, не надо, я сама! Но Слава властно и в то же время бережно взял ее за руку: "Пошли!". И они пошли.

На улице уже была настоящая ночная тьма — Аня и не заметила, как пролетело время в гостях. Ей совсем не хотелось домой, в мутную духоту ее маленькой комнатки, и Слава, кажется, сам это понял.

— Давай немножко прогуляемся? — предложил он. И, слегка приобняв ее за талию, держа в другой руке тяжеленную стопу книг, он двинулся с Аней в неспешную прогулку вокруг их огромного дома.

Оба они молчали… Ну Аня уже и забыла, что это такое — разговаривать, Славка же не мог прийти в себя, он был уничтожен внешним видом этой бедной девчонки… Да, конечно, то, что произошло с ним, без всяких натяжек можно назвать трагедией. Но он получил то, чего, можно сказать, добивался. Но эта маленькая, эта глупенькая, доверчивая девочка — что же это они с ней сделали, подонки?!

Славка заскрежетал зубами…

Аня тревожно уставилась в его лицо, пытаясь понять, что с ним… Справившись с волнением, Слава глухо заговорил:

— Аня, я понимаю, что не имею права даже разговаривать с тобой сейчас, но ты, пожалуйста, выслушай меня… Мне очень плохо… Я понимаю, ты считаешь меня подонком, да и кто я такой есть, как не подонок? Я знаю, что тебе, может быть, в сто раз трудней, хуже, чем мне… Но и мне…

И Славка рассказал, как месяца через четыре после того случая в подвале, когда его травма едва — едва начала подживать, его вызвали на врачебную комиссию в военкомат.

А там всех призывников заставляют раздеваться догола. Он отказался раздеваться. Подлетел тогда к нему полковник: "Что за выкрутасы, молодой человек? Ты что, барышня из института благородных девиц? Снимай трусы!" Славка в ответ: "Нет!" Тогда полковник командует двум призывникам поздоровее: "Ну-ка, ребята, снимите с него штаны!" Те, предчувствуя потеху, сами с голыми задами, несутся выполнять приказание. И тогда Славка, схватив в охапку свои одежки, в одних трусах выскакивает из военкомата, одевается в сквере — у бедных прохожих глаза на лоб вылезли от такого зрелища! — и бежит домой. Только успел до дому добраться — уже подоспели посланцы из военкомата: "Пусть ваш сын, — говорят Наталье Владимировне, — без всяких выкрутасов является завтра к девяти утра на врачебную комиссию. Если он будет продолжать так себя вести, им займется психиатр".

Ну, сел Славка с матерью за стол, давай думать, решать, как быть. Если показать врачам, что у него вместо полового органа, его тут же от службы освободят. Но взамен потребуют предоставить справочку, где мальчик и когда получил такую травму. А что Славка мог бы рассказать? Что изнасиловал девчонку во дворе, поэтому мужского достоинства лишился? Или рассказать, как родной его дядя от смерти и позора спасал, ежеминутно рискуя своей карьерой и добрым именем?.. Или — согласиться на какой-нибудь психиатрический диагноз, проходить всю жизнь в дураках?.. До поздней ночи просидели Наталья Владимировна и Слава, пытаясь найти приемлемое решение, но так ничего и не придумали. А наутро Слава заболел — сначала гриппом, потом — двухсторонней крупозной пневмонией, и на время военкомат от него отстал. Потом его еще несколько раз вызывали — он не ходил, срочно "заболевая" то гриппом, то бронхитом. Но вот вчера принесли повестку с грозным предупреждением — обещают под суд отдать, если не явлюсь, — и непонятно теперь, что дальше делать…

За минувшие четыре года Славка очень много пережил. Он стал даже ходить в церковь, он не спал долгими ночами, он пытался осмыслить, что же это с ним произошло, и — приходил в ужас… Никогда он не будет полноценным мужчиной! Ни-ког-да он не женится, у него ни-ког-да не будет детей!.. Было отчего взвыть…

— Анечка, малышка, — говорил, задыхаясь от волнения Славка. — Я всё понимаю, за всё в жизни нужно платить. Но я только сейчас по-настоящему глубоко понял, что я натворил, что со мной случилось.!. Веришь? Никаких друзей у меня с тех пор нет, вечно один, вечно сам себе. Сколько раз хотел — петлю на шею, и все проблемы — долой! А потом вспомню маму, она ведь у меня святой человек, верно? — да и думаю, какое же я это право имею — убивать ее! Я ведь, если руки на себя наложу, — значит, и маму убью. Я знаю… Вот и живу… Школу закончил, работаю. Знаешь, кем? Дворником. Ничего не хочу, ничего мне не нужно…

Аня со слезами на глазах слушала. Он же, прислонившись к стене, закрыл глаза, глухо простонал: "Ну, за что это всё нам, дуракам?! Кому и что мы сделали?!"

