…И все-таки Лену выписали. Благодаря заступничеству Шварцштейна, Татьяны Алексеевны и Ворона. Восстановив порванные документы, через два месяца, в разгар лета, ее отпустили домой.

Несколько дней она как шалая бродила по огороду, по двору, не высовывая носа за ворота. Ее истосковавшиеся по работе руки хватались за уборку, стирку, приготовление обеда, за прополку грядок, и от домашней загруженности она чувствовала только радость.

Отец после выписки из больницы почти не пил, а если и случался грех, немедленно укладывался спать, хотя долго не засыпал, тяжело вздыхал, всматриваясь в темноту воспаленными глазами. О чем он думал, что вспоминал, о чем сожалел? Этого уже никто никогда не узнает…

Лена собиралась устраиваться на работу. Дело было не только в самоутверждении, но и в чем-то гораздо более важном: необходимо было понять, увидеть, как ее встретят на любом, каком угодно, предприятии, что скажут, как отнесутся.

И вот ранним утром, торопясь, волнуясь, заранее подготавливая себя к очень возможной неудаче, она тщательно оделась, причесалась, привела себя в порядок. Отец, сидя на корточках у раскрытой двери, внимательно следил за ее сборами.

— Доча, — тихо позвал он. Лена вздрогнула. — Доча, сядь-ка сюда, рядышком, давай-ка, моя хорошая, поговорим…

Лена присела на табуретку около отца.

— Дочка, не уважаешь ты себя. Совсем не уважаешь!

— Как это?

— Тихо, доча, тихо! — поморщился отец. — Послушай меня… Понимаешь, люди чувствуют друг друга, как собаки. Вот ты собираешься сейчас и в свои силы сама не веришь. Даже я это вижу! А так нельзя, это же чувствуется… Помни, что ты ничуть не хуже других. Помни, слышишь? Уважай себя! Свою фамилию уважай. Я себя потерял вот, потому и конец мне скоро. Не теряй себя, дочка…

— Отец! — вскинулась Лена. — Что ты говоришь?

— Тихо, доча, тихо! — грустно улыбнулся отец, и совсем седая его голова вздрогнула. — Давай без истерик, моя хорошая. Я ведь пустую жизнь прожил. Давно думаю об этом, уж голову сломал, думаючи… Я ведь отлично знаю, что ни у тебя, ни у матери ничего хорошего в жизни из-за меня не было. Молчи, молчи! — предостерегающе поднял руку отец. — Что уж там, сам все знаю… Мне все равно не жить. Только ты ничего не бойся, не расстраивайся, если что случится. Я вам с мамкой должен руки развязать, вот что…

— Перестань, — крикнула Лена, вскочив с табуретки. — Ты что, отец, говоришь-то! Мы, знаешь, как еще заживем, нам завидовать будут! Только не говори, не говори, пожалуйста, так…

Отец вздохнул и вышел на улицу…

Какой странный, какой неожиданный разговор! И именно в такой день, когда нервы у Лены натянуты до предела, когда, можно сказать, вся ее дальнейшая судьба решается. С ума отец сошел, что ли?… Хотя, как сказать… Он уже несколько месяцев не работает. Просто не ходит на работу и все. Ведь по тем документам, что он получил в больнице, следует, что работать шофером он не может, это — общее положение для всех, кто когда-либо лечился на психушке.

Почти полтора месяца отец ничего не ест, если, конечно, не считать едой то стакан пустого чая, то глоток водки. Говорит, что внутри у него все горит огнем. Раз попробовал сходить к врачу, да и зарекся: сказали, что, мол, поменьше пьянствовать надо, тогда и болеть ничего не будет. Отец повернулся и вышел. С тех пор не терпит даже упоминания о врачах. Но вообще-то странные вещи он говорит! Надо с мамой посоветоваться…

Размышляя об этом на ходу, Лена собрала свои нехитрые документы — паспорт, пенсионное удостоверение — и пошла. Соседка посоветовала ей обратиться в районный Дом культуры, там ее дочь киномехаником работает, так вот она говорила, набирают сейчас учеников киномеханика.

Лену, конечно, совершенно не интересовала эта профессия, но как твердила ей в последнее время мама, "нужно хоть за что-то в жизни зацепиться".

В кабинете директора Дома культуры стояла тишина запустения. Сам директор — худющий, длинный человек с маленькими острыми глазками, с недоверчивым, въедливым выражением лица листал пачку каких-то бумаг, вчитывался в написанное и беспрерывно раздраженно хмыкал. У этого директорского "Х-хы!" было столь характерное звучание, что Лене хотелось немедленно, сей же момент, покинуть кабинет, но ее документы уже лежали на столе. Секретарша, девушка чуть старше Лены, почтительно наклонившись над директорским плечом, угодливо хихикала, то и дело взглядывая в директорское лицо…

Лена уже минут десять наблюдала за этим интересным дуэтом, стесняясь напомнить о себе, и только переминалась с ноги на ногу у входа. Наконец, когда она уже готова была взбунтоваться против столь наплевательского к себе отношения, директор поднял голову от бумаг.

— Та-ак… Так вы по какому ко мне делу?… — спросил он, перекидывая с места на место ее документы.

— Я… видите ли, мне сказали… Мне сказали, что у вас набирают учеников киномеханика, — кое-как выговорила Лена, совершенно теряясь под острым директорским взглядом и чувствуя, как мгновенно влажнеют ее ладони, а голос предательски дрожит. Увы, опыта общения с начальниками даже столь микроскопического масштаба у нее совершенно не было.

— Учеников киномеханика мы действительно набираем, — важно проговорил, откидываясь на спинку кресла, директор. — А почему вы именно к нам решили прийти? И какое у вас образование? И, кстати, где вы раньше работали?

