Великая русская революция, 1905–1921

Стейнберг Марк Д.

Часть II

События

 

 

Глава 2

Революция, неопределенность и война

Революция 1905 г.

В воскресенье 9 января 1905 г. войска открыли огонь по многотысячной демонстрации рабочих и их семей, пришедших к Зимнему дворцу в Петербурге с петицией на имя царя Николая II. Согласно официальным сводкам сотни человек были ранены и не менее 130 убиты. Это «Кровавое воскресенье» стало толчком к грандиозным политическим и социальным потрясениям, быстро охватившим всю империю. Беспрецедентное массовое шествие к царскому дворцу имело причудливую предысторию. Оно было организовано православным священником, отцом Георгием Гапоном, который одновременно был агентом тайной полиции, организовавшей спонсируемое государством «Собрание российских фабрично-заводских рабочих», ставившее своей целью отвлечь рабочих от радикальной политики, для чего оно помогало им в решении повседневных материальных проблем и демонстрировало заботу о рабочих со стороны правительства. Но хотя Гапон работал на полицию, мотивы его действий носили сложный характер, а его отношения с властями, возможно, были в чем-то двуличными. Безусловно то, что в петиции, с которой рабочие пришли к Зимнему дворцу, противоречивым образом сочетались друг с другом традиционная тональность смиренного обращения к «царю-батюшке» за защитой и помощью и весьма смелые и современные требования: создание конституционной и репрезентативной политической системы, принципы которой должно было выработать Учредительное собрание, выбранное в ходе всеобщего, тайного и равного голосования, государственные меры по улучшению условий жизни и работы и борьбе с бедностью, легализация профсоюзов и забастовок, а также гарантированные «свобода и неприкосновенность личности, свобода слова, печати, свобода собраний, свобода совести в деле религии». При составлении этих актуальных политических требований Гапону оказали помощь участвовавшие в его рабочем движении, опекаемом полицией, социалисты, также руководствовавшиеся разными мотивами.

И петиция, и шествие рабочих, и революция, к которой оно привело, стали плодами предыдущих лет. Свою роль при этом сыграл негативный опыт жизни в условиях бюрократической и авторитарной власти, сильных ограничений в личной и гражданской свободе, глубокого классового, этнического, религиозного и гендерного неравенства, а также совсем недавно дополнившей их и еще не закончившейся катастрофической войны с Японией. Но, кроме этого негативного опыта, существовал и позитивный опыт образованных элит (постепенно перенимавшийся все более широкими кругами русских людей), усвоивших и поддерживавших либеральные и радикальные аргументы о естественных и всеобщих правах человека и человеческом достоинстве и о необходимости создания гражданского общества с гарантиями свобод, фундаментальных гражданских прав и участия в управлении страной на местном и на национальном уровнях. Эта история действительных или мнимых несправедливостей и воображаемых альтернатив нашла отражение в петиции g января, причем в первую очередь даже не в содержании предлагаемых реформ, а в языке петиции, в которой прошлое и настоящее описывались как «деспотизм», «произвол» и «бесправие», вина за страдания народа возлагалась на «чиновников» и «капиталистов» с их «гнетом», а главной целью провозглашались «человеческие права».