…В этот вечер Аня вернулась домой поздно, чуть ли не в двенадцать часов. Мать уже порывалась идти во двор, искать ее, да отец, недобро ухмыльнувшись, сплюнул: "А чо ты волнуешься-то? Ну, видать, опять передок зачесался. Дак ей чо терять-то? Да и кому она нужна, такая-то? Успокойся, не бегай ты, как клуша!"

А тут и правда Аня дверь открыла…

Мать порывалась было поговорить с ней о том, что нехорошо, мол, девушке из приличной семьи… да спохватилась вовремя, смолчала. И в самом деле: какая-такая "приличная" семья, "приличная девушка"? Тьфу, прости господи!

Так у Ани нашлась отдушина, куда время от времени стала она прятаться от набившей оскомину тишины и серости домашнего быта. Когда бы она ни пришла, Наталья Владимировна и Славка были неизменно рады ей.

Надо сказать, что после первого Аниного визита Славка пережил, можно сказать, еще одну трагедию, сравнимую по силе эмоциональной встряски разве что только с тем, что случилось тогда в подвале..

Дело в том, что Аня, исчезнувшая из поля зрения Славки почти на четыре года, как-то стушевалась в его памяти, превратилась чуть ли не в легенду. И порой, бессонными душными ночами, когда он вертелся на своем диване, не зная, как заснуть, чем себя успокоить, та девочка, над которой они, сопляки, надругались когда-то в подвале, казалась несправедливым наказанием судьбы, очень хотелось жалеть самого себя, ненавидеть весь белый свет…

И вот эта девочка, эта живая легенда, оживший призрак, вдруг снова врывается в его жизнь и, не говоря ни слова, одним своим видом сокрушает его удобную позицию "невинно пострадавшего"… Он забыл, просто не видел, что они, пакостные щенки, сделали с ней, которой влюбляться бы сейчас, мечтать о замужестве, о детях, ходить бы по земле с гордо поднятой головой, — он увидел всё это только сейчас, и содрогнулось его сердце от неизбывного чувства вины!

Да, это ужасающее, беззубое, какое-то по-старушечьи просевшее лицо, и эти первые тяжелые морщины на лбу и на щеках… Но глаза, боже мой, какие чудесные у Аннушки глаза! Ясные, сияющие, то безмерно тоскующие, то празднично светящиеся — чудо какое-то!..

Славка, позабыв про сон и еду, выходил душными теплыми ночами на балкон, смотрел вниз на бесконечную россыпь ночных огней и всё представлял себе, что было бы, если бы не было в их жизни этого поганого подвала… Что было бы? Да ничего особенного! Они бродили бы, обнявшись, по ночным улицам, и он читал бы ей стихи. Вон их накопилась целая толстая тетрадка, никому в жизни он никогда их не покажет, вот Ане бы — всё отдал!.. Он целовал бы ее в яркие припухшие губы, а она вырывалась бы из его рук и смеялась звонко-звонко, весело-весело, и красивые белые зубы отсвечивали бы в лучах луны снежно-белым блеском…

Он носил бы ее на руках, он пел бы ей песни, он бы жизнь свою отдал, не задумываясь, лишь бы ей было хорошо и спокойно…

Славка прекрасно помнит ту, давнюю Аннушку. Она и в двенадцать лет была сущей красавицей. А вот эта, вернувшаяся неизвестно откуда, — неужели тоже Аннушка? Та Аннушка?

Ах, как от всех этих мыслей болела голова, как хотелось ясности и покоя! А тут еще — повестка за повесткой из военкомата, угрожают чуть ли не с милицией доставить к военкому — тут действительно взвоешь!

 

Глава 10

…А дальше — пусть об Аннушкиной жизни рассказывают скупые записи в ее дневнике, который стала она вести за несколько месяцев до трагического конца своей жизни.

"12 июня 198… года. Так хочется иногда хоть с кем-то поговорить, а с кем? Вот попробую вести дневник. Говорят, это помогает содержать в порядке свою голову, помогает разобраться в своей душе, в своих помыслах… Не пойму, что происходит у нас дома. Вернее, не "у нас", а между мной и папой. Как-то странно он стал на меня смотреть. Даже слов подобрать не могу… Если бы это был не папа, я бы могла сказать, что он смотрит на меня, как… как те пьяные солдаты-новобранцы в вагоне. Как будто я ему не дочь, а всё та же вокзальная потаскушка. Или я всё это выдумываю?"

"…19 июня 198… года. Мама собралась в санаторий. Что-то стала печень ее сильно беспокоить, а тут на работе ей путевку предложили, она с радостью согласилась. Пусть подлечится мама, давно пора. И отец так обрадовался, что у нее появилась возможность отдохнуть и подлечиться! Помогал даже ей вчера чемодан собирать. Путевка какая-то "горящая", поэтому через два дня мама уже едет".

