— Лен, ну чего ты молчишь? — тронула ее за рукав Татьяна Алексеевна. — Скажи мне хоть что-нибудь!
Лена упрямо уставилась в пол… А еще через полчаса пришла дежурная медсестра:
— Ершова, в процедурную!
— Зачем?
— Давай, шагай, не разговаривай! — подтолкнула ее в спину медсестра, и она безропотно подчинилась. Черт с ними, пусть делают, что хотят!
В процедурной ей велели снять не только халат, но и рубашку.
— Зачем? — хотела было поинтересоваться она опять, но только махнула рукой, разделась.
Медсестра сделала ей под лопатку какой-то укол.
— Ну, миленькая, — злорадно усмехнулась она, выдергивая иголку, — теперь ты попляшешь. Давненько никому не делали скипидара. Хорошая штука, ума кому хочешь добавляет…
И Лена поняла, что скипидар, которым ей угрожали в тех случаях, когда она вела себя "неправильно", "плохо", не досужий вымысел работников психушки, а реальность. "Ну и пусть, — равнодушно подумала она. — Пусть, теперь уж все равно"…
И она зашагала обратно, в надзорку…
Не хотелось ни есть, ни пить, ни думать, ни разговаривать. Она мечтала только об одном: упасть в постель, укрыться с головой одеялом и лежать до тех пор, пока не остановится сердце, или не исчезнет куда-нибудь этот жестокий, жестокий, жестокий мир…
Через несколько часов спину стало жечь и ломить, тяжело было лежать, сидеть, стоять, ходить. В теле воцарилась боль, от нее некуда было деться, нечем спастись. К вечеру поднялась температура: когда дежурная медсестра вынула у нее из-под мышки градусник и глянула на ртутный столбик, лицо у нее непроизвольно вытянулось — ртуть подползла к отметке "41".
Но для самой Лены все уже было безразлично: все смешалось в бедной ее голове, страшно хотелось пить, мучил озноб, от которого она не могла спастись даже под тремя одеялами, боль в спине разрасталась, место укола стало подобно огромному раскаленному колючему шару.
Прибежал основательно испуганный врач — дежурил Анатолий Алексеевич, громадный дядька из мужского отделения. Обычно неторопливый, насмешливый, по-домашнему спокойный, уютный, сейчас он был явно встревожен. Реактивность ее организма испугала даже видавших виды психиатров… Он побежал звонить Ликуевой домой. А потом все вдруг завертелось, закрутилось вокруг в непонятном хороводе. Переговорив с Ликуевой, Анатолий Алексеевич примчался обратно.
— Так, переведите ее из надзорки в другую палату, — отрывисто раздавал он распоряжения санитаркам и сестре. — Запишите назначения…
Это было что-то новенькое: обычно, делая ночью обход, дежурный врач говорил сестре, кому сделать аминазин, кому дать снотворный порошок или успокаивающую микстуру, но никакие назначения никуда не записывались. А тут…
Через несколько минут Лена лежала в соседней палате у окна, укрытая чистыми одеялами, на чистых простынях. Но удивляться и ехидничать по поводу этих косметических изменений условий содержания у нее просто не было ни сил, ни желания.
Она не спала всю ночь. Ей делали какие-то уколы, то и дело измеряли давление. Анатолий Алексеевич прибегал через каждые полчаса слушать сердце. На раскаленный лоб ей клали холодный компресс, но тряпка, только что смоченная холодной водой, почти мгновенно высыхала, а температура не падала. Боль со спины расползалась по всему телу, и дышать становилось все труднее.
Больничный день начался задолго до рассвета — первые курильщицы потянулись в туалет, выпрашивая у тех, кто побогаче, чинарики. Стали просыпаться старухи, потом — хроники…
К Лене подходили больные, с любопытством и боязнью вглядывались в ее неузнаваемое, изменившееся за ночь лицо, трогали ее немытыми руками, спрашивали: "Хочешь есть?", "Принести попить?", но она даже не открывала глаз, только глухо просила: "Уйдите… все уйдите, не трогайте меня!"