Лена потерянно молчала. Тем более что эта девица, директорская секретарша, так и буравила ее хитрыми юркими глазенками.

— Я… — наконец с трудом начала она, — я, понимаете, в больнице долго была… Очень долго…

— В какой больнице? И как это — "долго"?

— Четыре года… в психоневрологической…

— Что-о?! — приподнялся в своем кресле директор. — Четыре года в психоневрологической больнице?! И — к нам?! Работать?!

— Я, мне… у меня… В общем, да, я была в психбольнице, — с мужеством отчаяния повторила Лена. — Мне дали вторую группу инвалидности. Но я не больна. Понимаете, все так сложилось….

Глядя на вытягивающиеся лица директора и секретарши, она поняла, что дальнейший разговор бесполезен. Им уже "все ясно". Одно только слово "психбольница" решило сейчас все. Бесполезно что-либо объяснять, обязательно сработает стереотип: "В дурдом зазря не отправляют!"…

Шагая к троллейбусной остановке, она с запоздалым сожалением подумала, что все-таки отец ее сегодня утром был прав, когда просил ее уважать себя, свою фамилию, не унижаться перед всяким чучелом. Чего она, в самом деле, так испугалась? И зачем ей было рассказывать про психбольницу?… Хотя, с другой стороны, как же объяснить, куда из ее жизни делись четыре года после окончания восьмого класса, где она была, что делала?…

Подходя к дому, Лена уже почти весело думала, что человек, утверждающий, что плохой опыт — тоже опыт, пожалуй, прав.

Распахнув калитку, мурлыча под нос какую-то мелодию, она подошла к крыльцу. Странно: входная дверь была прикрыта на замок, но он болтался на дужке с висящими в нем ключами, и было непонятно, что это значит. Где же отец?

Лена вышла в огород — отца там не было. Во флигеле тоже пусто. Что за чертовщина! Непонятное чувство тревоги все усиливалось. Лена беспокойно заметалась по двору. И тут ее взгляд упал на летнюю кухню… Дверь была прикрыта изнутри, и там что-то такое виднелось… что-то такое, от чего ей стало трудно дышать и захотелось во весь голос закричать "ма-ма-а!"…

Осторожно, ступая почему-то на цыпочках, она приблизилась к дощатой двери, рывком распахнула ее и замерла…

Отец был высок. А потолок летней кухни низок. И отец, надвинув себе на шею петлю, встал на колени. Да так и застыл в этой позе, уже посинев. На его лице застыла странная гримаса, таким он выглядел, когда был пьян и зол. На кухонном столе стояла непочатая бутылка водки, рядом лежало аккуратно снятое с руки обручальное кольцо, и лежал клочок белой бумаги, на котором прыгающими, изломанными буквами было выведено:

"Милые мои, родные Лена и Фенечка! Простите, что все так кончается. Я устал, больше не могу, В моей смерти прошу никого не винить. Дочка, прости своего отца. Береги мать. Жизнь моя прошла зря, это очень больно.

Ваш муж и отец."

На улице на солнечном припеке жужжали мухи, и некоторые из них уже ползали по вздувшемуся, синему отцовскому лицу, с высунутым прикушенным кончиком языка. Мухтар, выглядывая из своей будки, дрожал, поджав хвост, и поскуливал.

Мир совершенно опустел, обезлюдел, потерял краски. На всю огромную землю осталось одно отцовское лицо, совсем не страшное, родное…

Соседка после рассказывала, что, услышав невыносимый собачий вой из их ограды, открыла калитку и прошла во двор. А заглянув в летнюю кухню, увидела, как Лена все пытается поставить отца на ноги, приподнять, приговаривая: "Папа, папочка, встань, пожалуйста, пойдем домой! Встань, папка…"

Лена пришла в себя от дикого визга перепуганной насмерть соседки. Схватив Лену за руку, она потащила ее прочь:

— Нельзя его трогать, деточка, нельзя… Милицию нужно вызывать, а то потом затаскают вас.

Оставив ее под присмотром своей дочери, соседка куда-то бегала звонить, вызывала с работы мать. А Лена, оцепенев, сидела, куда ее усадили.

…Значит, отца больше нет… А кто же тогда стоял на коленях в летней кухне, стылый, как мраморная плита, такой тяжелый и неподвижный? Отца, значит, нет… А кого же тогда Лена так боялась и ненавидела в еще совсем недавней своей жизни? И кого же она сейчас жалеет так, что болит сердце?…

Куда же уходит человек, чем становится? Во что превращаются его невыплаканные слезы, нерожденные дети, неспетые песни, желания, мечты?

Болела голова… И такая вдруг невыносимая усталость навалилась на нее, что едва соображая, где она, Лена кое-как добрела до дивана и провалилась в беспамятство…

Проспала почти сутки. Потом соседки долго рассуждали о ее "бесчувственности", а Лена понимала: не будь этого спасительного провала в сон, она на самом деле сошла бы с ума, натворила бы каких-нибудь жутких вещей…

Отца увезли на судебно-медицинскую экспертизу, и целую неделю тело не разрешали взять домой. Погода установилась жаркая, и не трудно себе представить, что произошло, когда его, наконец, привезли домой.

Лена долго ходила вокруг дома, не решаясь войти. Вышла мать, оглядываясь по сторонам, зашептала:

— Леночка, ну чего ты боишься? Не надо бояться… Отец любил тебя, дочка… А то уж перед людьми стыдно! Зайди, покажись хоть.