"23 июня 198… года. Да, что-то странное происходит в нашем доме… Маму мы проводили в санаторий позавчера. Папа увез ее в аэропорт, вернулся веселый, всё шутил, что-то смешное рассказывал… Пот том затеялся вроде спать. Перед сном закрылся в ванной. Долго-долго что-то всё там плескался, бурчал, грохал. Вдруг слышу, кричит: "Аня, принеси мне чистое полотенце!" Я без всякой задней мысли достала банное полотенце, несу в ванную. Дверь открываю — папа стоит… Весь голый… волосы жиденькие, жалкенький такой… Я прямо обомлела. А отец каким-то странным голосом мне говорит: "А ты не хочешь помыться вместе со мной, Аня? Давай, доча!" Я хотела ему сказать, что он совсем сошел с ума, что это всё, — безобразие, и вообще, нельзя так… Только ведь я же ни слова не могу произнести! Пока я пыталась что-то сказать, отец затащил меня в ванную, раздел, принялся мочалкой тереть… А я — снова словно бы онемела, ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу. А отец потом взял меня на руки и как был, нагишом, потащил меня в их с мамой комнату, на их кровать… И тут со мной что-то случилось: смотрю на отца — тех, черных, около вокзала вижу. Отвернусь от отца — Чума с полу в КВД голый встает… А отец раскинул меня на постели, шторы задернул, яркий светильник зажег — сидит, голый, около кровати, меня разглядывает, гладит меня по ногам, по груди, бормочет: "Вот, как жаль, что в этой комнате нет больших зеркал!.. Это было бы так красиво!.." Я лежу и думаю, будто кино какое-то смотрю: "Нет, нет, это всё такие глупости! Нет, нет, нет, такого в жизни просто не бывает!". А отец взгромоздился на меня…

Он — от которого я родилась на свет! Он — который учил меня ходить, читать, ловить рыбу! Он — он насиловал меня, как вокзальную проститутку!!!"

Часто, читая какую-нибудь книжную историю, я думаю: "Надо же, так навыдумывать!" И вот сейчас, размышляя над тем, что произошло между мной и моим отцом, я думаю, что ведь многие этому просто не поверят, не смогут поверить!

…Кончив свое дело, отец, запыхавшийся, потный, с дрожащими руками и ногами, тут же начал мне втолковывать: "Ты, Анька, смотри не вздумай матери какую чушь наболтать! Она тебе всё равно не поверит, поверит мне, а тебя тогда, знаешь, куда упрячут?" Я посмотрела ему, прямо в глаза и вдруг ужаснулась от мысли, что мой отец — такой же самец, такое же упрямое грязное животное, как вообще все мужики. К мужчинам у меня не осталось никаких чувств, кроме ненависти, презрения и страха. И еще, я думаю, если бы у меня появилась такая возможность, я бы физически — хотя бы худших из них! — уничтожала. Они не люди! Да и я-то — кто? Так и буду, даже в родном доме, вечная проститутка…"

"27 июня 198… года. Мама прислала из санатория письмо. Пишет мне и отцу, мол, живите дружно, вы — одна кровь, одна семья, любите друг друга… Мы и "любим" друг друга: отец теперь уже каждый вечер после работы, будто так всю жизнь было, приходит ко мне в комнату, лезет ко мне в постель. Изнасилует меня — и пошел спать. Храпит, как кабан. А я лежу и плачу чуть не до утра. Я не знаю, что мне делать. Маме, конечно, я ничего не скажу. Да какой толк что-либо говорить? Она же мне всё равно не поверит. Ей просто НЕ ВЫГОДНО верить в то, что ее муж, мой отец, — насильник! Виноватой буду я, всегда я… На всю жизнь теперь я — "девочка из КВД". Что мне делать — выброситься из окошка? Повеситься? Но сейчас ко мне почти каждый вечер заходит Славка. Рассказывает про то, что видит на улице, пока подметает свой участок. Или просто сидит, молчит, песни какие-нибудь чуть слышно напевает. И вот что чудно: я его уже совсем не стесняюсь! Он смотрит на меня без презрения, но и без жалости, без брезгливости — смотрит просто как на девчонку. А я уж давно от этого отвыкла… Вчера Слава подвел меня к окну и тихо-тихо поцеловал меня — в один глаз, в другой… так чисто, нежно… А потом он гладил меня по голове, как маленькую, и опять что-то чуть слышно напевал… Может, Славке сказать про отца? Ой, нет, нет! Славка его просто убьет. И всё равно ничего уже не исправишь".

"30 июня 198…,года. Сегодня отец, изнасиловав меря два раза подряд, сказал, включив свет и рассматривая мое тело: "Эх, Анька, убрать бы куда-нибудь твою страшную рожу — какая бы ты была шикарная баба, а цены бы тебе не было, какая фигура!" А потом он принес фотоаппарат и заставил меня ему позировать… День ото дня я ненавижу отца всё больше. Я всё чаще ловлю себя на мысли, что я его убиваю. Мне страшно об этом думать, я гоню эти мысли прочь, но они всё возвращаются и возвращаются… Господи ты мой боже, научи меня, глупую, что я должна сделать, чтобы раз и навсегда прекратить эту грязь — сожительство с собственным отцом?! Странное дело, я даже могу ему сопротивляться, я подчиняюсь ему, делаю всё, что он только прикажет. Вчера он заставил меня… заставил взять в рот. Ладно, когда над тобой издевается кто-то чужой, но это — отец мой, мой папка!.. Он, видите ли, экспериментирует со мной. Принес какую-то поганую книжонку с похабными фотографиями и заставляет меня принимать позы, "как в книжке". Ох, если бы всё это видела мама!"

