Путь до больницы был недолог. Но эти несколько минут в сознании Лены растянулись в долгие часы. Время начало стремительный обратный ход. Как будто ничего не произошло за минувшие месяцы — ни страшной смерти отца, ни ее невероятных усилий стать "как все", "как люди", — как будто все это ей только приснилось. Как будто, просмотрев киноленту с историей чьей-то жизни, кто-то перемотал ее в обратную сторону, и — ничего и не было, можно начинать сначала…
Дежурила в этот день, как нарочно, Ликуева. Едва увидев ее физиономию в приемном покое, Лена обреченно подумала: все, ждать нечего.
— Ну, Леночка, вот мы и встретились снова! — приторно-ласково пропела Ликуева, оценивающим взглядом окидывая ее плащ, новое платье, лакированные туфли, купленные на свои собственные, самостоятельно заработанные деньги. Лена так гордилась этой своей первой серьезной покупкой…
— Рассказывай, что случилось.
— А что рассказывать-то? Мне потребовалась справка, что я могу работать в областной газете, что могу печататься. А ваши коллеги ничего умнее, как отправить меня сюда, не придумали.
— А ты считаешь, что они не правы?
— А вы считаете, что они правы?
— Хм… Леночка, а ты сама не замечаешь за собой некоторой агрессивности, скверного настроения? Ну, вот попробуй сама проанализировать свои слова, поступки, свою реакцию на замечания окружающих… Разве ты всегда адекватно относишься к тому, что происходит с тобой и вокруг тебя?
Лена смотрела в окно, стараясь не вслушиваться. Она слишком хорошо знала, что Ликуевой невозможно объяснить, как и чем она, Лена, живет, что она любит, а от чего ей плохо. Ликуева полагает, что ничего, кроме "негативного настроя" ко всем и ко всему, в ней нет. Но каким же он должен быть, этот настрой, если в ней не желают видеть личность, человека.
А Ликуева уже и вовсе не обращала на Лену внимания. Бросила фельдшеру и санитарке: "Переоденьте больную", чуть помедлив, добавила: "В первое отделение!". И взялась за изучение переданной санитаром со "Скорой" сопроводительной бумажки из диспансера.
— Пошли! — тронула Лену за плечо санитарка. — Ну, что теперь поделаешь, не горюй. Побудешь здесь немного, а там опять домой пойдешь…
Лена не протестовала. Слишком оглушительной была разразившаяся сейчас трагедия. Это было крушение всех надежд, полный крах всего, что ей удалось достичь за последнее время. Душа ее была пуста, как продуваемая всеми ветрами холодная безлюдная зимняя площадь. И только одна заблудившаяся мысль стучала в висках горячей волной: "Зачем жить? Зачем жить? Не хочу!"
В отделение Лена вошла в ветхом больничном халатике и в столь же ветхой рубашонке. И сразу перед ее глазами дикой каруселью поплыло все, от чего она избавлялась с таким неимоверным душевным трудом: вопящие рты, гнусная брань, смех, плач, стриженые головы, гноящиеся глаза, больные на кроватях и под кроватями…
Она опустилась на знакомые ступеньки около входной двери в отделение… И больные — почти все те же самые. Вот они окружают ее галдящей толпой: "Ленка! Ленка Ершова приехала!" — и тянут к ней руки…
А дальше произошло то, чего она подспудно боялась: не владея уже собой, она вскочила на ноги, и… зазвенели, рассыпаясь на мелкие осколки, оконные стекла. Брызнула из порезанной руки кровь. Кинулись врассыпную больные…
И снова, как несколько лет назад, на звон разбитого стекла слетелись, как воронья стая, санитарки, накинули ей на голову простыню, скрутили руки и потащили в надзорку, пиная и тыча кулаками в бока по дороге…
И вот уже снова раздетая догола и укутанная в мокрую ледяную простыню, прикрученная к кровати все теми же вонючими веревками, она лежит, уставясь в потолок, и медленно проваливается в небытие: аминазин — безотказное средство для усмирения.
* * *
Итак, все начиналось заново.
Поздним утром следующего дня она еле пришла в себя после одуряющего сна, ощущая разбитость и боль во всем теле, какую-то эмоциональную и умственную тупость. Нет, все-таки прекрасное это средство — аминазин — для всех недовольных чем-либо. Лена долго таращилась на обшарпанный потолок, на потрескавшиеся стены, несвежие лица больных… пока не осознала своего положения. Наконец, ощущения ее стали оттаивать, оживать… Она почувствовала, что руки ее занемели до окаменения. Потом всей спиной ощутила жесткость голой кроватной сетки.