После пятиминутки пришли врачи. В полном составе, во главе с Ликуевой они выстроились около ее кровати, и Ликуня с лицемерно-сладкой улыбочкой поинтересовалась:
— Лена, деточка, как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, — после затянувшегося молчания прошептала она.
— А что все-таки беспокоит.
— Ничего не беспокоит.
— Значит, все хорошо?
— Значит, хорошо. Очень хорошо. Лучше не бывает.
— Так… Пожалуйста, коллеги, попрошу вас отсюда выйти! — раздался дрожащий от напряжения, подчеркнуто любезный — аж оторопь от такой любезности брала! — голос Ивана Александровича. И Лена почувствовала на своем пылающем лбу его прохладную руку.
— Товарищ Воронин, вы слишком много на себя берете! — начала было Ликуева. Голос ее зазвенел металлом. — И потом, вы не у себя в отделении, не забывайтесь…
— Уйдите отсюда! Все! — гаркнул Ворон. — Слышите? А обо всем остальном мы с вами еще поговорим. В другом месте, разумеется.
Ликуева, раздувая ноздри от еле сдерживаемого бешенства, круто повернулась и удалилась в сопровождении своего белохалатного эскорта. Около Лены остались Иван Александрович и Татьяна Алексеевна. Тихо переговариваясь между собой, они долго по очереди слушали ее сердце, измеряли давление, велели дежурной медсестре принести градусник — температура почти не падала, ртутный столбик стоял на отметке "40".
Губы у Лены высохли, стали шершавыми и лопались от малейшего напряжения. А на спине, на месте вчерашнего укола, начал вспухать огромный нарост, что-то вроде верблюжьего горба. Стоило чуть повернуться или вздохнуть, и этот горб, словно крутым кипятком, ошпаривал все тело нестерпимой болью.
Обменявшись какими-то непонятными Лене словами, Татьяна Алексеевна чуть ли не бегом кинулась в ординаторскую, а Иван Александрович остался сидеть с ней.
Она молчала, закрыв глаза и прерывисто дыша. Молчал и он, понимая, что сейчас уже не разговорами — весьма решительными действиями нужно спасать эту готовую угаснуть жизнь.
Много времени спустя Лена узнала, что у нее ко всему прочему обнаружилось двухстороннее крупозное воспаление легких — трое суток в мокрых простынях на привязи дали-таки о себе знать! А на фоне общей интоксикации возникла нарастающая сердечная слабость. Положение ее, без преувеличения, было угрожающим.
И Иван Александрович бесился от собственного бессилия что-то кардинально изменить, наказать виновных. Что мог он, рядовой ординатор рядовой заштатной больницы?
Вот и в этой истории с Ершовой… Скипидар-то ей назначила Ликуева, даже не поставив в известность лечащего врача. Прекрасно знала, что Татьяна Алексеевна на эту экзекуцию согласия не даст.
Правда, побег Лены был неожиданностью даже для ее друзей. Не предполагали Иван Александрович и Татьяна Алексеевна, что дело дойдет до такой крайности! Хотя можно как раз было удивляться другому — почему она еще раньше не попыталась убежать?
Но какова Ликуева! При одной мысли о ней у Ивана Александровича непроизвольно сжимались кулаки. Женщина, имеющая дочку, ровесницу Ершовой!.. Врач, психиатр!.. Тьфу, дьявол бы ее побрал!
Через полчаса "Скорая помощь" доставила в больницу терапевта. Психушка была столь бедна (а может, просто в облздраве считали, что для ТАКОГО контингента терапевт — слишком большая, да и ненужная роскошь?), что врачей приходилось приглашать со стороны.
Приехавшая на "Скорой" доктор, пожилая женщина, прошла в сопровождении Татьяны Алексеевны в отделение, боязливо оглядываясь по сторонам. Что и говорить, даже медицинскому взору, ко всему привычному, было от чего здесь оробеть.