"З июля 198… года. Приходил опять Слава. Вчера. И он меня вдруг спросил: "Ты бы вышла за меня замуж, малыш?" У меня аж рот разинулся — вот я удивилась! Какое нам с ним "замужество" и "женитьба", а? А впрочем… впрочем, почему бы и нет? Мужиков я, конечно, ненавижу. Но Слава вообще-то и не мужик. Во всяком случае, возможности проявлять свою мужскую сущность у него нет. А Славе нужна жена, которая не побежит искать приключений за его спиной… Может быть, мне и правда выйти за него? Тем более, что Наталью Владимировну я знаю, там никаких неприятных неожиданностей не будет". Нет, я, кажется, с ума схожу! Что это я лепечу, про какое "замужество"? Как я в загс пойду — с такой харей? Нет, нет, это все глупые сказки, я действительно начинаю сходить с ума!"

"6 июля 198… года. Сегодня отец пришел с работы пьяным. Опять полез ко мне. Потом, после всего, сказал: "Скоро приедет мать. Смотри, никаких глупостей чтобы ты ей не плела! Не дай Бог, распустишь язык — бедная, доча, будешь!"… Интересно, как отец относится к самому себе? Уважает ли он себя, считает ли себя порядочным человеком? Наверное, у него и сомнений никаких нет — наверняка считает себя ангелом. Вот я — да, я — зараза, сволочь, проститутка, а он — весьма уважаемый гражданин… Мне так хочется увидеть его раскаяние, его хотя бы пьяные слезы, боже мой!..

Слава говорит, что если мы с ним поженимся, мы уедем в какую-нибудь дальнюю маленькую деревеньку, заведем свой дом, свое хозяйство, будем жить сами по себе, никого не трогая, работая сами на себя. Со временем, может быть, возьмем ребенка из детского дома на воспитание… И я первый раз спокойно и просто подумала: а почему бы в самом деле нам так не сделать? Я очень люблю природу, Слава тоже. Я вспоминаю, как жила в деревне у дедушки и бабушки на летних каникулах — какая это всегда была радость, какая красота! Я даже начала думать, что мы со Славой посадим в огороде — ну, картошку, овощи — само собой разумеется. Я бы еще хотела много-много цветов… Как у бабушки! Георгины, гладиолусы, незабудки, анютины глазки, золотые шары… Мечтаю, мечтаю, потом думаю: а кто же это почти четыре года в самых непотребных местах шлялся, кого любили вокзальные бичи?.. Может быть, всё это мне снится в каком-то долгом, затянувшемся сне, из которого я всё никак не могу вынырнуть! Скорее бы приезжала мама, окончился бы ужас моих отношений с отцом. Как он мне надоел! Едва приходит с работы — бегом раздевается, бежит в мою комнату… Потом сидит на кухне в одних трусах, свинья, и разглагольствует, пихая в рот всё подряд.

Как он мне надоел, как я его не-на-ви-жу!!!"

"12 июля 198… года. Приехала наконец-то мама домой. Очень хорошо отдохнула, подлечилась, посвежела. Первое, что мама сказала; зайдя в дом, это: "Ты странно как-то выглядишь, Анечка. Что-нибудь случилось? Вы ругались?". Я замотала головой. Вот еще чего не хватало — мать посвятить во все мерзости, что мы тут с папашей!.. Нет уж, пусть всё это поскорее забудется!"

Шли дни, недели, месяцы… Уже в конце августа до Ани наконец дошло, что она — беременна. Сначала она с робкой надеждой еще металась, ждала месячных — бывали у нее задержки и раньше, но, слава Богу, до сих пор не беременела, — всё надеялась, что "как-то само образуется". Нет, всё сходилось к тому, что у нее будет ребенок.

При одной мысли об этом ее начинала бить крупная дрожь. Она даже вообразить не могла себе объяснения с матерью, да еще — с помощью блокнотика! Ну, как ее рука выведет: "Я беременна от папы!"? Это невозможно даже на секунду представить! Господи, какая опять безысходность! Куда теперь опять бежать, к кому, где искать помощи и защиты?! Ужас, ужас, безысходность..

Каким-то звериным чутьем напакостившего самца и отец чувствовал что-то неладное. Утром, за столом, он искоса то и дело вглядывался в Анино лицо, хмурился, матери отвечал излишне резко, почти грубо — та тоже начала нервничать, не понимая, что в доме происходит.