В течение последующих недель и месяцев правительство столкнулось с кошмаром, который оно пыталось предотвратить посредством таких организаций, как полицейский профсоюз Гапона. Число забастовок и бастующих на протяжении 1905 г., когда волнения охватили всю империю, было выше, чем за все предыдущие годы, вместе взятые. Один за другим возникали нелегальные профсоюзы, за которыми в октябре последовали общегородские рабочие «советы», находившиеся под сильным влиянием интеллектуалов-социалистов. На улицах не прекращались демонстрации, иногда сопровождавшиеся насилием, а предъявлявшиеся властям требования становились все более политизированными и бескомпромиссными. К революции вскоре присоединились крестьяне, хотя их участие в большей степени проходило под знаком злободневных проблем, а не вопросов общенационального государственного устройства. Они нападали на поместья, захватывали запасы зерна, производили нелегальные порубки и вообще отказывались подчиняться властям. Несколько мятежей произошло в армии и особенно на флоте; порой они были кровопролитными (таким было знаменитое восстание на броненосце «Потёмкин» в Черном море) и всякий раз жестоко подавлялись. Насилие взяли на вооружение и слои, не принадлежавшие к верхушке В первую очередь ультраправые погромщики-черносотенцы, которые выступали против революции и ее ценности. Они нападали на студентов, интеллигенцию и евреев. На нерусских окраинах Российской империи революция во многих случаях еще быстрее приобретала радикальный и кровавый характер. На Кавказе, в прибалтийских губерниях и в Польше местные активисты нападали на символы российской власти и требовали национальной независимости.

Пиком революции стала всеобщая октябрьская забастовка, которая вывела на улицы миллионы людей – в первую очередь рабочих, студентов, служащих и лиц свободных профессий. Главные требования забастовщиков были повсюду одни и те же: гражданские свободы и выборы с целью установления нового конституционного строя, который, по мнению все большего числа людей, должен был представлять собой республику, а не конституционную монархию. В надежде умиротворить страну царь прислушался к совету ряда своих подчиненных (впоследствии он сожалел об этом) и в своем Октябрьском манифесте дал обещание учредить парламент, представляющий все «классы» – Государственную думу (таким словом в давние времена обозначался совещательный орган при царе), которая получит право на принятие законов и участие «в надзоре за закономерностью» действий всех должностных лиц государства (кроме самого царя), – а также «даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов». Это была невероятная уступка. В своем манифесте царь обещал именно то, что, согласно его клятве, он не собирался делать никогда и что, по его предсказанию, должно было обернуться катастрофой, если бы когда-либо произошло: поделиться политической властью с представителями общества. Удовлетворенные умеренные либералы считали, что этого достаточно. Кроме того, они небезосновательно опасались того, что дальнейшая борьба может закончиться социальной революцией, которая создаст угрозу не только для политических структур. Но многие россияне хотели большего; к тому же многие из них вообще сомневались, что царь сдержит свое слово.

* * *

Такими были события в пересказе историков – достаточно авторитетном ретроспективном изложении, основанном на известных фактах и современной научной интерпретации. Другая точка зрения, чей диалог со взглядами профессиональных историков будет продолжен в этих трех нарративных главах, составляющих часть II настоящей книги, сводится к истории, согласно знаменитому изречению написанной журналистами «в настоящем времени», «в момент ее свершения». Одной из самых известных русских газет того времени была ежедневная московская газета «Русское слово», имевшая более-менее либеральную направленность и претендовавшая на отражение взглядов и интересов «обывателя» и даже «настроений толпы». Восстание, последовавшее за Кровавым воскресеньем, воспринималось как исторический поворотный момент – и даже новое начало. Репортеры описывали эти события как «зарю новой жизни», объявляя, что вместо «непроницаемой мглы» в стране вскоре станет «ясно, лучезарно и просторно» и что Россия находится «накануне своего освобождения», переживая историческую эпоху «обновления», «возрождения» и «ренессанса». Чувство непосредственной сопричастности к истории стало еще более сильным после Октябрьского манифеста: «Сегодня началась новая жизнь. Русская история пошла по новому пути. За все многовековое рабское существование России мы не знаем момента более сильного, более радостного». Девизом дня была «новизна»: Россия вступала в «новую жизнь», в пору «творения», ее ожидало новое «начало», а россиянам предстояло стать «новыми людьми» с обновленным духом.