— Отвяжите меня! — тихо попросила Лена, едва ворочая пересохшим языком.
Но ее никто не услышал.
— Нянечки, отвяжите меня! — чуть громче произнесла она, но те, явно услышав на этот раз ее голос, заговорили еще громче, обсуждая больничные и домашние новости.
Лена заплакала злыми беззвучными слезами… И вдруг почувствовала, что кто-то из-под кровати дергает веревку. Лена склонила голову, насколько позволяла привязь, и увидела стриженную наголо девчонку, лет четырнадцати, пытающуюся освободить ее руки.
Минут через двадцать веревки были благополучно распутаны, и Лена поднялась с кровати. Санитарки, увлеченные своими разговорами, только в этот момент заметили, что она встает.
— Это кто же тебя развязал, поэтесса дурдомовская? — подскочила к ней Софья Васильевна, или, как звали ее санитарки и больные, Софочка.
— Дайте мне одеться, — попросила Лена. — Я в туалет хочу.
— Нет, дорогуша, теперь ты из надзорки — ни шагу. У тебя строгий надзорный режим. Нинка! — скомандовала Софочка больной, — неси-ка дурдомовской поэтессе ведро! А то, ишь, ей приспичило…
Раздетая догола, с синими рубцами от веревок на руках и ногах, Лена беспомощно смотрела на своих мучительниц. А вокруг грохотал, словно горный обвал, уничтожающий хохот. Смеялись все — санитарки, дежурная медсестра, больные…
Трудно сказать, чем бы все это для нее кончилось. Но тут на счастье Лены появилась в палате Фея…
Все те же золотистые волосы, те же лучистые синие глаза.
Увидев ее, Лена закрыла лицо ладонями, так стыдно и больно было ей за свое унижение.
— Здравствуй, Лена! — раздался знакомый голос. — Что здесь происходит?
Оглушительная тишина воцарилась в надзорной палате…
— Я спрашиваю, что здесь происходит?! — снова повторила Татьяна Алексеевна, и в голосе ее послышались металлические нотки.
— Это, значит… Ершова… у нее, значит, строгий надзорный режим, и… эт-та… она, значит, требует чтобы в туалет… — начала было объяснять Софочка, по наткнувшись на гневный взгляд Феи, замолчала, словно подавилась.
— Кто вам позволил издеваться над больной? Почему она раздета? И что за рубцы у нее на руках и ногах? Кто и когда запрещал надзорным больным ходить в туалет? — гневно вопрошала Татьяна Алексеевна. — Сейчас же приведите больную в порядок, и упаси бог, чтобы я когда-нибудь нечто подобное увидела, пеняйте тогда на себя!
— Леночка, — тронула ее за руку Фея, — успокойся, все будет хорошо. Из надзорки я тебя выведу, я назначена твоим лечащим врачом… Я подойду через полчасика, и мы с тобой обо всем поговорим. Ну, успокойся же!
Лена только кивнула, не поднимая головы… Через полчаса, умытая, накормленная, одетая, она сидела с Татьяной Алексеевной в процедурке и рассказывала ей обо всем, что случилось за минувший год. Фея слушала, покачивая головой.
— Ты знаешь, Лена, я с таким удовольствием следила за твоими публикациями, я так надеялась, что мы с тобой в этих стенах никогда больше не встретимся… Тебе нужно как можно скорее отсюда уйти! Ну что же ты не выдержала, сорвалась в диспансере? Все особенности нашего ведомства знаешь, ну, смолчала бы, не до гордости нам. Ну, да ладно, запоздалыми сожалениями ничего мы с тобой сейчас не изменим. Конечно, если бы все только от меня зависело, ты бы здесь и часу не была… Но ты ведь знаешь, не я здесь все решаю. Об одном тебя прошу: пожалуйста, держи себя в руках! Не до самолюбия сейчас. Как бы тебя ни провоцировали на срыв, пожалуйста, держись. Другого выхода нет… Вообще-то я не должна бы тебе всего этого говорить, но все-таки скажу, потому что верю в тебя… Понимаешь, поначалу у тебя стоял диагноз "психопатия", сейчас тебе уже ставят "шизофрению", с этим диагнозом тебя отсюда и выписали. Да еще эта вторая группа инвалидности… Я была категорически против. Да мы тут с Иваном Александровичем сами в "белых воронах" ходим… Если тебя и сейчас с этим диагнозом выпишут… ну, понимаешь, тебе будет очень трудно. Об одном тебя прошу: не спорь с врачами, на общем обходе постарайся быть предельно вежливой. И в лишние откровения не пускайся, ничего хорошего из этого не получится. Обещаешь?