А тут еще Славка… Повестки из военкомата сыпались на него, как из рога изобилия, И, наконец, Слава и его мать были официально извещены, что против Славы возбуждается уголовное дело за уклонение от обязательной действительной военной службы. Суд назначен был на начало сентября.

Слава похудел, помрачнел, но при Ане старался держаться молодцом, рассказывал армейские анекдоты и, вообще, всячески храбрился. И только Наталья Владимировна в полной мере понимала и чувствовала, что именно переживает сейчас ее сын. Она не спала несколько ночей подряд, всё размышляла, прикидывала… Наконец, пришла к окончательному выводу, что доводить дело до суда просто не имеет никакого права. И она сама поехала в военкомат к председателю медицинской комиссии и, краснея и бледнея, не умея найти нужных слов, рассказала человеку в белом халате правду о Славкином "отказничестве" от армии. Председатель медкомиссии был поражен. Выслушав эту историю до конца, он долго молчал, о чём-то думал, хмыкал… На-конец попросил: "Хорошо… Уговорите, пожалуйста, своего сына прийти завтра с вами сюда, в военкомат, к двенадцати часам. Мы посмотрим его вдвоем с моим коллегой — урологом. Если всё обстоит так, как вы рассказываете, естественно, ни о каком суде, ни о какой службе не может быть и речи… Да-а, странный, не-обычный вы мне случай рассказали! Признаться, в своей практике ни разу с таким не сталкивался".

Обнадеженная Наталья Владимировна поспешила домой. Сначала Слава и слышать не хотел о том, что ему придется показаться каким бы то ни было врачам. Он согласен был даже на тюрьму, но только — не унизительный осмотр, и не еще более унизительный разговор о случившемся…

И всё-таки Наталья Владимировна сумела убедить его, что визит к врачам военкомата — единственный способ выйти из этого щекотливого положения с наименьшими моральными потерями. И назавтра они уже шагали к зданию военкомата — Наталья Владимировна, решительная, почти уже спокойная, и Слава — ведь напряженный, готовый дать немедленный отпор кому угодно…

Однако всё произошло на удивление доброжелательно, спокойно и деликатно: сначала Славу осмотрели два врача — мужчины. О чём-то тихо посовещались, потом объяснили ему, что нужна будет на медицинском заключении подпись еще одного специалиста, спросили Славу, готов ли он за один раз перенести все эти неприятные процедуры осмотра, — что Славе оставалось делать? Он только согласно кивнул. И вот председатель медицинской комиссии заводит в кабинет… родного Славкиного дядю, специалиста-уролога, спасавшего его от смерти и позора в грязном подвале, где всё когда-то и произошло! Но ни дядя, ни племянник ничем не выдали не только своего родства — мало-мальского знакомства. Алексей Владимирович внимательно осмотрел этот жалкий кусочек плоти, что остался от предмета мужской гордости. Видно было, что Алексей Владимирович очень взволнован.

— Молодой человек, вам не говорили, что ваш орган после соответствующей пластической операции можно восстановить? — наконец тихо спросил он Славку.

Тот ошалело уставился на дядьку:

— Как — восстановить?

— Обыкновенно. Такие операции делаются уже давно.

— Вы… правду говорите?

— Безусловную.

Славка схватился за голову, застонал и… заплакал, перемежая слезы со смехом. Врачи понимающе отвели глаза в сторону…

…Надо сказать, что каких бы то ни было контактов с дядей Славка, как только появилась малейшая возможность обходиться без его помощи, всячески стал избегать. На неоднократные просьбы матери показаться дяде Леше Слава, во всем послушный и преданный ей, отвечал неизменным угрюмым: "Нет! И не проси, мама".

Ну и дядя, честно говоря, не очень-то стремился уговаривать, уламывать племянника, потому что Славкин случай — это слишком яркое доказательство его, Алексея Владимировича, человеческой и врачебной неразборчивости и нечистоплотности. Каждый раз, вспоминая эту историю четырехлетней давности, он, руководитель большого медицинского коллектива, уважаемый человек, брезгливо морщился и хватался за голову: стыд, стыд, что за история!..

И вот теперь, волею судеб столкнувшись нос к носу с племянником, Алексей Владимирович и растерялся, и обрадовался, и как будто чего-то испугался… Нет, нет, в своих медицинских познаниях он ни капли не сомневался, он и сейчас готов был с кем угодно поспорить, что в тех условиях, когда всё это случилось, он сделал для племянника всё возможное и невозможное. Он, можно сказать, буквально чудо сотворил. Теперь бы вот, так же мастерски, виртуозно, попробовать провести ему восстановительную, пусть пока, может быть, косметическую операцию… Ведь в их урологическом отделении уже сталкивались со случаями не менее сложными и тяжелыми, почему бы и здесь не попробовать?

 

Глава 11

Славка ушел домой, совершенно не чувствуя под собой ног, он словно несся по воздуху… "Боже мой, — лихорадочно думал он, смахивая с лица пот, — боже мой, неужели так вот можно разрешить мою страшную проблему?!"