Лейтмотивом, диктовавшим суть нового, особенно в качестве желания и опыта, служило слово «свобода». Как объявлял, используя типичные выражения, один колумнист, Россия наконец-то входит в «общую семью смелых народов, идущих к свободе и счастью». Другой отмечал, что дорога будет нелегкой: «борются насмерть два великана: новая жизнь с ее свободой, свежестью и старая, дряхлая, изъязвленная, но в судорогах последних минут все-таки очень зубастая». Однако результат неизбежен: «свобода мысли, слова, личности», или, согласно выражению, получившему популярность после Октябрьского манифеста, но восходившему к Французской революции и тем самым связывавшему русскую революцию с гипотетической всеобщей борьбой человечества, русские люди обретут мир «братства, равенства и свободы». Одни авторы представляли себе свободу сквозь призму практических мер – таких как выборы законодательного органа с демократическим представительством, обеспечение свободы слова и собраний, гарантированное правление закона. Другие же описывали ее посредством эмоциональных метафор: как сокровище, купленное кровью и слезами, звезду, мерцающую сквозь узкое тюремное окно прежнего угнетения, яркую комету или метеор, луч света, горящее пламя, молодое вино.

Эта новая свобода определялась через понятие «гражданства». Гражданин по определению был защищен от произвола и угнетения: зарождающаяся свободная Россия станет обществом, которым управляют «закон и права». Но гражданство понималось и как долг: фундамент свободы составляют активные и ответственные граждане. В этой связи много говорили о пробуждении в России социальных сил, гражданской культуры и духовной силы – иными словами, о рождении «хороших граждан». Широкое распространение получила метафора «пробуждения». «Усыпленный и забитый народ» «пробуждался» навстречу эпохе, полной «великого исторического смысла». Жители страны, пробудившись, поняли, что они уже не дети, и почувствовали себя «людьми», а потому стали гражданами «в высшем смысле этого слова», выросшими из «старого платья», в которое их рядили «бюрократы» и которое стало им «коротко и тесно».

Эти яркие картины омрачались «тенями» (влиятельный журналист Сергей Яблоновский вел в «Русском слове» колонку под названием «Свет и тени»). Даже безотносительно к скептицизму по поводу того, насколько искренней была приверженность царя к реальным переменам, обозревателей волновало, насколько «новыми» и «возрожденными» могут стать люди. Авторы регулярно проклинали глубокую и незаживающую рану, оставленную российской историей. «Бюрократизм» – как обычно назывался весь политический строй во главе с царем – вел к тому, что «широкая и разнообразная народная жизнь втискивалась в рамки чиновничьего разумения», что имело своим следствием «застой» гражданской жизни. Последствия русской истории будут ощущаться и в настоящем, и в будущем: Россия так долго была «политически закабаленная, духовно забитая», русское общество так долго «мучилось» из-за патриархальной системы правления, его так долго удушали и лишали самостоятельности «долгие годы опеки и надзора», что все эти обстоятельства «вытравили» у русского народа «предприимчивость, энергию и самостоятельность». И сумеют ли русские в одночасье приступить к строительству нового, свободного общества? Большинство авторов пыталось сохранять оптимизм: избавившийся от своих оков и пробудившийся народ сумеет измениться, его ждет возрождение. Однако опасения были небеспричинными.

Особенно тревожным знаком в глазах большинства наблюдателей служило массовое насилие. С одной стороны, насилие воспринималось как историческая необходимость. Каким еще образом люди смогут освободиться от старого режима, отчаянно цепляющегося за власть своими «старыми, костлявыми пальцами»? Каким еще образом можно разбить «цепи», разрушить «тюрьмы» и покончить с «пытками»? Эта страница русской истории, как и многие предыдущие, писалась «страшными, кровавыми буквами», но на этот раз ради благого дела, ради людей, а не государства. Вместе с тем в насилии, пусть его и оправдывала история угнетения, усматривалась угроза для свободы. Журналистов беспокоило то, что страсти, возмущение, гнев и невежество, скопившиеся в «темном» простом люде, приведут к кровавому «смутному времени» (как в России издавна назывались эпохи потрясений, нередко завершавшиеся лишь усилением самодержавия), которое похоронит новорожденную свободу.