Опять это — "стыдно перед людьми"! Все дни вокруг внимательные, изучающие, подкарауливающие взгляды, все дни — жизнь как в стеклянной клетке, напоказ. Венки ли заказанные привезли, гроб ли в ограду втащили, отцовские фотографии ли для памятника перебирают, — везде эти взгляды со всех сторон, на самом ли деле горюешь? и как сильно? плачешь ли? а если нет, то почему? а может, просто не любила отца, не жалеешь его?…

Иной раз начинало казаться, что затянувшиеся похоронные дни завершатся каким-то страшным взрывом, и тогда Лена изо всех сил старалась быть "как все", "как люди", выглядеть "нормальной". И вот теперь нужно идти к отцовскому гробу…

Наконец, насмелившись, она вошла в дом.

Внимательно, долго, не отрываясь, вглядывалась в отцовское лицо… Бедный, бедный отец, что же пришлось тебе перенести в своей душе, прежде чем эта всепоглощающая боль придавила тебя к твоему последнему земному пристанищу, прижала к груди крест на крест сложенные руки, налила синевой исстрадавшееся лицо?…

Они вышли с матерью во двор. Спокойствием, всепониманием и мудростью дышало бескрайнее звездное небо, для которого их с матерью горе было немыслимо малой, микроскопической величиной…

— Когда же все это кончится? — простонала Лена, падая на землю и стараясь подавить рвущиеся рыдания.

— Ну-ка, дочка, успокойся! — сдержанно и властно проговорила мать. Как-то даже деревянно-сухо… Все эти дни она незаметно следила за дочерью, не спускала с нее глаз, боясь, как бы не пришлось потерять и ее.

— Слышишь, Лена? Успокойся. Давай-ка поговорим. Я ведь тоже, дочка, не испытываю радости, что чужие люди в нашем доме хозяйничают. А ничего не сделаешь. Такой обычай: покойник в доме — двери настежь… Доченька, родненькая, а мне-то каково? Ты меня-то хоть пожалей! Ты посмотри на этих баб, они ведь так и ждут, какой ты тут фортель выкинешь… Возьми себя в руки, вида никому не показывай, что у тебя уже сил нет. Что бы ни было, сцепи зубы и молчи! Я прошу тебя, доченька, очень прошу…

Лена поняла, что нет у нее права на срыв, на малодушие и истерику. И она молчала и терпела, молчала и терпела, кто бы ни приходил, что бы ни говорил, что бы ни делал.

Отцовский гроб был завален цветами, но сидеть около него было уже невозможно, даже видавшие виды старухи, не выдерживая, зажимали носы и выскакивали на улицу. А Лена — сидела. Назло всем. Все вспоминала, вспоминала…

Как она, совсем еще кроха, ходила с отцом на первомайскую демонстрацию, и какое это было счастье — проплыть на отцовских плечах мимо кумачовых трибун…

Как глубокой осенью ездили с отцом за грибами в лес, и сильный, молодой, красивый отец кричал: "Ленка, тебя грибы окружают, спасайся!" И она хохотала на весь лес, мчалась к отцу, собирая по дороге грузди и рыжики.

А как весело всем небольшим семейством работали весной в огороде, сажали картошку! Лопата в отцовских руках ходила играючи, Лена с матерью только успевали картофелины в лунки забрасывать, а отец покрикивал: "А ну-ка, копуши, веселей, веселей!"

А как отец любил кошек, собак, вообще всякое зверье! У других ребят вечная беда была дома — не разрешали родители брать щенков и котят, и упрашивать было бесполезно, а отец сколько раз сам привозил домой подобранных где-то зверенышей…

Заныл у ворот похоронный оркестр, и процессия двинулась по улице. И тут случилось нечто странное. Сознание Лены как бы раздвоилось: было горько, больно, страшно, было, безусловно, очень жалко отца, так жалко, что готова она была лечь за него в могилу, и в то же время за каждым своим шагом, за каждым движением, словом, жестом она как бы наблюдала со стороны, как бы оценивающе прикидывала, что скажут по этому поводу люди, что они подумают… Это было страшнее любых похорон!

На кладбище все закончилось быстро и чрезвычайно буднично. Еще раз рявкнули трубы изрядно хмельных музыкантов, нечто косноязычное произнес товарищ по работе — все ж таки, руки на себя человек наложил, хвастаться тут нечем…

Мать только тихо сказала: "Прости ты меня, родной! Спи спокойно". А Лена ткнулась отцу куда-то в ноги, захлебнулась слезами и все тихо, молча, без звука…

Застучали молотки, сухо прошуршали комья земли, брошенные в могилу. Замелькали лопаты…

Вот и осталось от отца всего-то — серый могильный холмик, да сиротски-скромный памятничек из мраморной крошки… Нет отца. Ушел. Навсегда.

* * *

После смерти отца, казалось, остановилось время. Мама ходила на работу, возвращалась домой… Лена исправно домовничала, готовила к приходу матери что-нибудь вкусненькое, возилась в огороде, стирала, но в душе все равно оставалась какая-то черная яма, ничем незаполнимая пустота. Никого не хотелось видеть, никуда не хотелось выходить — ничего не хотелось.

Незаметно подошла осень. И настал день, когда, выйдя утром на улицу, Лена почувствовала, что в мире что-то неуловимо изменилось. Будто после тяжкого болезненного кризиса пошло дело на поправку. А ночью впервые за последние несколько месяцев к ней пришли стихи.

Лена и мама стали заметно добрее друг к другу, внимательнее, бережнее: ведь у них в жизни никого больше не осталось. Отца вспоминали почти поминутно. Не могли простить себе, что только после смерти узнали, насколько он был обречен.