— Обещаю! — снизу вверх глянула Лена на Фею. — Обещаю. Постараюсь!
Только, как известно, человек предполагает, а бог располагает. Короче говоря, Лена уже не однажды убеждалась, что, как говорила ее покойная бабушка, "загад не бывает богат"… Сразу после ее разговора с Татьяной Алексеевной начался внеплановый профессорский обход. И когда длинная белохалатная процессия подошла наконец к ней, Лена услышала обстоятельный доклад Ликуевой:
— Больная Ершова… Была ремиссия в течение года, но в последнее время снова началась депрессия, приступы агрессивного состояния. Малоконтактна, одержима идеей собственного величия, искренне убеждена в своих выдающихся литературных способностях, неадекватно реагирует на происходящее…
Вглядываясь в безмятежное лицо Ликуевой, Лена готова была поклясться, что говорит она все это при ней нарочно, чтобы выбить ее из колеи, заставить сорваться. И, отлично это понимая, она все же не удержалась:
— Вот интересно мне, где же это и когда я о своих "выдающихся литературных способностях" распространялась? Зачем вы все время врете?
— Ну, вот видите? — кивнула на Лену Ликуева, склонившись к профессорскому уху. — Постоянная агрессивность, постоянная готовность к эксцессам, конфликтам…
— Знаете, — теперь уже окончательно понесло Лену, — я вот все время думаю: за что же вам платят? За работу вообще или за количество больных? Вот зачем я вам здесь нужна, ну для чего? Вам что, настоящих дураков мало? Что вы все время ко мне цепляетесь? Вам как будто плохо становится от того, что у меня где-то что-то начинает получаться. Неужели вы на самом деле не в состоянии отличить здорового человека от больного? А вот если бы вас сюда запихали, как бы вы на это реагировали — радовались бы, да? Бурный восторг выражали? Благодарили бы окружающих за такое счастье? Если бы на вас напялили такую вонючую хламиду, вам понравилось бы?.. Что же вы у меня жизнь-то крадете, милые мои доктора? Что я вам сделала?..
— Видите, видите?! — шептала профессору Ликуева. — Ведь это ужас, что она говорит!..
Иосиф Израилевич стоял, щуря свои огненно-черные грустные глаза, грустная улыбка чуть трогала его бледные губы, видно было, что ему ужасно неприятна Ликуева с ее невыносимой назойливостью. Но, видимо, хорошее воспитание мешало профессору сказать об этом коллеге.
Он внимательно слушал Лену.
— Я не могу понять, что это за заведение, какие оно выполняет функции… Здесь — и уголовники, и психохроники, и алкаши, и девчонки с улицы, кого тут только нет! Какое же это лечение? От чего? Двести человек крутятся, как вши на гребешке, по этому коридору, негде присесть, не говоря уж о том, чтобы лечь на койку, целый день приходится быть на ногах. И вы хотите, чтобы больные были "спокойны", "довольны", "коммуникабельны"? Да ведь здесь многие больные окончательно деградируют, перестают соображать, что — хорошо, а что — не очень. Ни чувства гордости, ни самоуважения — ничего! Вы это специально делаете?
Только сейчас Лена заметила, что ее и врачей обступила плотная толпа стриженых женщин в линялых халатах, здесь же были санитарки, дежурные медсестры…
— Расходитесь, больные, расходитесь по местам! — замахала Ликуева на больных руками. — Что вы здесь столпились? Не мешайте обходу!
* * *
И тут из толпы больных к ней приблизилась та самая стриженая девочка, Лариса, что отвязывала Лену в надзорке, и плюнула заведующей в лицо: "Тьфу, сволочь! А еще в белом халате! Лучше скажи, сколько ты с моей мамаши получила’’…
Несколько санитарок, как натренированные овчарки, кинулись на девчонку, потащили ее в надзорку.
— Разойдитесь! Разойдитесь! — заорали на больных медсестры.