Но когда терапевт подошла к Лене, взялась за тщательный осмотр, посторонние эмоции тут же погасли. Обернувшись к Ивану Александровичу и Татьяне Алексеевне, забыв, что их слышат десятки больных, она громко сказала: "Еще сутки, и я не поручусь за жизнь вашей больной! Да тут и суток — много. Вы, что, сами не видите: ей необходимо специальное лечение, настоящий стационар, а не ваш… ваше… — она обвела взглядом отделение, подыскивая нужное слово, да так и не нашла. — В городскую больницу. В палату интенсивной терапии. Немедленно", — отрезала она.
Возбужденно жестикулируя, врачи удалились в ординаторскую.
А у Лены наступило какое-то состояние полуобморочности-полусна: вроде бы, слыша и видя все, что происходило вокруг, она в то же время не могла пошевелить рукой или ногой, что-то сказать.
В раскаленном от температуры мозгу ее почему-то крутилось, как заезженная пластинка, слово: "Плохо… плохо… плохо… плохо." Это слово было огромным и круглым, оно ни за что не цеплялось в гаснущем сознании, а все катилось и катилось куда-то в исчезающую даль. Словно тележное колесо на твердой проселочной дороге постукивало…
Кажется, именно в этот тяжкий момент впервые в жизни Лена по-настоящему почувствовала, что она действительно может умереть. Навсегда. Насовсем. И от нее на самом деле ничего не останется.
Да, она несколько раз пыталась покончить с собой, да, она знала, что умрет и ее похоронят. Но, видимо, как у всех детей и подростков, у нее в то же самое время где-то глубоко в подсознании оставалась уверенность, что умереть-то она умрет, но не целиком. Дух ее, сознание умереть не могут. Не случайно же все дети, представляя себя мертвыми, обязательно при этом воображают, как и что будет происходить после того. И всем обязательно верится, что, когда они будут лежать в гробу, все обидчики их, все враги будут стоять вокруг и горько плакать, сожалеть о покойном. А он будет лежать и упиваться зрелищем всеобщей скорби… Это — своеобразная детская религия, наивная, пожалуй, и мудрая вера, что умираем мы не насовсем и не навсегда.
* * *
…После консультации терапевта в отделении началась лихорадочная суета. О чем-то яростно спорили санитарки, переругивались медсестры. Прибежала сестра-хозяйка, принесла Лене новую рубашку, халат и даже новые чулки. Ее подняли, кое-как переодели — сидеть самостоятельно она не могла — и через несколько минут на носилках понесли в машину "Скорой помощи", дожидавшуюся у приемного покоя. С ней поехала — индивидуальный пост! — одна из санитарок.
В горбольнице дежурный врач поначалу категорически отказался принимать Лену. Даже не взглянув на нее, в полубессознательном состоянии лежавшую на носилках, категорически заявил:
— Это не наша больная! Психических нам еще не хватало, не знаем, что с нормальными-то делать!
Санитарка побежала звонить Ликуевой; терапевт со "Скорой" затеяла спор о профессиональном долге и человечности с дежурным врачом, а он до последнего стоял на страже покоя больных из "нормального" отделения.
Наконец санитарка дозвонилась до больницы — к телефону позвали дежурного. Он долго, упорно, яростно, словно нашествие врагов отражал, переругивался со своими коллегами из психбольницы, наконец, обозлившись, выпалил:
— Вы там своих больных доводите до безнадежного состояния, потом стараетесь нам спихнуть. Случись чего — процент летальности не у вас, у нас повысится.
Все это Лена слышала… Не выдержав постыдного торга, она из последних сил, шатаясь, поднялась с носилок, сделала шаг в сторону и с оглушительным, заполнившим весь мир звоном в голове, рухнула как подкошенная, на пол… Пришла в себя она лишь через несколько суток, в палате интенсивной терапии: поняла это из разговора двух врачей, которые возились у ее койки с капельницей. Первую, кого она увидела около своей кровати, была Аннушка Козлова. Загородив своим необъятным туловищем весь оконный проем, она, чинно расположившись около прикроватной тумбочки, поглощала вареные яйца с толстыми кусками хлеба и салом.
