Мать с отцом приезжали к ней в КВД пусть не ежедневно, но раз в три-четыре дня обязательно. Причем, маме очень понравилась роль безвинно страдающей матери, несущей неизвестно за что тяжкий свой крест.

Сунув Ане в руки кулек с гостинцами — а приносила-то что, мамочка страдающая? Сухари, яблоки, конфеты — то, чего Нюшке вовек уже не едать! — мать, постояв с дочерью приличия ради пару минут в комнате для свиданий, поспешно прощалась с ней и спешила к диспансерным санитаркам. А уж те рады стараться, все новости, как есть, выкладывают ей, как на тарелочке: кто поступил еще, с каким диагнозом, в каком возрасте, да откуда родом, да кем работает… Под завязку нагруженная свежими впечатлениями мать, возбужденная, выскакивала на улицу к терпеливо поджидавшему ее в машине отцу и, еще не открыв дверцы автомобиля, возмущенно начинала орать:

— Ой, ты только представь, кто сейчас на третьем этаже лежит с сифилисом!

И отец заинтересованно тянул к ней шею и поощрительно буркал:

— Расскажи, а то вряд ли, действительно, когда такое узнаешь…

Об Ане у родителей никаких разговоров не возникало. Да и что о ней говорить-то? Потерянный человек, можно сказать, не живет — только небо коптит…

Домой?.. Вечером, кое-как выпросив жестами у девчонок в палате листок и карандаш, Аня написала лаконично несколько строк: "Домой меня не ждите. Я вас ненавижу. Зачем вам я, у вас ведь теперь машина. И не ищите меня, всё это напрасно. Скажите знакомым, что я уехала к дедушке и бабушке…"

И утром следующего дня, накануне выписки, она исчезла из отделения, успев получить, к счастью, свою одежду. И снова она, Нюшка-колхозница, Нюшка-Мочалка, среди чужих людей, в людской круговерти, где никому до нее нет дела, где она — сама по себе, всем чужая, никому не нужная.

Юное существо, столь ласковое, доверчивое, нежное, что обидеть ее, казалось, кому бы то ни было — грех непрощаемый, Аня за несколько месяцев буквально переродилась. Волей-неволей став специалисткой по оральному сексу, она вместе со всем этим потеряла последние крохи своей душевной доброты, детской распахнутости. Она знала одно: в этом мире она может прокормиться только своим телом, другое ей не дано. И — еще… Это была какая-то безумная, больная мечта, идея фикс, сумасшедшая надежда, она не давала ей покоя ни днем ни ночью:

ОТОМСТИТЬ! Отомстить своим бывшим друзьям, изуродовавшим ей жизнь, и отомстить так страшно, чтобы до конца своих дней ее дворовые приятели проклинали тот страшный день и час, когда они додумались надругаться над ней…

Она, разумеется, понимала, насколько трудно было бы это осуществить, но она готова была ждать удобного мига сколько угодно, только бы сполна рассчитаться с юными подонками…

Вокзальные завсегдатаи притерпелись, пригляделись к Нюшке, для многих она стала "в доску своей". Буфетчицы ее жалели, хотя, рассказывая друг другу о ее очередном визите в буфет, обычно прибавляли:: "Но страшна, страшна — ох, как смертный грех!"

И всё-таки среди этих равнодушных, вечно торопящихся куда-то чужих людей Нюшка чувствовала себя куда уютней и привычней, чем с родителями. Оставалось только диву даваться, как смогли родные люди — уж роднее не бывает, ребенок и родители! — как они смогли стать такими чужими друг другу…

…Однако воспоминания — воспоминаниями, а день встречи с поразившим Нющкино воображение мальчиком наступил так неожиданно. Всю ночь накануне встречи девчонка проерзала на кровати, то и дело соскакивая к часам на стене: сколько? Время тянулось потрясающе медленно: час ночи., десять минут второго… двадцать минут второго… половина второго…

Она накрывала голову подушкой, считала слонов — сон всё не приходил. И вот как-то неожиданно, уже под утро, Нюшка вдруг заснула, да так крепко, словно в омут головой провалилась. И снилось ей, как она, пятилетняя, нарядная, с огромным красным бантом в волосах, с папой и мамой едет в душном переполненном автобусе на речку, на городской пляж. Она еще совсем маленькая, люди возвышаются над ней, как строительные краны, а ей ужасно хочется пить… Но она знает, что плакать нельзя, иначе папа с мамой рассердятся на нее, и все удовольствия на сегодня кончатся наказанием: еще нашлепают, пожалуй, и заставят стоять "в углу", где-нибудь под пляжным тентом, запретив выходить на солнце и купаться. Нет, лучше потерпеть, а уж на пляже отвести душу — побегать, поплескаться в воде, поскакать на папе, как на лошадке… Анечка крепко сжимает папину ладонь и слышит в это время странные слова:

— Вот она, эта девочка.