При вскрытии выяснилось, что у отца был запушенный рак желудка с метастазами во многих органах. Как сказал патологоанатом, вряд ли бы он еще протянул полторы-две недели, умер бы просто от истощения. Этот хирург из морга был поражен, что у человека в таком состоянии не было пенсии по инвалидности, и он даже нигде не лечился. Судя по всему, его мучили страшные боли, и непонятно было, как он их терпел. Так вот и терпел — запивая водкой… Эх, ничегошеньки нельзя в жизни вернуть назад!

…Уже в конце сентября, дописывая мелким убористым почерком в еще одну общую тетрадь несколько десятков новых стихов, Лена как-то неожиданно и буднично сказала себе: "Пойду-ка я завтра в редакцию"…

Видимо, это решение созрело давно. Несколько лет назад, когда она еще училась в школе, стихи ее печатались в областных газетах, она начинала юнкорить на радио, телевидении. Потом стало не до прессы.

Утром Лена встала вполне спокойной и, как ни странно, уверенной в успехе своего предприятия. Впервые за много дней подошла к зеркалу, тщательно причесалась, внимательно вглядываясь в свое отражение… Ну, что же, далеко не красавица, конечно, но у нее светлое тонкое лицо, ясные серые глаза и, кажется, вполне внушающий доверие облик. Как встретят ее в редакции областной молодежной газеты? Понравятся ли там ее стихи? Думать об этом не хотелось: пусть будет, что будет!

На шестой этаж солидного серого здания в центре города, где помещалась редакция молодежки, она поднималась пешком. Лифт для этого не годился: слишком коротким, легкомысленным, что ли оказывался путь.

С замирающим сердцем шла она по коридору, вглядываясь в таблички на дверях кабинетов. Так, вот это, кажется, именно то, что нужно, — "отдел литературы и искусства".

Куда-то несшийся на всех парах по коридору парень с пачкой исписанных листов в руке, приостановившись, спросил:

— Вы к кому?

— Да я не знаю, — смутилась Лена. — Я тут вот стихи принесла…

— Стихи? Тогда ко мне! Прошу! — и, галантно открыв перед Леной дверь, застыл в сторонке.

— Садитесь! — плюхнувшись в потертое кресло, радушно предложил парень. И представился:

— Меня зовут Сергеем, фамилия моя — Кошкин. Но вы не бойтесь: я, хоть и Кошкин, молодых поэтов, как мышей, не ем…

Лена улыбнулась. Ей сразу по душе пришелся этот веселый, общительный парень. Невысокого роста, веснушчатый, с улыбкой от уха до уха, белозубый, он невольно вызывал на откровенность.

Лена решилась…

— Знаете, я бы хотела, чтобы прежде, чем мы с вами начнем разговор, вы почитали эти стихи. Ну хотя бы некоторые, — и протянула Сергею толстую тетрадь.

Кошкин углубился в чтение… Время от времени он хмыкал, поднимая на Лену удивленный взгляд.

Наконец был перевернут в тетради последний листок.

Лена сидела, боясь поднять глаза. Ну, что он ей скажет, этот рыжий парень в клетчатой рубахе с распахнутым воротом? К чему приговорит?

А Сергей молча размышлял, барабаня пальцами по столу. Молчание затягивалось.

— Здесь — все стихи ваши? — неожиданно спросил он.

Лена обиженно вздернулась:

— А чьи же еще? Мои, конечно! Неужели я вам чужие стихи потащила бы?

— Таскают и чужие… Да не кипятись ты, не кипятись! — неожиданно перешел на "ты". — Я ж не о тебе… Просто, знаешь, стихи у тебя хорошие. И есть даже очень хорошие! Честное слово! — добавил он и засмеялся, увидев, как недоверчиво вытянулось у Лены лицо. — Точно говорю! Можно, конечно, в твоих виршах блох наловить, знаешь, сколько? — Да ведь не в блохах дело! Я ведь все наши поэтические дарования вроде бы как наперечет знаю, уж такая у меня работа, а вот о тебе — никогда не слышал. Ну, рассказывай, в каких ты подпольях от литературной славы скрывалась?

Лена еще раз замешкалась на миг: что рассказывать? Правду? Мол, так и так, я тут несколько лет на псишке отбыла, а теперь вот решила несколько изменить жизненную ориентацию, в литераторы податься?… Ну а врать — какой смысл?

И она начала рассказывать о себе, о жизни своей нескладной… Слушал Кошкин, буквально не шелохнувшись. Сидел и смотрел прямо в ее глаза. Лене боязно было только одно: а вдруг все-таки не поверит?

Поверил… Встал, походил по кабинету, засунув руки в карманы штанов. Постоял у окна, глядя, как в типографии разгружают машину с тяжелыми рулонами бумаги. Снова пошел кругами по комнате… Наконец, остановившись перед нею, в упор спросил:

— Ну, а что ты сейчас делать собираешься? Вот в самом ближайшем будущем? Как свою жизнь дальше-то планируешь?

Она, вся вспыхнув, пожала плечами:

— Я и сама не знаю… Боюсь уже планы строить…

— Хо-ро-шо… — протянул Кошкин. И опять о чем-то призадумался.

— Слушай, а ты не хотела бы поработать в нашей редакции? Для начала — пока курьером, это совсем не трудно. А дальше будет видно.

Лена, потеряв от неожиданности дар речи, только хлопала глазами. Наконец проговорила:

— Я — к вам? В редакцию… работать? Меня к вам возьмут?

Кошкин расхохотался:

— Ну, это уж моя забота! Возьмут, возьмут… Значит, так давай договоримся: ты сейчас иди домой, редактора сегодня уже не будет, его на бюро обкома комсомола вызвали. Я с ним завтра с утра поговорю. А ты с документами приходи часикам к одиннадцати, хорошо? Только не опаздывай! Да, и еще хочу у тебя попросить: может, ты мне оставишь на денек свою тетрадочку? Хочется еще раз почитать, повнимательнее.