Лене даже интересно стало: сколько же Аннушка зараз заглотить может? Пять яиц… семь… девять… одиннадцать! И девять толстых кусков сала, и столько же хлеба!
Аннушка, уловив наконец ее взгляд, сыто икнула и, утопив в многослойном подбородке добродушнейшую из своих улыбок, спросила: "Ну, проснулась? Пора, пора… А я тут маленько червячка заморила". У Лены мелькнула смешливая мысль, что, наверное, Аннушкин "червячок" должен быть размером с хорошую анаконду…
В палату вошёл врач.
— Ну, как настроение? — наклонился над ней пожилой человек с сивыми усами и с добрым, располагающим взглядом.
— Да, девушка, задала ты нам работки! Ладно, все самое страшное позади. Лежи, набирайся сил… Ты что?
Лена всматривалась в него так пристально и отстранённо, как смотрят вернувшиеся с того света, заживо похороненные и нечаянно сумевшие снова прийти к людям… Поправлялась Лена медленно и вяло. Наверное потому, что ее угнетала неотступная, как комариный зуд, мысль о возвращении после больницы в психушку. В терапевтическом отделении ей была выделена небольшая отдельная палата, при ней неотлучно находился "индивидуальный пост" — сменяющие друг друга санитарки из психбольницы. Положение Лены было унизительным: по терапии, естественно, сразу, как только она поступила, пронесся слух, что привезли больную "с псишки", что она совсем "того" и ее караулит специальная санитарка.
В течение дня в палату будто ненароком, заглядывали десятки посторонних, мужчины и женщины, старики, молодые. Всем было интересно, как выглядит пациентка с "псишки". Да и здешние медики отнюдь не скрывали любопытства: в палату заходили медсестры даже из других отделений, во все глаза разглядывали Лену, и совершенно не стесняясь, полагая, что она "с большим приветом", начинали разговор с очередной санитаркой:
— Эта, что ль, с псишки-то?
— Эта, эта!
— М-да-а… Поди, тяжело там работать-то, страшно, а?
И начинается бесконечный треп о "трудностях" и "опасностях" работы в лсихбольнице.
Лена во время этих идиотских разговоров старалась делать вид, будто подобные глупости ее не касаются и тем более — не интересуют, что ей просто плевать на всю эту пустопорожнюю болтовню. Но однажды не выдержала-таки…
— Александра Павловна, вы так свои подвиги расписали, прямо хоть к медали за героизм вас представляй. А что же про другое молчите — как больных к голой сетке на несколько суток привязываете, как избиваете беспомощных людей, издеваетесь над ними… Ну, расскажите, не стесняйтесь! Расскажите, как за пару папирос больные за вас самую грязную работу выполняют, убирают туалет, моют полы, пеленки стирают. Гуманисты вы чертовы! И вы тоже, — горько проговорила Лена, обращаясь к непрошенным гостям, — пришли тут, как в цирк! Ну что вы меня разглядываете? Я не человек, по-вашему? Что вы по десять раз на дню сюда повадились всякое вранье выслушивать?
Смущенные, удивленные гости тихо, одно за другим, исчезали за дверью. Александра Павловна налилась свекольным гневом. Ей как-то в голову не приходило, что упорно молчавшая все время "дурдомовская поэтесса" посмеет и здесь обнаружить свой острый язык, и выдавать ее посторонним за дурочку — небезопасно.
В мёртвом молчании прошёл день. Александра Павловна куда-то ненадолго удалилась, вернувшись, плотно уселась на стул у койки с видом поруганной добродетели — мол, несмотря ни на что, я завсегда на дежурстве, завсегда на посту…
Поздно вечером в палате появилась вдруг Ликуева.
— Ну, здравствуй, Леночка! — сладко пропела она. — Как ты себя чувствуешь?
— Нормально, — безразлично ответила Лена…
— Нор-маль-но… — протянула Ликуева и побарабанила пухлыми пальцами, унизанными золотыми кольцами, по спинке кровати. — А почему ты, Леночка, так плохо себя ведешь? Александра Павловна жалуется на тебя.