— Анна?

— Да.

— Бог мой, но это же ужас! Что у нее с лицом?

В этот момент Анька открыла глаза и невольно вздрогнула. Над ее изголовьем склонились две женщины в белых халатах. Одна была заведующей отделением, другая…

…Другая вызывала безотчетное чувство удивления и опаски, казалась почему-то давно знакомой, хотя Нюшка готова была голову прозакладывать, что видит ее в первый раз.

— Проснулась? — несколько смущенно спросила незнакомая женщина. — Ну, тогда одевайся, девочка, пойдем, поговорим.

Нюшка вскочила с постели, схватив тут же халат, и первое, что она сделала, посмотрела на часы. Было около восьми утра. Встреча с Лешей была назначена на девять тридцать. Значит, времени остается немного, нужно торопиться.

— Вы куда так торопитесь? — улыбнулась незнакомая гостья. — Пройдемте с вами в ординаторскую, поговорим спокойно. Время у нас есть. Вы ведь с Лешей должны были встретиться через полтора часа.

Нюшка потрясенно кивнула.

— Ну, так он не придет. Пойдем, малыш, поговорим!

Девчонка, уже совершенно ничего не понимая, машинально натянула на себя одежку и вопросительно уставилась на гостью. Та переглянулась с заведующей отделением:

— Ну, пошли!

Молча трое женщин прошли в маленький уютный кабинет заведующей, и та, оставив Нюшку наедине с посетительницей, под каким-то предлогом вышла прочь.

Гостья посидела, помолчала, явно испытывая смущение в столь необычной ситуации, потом, помешкав, вытащила из кармана письмо и положила его перед Нюшкой:

— Это писала ты?

Девчонка мельком глянув на знакомые тетрадные листки, только кивнула.

И гостья, с трудом подбирая слова, начала:

— Я только прошу тебя, девочка, выслушай меня внимательно и не суди меня строго… Насколько мне известно, ты ведь с Лешей даже не знакома, да?.. Понимаешь, несколько дней назад уже поздно вечером, я смотрю — в Лешиной комнате свет. Я зашла. В чем, думаю, дело, почему он не спит? А он как раз читал твое письмо. Смотрю, весь он какой-то возбужденный, на глазах слезы… А мы с сыном, знаешь, большие друзья, у нас с ним секретов друг от друга не бывает… И вот Леша дал мне почитать твое письмо, рассказал, как ты подошла к нему, вручила конверт… Девочка, я очень хорошо понимаю, как обидела тебя жизнь. Я очень тебе сочувствую. Но, малышка, пойми меня и ты… Ты уже не в первый раз, как я понимаю, лечишься в подобных заведениях, чего только с тобой уже не было! А Леша — просто ребенок, домашний мальчик, он настоящей жизни не знает. Он твое письмо прочитал — и решил, что он уже чуть ли не обязан тебя спасать. А что он может, что он в этой жизни понимает? В общем мы с ним договорились так. Сначала сюда схожу я, всё как следует узнаю, потом, если я сочту нужным, придет сюда он…

Нюшка резко дернула головой и заглянула гостье в глаза. Высокая, стройная, удивительно хорошо сохранившая свою девическую еще красоту, женщина спокойно сидела перед ней, и в ее достаточно безмятежном взоре плескалась вполне понятная решимость: лечь костьми, жизнь свою, здоровье свое положить, а единственного своего сына, конечно, в это болото не допустить!..