— Да берите! — взмахнула рукой Лена. — Берите, читайте сколько нужно.

И, как на крыльях, помчалась домой… Что-то прямо сказочное, неожиданное какое-то везение! Так не бывает…

В ответ на радостное сообщение дочери мать предпочла отмолчаться. Видно, не очень-то ей верилось, что среди пишущих нашлись люди, которые поверили в способности дочери, оценили их.

После смерти мужа быт их стал налаживаться. Началась жизнь, о которой они не могли даже мечтать еще несколько месяцев назад. В принципе, она ничего бы не имела против того, чтобы дочь оставалась дома — пусть занимается домашним хозяйством, пишет стихи, читает… Ей были чужды литературные увлечения дочери, но она относилась к ним с уважением и понимала, что Лена — другая, не такая, как ее мать с отцом.

И, конечно, она никак не была согласна с врачами, что ее увлечение поэзией — "болезнь". Увлечение, слабость — пусть так, но какая же болезнь?… Но то, что ее в редакции хорошо приняли, может статься, только к новому горю. Сколько вокруг злых и недоброжелательных людей! Один — пожалел, другой — обидит… Нет, сидела бы лучше дочка дома! Она будет зарабатывать на их жизнь, дочка пусть будет при ней. Слава богу, ни в какие компании, ни на какие гулянки ее не тянет. А устроится на работу, еще неизвестно, какие отношения с незнакомыми людьми сложатся. Лена ведь — копия отец, чуть что — и уж вспыхнула, не остановить. С ней очень сложно, ни малейшей фальши, никакой условности не терпит, все ей в чистом виде подавай — чтоб правда так правда была, любовь так любовь. Никаких компромиссов не признает. Советы почаще молчать, не конфликтовать с окружающими, стараться понять людей воспринимает как оскорбление. Потому и неприспособленная она к жизни…

Так думала мать, любуясь радостным, возбужденным лицом дочери, но ничего ей не говорила. Пусть решает сама, двадцатый год человеку…

* * *

В назначенный час она пришла в редакцию. Кошкин уже ждал ее, и, едва поздоровавшись, тут же потащил в редакторский кабинет.

— Аркадий Иванович, — представился Лене редактор. Она, неожиданно для самой себя, столь же официально бросила:

— Елена Николаевна Ершова, — и пожала протянутую редактором руку.

— Сергей сказал мне о вашем желании поработать у нас курьером. Я правильно его понял?

Лена согласно кивнула головой.

— Отлично. Давайте вашу трудовую книжку.

— А… у меня ее нет… — растерялась она.

— Нет?… Ах, да! Ну, значит, заведем мы вам эту книжку. Пишите заявление о приеме на работу.

— Ну, что ж, — сказал на прощание Аркадий Иванович, — выходите завтра на работу! С вашими обязанностями вас познакомит Сергей.

Обязанности были нехитрыми: утром получить на почте редакционную корреспонденцию, подшить полученные газеты, экземпляры "Комсомольца" разослать в несколько адресов. Ну, и зарегистрировать в специальном журнале все полученные письма, завести на них учетные карточки, сделать в конце месяца гонорарную разметку. И еще подсчитать строки опубликованных материалов — кто из сотрудников сколько выработал. Вот и все. Впрочем, Лену в благоговейный трепет повергали одни только словосочетания: "гонорарная разметка", "регистрация почты’’, "работа с письмами".

Домой она летела как на крыльях. Едва дождалась маминого возвращения с работы.

— Ма, — бросаясь ей на шею, — меня приняли на работу! Курьером. Завтра выходить!

Мать поцеловала Лену в макушку, неожиданно расплакалась.

— Ты чего это? — обескураженно спрашивала Лена, заглядывая ей в глаза. — Ну, ты что? Ты не рада?

— Рада, дочка, рада. Не сорвись только. Держись, моя хорошая…

И началась ее рабочая жизнь…

В редакции к Лене с самого начала отношение сложилось дружеское, чуть ли не родственное. Она все не могла никак понять, рассказал Сергей ребятам о ее жизни или нет, только к ней никто не приставал с расспросами, обращались к ней, как к младшей сестренке.

Недели через две, после того как Лена, дрожа от радости, принесла домой свои первые заработанные деньги — сорок пять рублей с копейками, Сергей, как бы между прочим, сказал ей:

— Лена, подготовь к завтрашнему дню подборку своих стихов. Я занимаюсь тут очередным выпуском литературного клуба, так что давай…

Конечно же, на следующее утро на Сережином столе лежала рукопись. В ближайшее воскресенье вышел "Комсомолец" с "Литературным клубом" на целый разворот. Замирая от счастья, Лена читала и перечитывала: пять ее стихотворений отобрал Сережа для публикации. А над стихами — крупным шрифтом ее имя — "ЕЛЕНА ЕРШОВА".

Она притащила домой чуть ли не двадцать экземпляров газеты со своей первой публикацией… В ней проснулась лихорадочная потребность самоутвердиться, самооправдаться, доказать, что она чего-то стоит, на что-то способна.

Вторая группа "инвалидности с детства", с которой она ушла из психушки, напоминала о ее "неполноценности" каждый месяц, когда приходило время получать эти жалкие шестнадцать рублей. Она пробовала не ходить за этой унизительной подачкой на почту, получилось еще хуже — на следующий месяц почтальонша явилась домой, предварительно оповестив соседей, что вот, мол, бедная, такая молоденькая, и вторая группа инвалидности!.. Пришлось ходить каждый месяц в отделение связи.

