…Месяца два с лишком пролежала в доме у Славкиных родителей Аня. Ни с кем не разговаривая, никому не отвечая, только пытливо, внимательно, словно на всю жизнь запомнить хотела, всматривалась она в лица Славкиного отца, Натальи Владимировны и Алексея Владимировича и всё думала о чём-то, думала…
У Натальи Владимировны вошло в привычку приходить вечером в комнату, которая прежде служила спальней ей и мужу, и где теперь лежала Аня, и подолгу сидеть с искалеченной девочкой, рассказывая ей об уличных новостях, о том, что сегодня продавали в соседнем магазине, о погоде… Аня никогда ничего ей не отвечала, только долгим внимательным взглядом следила за каждым движением хозяйки дома, словно решала бесконечно непосильную для себя задачу: «Она-то сама, мать подонка, кто — человек? Или —…?»
Но вот наступил день — это произошло уже глубокой осенью, когда Алексей Владимирович, в очередной раз внимательно осмотрев Славку и Аню, произнес: «Ну, кажется, с Аннушкой всё в порядке, всё обошлось… Потом, со временем, можно будет поставить зубные протезы, ну а пока придется обходиться так…»
Услышав, что сказал о ней доктор, Аня с большим трудом привстала на постели и произнесла, обращаясь к Наталье Владимировне, что-то непонятное. Но та всё-таки догадалась: «Где мои вещи?» Молча прошла она в соседнюю комнату, где лежал Славка, порывшись в шифоньере, принесла и положила на стул около Ани всё новое — бельишко, нарядное платьице, сапожки, красивую шапочку..!
Так же молча Аня, то и дело чуть ли не теряя сознание от слабости, оделась, попробовала встать — и упала на пол; Алексей Владимирович и Наталья Владимировна кинулись ее поднимать.
— М-да-а, — задумчиво произнес Алексей Владимирович, — после всего пережитого — слабость, конечно, ужасающая… Нужно постепенно вставать на ноги. Недели две придется учиться ходить.
Услышав о двух неделях, Аня чуть было не закричала: «Нет! Ни за что на свете!!!», — но вовремя вспомнила, каким безобразным, непослушным стал ее язык, как он, помимо ее воли, изрекает какие-то чудовищные звуки, и смолчала. Ей пришлось согласиться с тем, что отсюда она должна выйти на своих ногах, самостоятельно: о том, чтобы идти жить домой, к родителям, не могло быть и речи.
Куда она пойдет отсюда, что будет делать — об этом Аня боялась думать. Но идти туда, где люди, родившие ее на свет, так запросто продали ее за какую-то паршивую машину… Нет, нет, об этом не могло быть и речи!
За два минувших месяца девочка передумала о многом. Она не держала зла ни на Наталью Владимировну, ни на ее брата-доктора, ни даже на самого Славку. Она простила его, когда поняла из разговоров взрослых, что он на всю жизнь останется инвалидом… Вместе с тем она видела, что Славкин отец через несколько дней после случившегося торопливо, как вор, собрал свои вещички и — ушел из дома, косноязычно пояснив жене, что вот, мол, он — такой честный, порядочный, интеллигентный человек, и душа его не может смириться со случившимся… А если честно, он просто удрал от этой непростой жизненной ситуации, в которую попали самые близкие ему люди. Он убежал, смылся, как малолетний пакостник, предоставив жене возможность самой всё расхлебывать.
Но Наталью Владимировну настолько потрясло случившееся, что она, похоже, даже не заметила исчезновения мужа. На другой же день она взяла очередной отпуск, потом оформила две недели без содержания, а потом… Потом — ей пришлось увольняться оттуда, где она проработала двадцать лет, где была уважаемым человеком — ну как объяснить коллегам, начальству, что у нее произошло?
Сжав губы, долгими ночами сидела она у Аниного изголовья, лишь изредка наведываясь в комнату сына, — ей невозможно было смириться с мыслью, согласиться с тем, что в ее доме вырос насильник, подонок, конченый человек…
Славка, видимо, очень хорошо понимал состояние матери, поэтому старался лишний раз не беспокоить ее своими просьбами. Ему вообще было немыслимо стыдно смотреть ей в глаза, он забирался под одеяло с головой, вспоминал происшедшее, ужасался и — плакал.