Она же, улыбаясь, продолжала:

— А и доставила же ты мне хлопот девочка! Ты ведь только кличкой своей подписалась, а ни имени, ни фамилии, ни палаты — ничего ведь неизвестно было. Я только и смогла зацепиться в твоем письме за то, что, как ты написала, то, что сделали с тобой мальчишки в подвале, превратили тебя в уродину до конца жизни… Ну, ладно, хорошо, что всё хорошо кончается. Давай, договоримся: Лещу на улице ты больше поджидать не будешь, ладно? И никаких писем, записок не будешь ему передавать тоже, да? Пойми, малышка, у мальчика своя жизнь, у тебя — своя. Вам никогда не быть вместе, рядом! Ничего обидного тут нет, это — жизнь: каждому свое… Я вот тебе тут гостинцев немного принесла, на вот, покушай… — и гостья стала торопливо вытаскивать из сумки пакетики с конфетами, мандаринами и апельсинами…

Уже в дверях — высокая, стройная, улыбчивая, как сын, — она облегченно вздохнула, окинула взглядом застывшую, как столб, Нюшку с пакетиками в руках, и — ушла, тихонько прикрыв за собой дверь.

А Нюшка сидела, ничего не видя перед собой, и слезы, одна другой горше, безостановочно катились по ее щекам…

…С этого дня, можно сказать, Нюшка сломалась по-настоящему. После истерики, случившейся с ней в кабинете заведующей отделением, она вдруг как-то мгновенно увяла, затихла, потеряла какой бы то ни было интерес к происходящему вокруг.

Она совсем перестала есть, не ходила на прогулку, и из постели выпазила только по крайней нужде — до туалета и обратно.

В палате текла какая-то своя, бесконечно далекая от нее жизнь. Каждый вечер девицы умудрялись напиваться, как свиньи, и всю ночь напролет со всех концов палаты раздавался оптимистический разнобойный скрип кроватей — это девочки расплачивались "натурой" с кавалерами из мужского отделения за выпивку и закуску.

Бессонными ночами, заполненными неумолчным кроватным скрипом, щедрыми запахами спермы и водочного перегара, она лежала под вытертым больничным покрывалом, маленькая одинокая дикарка, никому не нужная даже в этой клоаке — КВД, — и бедное ее сердчишко непрестанно болело от жуткого чувства застарелой тоски и дремучего одиночества.

Но вот наступил день, когда палатная врач утром на обходе, остановившись у Нюшкиной кровати, сказала: "А у тебя, милочка, все анализы уже в норме. Пора бы и домой, а? Как же тебя туда отправить-то?.."

По лицу палатной проскользнула тень то ли усмешки, то ли понимания, — Нюшка каким-то звериным чутьем поняла, что врачиха вспомнила визит Лешиной мамы, та ведь отдала заведующей отделением письмо, которое Нюшка так старательно сочиняла этому мальчику, — там, в частности, она и о своей прежней жизни ему рассказывала, о том, из какого она города и как ее зовут…

Странно: вспомнив всё это и прекрасно понимая, что на этот раз, кажется, ей не удастся выскользнуть из чересчур пылких медицинских объятий, она ничуть ни о чём не беспокоилась. Ей сейчас было абсолютно всё равно, куда ее отправят, как, с кем — наплевать!..

Однако ее соседкам по палате было отнюдь не "наплевать". Этим же вечером, усевшись кто где со стаканами в руках, с мужиками в обнимку, сначала шутя, а потом уже и всерьез, завели девки разговор со своими приятелями о том, что, мол, вот, радуемся мы все тут жизни, а вон лежит у нас деваха, страшнее черта, конечно, ни у кого на нее не стоит, а ей ведь, бедной, наверное, тоже хочется… Шутили — шутили, дошутились: посадили мужиков в карты играть. Кто проиграет — с Нюшкой сегодня спать будет.

Сказано — сделано. Пьяные, краснолицые девки, бесстыдно оголившие груди и ноги, окружили стол, за которым шло не на шутку сражение между мужиками. Оно и понятно: с такой страшилой, как Нюшка, западло кувыркаться даже зоновскому петуху…

Поднявшуюся вокруг нее суету Нюшка видела и понимала преотлично. Сохраняя внешнюю невозмутимость, она, всё более и более свирепея, мысленно твердила: "Ну, кто там у вас такой смелый? Давай сюда, мало тебе не покажется!"