Слава уже подготовился внутренне ко всем возможным сложностям и треволнениям, связанным с предстоящей операцией. Но что такое паршивая операция после четырех лет страшного одиночества, бесконечных угрызений совести и полного осознания своего ничтожества?!

Он несся домой, предвкушая, как он расскажет Ане о предложении врачей… хотя… что он ей скажет-то? Чем хвастаться-то?.. И уже мелькнула подленькая мыслишка: "Если с "этим" делом всё будет нормально, может, и невеста мне найдется получше Ани?" Но тут же, спохватившись, Славка остановился и со всего маху двинул себя кулаком по физиономии: подлец! Ишь, ты, смотри, какой подлец! Чуть забрезжило впереди что-то светленькое, уже и Анька нам — ненужный довесок! "Дерьмо!" — досадливо сплюнул парень и заспешил домой…

…Вечером этого знаменательного дня, закутавшись в легкий белый платочек, сидела Аня неподалеку от своего подъезда в зарослях акации на лавочке. Предосенняя тишина и красота позднего вечера с яркими крупными звездами на небосводе настраивали на лирический лад. Но Ане-то было не до лирики. Сегодня утром мать, как-то странно взглянув на нее, улыбнулась: "О, домашняя жизнь идет тебе на пользу, Анютка! Смотри, как поправилась!" Аня вспыхнула и испытующе глянула на мать: иронизирует? Неужели догадалась?!

Нет, слава Богу, пока искренне обманывается, и вправду решила, что Анна поправляется "от хорошей домашней жизни". Ну и ну! Но долго ли будет продолжаться этот ее самообман? И что она, Аня, должна будет объяснить своей матери? Говорить об отце — нелепость, чушь, мать ни за что НЕ ЗАХОЧЕТ ей поверить. Виновата во всем будет она, Аня… А ребенок в ее животе уже растет, скоро начнет шевелиться, он уже живой!..

Живой… Ну, мыслимое ли это дело — рассказать обо всем Славке, Наталье Владимировне? Как бы хорошо они к ней ни относились, всё-таки даже самым лучшим друзьям не всё можно рассказать…

От горестных, безысходных размышлений Аню отвлекли тихие девчоночьи голоса, доносившиеся откуда-то неподалеку.

— Они каждый вечер собираются в подвале, в третьем подъезде, — тихо и безнадежно рассказывала какая-то совсем еще юная, судя по голосу, девочка. — Обязательно пьют, у них там всё время бражка стоит. Сигареты с травой курят… А потом выходят на "охоту", как они говорят… Понимаешь, здесь, в микрорайоне, наверное, ни одной девчонки не осталось, которую бы они не стаскали в подвал. И всех запугали: чуть чего, мол, весь город будет знать, кто, как и каким образом тебя… И "на всякий случай", как говорят, они каждую девочку во всех видах, со всеми, фотографируют. Помнишь, в прошлом году Алину из сорок пятого дома хоронили? Все болтали ещё про несчастную любовь, потому, мол, и отравилась? Так вот, не было никакой "несчастной любви"! Просто в Алинином классе вдруг у мальчишек появились фотографии ее из подвала… И на ее месте у любой девчонки один выход остался бы — пойти да и отравиться или повеситься!

— Ну, а ты… ты-то чего петушишься? — спрашивает первую девочку тихий голосок второй. — К тебе-то, надеюсь, они не лезут?

— "Не лезут!" — передразнила первая вторую. — В том-то и дело, что лезут! Вчера Серега, их главарь, подошел ко мне и говорит: "Ты мне нравишься, будешь моей девчонкой. Да не дергайся, ты, коза! Не будешь моей — будешь всеобщей, подвальной. Поняла?" И ушел… Он велел мне быть у него сегодня дома, сказал, что будет ждать.

— А ты?..

— А я — просидела дома!

— А что же теперь будет?

— Теперь они будут охотиться на меня. И я тебе говорю заранее, что в руки им я не дамся. Лучше спрыгну со своего шестого этажа, чем пойду в этот поганый подвал!

— А может, ты бы всё рассказала маме?

— Маме? Моей? Да ты рехнулась, дурочка! Моя мама скажет, что я всё выдумываю. Или — еще лучше, скажет, что за порядочными девочками шпана не бегает. Нет, что ты, о моей маме лучше даже не вспоминать!

— Может, в милицию заявить?

— Да ты что! Вот тогда эти подвальные точно и меня, и всю мою семью со свету сживут!

…Дальнейшего разговора девчонок Аня слушать не стала. Ей всё стало окончательно ясно. Дело в том, что Славка несколько раз вскользь упоминал, что с прежними своими дружками напрочь "завязал", что они тут в микрорайоне большими шишками заделались, всех девчонок перепортили… Так значит эта мелкая дряная шпана, которая когда-то помогала Славке насиловать в подвале ее, Анечку-дурочку, эта шпана теперь портит жизнь уже другим девчонкам?!

