Иногда она думала, что, если бы в жизни ее случился какой-нибудь чудесный поворот и у нее снова бы появился дом, в котором она смогла бы спокойно жить, никому ничего не объясняя, она бы непременно попробовала писать книги.

Ей казалось иногда, что не пятнадцать лет прожила она на свете, а гораздо больше — может, пятьдесят, а, может, и все сто.

Будь она писателем, она бы непременно рассказала людям про дядю Егора — даже сейчас, три года спустя, при воспоминании об этом святом человеке на глаза наворачивались слезы…

Когда из квартиры Натальи Владимировны Нюшка ушла, якобы, домой, а на самом деле — куда глаза глядят, только бы подальше от ставших ненавистными отца и матери, она, не очень-то размышляя, направилась на городской вокзал. Почему туда? Ну, она и раньше от старших девчонок слышала, как они рассуждали о "шлюхах вокзальных" — разве она теперь, после всего, что с ней случилось, не шлюха? Нюшка, еще совсем недавно бывшая для всех Аннушкой, считала, что случившееся с ней несчастье на веки-вечные замарало ее неотмываемой грязью. Не отмыться теперь, не заиметь снова доброго имени!

А самое главное, ведь и не объяснишь людям, что произошло: при малейшей попытке произнести хотя бы самое простое слово изо рта ее брызгал фонтан слюней и раздавалось нечто столь нечленораздельное, что Аня-Нюшка вскоре прекратила вообще какие-либо попытки что-то произносить вслух.

И вот она, тогда еще двенадцатилетняя девочка, со страшно изуродованным лицом, с горящими, как угольки, исподлобья глазами, появилась в одном из пассажирских залов ночного вокзала. Мимо то и дело сновали озабоченные мужчины и женщины в железнодорожной форме, величественно проплывали милиционеры с каменными лицами, и Нюшка от всех испуганно шарахалась, не знала, куда себя деть.

Наконец, уже заполночь, когда основная часть пассажиров расположилась на лавках, поближе придвинув к себе свой багаж, девочка поняла, что она начинает вызывать подозрение у тех же милиционеров и вокзальных уборщиц, без дела болтаясь по залам, буфетам и туалетам. И тогда, собравшись с духом, она проскользнула в служебный вход, под огромную черную лестницу, где, как она полагала, ее никто не найдет, даже если будет искать специально. И точно: под лестницей оказалось огромное неосвещенное пространство, чуть ли не целый зал, очень удобный в том смысле, что вокзальные служители явно не докучали здесь никому своими визитами. Куда ни ткнись — везде висела густая жирная паутина, звякали под ногами какие-то консервные банки, стекло… Нюшка совсем растерялась: ни зги не видать под этой лестницей, даже невозможно рассмотреть, где можно сесть или встать.

Застывшую в нерешительности девочку — она уже думала, не вернуться ли ей в общий пассажирский зал, — кто-то осторожно тронул за рукав: "Ну, чего торчишь, как столбик? Садись давай, всё мне веселей будет…"

От неожиданности Нюшка взвизгнула и дернулась было, да невидимый собеседник крепко сжал ее руку: "Чего кричишь, дурочка? Вот, я сейчас огоньку…"

Чиркнули спички, и загорелся крохотный самодельный фонарик-коптилка, сооруженный из старой консервной банки и керосина с плавающим в нем фитилем.

В неярком, моргающем свете светильничка увидела Нюшка сгорбленную, худенькую фигурку старика в оборванной телогрейке, в сапогах, какие только на помойке и можно найти. Лицо его было серо от грязи, но светились на этом лице удивительно добрые внимательные, истинно человеческие глаза, и девочка сразу почувствовала к этому неизвестному старому оборванцу доверие и расположение. Он же, вглядевшись в смутном, мерцающем свете в лицо девочки, соболезнующе присвистнул: "Э-эк-тебя, милая, угораздило-то!.. Ну, дитятко, садись, располагайся, вдвоем теплее и веселее будет…"

И Аня, наконец, села, устало вытянула истомившиеся ноги — шутка ли, после стольких недель постельного режима, после такой болезни — да в ночь, да всё на ногах, среди чужих людей, на чужих глазах?!