В пятнадцать лет, за два месяца бесконечных ночных болей и бессонниц, Славка враз повзрослел, даже как-то постарел. Куда только девалась его бесшабашная качковская наглость, готовность кого-то высмеять, унизить, задеть — весь он стал обнажённым нервом, весь превратился в сплошную боль…
За все два месяца мать ни разу ни о чём серьезном не спросила Славку, не попросила рассказать, как и почему всё произошло, и он лежал, обливаясь потом при одной только мысли о том, как он будет рассказывать маме обо всей этой гадости. Но еще больше его страшила, насмерть пугала мамина отстраненность, отрешенность: она делала ему уколы, она его кормила, перевязывала, переодевала, но ни единого раза она не пожалела его, не погладила по голове, не шлепнула хотя бы — она вела себя так, как вела бы, будь на его месте любой другой больной, абсолютно посторонний ей человек…
Еще не осознав по-настоящему весь ужас постигшей его трагедии, однажды ночью он вдруг явственно услышал дядькин голос: «Выздороветь-то он выздоровеет, куда он денется, но мужика-то, нет уже и не будет». Он подскочил, весь в холодном поту, прислушался — вроде бы никого в доме, кроме Ани и мамы в соседней комнате, не было. А между тем дядькин голос звучал так явственно…
В безумном страхе, ничего не соображающий Славка сполз с кровати и пополз к матери…
Она, как всегда, сидела с Аней, о чём-то глубоко задумавшись. Резко похудевшая от свалившихся на нее переживаний, мама, тем не менее, стала выглядеть как-то поразительно молодо, ярко, она была почти девочкой в своем легком ситцевом халатике, и Славка, на четвереньках, с пола, оторопело всматривался в ее лицо…
Наталья Владимировна, очнувшись от своих невеселых дум, увидела, наконец, ползущего к ней на коленях сына, и странное смешение чувств — брезгливости, жалости, любви и ненависти — промелькнуло на ее молодом красивом лице. Ничего не говоря, молча, она вскочила со стула, подхватила сына, тоже исхудавшего, маленького, с горящими от боли глазами — он только глухо застонал — и увела его.
— Мама, — горячо зашептал Славка, схватил ее за руку, обливаясь слезами, — мамочка, милая, скажи мне что-нибудь!.. Мама, мне страшно, как я буду жить… простишь ли ты меня, мама?
— Не у меня ты должен просить прощения, сынок, — чересчур спокойным голосом произнесла мать, безуспешно пытаясь вытащить свою ладонь из его цепких горячих пальцев, — не у меня, а у этой вот девочки, которую вы сделали инвалидом. Вот простит ли когда-нибудь тебя она?
— Мама, мамочка, я всё понимаю, но я об этом даже думать боюсь, — рыдал Славка, уткнувшись в мамины колени. — Мама, что мне делать?!
— Не знаю, сын, — всё так же страшно ровно ответила Наталья Владимировна. — Спросил бы ты у меня это, когда собирался со своими дружками тащить Аню в подвал, я бы тебе тогда сказала, что делать. А сейчас — сейчас я ничего не знаю и сама…
…Первое время после случившегося Анины родители пытались, как и положено любящим отцу и матери, навещать дочку каждый день, после работы. Мама пыталась плакать, отец, наоборот, умудрялся глупо, неловко шутить. Аня терпела их визиты в течение недели. Однажды, когда отец с матерью снова явились вечером проведать ее, Аня при виде их безобразно скривила и без того изуродованное лицо и, прошептав нечто нечленораздельное, очень выразительно показала родителям рукой на дверь. Оба они растерялись.
— Ты чо, доча, хочешь, чтоб мы ушли? — растерянно переспросил отец. Аня яростно закивала головой.
— Чо же, вообще нам не заходить к тебе? — обидчиво поджала губы мать и прослезилась.
Аня ясно дала понять, что видеть родителей она не хочет. И, хотя они пытались изобразить обиду, было видно, что визиты к постели больной дочери тяготят их, они не знают, о чём с ней разговаривать, как себя вести… И, опять же, машина, которую отдали в их владение Славкины родители, — цена за дочернее увечье, цена за надругательство над двенадцатилетней девчонкой! — эта машина требовала много времени и внимания. Нужно было объездить ее, приноровиться к ее характеру, любой шофер знает, что у каждой машины — свой норов, ну и в лес за грибками, за ягодами теперь можно было съездить, просто на природу, отдохнуть…
Особого зла на Славку и его дружков Анины родичи не держали, мало ли, что случается в жизни. Зато в их доме появилась вещь, благодаря которой они оба сразу почувствовали и собственную значимость, и свой резко возросший общественный рейтинг: машина — это машина, она только у приличных людей имеется…
И вот наступил день, когда Ане пришла пора покинуть дом Натальи Владимировны. Девочка уже вполне твердо стояла на ногах, оставалось только одеться, попрощаться с хозяйкой, к которой она привязалась больше, чем к собственной матери.
И вот, уже собранная, Аня стоит на пороге. Наталья Владимировна целует ее, обливаясь слезами. Сколько мучительного передумала она за долгие-долгие бессонные ночи у ее изголовья! Аня, до сих пор предельно молчаливая и сдержанная, вдруг тоже заливается слезами, целует свою спасительницу, и слышится Наталье Владимировне полувздох-полукрик: «Ма-а-ма!..»
Захлопнулась дверь. Аня вышла на улицу…
Стоял ранний осенний вечер. Во дворе их дома было почти безлюдно, и Аня про себя порадовалась этому: слава Богу, хоть поначалу не будет этих поганых соседских морд, никто не будет пялиться ей в лицо и шептаться ей вслед.