— Еще и жалуется? — изумилась Лена. — А она не рассказала вам, как водит сюда толпы зрителей, устраивает цирк, всякие небылицы про больницу рассказывает?!
— Успокойся, Леночка, успокойся, — уговаривала Ликуня разгневанную пациентку, потихоньку продвигаясь к выходу. — Ну, что ты так разволновалась?
Через минуту в палате наступила зловещая тишина — Ликуева ловко, как лиса, выскользнула прочь. Александра Павловна демонстративно вытащила из сумки здоровенные психбольничные веревки, сшитые из вафельных полотенец, и положила их на видное место. Лена поняла, что таким образом ей давали возможность сделать выводы о мерах, которые в случае чего могут быть к ней применены.
"А, наплевать на все!" — подумала она, закрыла глаза и попыталась уснуть. Но как ни зажмуривалась, как ни пыталась отвлечься от невеселых мыслей, визит Ликуни совершенно выбил ее из колеи. Как-то позабылось за время болезни, что она — существо подневольное и не ей самой распоряжаться своей дальнейшей судьбой. Сознание этого угнетало больше всего. Почему, кем она лишена самого насущного человеческого права — решать, как ей жить, какой быть, чем заниматься? Почему она, словно и в самом деле безумная, отдана под чью-то опеку? Но ответов на эти вопросы не было, и она все ворочалась, не в силах уйти в спасительный сон.
Где-то уже за полночь по больничному коридору загрохотали шаги.
— Что-то случилось, наверное, — подумала Лена, — кому-то плохо…
Дверь палаты распахнулась, ввалились трое здоровенных парней спортивного вида, в белых халатах.
— Ну, кого тут в психушку нужно доставить? — спросил старший по виду, самый матерый.
— Ее! — кивнула Александра Павловна.
Парни иронически переглянулись.
— Ее? Вы бы еще милицейский дивизион вызвали!
Лена встала, накинула халат, телогрейку, которую подали "милосердные братья" из специальной психбригады "Скорой помощи", и пошла к выходу. Бравые ребята тут же крепко и надежно схватили ее под руки — черт ее знает, психическую, а вдруг в бега пустится?
Машина мчалась по ночному городу. В ее голове засуетились быстротечные и суматошные мысли: "Как там папка, выписался или нет?… И куда меня поместят, в какое отделение, в какую палату?"…
Вот приемный покой. Выходит сонная, сердитая дежурная сестра, потом, наконец, является дежурный врач. У старшего из психбригады берет какие-то бумаги, расписывается на клочке бумажки. "Словно квитанцию из химчистки заполняет!" — мелькает в голове Лены.
Лена сидит на сиротски-сером, расшатанном стуле и косится на затянутое решеткой окно. Она знает этого врача — совсем молодой, может от силы год самостоятельно работает, настоящий дурак.
— Ну-с, и какие мысли, мадам, посещают теперь вашу умную голову? — тоном юродивого вопрошает он. — Что, снова в бега кинетесь?
— Ага, — спокойно кивает в ответ Лена и безмятежно глядит ему в глаза.
— Тэ-эк-с, стремление к побегу, стало быть, остается, — констатирует он себе под нос и что-то поспешно отмечает в истории болезни. — Ну, а жить вам по-прежнему не хочется?
— Нет, почему же? — хочется. Особенно как вас увижу, так петь и плясать сразу охота.
— Да? — молодецки ухмыляется врач. — Значит, все-таки интерес к жизни не потерян?
— Нет. Не потерян. Если живут такие умники, как вы, то почему же я должна уходить из жизни?
— А? — растерянно переспрашивает врач, оглядываясь по сторонам. — Вы что-то много на себя берете!..
Скажите, пожалуйста, он еще и обижаться умеет!..