Через несколько дней после первой публикации, замирая от неуверенности, Лена положила на стол перед Сергеем свою первую послебольничную заметку для газеты — зарисовку с натуры о всеобщем равнодушии людей, общественной трусости, бескультурье и наплевательстве по отношению друг к другу. За основу взяла недавний случай, больно поразивший ее. В автобусе несколько оболтусов издевались над стариком-инвалидом, а пассажиры сидели, уткнувшись кто в газетку, кто в окно, делая вид, что никто ничего не видит и не слышит. Она, не выдержав, подошла к нагло ржущим молодчикам и спросила, дрожа от ненависти:

— Вы со всеми такие храбрые? Или только со стариками беспомощными?

Хулиганы в полном недоумении уставились на нее. Уверенные в полной безнаказанности, они были явно озадачены.

— Сэмба, — лениво спросил здоровенный парень у своего, видимо, предводителя, — врезать этой дуре по рогам?

— А пошла-ка она… — лениво ответил Сэмба, и грязная ругань потонула во взрывах наглого хохота. Тогда, не помня себя, Лена изо всех сил дала этому Сэмбе пощечину.

Автобус затих — будто обмер, ожидая теперь уже самых трагических событий. И неизвестно, чем бы закончилась для Лены эта поездка в общественном транспорте, если бы не поднялись со своих мест трое мужчин в рабочей одежде и, ни слова не говоря, спровадили "добрых молодцев" в распахнутые двери автобуса. Все произошло так неожиданно, хулиганы не успели в себя прийти. Автобус тронулся дальше.

Но почему все-таки основная масса пассажиров предпочла не вмешиваться? Почему люди решили, что это "их не касается"? Вот о чем Лена и порассуждала в своей заметке.

— Слушай, старушка, — задумчиво произнес Кошкин, — а ведь тебе всерьез нужно заняться журналистикой!

— Да ну, куда мне! — отмахнулась Лена. — Это я от обиды за людей написала.

— Ну а настоящая-то журналистика, по-твоему из чего произрастает? Вот как раз из тех случаев, когда ты не можешь отмолчаться. Я тебе дам задание. Как настоящему газетному репортеру.

— Ой, Сережа, я не справлюсь!

— Ладно тебе, хватит пищать. У нас трое сотрудников в отпуске, поэтому всем приходится работать за себя и еще немножко "за того парня". Давай, помогай и ты родному коллективу.

Когда прошли в газете несколько ее репортажей, заметок, она почувствовала вкус газетного слова, журналистской работы. Сережа, не уставая, хвалил ее:

— Ну, старушка, ты прирожденный журналист!

Слышать это было приятно. Ее материалы уже несколько раз отмечали на редакционных летучках. И не однажды она с некоторым удивлением вспоминала, как, разговаривая с профессором Шварцштейном о планах на будущее, она, как нечто само собой разумеющееся, говорила ему, что хочет заниматься поэзией и журналистикой. Вряд ли она сама верила в ту пору, что это для нее — вполне доступное, посильное дело.

Неудивительно, что Лена все больше и больше привязывалась к редакции, к каждому из своих сотрудников.

Фотокорр Игорешка, вечно торопящийся, но всегда успевающий лишь в самый последний момент. Лариса Лисовик, заведующая отделом учащейся молодежи, молодая женщина с лицом десятиклассницы, тем не менее человек очень чуткий и понимающий. Ответственный секретарь газеты Эмиль Газарян — веселый, заводной парень с неистощимым запасом анекдотов "армянского радио", преданный газете, как семейному клану. Корреспонденты Миша Сергеев, Ольга Рыбко — ребята, для которых "надо" — важнейшее из слов, и не было, казалось, силы, способной выбить их из колеи, когда они готовили срочный материал в номер. А "несрочных" материалов, насколько Лена могла понять, у газетчиков не было…

А бесконечные журналистские байки! Иногда Лена искренне жалела, что не успевает записать все, о чем рассказывают ребята. Каких только историй не случалось в их репортерской жизни. Да и сама она стала наблюдательней.

Как-то раз, принеся Газаряну очередной номер газеты с гонорарной разметкой, Лена оказалась свидетельницей удивительного разговора. У Газаряна сидел посетитель — высокий мужчина в черном костюме, средних лет, с серьезным, даже благообразным выражением лица.

— Вы должны мне помочь! — настойчиво говорил мужчина. — Кроме вас, я уж не знаю к кому идти…

— Ну, расскажите поподробнее, что у вас произошло. Лена, посиди минутку, тут надо с товарищем разобраться…

Лена присела на свободный стул, поневоле прислушиваясь к разговору.

— У меня беда! — продолжал посетитель, картинно заламывая руки. У меня сегодня умер брат. Мы с ним держали поросят. Шесть штук. Один поросенок сегодня же утром подох, второй подыхает. Помогите, пожалуйста, получить справку от ветврача. Пропадет ведь мясо! Поросята здоровые, это жена просто обкормила их…

— Простите, а… ваш брат? — недоумевающе вмешалась Лена, не выдержав.

— А? — обернулся к ней посетитель. — Брат? А что брат? Похороним. А вот мясо — пропадет…

Лена выскочила из кабинета, как ошпаренная.

Кошкин, которому она рассказала об этом эпизоде, усомнившись, человек ли это, только невесело усмехнулся: "Не сомневайся, человек! Нормальный советский обыватель".

Однажды в редакцию пришел мрачный пенсионер богатырского вида. Он требовал защиты. На вопрос: что случилось, рассказал:

— У меня на даче выросла черемуха. Я дурак ее, когда-то возле забора посадил. Вымахало дерево и половина ветвей на соседский участок свесилась. Если бы соседи порядочными людьми были, они бы чужую ягоду не трогали. Но их пацаны все время эту черемуху дерут. Однажды я обозлился — смотрю, они опять на черемухе! Я взял молоток, да одного-то, самого усердного, стукнул. Для науки. Чтоб на чужое не зарился. Так его родители теперь вот в суд подали. Вишь, какое-то там сотрясение мозгов у этого придурка! У него и мозгов-то, однако, отродясь не бывало. Наверное, подкупили врачей, запаслись справками. А я — ветеран, участник войны, разве можно вот так со мной… Вы уж пропишите в своей газетке, как к старикам относятся, как их обворовывают, а потом на их же жалуются!