Серая толпа, недовольно ропща, стала растекаться по углам бесприютно-огромного барака.
Через полчаса после обхода Лену снова загнали в надзорку, и Софочка ликующе сообщила ей, что она — "на особом режиме", что без сопровождения санитарки ей никуда не разрешается выходить. И свидания сейчас ей запрещены…
— Пусть… — вяло подумала она и присела на край кровати, на которой теперь лежала накрепко связанная Лариса. Тонкое нервное лицо девочки, ее смышленые тоскующие глаза наводили на мысль, что она — такая же "больная", как и Лена.
Осторожно, чтобы не слышали санитарки они разговорились. И вот, что услышала Лена…
Своего отца Лариса не помнила, он бросил их с матерью, когда она была совсем маленькая. Тем более, что мать разорвала все его фотографии. Зато с самых малых лет Лариса помнила одно — как мать пила, бесконечно пила все с новыми и новыми кавалерами, а потом очередной "папа" оставался ночевать.
В их однокомнатной квартире ничего невозможно было скрыть, да мать и не пыталась что-то скрывать от дочери, она ее просто не принимала в расчет. Годы шли, мать старела, и уже кавалеры, заходя к ней в гости, все чаще обращали свои похотливые взоры на дочь. И однажды один любитель "клубнички", договорившись с матерью за весьма солидную сумму, встретил Ларису в квартире, когда она вернулась из школы. Девочка ничего не успела понять, когда на нее навалился, дрожа от возбуждения, здоровенный, потный, вонючий мужик…
После случившегося Лариса убежала из дома. Спала на чердаках, в подвалах. Познакомилась с такими же никому не нужными, заброшенными пацанами и поняла, что ее спасение — среди них. По крайней мере, не будет видеть вечно пьяной мамаши, и та никогда не сможет ее больше продать.
Видимо, мать опасалась, что Лариса, попав рано или поздно в милицию, может рассказать о случившемся. И тогда она, что называется, сделала ход конем: безутешно рыдая, отправилась в райотдел милиции, заявила о пропаже дочери и о том, что последнее время та как-то странно себя ведет, ей все кажется, что кто-то покушается на ее невинность. Видимо, девочка психически нездорова. А она, мать, к сожалению, чересчур поздно это поняла…
Ларису задержали месяца через два. Обносившаяся, обовшивевшая, она, конечно, ни у кого не вызвала сострадания и особой жалости.
Когда в милицию пригласили мать, Лариса, с ненавистью глядя ей в глаза, рассказала при всех, почему она вынуждена бежать из дома. Мать, промокая платочком сухие глаза, горестно вздохнула: "Ну вот, видите, я же говорила".
На несколько минут милиционеры, выйдя из кабинета, оставили их вдвоем, и мать, бешено скривившись, бросила дочери:
— У меня есть знакомый психиатр, вот погоди, поганка, я тебя упеку в дурдом! Пожизненно!
Уже несколько месяцев ее держат здесь. Врачи вызывали мать на беседу, та пришла и сказала, что от дочери отказывается. Чего же ей теперь ждать от жизни?
Лена гладила девочку по стриженой голове и думала, сколько же преступлений, несправедливости, зла, скрывает это заведение, никому не подотчетное, не подсудное никаким судам! Добиваться здесь правды и справедливости — бесполезно. Для тех, кто оказался здесь, все эти понятия становятся эфемерными…
…Ночью надзорная палата была разбужена криками, бестолковой беготней санитарок и дежурной медсестры. Суета кипела вокруг кровати, на которой спала Лариса.
Оказывается, ночью Софочка заметила, что девчонка, укрывшись одеялом с головой, застыла в какой-то неестественной позе. Санитарке лень было встать, посмотреть, почему это больная "так странно спит", а когда она все-таки встала, подошла и откинула одеяло, Лариса уже застыла…
Где-то раздобыв пояс от халата, она затянула его у себя на шее. Можно только было поражаться немыслимой, нечеловеческой тоске, побудившей четырнадцатилетнюю девочку таким страшным способом разрешить свои жизненные проблемы.
— Ну и дура! — кричала Софочка, взмахивая руками. — Дура набитая! Ну, закопают ее, что от нее останется? Какая память? Людям только неприятность…
Дежурным санитаркам, действительно, была "неприятность" — им объявили по выговору. Вот и вся цена девчоночьей жизни…