А Егор — так представился ей неожиданный вокзальный незнакомец — уже суетился, удобнее расстилая тряпье, служившее ему постелью, доставая из своего облинявшего, пропахшего селедкой табаком и еще Бог знает чем вещмешка кусок хлеба, слившиеся конфеты-подушечки, полуобгрызенный огурец, каменной твердости мятный пряник и что-то еще, столъ же неподходящее Нюшке, совал ей эти нехитрые куски: "А ты, доча, поешь да ложись спать, утро-то вечера мудренее, разберемся, что к чему!.."

Девочка очень хотела есть. Но это Наталья Владимировна знала, что и как для нее нужно готовить, это, получается, под ее защитой, под ее крылом чувствовала она себя так комфортно, несмотря на весь ужас случившегося. Видно, прошло времечко манной каши с малиновым вареньем, кефира с ягодным сиропом, рисовых каш с протертыми овощами и другими вкусностями. Что же она сейчас-то, в этой-то вокзальной жизни, будет есть?

И от непонятной обиды — на кого? за что? — от страха перед будущим, от голода и усталости Аня-Нюшка тихонько заплакала.

Дядя Егор озадаченно почесал в затылке: "Ой, да ты что, доча?! Или я тебя чем обидел? Ну, прости, Христа ради, дитятко, я же тебе хотел, как лучше".

Наконец, попристальнее вглядевшись в ее лицо, он понял, в чём дело. Не веря себе, пододвинул девчонку поближе, к свету: "Ну-ка, дочка, открой-ка рот." Она послушно открыла свои изуродованные, беззубые десны и дядя Егор, сморщившись, стукнул себя кулаком по лбу: "Ах, доча, прости меня, дурака старого! Я ведь сначала ничего не понял!"

Он схватил свою эмалированную кружку, давно потерявшую первоначальный цвет, строго наказал девочке сидеть здесь, ждать его и никуда не отлучаться и куда-то исчез. Минут через пятнадцать основательно взмокший, раскрасневшийся, он вернулся, держа в обеих руках, как невесть какую драгоценность, свою кружку, наполненную горячим молоком.

— Пей, дочка! — протянул он кружку Ане. — Пей, я тебе потом еще добуду. Я ведь здесь уж, почитай, постоянный житель. Вот попросил сейчас буфетчицу, она поругалась, поругалась, а всё же налила молочка. И завтра утром нальет, я уж договорился…

Пока дядя Егор рассказывал о своей буфетной победе, она мелко-мелко накрошила в кружку хлеба, а потом, давясь и захлебываясь, стала эту тюрю глотать. И даже ко всему привыкшему дяде Егору это зрелище оказалось не по силам — он отвернулся, закашлялся, стал крутить "козью ножку"…

Когда она насытилась, глаза ее сами собой закрылись она только успела поудобнее лечь на тряпье, и — словно провалилась в тяжелый черный сон…

Всю ночь дядя Егор оберегал ее, укрывал своим ватником, тихонько подкладывал ей под голову свой вещмешок, о чём-то размышлял, покачивая головой…

Утром Нюшка проснулась, как ни странно, почти здоровая, отдохнувшая, и они с дядей Егором, наскоро собрав его пожитки, вышли в пассажирский зал и затерялись в толпах куда-то бегущих, о чём-то споривших, чего-то ждущих людей.