Однако, куда же девочка держит путь? Во всяком случае, отнюдь не к себе домой. Без копейки в кармане, хотя и приодетая во всё новое и чистое, Аня садится в первый подошедший автобус и отправляется неизвестно куда. Впрочем, известно: куда подальше от родного дома, от родителей, к которым у нее нет ничего теперь, кроме тихой ненависти и презрения. Да какие они ей родители, если они ее продали, просто продали за какую-то паршивую машину!
Аня еще не думала об этом, просто это решение возникло само собой: она будет жить, как бродяга, где придется, но домой она никогда не вернется. И в школу — тоже. Вернуться с такой физиономией в их класс, где внешний вид — всего превыше, да она что, дура, что ли?! Нет, детство кончилось. И впереди — мрак…
С этого темного осеннего вечера началась у Ани совсем другая жизнь — темная, грязная, страшная. И сама она стала совсем другой, от былой девчонки-озорницы не осталось следа, появилась на свет вокзальная дешевка, Нюшка-Мочалка.
Многократно битая своими случайными клиентами-собутыльниками, научившаяся буквально растворяться во время милицейских облав, очень скоро переставшая брезговать объедками из вокзального мусорного ящика, быстро привыкшая к тому, что белье на ней стоит коробом, Нюшка-Мочалка прочно прижилась на вокзале.
Их было немало здесь, горемык разного возраста и пола, судьба у всех была достаточно похожей: нелюбимые дети из больших семей, либо дети родителей-алкашей, запутавшиеся, потерявшиеся в этой жизни, живущие по принципу: «день прошел — и слава Богу!», — они в шестнадцать-семнадцать лет выглядели старухами и стариками, и редко-редко кто из них, вокзальных, дотягивал до тридцати без серьезного увечья или страшной болезни…
Вокзал становился смыслом их жизни, их домом, их судьбой, их смертельной отравой. Здесь были им и стол, и дом, случайный прокорм и столь же случайные клиенты. Вокзал стал смыслом и Нюшкиной жизни. Впрочем, девчонка как-то быстро перешагнула тот барьер, за которым кроется стыд, отвращение к себе самой и к такой жизни, — всё ей стало обыденным и привычным.
Может быть, потому, что вокзальная шушера совершенно не боялась, не стеснялась ее — вечно молчащая, со страшно изуродованным лицом девчонка среди вокзальных бомжей и проституток слыла дурочкой, а потому при ней, полагали, можно говорить всё, не продаст…
С бесстрастным, холодным выражением на уродливом лице сидела Нюшка, слушала, как делятся проститутки новостями, и старалась делать вид, что её «не колышет»… Но, Боже мой, знали бы ее случайные друзья и подружки, как часто ей хотелось вскочить, заорать, заматериться! Как часто ей хотелось добежать до ближайшей железнодорожной колеи и кинуться, к чертовой матери, под колеса несущегося поезда!
Но жила в ней и крепла день ото дня, час от часу, бешенная убежденность, что она должна поквитаться с этим миром, прежде чем навсегда покинет эти вокзальные перроны.
Она ненавидела всех…
Трудно передать словами это страшное чувство, когда в каждом ты видишь врага, подлеца, сволочь, когда каждому ты готов буквально перекусить глотку.
…Первый раз в КВД Нюшка попала через полгода вольной жизни на вокзальных задворках. Чего-чего только не повидала она за эти полгода, кто и как только ее не бил и не насиловал! А тут — облава, да такая капитальная, что даже при всей изворотливости уйти Нюшке не удалось, схватил ее дюжий дяденька в ми-лицейской шинели за запястье и не выпускает. А Нюшка, как и ее немытые, вонючие товарки, визжит, как недорезанный поросенок, изо всех силенок выкрутиться пытается из хватких рук, да куда там, не на того напала…
А через час, при беглом медицинском освидетельствовании, выяснилось, что Нюшка, как почти и все её товарки по несчастью, больна.
Надо сказать, в диспансере Нюшке сразу понравилось, во-первых, двери там стояли нараспашку, и никакой милиции нигде не было видно. При желании слинять отсюда можно было в два счёта в любое время суток. В отделении было чисто, кормили хорошо — Нюшка уж и забыла, когда это ей последний раз приходилось обедать за столом, из чистых тарелок, да еще — с ложками да вилками!
На все расспросы лечащего врача она угрюмо отмалчивалась, ни фамилии, ни имени своего не назвала — отчасти потому, что просто не могла понятно всё это выговорить, отчасти из вредности: домой, к родителям, ей вовсе не хотелось. А тут, как она поняла, сразу сообщают родственникам, где их дочь находится, и забытые папа и мама приезжают за блудницей.
Нюшка же давно убедила себя, что родственников у нее нет, что она — круглая сирота, и, хоть на куски ее режь, другого ответа добиться от нее было невозможно.
Медицинские осмотры Нюшка терпела безропотно. Так же безропотно принимала она и предписанное лечение: ничего не поделаешь, здесь хозяева — врачи.
Были в диспансерной жизни и светлые моменты: можно хоть до посинения смотреть телевизор, читать книжки, слушать беззаботную болтовню соседок по палате, нежась под одеялом.