Аня поднялась к себе домой. Зашла в свою комнату — родители смотрели телевизор и на ее приход не обратили особого внимания, — села за стол, раскрыла заветную тетрадку дневника, который стал ей необходимым, как воздух, начала писать…

Мелким, убористым почерком рассказала она на нескольких страницах о своей столь испугавшей ее беременности и об услышанном только что во дворе разговоре. После некоторого, раздумья приписала более крупными, четкими буквами: "Я знаю, что я должна сделать. Я должна уничтожить эту мразь! Пусть рядом с ними покину эту жизнь и я, но я хоть буду знать, что очищу землю от нескольких негодяев. Я знаю, после моей смерти вряд ли кто хоть одно доброе слово скажет обо мне, для всех я была и останусь "девочкой из КВД". Что ж, пускай! Мне хотелось бы, чтобы правду обо мне знали только вы, Наталья Владимировна, и ты, Слава. Слава, я тебя любила еще до того случая в подвале, любила чистой девчоночьей любовью. Я люблю тебя и сегодня, но я бы не хотела быть тебе обузой. А Вам, Наталья Владимировна, я в ноги кланяюсь за всё, что Вы для меня сделали. Милая, дорогая, золотая моя, как я была бы счастлива, если бы моей мамой были Вы! Простите меня за всё. Но никакого другого выхода из этого положения я не вижу… Прощайте! Ваша Аня".

Родители уже спали. Они, умаявшись за дачный сезон, в свободные дни ложились спать чуть ли не в восемь часов вечера. Значит, они ничего не услышат… Хорошо. Аня вышла на балкон, благо балконная дверь была в ее комнате. Нашарив в темноте, тихонько втащила в комнату десятилитровый бидон с бензином — папашины запасы. Взяла с вешалки старенькую отцовскую куртку, обула старые растоптанные, тоже отцовские, рабочие ботинки. Нашарила в кухне спички. Спрятала в карман куртки свой дневник.

Встала на пороге, обернулась к комнате, где безмятежно посапывали ее родители… На миг вдруг захотелось заорать, забиться в истерике, кинуться к родителям на шею… Нет, нельзя! Обратного пути нет!

И, чуть скособочившись под тяжестью полного бидона, она вышла из квартиры, аккуратно прикрыв за собой дверь. Первым делом, оставив в темноте у крыльца бидон, Анна сбегала к подвалу третьего подъезда. Оттуда, как из преисподней, доносились пьяные, возбужденные голоса молодых подонков, музыка, смех… Все на месте! Гуляют, значит… Ладно!

Аня сбегала в Славкин подъезд, несколько раз вздохнув, чтобы прогнать непрошеные слезы, быстренько скинула в почтовый ящик свой дневник. Теперь уж он попадет им в руки только завтра утром, не раньше, когда всё, уже будет кончено! — и заспешила обратно.

Взяв бидон с бензином, она стала тихонько спускаться в подвал. Каждый шаг вниз нестерпимой болью отдавался в ее сердце. Еще никогда так ясно в ее мозгу не возникали видения не столь уж и далекого, но невозвратимого детства. Всё, всё уничтожили эти твари, собравшиеся там, внизу!

Вот Аня тихо-тихо, еле-еле потянула на себя подвальную дверь. Слава Богу, что резкий скрип немазаных петель потонул в возбужденных алкоголем и наркотиками голосах — здесь были всё тот же смех, музыка, разговоры…

Именно в тот момент, когда Аня вошла в подвал и остановилась в тени, у стены-перегородки, за которой и происходила оргия, парни начали вспоминать, скольких "телок" успели они трахнуть за минувшее лето, и как это происходило с каждой…

— Э, пацаны, Люську-Зануду помните? — хрипло вопрошал один из присутствующих парней и ржал, как дурак. — Помните, как она на колени встала: "Ой, мальчики, я вас прошу, не делайте со мной ничего плохого!" А тут Серега сзади — трах — вытряхнул ее из юбки… Э, пацаны, волоките сюда фотки, поржем хоть!

Кто-то из тех, из невидимой компании, откуда-то из укромного подвального угла притащил заветные фотографии, и присутствующие, сбившись в кучу, передавали их из рук в руки, ржали, вспоминая пикантные детали, ржали, изображая, как кто из "телок" плакал, что просил, что обещал…

 

Глава 12

Так незаметно прошло не менее часа. У Ани уже кругом пошла голова от всего этого чудовищного скотства, и вот, окончательно решившись, она стала из бидона поливать бензином кучи какого-то пыльного тряпья, обломки досок, ящики — весь хлам, скопившийся там за долгие годы. С бидоном, в котором оставалось литра три горючего, она неожиданно вышла на свет, прямо на глаза веселой компании.

Смех, матюги, разговоры — всё стихло, будто обрезанное, когда присутствующие увидели перед собой это неожиданное видение.