Так началась Нющкина вокзальная жизнь… Дядя Егор, бывший фронтовик, бомж в нынешней жизни по милости собственных детей, выживших его на старости лет из дома, всем своим истосковавшимся сердцем привязался к этой чужой изуродованной девчонке. Он понимая, что она не в состоянии объяснить ему, где, кто и что с ней сделал, но интуитивно, чутким сердцем обиженного, не очень-то счастливого человека он чувствовал, что в жизни этой девочки кроется какая-то черная беда…

Целыми днями бродили они, держась за руки, старый и малый, собирали пустые бутылки, подбирали выброшенные зажравшимися пассажирами куски, собирали со столиков вокзального кафе оставшуюся еду и боялись расстаться даже на минуту, словно подспудно чувствовали оба, что беда ходит за ними по пятам. И предчувствие их не обмануло…

Однажды — это было на исходе весны, когда уже стояли по-летнему теплые дни и лишь к ночи температура снижалась чуть ли не до нуля, — Нюшка с дядей Егором весь день перед этим умудрившиеся провести на речке, отмывшиеся, отстиравшиеся и потому донельзя довольные жизнью, в густых сумерках потихоньку, не торопясь (да и куда им было спешить-то?), вдоль железнодорожной колеи двигались с реки к вокзалу.

Как всегда дядя Егор на ходу рассказывал Нюшке какую-то очередную байку из своего детства, и, как всегда, девчонка, вслушиваясь в его речь, забывала обо всём на свете, только цепко держалась за его руку… За эти несколько минувших месяцев они стали необходимы друг другу, как воздух. Не будь дяди Егора, давно бы уже случилась с Нюшкой какая-нибудь беда, но старый солдат, отлично разбиравшийся в людях и обстоятельствах, всегда успевал сказать или сделать что-то единственно необходимое, — и беда проходила стороной. А самое главное, он полюбил Нюшку, как, наверное, никогда и своих-то детей не любил., "Бедная моя головушка", — шептал он, укладывая ее спать в сумраке под знакомой лестницей, и неловко, но бережно и нежно гладил ее по голове…

До вокзала осталось совсем недалеко — буквально рукой подать! — и уже совсем рядом были спасительные огни людного места, когда из тальниковых зарослей выползли и возникли на дороге несколько черных мрачных фигур. Тут вздрогнул, испугавшись за Нюшку, даже никого и ничего не боявшийся дядя Егор.

Так, молча, вглядываясь друг в друга, стояли в остановившемся времени те, черные, и старик с девочкой, которую он судорожно прижимал к себе занемевшей вдруг рукой.

— Чо, мужики, кажись, повеселимся сегодня? — гнусаво прогудел, наконец, один из черных и медленно обошел старика с девчонкой по кругу.

Поняв, что спасения здесь не будет, и мечтая лишь об одном — спасти Нюшку! — дядя Егор, в какое-то мгновение собрав всё свое мужество, толкнул Нюшку в спину и крикнул ей отчаянно: "Беги, беги прочь, спасайся!"

И девочка, не помня себя от ужаса, понеслась с такой скоростью к недалеким огням, что черные ее даже и не преследовали. Вернее, двое ринулись было ей вслед, да дядя Егор со всей своей отчаянной решимостью кинулся им в ноги, и те, столкнувшись в воздухе лбами, грузно брякнулись на дорогу.

И тогда тот, гнусавый, вразвалку подошел к еще лежавшему на земле старику и изо всех сил пнул его здоровенным ботинком в бок: "Ну, что ж, курва, баба убежала — ты нас повеселишь!.."

Они били его долго, смачно, растягивая удовольствие. Дед глухо ойкал от подлых пинков в живот, плевался кровью, но пощады не просил, радуясь про себя напоследок, что хоть Нюшку, бедолагу, успел спасти…

Но когда эта черная орда, на какое-то время оставив деда в покое, развела зловещий жаркий костер, и тот, гундосый, с фальшивой жалостью в голосе подошел к дяде Егору: "Замерз, поди, дед? Щас мы тебя согреем!", — и его черные сотоварищи подхватили потерявшего силы старика и потащили к жарким малиновым углям, Нюшка, потихоньку вернувшаяся с дороги к вокзалу обратно — ну, не могла она бросить деда в такой беде, не могла! — так вот, Нюшка вышла из темноты и встала у костра, схватив гундосого за руку, когда старика уже совсем было собрались бросить в костер.