Кошкин "прописал" в газете, только совсем не о том, на чем настаивал посетитель. Получился очень серьезный материал на темы морали, о забытых многими духовных ценностях. Разъяренный "ветеран" явился в редакцию и чуть было не в рукопашную на Кошкина, обвиняя его, что он продался, дескать, родителям "того придурка"…

Ах, эта внешне столь эффектная, столь заманчивая газетная работа! Сколько неведомых постороннему взгляду неприятностей, опасных ситуаций она таит!

* * *

Незаметно промелькнуло несколько месяцев. В феврале Лене исполнялось двадцать лет. Она никому не говорила об этом событии — подумаешь, юбилей, есть о чем толковать!

И как же она была удивлена, растрогана, когда в конце рабочего дня вся редакция, собравшись в кабинете ответственного секретаря, поздравила ее с днем рождения. Нещадно драли за уши, целовали, тормошили: "Расти большой, не будь лапшой!" Ей подарили красивый письменный прибор, набор авторучек и несколько изящных блокнотов. И устроили грандиозное чаепитие, где пили, как водится, не только чай — предусмотрительный Кошкин запасся еще со вчерашнего дня шампанским. А Игорешка только успевал щелкать затвором фотокамеры.

Проходила незаметно зима. Жизнь стремительно менялась, становилась ДРУГОЙ. Не лучше, не хуже, просто — другой. В движениях Лены появилась свобода, раскованность, она уже не ждала от каждого встречного непредсказуемого подвоха, каверзы, ей искренне казалось, что самое трудное уже позади. И порой, когда по какому-то поводу в памяти всплывала псишка, она только удивленно пожимала плечами: да было ли это? И мчалась по своим делам дальше.

Но вот однажды, когда в редакции шла хлопотливая подготовка к выпуску первомайского номера, Лену пригласил в кабинет редактор. Аркадий Иванович долго мялся, словно не зная, как приступить к нелегкому разговору.

— Елена, — поминутно откашливаясь и не глядя ей в глаза, забубнил он, — тут такая вот нелепая ситуация складывается… Я не хотел вам говорить, но дело уже далеко зашло… Понимаете, последнее время нас одолели анонимными посланиями. Вот, полюбуйтесь, — он протянул ей довольно солидную пачку писем. — Почитайте, почитайте! — кивнул он, видя ее нерешительность.

Лена принялась за чтение… Каждое слово, каждая строка в этих письмах, казалось, источали яд. Содержание всех посланий было почти одинаковым:

"Уважаемая редакция! Вы часто печатаете стихи и статьи Е. Ершовой. А известно ли вам, что она просто-напросто сумасшедшая? Странную позицию вы заняли, товарищи журналисты: нормальных советских людей со страниц областной газеты поучает психически больной человек, хроник. Вы сами-то в вашей редакции как, вполне здоровы? А то может, все, как Ершова, нуждаетесь в лечении и присмотре психиатров?"

Ну и все письма в таком духе.

Последним в кипе было письмо заведующего облздравотделом Рождественского:

"Уважаемый товарищ редактор! В вашей газете часто печатаются стихи и статьи Е. Ершовой. В связи с этим в областной отдел здравоохранения поступают многочисленные письма от граждан, которые утверждают, что знают Ершову как психически больного человека. Мы вынуждены были сделать запрос в областной психоневрологический диспансер. Информация о заболевании Е. Ершовой подтвердилась. Известно ли вам, что у вашей сотрудницы хроническое психическое заболевание в форме шизофрении, и что она — инвалид второй группы с детства?…"

Это был крах…

Господи, куда улетучились сразу ее вера в свою звезду, талант и удачу! Лена бессильно ткнулась лбом в крышку письменного стола.

Аркадий Иванович, вскочив с места, подбежал к ней, не зная, что делать, выскочил в коридор, позвал Кошкина. Сергей влетел в кабинет.

— Что случилось, старушка? Ты чего? — стал тормошить ее, пытаясь заглянуть ей в лицо. — Ну, чего ты слякоть-то разводишь? Да что случилось, Аркадий? — его взгляд упал на кипу лежащих перед Леной писем. — Ах, вот в чем дело! — мгновенно вспыхнул Сергей. — Значит, ты ей эту дрянь все-таки показал? Зачем?

— Послушай, Сергей, и ты, Лена… — устало облокотившись на стол, тихо проговорил редактор. — Из этой гнусности есть только один выход. Пусть Лена сейчас же идет в психоневрологический диспансер, я уже говорил с ними по телефону. Ей устроят консилиум, дадут справку, что работать у нас она может, и все — на эти "сигналы" мы можем больше не реагировать… Вы поймите, ребята, мне-то каково? Где меня только не стирали уже с этими сволочными анонимками! И с заведующим облздравотделом я трижды лично разговаривал, и в обком уже несколько раз на ковер вызывали, — я все думал, ну, как-то утрясется все, уляжется. Нет, кому-то Лена не дает покоя! Выход один — справка.

Лена тихо вышла из кабинета. Первым побуждением было махнуть на все рукой, уйти домой и больше никогда здесь не появляться. Но окинув прощальным взглядом длинный широкий коридор, распахнутые настежь двери кабинетов, услышав знакомые голоса ребят, она заколебалась.