Анна же спокойно и презрительно обвела собравшихся взглядом. Ну, да, конечно, они все здесь, ее бывшие "друзья", сейчас повзрослевшие, правда, но все те же — уверенные в своей безнаказанности, уверенные в своей бесконечной "везухе"! И около десятка новых юных подонков — тоже здесь… Аня оглядела стол — на нем были разбросаны фотографии обезумевших юных созданий… К ее горлу подкатил ком. "Суки! Просто — суки!" — устало подумала она и оставшийся бензин выплеснула из бидона, куда пришлось — на стол, фотографии, физиономии, одежду парней. Достав из кармана спички, чиркнула…

…Совсем незадолго перед этим Наталья Владимировна, припозднившись в городе с хозяйственными и прочими делами, явилась домой. Глянув на ходу в почтовый ящик, удивилась: утром забирали почту, сейчас там опять что-то лежит. Может, телеграмма какая? Надо Славку послать, пусть сходит…

Вошла в квартиру, поставила переполненные сумки в прихожей, устало присела. Из своей комнаты вышел заспанный Слава. Молча помог ей снять туфли, подал тапочки.

— Сынок, — попросила Наталья Владимировна, — сходи, посмотри в почтовый ящик, там у нас что-то лежит.

Слава взял ключ и вышел. Буквально через минуту, взволнованный, он зашел домой.

— Ма, я что-то не пойму… Это дневник Анин… Что такое?

Наталья Владимировна взяла в руки тетрадочку, села за кухонный стол, стала читать. Слава читал, заглядывая ей через плечо, бледнея от страницы к странице, торопя мать:

— Дальше, мама, дальше!

И вот последние Анины строки…

Мать и сын какие-то мгновения сидели, не шевелясь, потом, словно сговорившись, кинулись из дома к Аниной квартире. Пока они дозвонились до ее родителей, пока те выяснили, что дома Ани нет, во дворе стали нарастать тревожные людские голоса, запахло дымом… Славка сразу всё понял!

Он выскочил на улицу, мать за ним. Во дворе уже было много жильцов, бестолково кучковавшихся вокруг подвала, из распахнутой двери которого вырывались густые клубы дыма и пламя. А оттуда, из пламени, слышались какие-то нечеловеческие вопли, визги, плачи…

Славка порывисто обнял мать, хотел, видать, что-то сказать ей, но махнул рукой и — рванулся в подвал.

Толпа, собравшаяся во дворе, ахнула.

Наталья Владимировна, до крови закусив руку, смотрела в черное дымное, воющее пламя… Здесь же стояли Анины родители. Отец в пижамных брюках, в какой-то кухонной кацавейке стоял, тупо вытаращив глаза, и, приобняв за плечи жену, тихо бубнил ей на ухо: "Ну, ничего, ничего, ничего, слышь? Ничего… чо мы тут сделаем?" Мать в плаще, накинутом прямо на ночную рубаху, стояла, качая головой, и крупные слезы безостановочно катились по ее щекам…

Приехали пожарные, долго выясняли, где находятся распределительные щиты — не залить бы ненароком, а то будет дело! — потом вдруг выяснилось, что в машине, вплотную подъехавшей к очагу пожара, нет воды. Пока ее отгоняли в сторону, пока подъехала другая машина — кажется, прошла вечность…

Ночь миновала — никто из жильцов ее не заметил. А ранним утром в первых робких рассветных лучах, на мокром асфальте лежали в ряд семнадцать черных обгорелых трупов. Восемнадцатый и девятнадцатый разъединить не могли, они сплавились в единое целое — это Славка, каким-то чудом в этом пламенном аду нашел Аню, закрыл ее своим телом, да так навсегда и остались вместе. Их так потом и похоронили по согласию Натальи Владимировны и Аниных родителей.

Эта трагедия потрясла город. Много разговоров, сплетен, домыслов было вокруг этой истории. Наталья Владимировна после долгих колебаний, взяв Анин дневник, пошла к своей давней знакомой — полковнику милиции, женщине решительной и весьма справедливой.

Рассказала ей, что знала об этой истории, дала почитать Анин дневник. После долгих размышлений старая милиционерша рассудила так: "Знаешь, Наталья Владимировна, тут уже ничего не исправишь. Пацаны эти насильники, очень дорогую цену за всё заплатили, какой прок покойных ворошить? Кому от этого польза? Знаешь ты, ну я ее знать буду — и хватит об этом. Пусть хотя бы для своих родителей останутся мальчишки молодыми, красивыми и хорошими. А?"

Подвал через некоторое время после пожара основательно отремонтировали, закрыли на надежный замок. Девочки из окрестных домов теперь безбоязненно гуляют допоздна — новая свора юных подонков еще не выросла. Анины родители с горя ударились в дачные дела — все заботы у них сейчас, где лучшую рассаду приобрести, где — удобрения.

А Наталья Владимировна все свои свободные дни проводит на кладбище, у памятника двум своим детям. Они давно в ее памяти стали дочкой и сыном. Пусть говорят люди, что хотят, а у нее были прекрасные дети, прекрасные…