И вот после долгих яростных споров, взаимных оскорблений, матюгов и размахивания кулаками, условия проигрыша-таки выпало осуществлять Коляну-Чуме. Коляну было лет двадцать пять, но в КВД, как и многие здесь, он был уже старожилом: как залетел с сифаком первый раз в шестнадцать лет, так с тех пор по нескольку раз в году отсыпается и отъедается в знакомой обстановочке.

Глаза у Чумы мутно-голубые, как у несмышленого младенца, белесые волосики кустятся на сальном, плохо мытом лице, как кочкарник на болоте. На голове — какой-то доисторический чубчик, сразу даже и не поймешь, как этого человека воспринимать, уж больно смешон..

Но близкие приятели Чумы знают, что эта внешняя незлобивость — только вывеска, за которой скрывается беспощадный, жестокий хищник, у которого нет ни дружеских, ни родственных привязанностей, а есть только дурной, бешеный кураж, ради которого Колян и мать родную не пожалеет.

И вот именно этому полоумному придурку выпало такое "счастье" — спать с Мочалкой…

Цедя сквозь зубы грязные ругательства, Колян, не обращая внимания ни на кого из присутствующих, стащил с себя пижамную куртку, майку, спустил штаны…

В тот момент, когда он, уже совершенно нагой, стал поворачиваться лицом к Нюшке, и толпа его пьяных собутыльников, предвкушая потеху, одобрительно зашумела: "Давай, Чума, заделай ей, чтоб до гробовой доски помнила!", "Не посрами сифаковской чести, Чума!" — в эту самую минуту Нюшка, словно подброшенная пружиной, взвилась на постели и, испытывая буквально какое-то патологическое наслаждение, ударила Коляна, сколько было сил, пинком — прямо в подбородок! От нестерпимой боли Колян отшатнулся, обалдело вытаращился и, ни звука не произнеся, молча рухнул около Нюшкиной кровати.

Толпа Колькиных поклонниц и приятелей ахнула в голос. Нющка же, соскочив с кровати — взлохмаченная, страшная, гневная, безумно блестящими глазами обвела присутствующих, словно вопрошая: "Ну, кто следующий?!"

Толпа пьяных подонков обоего пола ошалело молчала…

Но тут, очухавшись, застонал Чума, пытаясь подняться на подгибающихся коленках, и Нюшка, спокойно и расчетливо, еще раз изо всей силы пнула его прямо в раскисшую рожу, и Колян опять рухнул, не издав ни звука.

И тут, в зловещей растерянной тишине палаты, грозно и яростно вдруг взвыл двадцатилетний Тимоха — тоже из сифаков, и тоже — уже не однажды бывший в КВД: "Не, пацаны, она, чо, сука, сбесилась, чо ли?! Мы чо тут стоим, любуемся на эту падлу?! Башку ей на хрен свернуть!".

Что началось в палате вслед за этим диким воплем!

Орали девки, Нюшкины соседки по палате, орали мужики, каждый спешил высказать свое.

— Отстаньте от нее!

— Проучите ее как следует!

— Да хватит вам над человеком издеваться!

— Мужики, вам что, нормальных баб не хватает? — орали девки.

— Убить эту суку мало!

— Погань вокзальная, тварь подзаборная! Чушка неумытая!

— Тварь, вот тварь-то! — орали мужики…

И тогда Нюшка, забившаяся, было, в угол палаты, зажгла свет и, схватив стул, кинулась в сторону непрошенных гостей — мужиков.

И те, не выдержав столь впечатляющего натиска, стремглав, толкаясь, матерясь, сбивая друг друга с ног, кинулись врассыпную.

Вскоре в палате сиротливо посверкивали стаканы с голубовато мерцающей влагой да возвышалась горка толстых ломтей хлеба — вся закусь подгулявшей компании…

Нюшку же буквально трясло от очередной пережитой гадости…

— Господи, сколько же все это будет продолжаться?! — билась в ее голове одна-единственная мысль.

…И в это время, совершенно незаметно для Нюшки, вдруг поднялся на ноги утихомирившийся было Чума. Трудно сказать, что бродило в его бестолковой башке, но только почувствовала вдруг девчонка стальные мужские ладони на своей глотке. Она взлетела в воздух, и, как в замедленном кино, пролетела сквозь рассыпавшиеся оконные стекла, сквозь мигом треснувшие деревянные рамы — на улицу. И с высоты третьего этажа рухнула в заснеженные кусты акации под окном…