— Ни хрена себе явление Христа народу! — прогундел оторопело главарь черных, вглядевшись в свете костра в изуродованное девчоночье лицо. Но тут же и обрадовался: "Значит, мужики, всё-таки повеселимся!.."

Эти черные прекрасно поняли, почему девчонка явилась обратно — деда пожалела. Ну что ж, хороший повод продолжить театральное действо дальше.

Где-то совсем недалеко слышались человеческие голоса, гудки машин, сирены электровозов. Там волшебно переливалась всеми цветами радуги неоновая реклама, подмигивали пешеходам и автомобилям разноцветными глазами светофоры. А здесь… А здесь — изо всех сил изображая осторожность и почтение, смертельно избитого дядю Егора со всеми возможными почестями уложили у костра так, чтобы ему хорошо было видно всё происходящее, и началась оргия…

Их было пятеро, пятеро здоровых сильных молодых бродяг. Их не смущали никакие моральные обязательства, никакие душевные сомнения, потому что они и знать не знали, и ведать не ведали таких заумных сложностей. Просто перед ними появилось женское существо, пусть уродливое, но им же не влюбляться, правильно? — и, значит, надо брать от жизни, что можно…

Нюшкины тряпки мигом были сорваны прочь. Перед пятеркой изнывавших от похоти мужиков стояла нагая стройная детская еще фигурка, и главарь восторженно вякнул: "Ну, кайф!"

И — понеслось…

Её насиловали всеми доступными способами — она молчала, не сопротивляясь. В её голове билась одна-единственная мысль: "Только бы не били больше дядю Егора!.." А старый солдат, зажмурившись, обливался слезами, заткнув уши пальцами, и горестно повторял одно: "Малышка, зачем ты вернулась?! Малышка, зачем?!"

Утром, на рассвете, едва живую девочку загнали в речку — "ополоснуться, охладиться". А когда она, посиневшая, вмиг продрогшая, вышла на берег, гундосый, здесь же, на берегу, поставил ее, обнаженную, на колени, расстегнул штаны и скомандовал: "На-ка, возьми!"

И всплыло в памяти мгновенное — подвал, мальчишки — бывшие друзья… Только сейчас у нее уже нет зубов, и ничего больше она сделать не сможет… Стоя на коленях, она беспомощно оглянулась. Помощи ждать было неоткуда. Она не могла видеть, как из-за спин окруживших ее подонков медленно приближается к ним с топором в руке старый солдат, дядя Егор, собравший в кулак перед своим смертным часом последние силы. И когда она, зажмурившись, покорно открыла рот, подошедший сзади старик, размахнувшись, изо всех сил хватил топором по голове гундосого который брякнулся наземь без единого звука. Тут же, около него, по-прежнему сжимая в руке топор, упал бездыханный дядя Егор. Оставшиеся в живых черные, потрясенно застыли на месте, а потом, не сговариваясь, кинулись врассыпную…

Девочка долго потом пыталась вспомнить, да так и не смогла, как это ей удалось освободиться от рухнувшего на нее мертвого насильника, как она искала разбросанную по берегу свою одежду, как стояла на коленях у трупа дяди Егора, тщетно пытаясь услышать хотя бы шорох работающего сердца — нет, дядя Егор был мёртв, и это было для нее поистине вселенской катастрофой.

Но, в каком бы горе ни пребывала она, Нюша всё же сумела сообразить, что помочь дяде Егору она ничем не сможет, и значит, надо ей отсюда подобру-поздорову убираться, пока не поздно. Дядя Егор успел внушить ей, что с милицией лучше всего ни по плохим, ни по хорошим поводам не встречаться. И, облившись слезами, она вынуждена была уйти с этого страшного места, где навсегда остался последний в ее жизни человек, искренне и бескорыстно любивший её — дед, дядя Егор…

Вот о ком написала бы она книгу, стань она вдруг каким-либо чудом писательницей!