Ну, уйдет она, хлопнет дверью. Газета проживет без нее прекрасно, а вот она без газеты — едва ли. Что же делать? Придется согласиться на это унижение — пойти на консилиум, получить справочку, что "гражданка такая-то имеет право и достаточное количество интеллекта, чтобы работать в редакции областной молодежной газеты"? Или — что они там в таких случаях пишут?

И она пошла в диспансер.

Лена старалась не думать заранее, о чем она будет говорить с врачами, как ей себя держать — на месте будет видно.

* * *

Главного врача диспансера звали Виктором Петровичем. Он был основателен и массивен, как старинный письменный стол, за которым восседал. Его седые лохмы свисали беспорядочными сивыми прядями вдоль обрюзгших щек, взгляд глубоко посаженных бесцветных глаз отнюдь не располагал к откровенности и душевным излияниям.

— Вы ко мне? По какому вопросу? — вместо "здравствуйте" в ответ на свое приветствие услышала она.

— Я… из редакции… из "Комсомольца"… вам должны были позвонить! Мне редактор сказал, что к Вам… на консилиум… чтобы справку… чтобы в газете работать… — мгновенно смутившись и потому совершенно запутавшись, пролепетала она.

— А-а, так это вы! — откинувшись на спинку стула, главврач с интересом принялся ее разглядывать. — Ну что ж, я в курсе… Посидите немного в приемной, сейчас придут доктора.

Вскоре Лена предстала перед полутора десятками врачей. Они разглядывали ее с нескрываемым любопытством, и это было не только профессиональное любопытство. Диагноз был поставлен Лене их коллегами: шизофрения, хроническое психическое заболевание, инвалидность второй группы с детства. Лена уже понимала, прочитав за зиму несколько учебников психиатрии старых и новых авторов, что этот приговор не вписывается в стиль ее жизни. Слишком она "сохранна", слишком интеллектуальна для такого диагноза. Но не будут же доктора ни с того ни с сего разоблачать "липовую работу" своих коллег из психушки! Что же в таком случае им остается делать?

— Как вы себя чувствуете? — спросил Виктор Петрович.

— Как себя чувствую? Нормально.

— Ну, а сон, аппетит, настроение?

— А какое это имеет отношение к уровню моего интеллектуального развития, к моей способности или неспособности работать в газете? Вы еще спросите, что я больше люблю — манную кашу или жареную картошку!

— Дойдем и до этого… — невозмутимо заметил Виктор Петрович. — А пока объясните, пожалуйста, значение пословицы "Сколь веревочка ни вьется, а конец найдется". Как вы эту пословицу понимаете?

Лена беспомощно огляделась по сторонам. Лица собравшихся в кабинете выражали только профессиональный интерес и — не более. Да, здесь не было ни Феи, ни Ворона, ни Иосифа Израилевича — никого, кто бы мог бы защитить, отстоять ее. Она должна была сражаться за себя, за свое будущее сама!

— Как понимаю? Лучше не путать клубки с пряжей. А то потом много лишней возни бывает.

Врачи переглянулись.

— Ну, а как понимаете пословицу "Шила в мешке не утаишь?"

— Скажу, что шило лучше всего таить в подштанниках.

— Ага… Вам часто снятся сны?

— Каждый день.

— Цветные?

— Ага. Многосерийные. С продолжением.

— У вас бывают страхи? Вы чего-нибудь боитесь?

— Боюсь. Вас, врачей. Больше, чем бешеных собак боюсь.

— А что это вы так агрессивно себя держите?

— Да вот сожалею, что нет тут ничего тяжеленького — по башке вам стукнуть! Вы же так упорно пытаетесь доказать даже мне самой, что я неисправимая, безнадежная дура. Неужели вы всерьез думаете, что ваши дурацкие загадки способны дать настоящую оценку человеческому разуму? Что вы вообще обо мне знаете?

— Кстати, о чьем это разуме вы так печетесь? — спокойно перебил ее Виктор Петрович. — Если о своем собственном, поделитесь, пожалуйста, своими соображениями по этому поводу, очень интересно…

Лена переводила взгляд с одного лица на другое и ничего, кроме отчаяния, не испытывала. Холодные, ледяные, чужие лица…

Разве они способны понять, какого труда стоило ей все переиначить в своей жизни, начать ее заново? Разве они оценят ее попытку войти в русло нормальной жизни, стать нужным, полезным человеком?

— Разум… Считаю, что у меня не меньший разум, чем у любого из вас. Для вас нет человека, а есть только диагноз, только бумажка, которая все на свете за этого человека решает… У меня есть разум — могу писать стихи, видеть красивое, любить книги, цветы, музыку… Только для вас ведь это все — пустой звук!..

Лена споткнулась на полуслове… В кабинет вернулась, выскочившая несколько минут назад в коридор врач, с нею вошли и встали у входной двери два здоровенных мужика в белых халатах.

Лена узнала их, это были санитары специализированной бригады "Скорой помощи", так называемой "психовозки". Так, ну что же, все понятно! Вот это "консилиум", ничего не скажешь, ловко они с ней обошлись!

— А вот эти здесь — зачем? — спокойно, насколько это было возможно, спросила она, кивая на санитаров.

— А это — медицинский персонал. Санитары. С ними ты поедешь в больницу, ненадолго, только проконсультироваться…

— Насчет чего — "проконсультироваться"? С кем? По какому поводу?

— Ну, это тебе знать необязательно. — И, уже совершенно не церемонясь с Леной, Виктор Петрович скомандовал санитарам: "Заберите больную"!

Дюжие мужики тотчас же крепко схватили ее под руки и потащили к выходу, к поджидавшей на улице машине.

Врачи молча смотрели ей вслед…