Врач ходит по приемному покою, задрав полы халата и заложив руки в карманы брюк. Тапочки, сползая с его ног, открывают постороннему взору печальную картину полного обветшания и расползания прямо на ногах давно не стиранных носков. Он весь пропитан какой-то физической и душевной нечистоплотностью. Лене трудно даже дышать рядом с этим рассадником грязи, но она, к счастью, быстро спохватывается: откровенный бунт ей ничего не даст, и потому она молчит, просто молчит. К тому же от передряг и неожиданностей нынешней ночи она вконец утомилась, она еще слишком слаба после болезни, единственное ее желание на сегодня — просто лечь, укрыться с головой одеялом и чтобы никто не лез, не задевал ее…
А врачу нужно непременно самоутвердиться. Ведь и дежурная медсестра приемного покоя, и санитар слышали, как дерзко разговаривала с ним эта паршивая девчонка, эта шизофреничка, претендующая на ум и оригинальность — нужно ее поставить на свое место, показать, что здесь значит он, врач! И в таком случае хороши все средства.
— Так, больная, — наконец, подчеркнуто официально обратился он к ней. — Время, правда, уже позднее, да ведь вы, как я понимаю, спать не желаете, так уж давайте поговорим по душам…
У Лены кружится голова, ей все труднее сидеть, от напряжения у нее гудят руки и ноги, она устала, чертовски устала, но ведь этому тупице говорить что-либо бесполезно. К тому же гордость не позволяет ей признаться в своей слабости. Да и куда спешить, в дурдомовское отделение? И она согласно кивает: давайте беседовать…
— Ну, так вот… давно интересуюсь вами, тут и профессиональный, и чисто человеческий интерес. Расскажите о себе, о своей жизни. Ну, вот такой щепетильный вопрос — когда вы начали жить половой жизнью? Понимаете, очень важно…
Рядом с врачом, застыв в выжидательной позе в предвкушении развлечения, потехи, стояли медсестра и санитар. И бабская физиономия врача начала расплываться в издевательской ухмылке: мол, ну, давай, острая на язык девушка, что-то ты сейчас скажешь!..
— Значит, это — очень важно? — переспросила Лена, стараясь не "заводиться".
— Ну, конечно! Интимная жизнь — это если угодно, начало начал всего, что в человеке. Тут и удачи жизненные, и неудачливость, и чувство собственной неполноценности, и, наоборот, чувство защищенности… Я понятно излагаю свои мысли?
— Весьма! И, если это так важно, начнем, пожалуй, с начала — с гинекологического кресла, а? — подхватила Лена, кусая губы, чтобы только не сорваться, и принимаясь стаскивать телогрейку. — Начнем с азов! Вы же, как я понимаю, специалист широкого профиля, не правда ли? Вы и психиатр, вы и психолог, и сексолог, вас все проблемы интересуют, и постельные, и духовные. Я не против, помогу, чем могу.
Они стояли друг против друга — пухлощекий молодой человек в белом халате с откровенно неприязненным выражением лица и измученная болезнями, жизненной неустроенностью, душевным одиночеством восемнадцатилетняя девушка. И врач сдался… Глядя куда-то вбок, он распорядился: "Ведите больную в отделение!" И прибавил: "Да не в первое, а во второе, это распоряжение Ликуевой".
О втором отделении Лена знала понаслышке. Там никогда для нее не находилось места. Во-первых, в этом отделении больных было раз в пять меньше, чем в первом. Во-вторых, там у каждой больной была своя койка — предел мечтаний, можно сказать, и, в-третьих, что не менее важно, в этом отделении, как правило, находилась публика из "блатных", а Лена со своим "длинным языком" никак в этот разряд не могла быть зачислена.
— Но ведь во втором отделении нет мест! — удивленно воскликнула сестра.
— Найдите! Пусть поставят раскладушку! — жестко скомандовал врач. И Лена с удивлением поняла, что оказывается не так он прост, этот столь понятный, казалось, с первого взгляда молодой врач.
И вот, в третьем часу ночи, в неведомом для нее втором отделении она укладывается на установленную для нее в коридоре раскладушку и, вконец измотанная прошедшими сутками, ложится под одеяло и крепко, без всяких снотворных, засыпает.