Тем не менее главным настроением оставался оптимизм, вера в новое начало и в то, что «тьма», представленная «черными сотнями» (ультраправыми экстремистскими группировками патриотического толка), и остатки «полицейских властей» – не более чем жалкая «агония» старого строя; все то, что так долго «было взаперти и силой сдерживалось», а теперь «кипит, бурлит», казалось, должно было излечить раны истории и дать начало новым людям и новой жизни. Выражалась даже надежда на то, что скептики ошибались, правительство сдержит свое слово и что тот день, когда царь подписал Октябрьский манифест, – в самом деле «первый день свободы» в России. Сам Николай II тоже относился к этим событиям не без оптимизма, но отнюдь не предвкушал рост уровня свободы в стране. В письме матери от 27 октября он выражал удовлетворение разгулом насилия черносотенцев: «В первые дни после обнародования манифеста подрывные элементы подняли голову, но им было оказано решительное противодействие и вся масса верных людей внезапно заставила ощутить свою силу… Наглость социалистов и революционеров вновь разгневала народ, а так как девять десятых всех смутьянов составляют евреи, народный гнев обратился против них. Вот как начались погромы».

1906–1914: реформы, возможности, неопределенность, кризис

Историки издавна выстраивают интерпретации русской истории в период от революции 1905 г. до начавшейся в 1914 г. мировой войны вокруг двух полюсов – оптимистического и пессимистического. Простейший вариант подается в виде однозначного выбора: что ожидало Россию – неизбежный кризис и революция или же страна двигалась по пути разрешения конфликтов и создания функционирующего гражданского общества с обновленным политическим строем, чему помешали беспрецедентные тяготы Первой мировой войны? Факты, на которые ссылаются оптимисты (разумеется, исходящие из предположения, что упорядоченный прогресс – благо, а революция – зло), включают политические реформы, обеспечившие создание Государственной думы и насаждение элементарных гражданских прав, социальные реформы, призванные облегчить тяготы жизни и защитить слабых, непрерывный рост активности в общественной сфере, заполненной всевозможными добровольными объединениями, продолжение экономического развития, модернизация и прочие признаки прогресса и нормализации. Причем движение в сторону западной капиталистической демократии считалось нормой. Пессимисты указывали на ограниченный характер этих реформ, сохранение социального недовольства и конфликтов, а также на растущую популярность партий левого толка. Свидетельства, предъявляемые обеими сторонами, убедительны, хотя, возможно, при этом происходит серьезное упрощение вопроса: вместо того чтобы рассматривать два альтернативных исторических исхода, не следует ли поставить в центр внимания саму противоречивость этих лет, их невнятность и отсутствие четкого направления, в потенциале способное привести к самым непредсказуемым последствиям?

Противоречия и невнятность, несомненно, изобилуют после 1905 г. Новые «Основные законы», принятые в мае 1906 г., наделяли Государственную думу законодательными и бюджетными правами, но в то же время во многих отношениях ограничивали ее полномочия: так, у парламентариев отсутствовал контроль над назначениями в Совет министров и за его действиями, а также над значительной частью бюджета. Помимо этого, непропорциональная избирательная система ставила в привилегированное положение те социальные классы и группы, которые считались консервативными. Профсоюзы и забастовки были разрешены, но полиция сохраняла обширные полномочия по надзору за профсоюзной деятельностью и была вправе запрещать профсоюзы при малейших признаках их политической деятельности. Государство дало гарантии более широкой свободы прессы. Но печатные издания, переступавшие пределы разрешенной свободы слова, подвергались штрафам и закрытию. Противоречия лишь углубились после того, как новый председатель Совета министров Петр Столыпин летом 1907 г. в надежде получить более послушный законодательный орган (непокорные Первая и Вторая думы были распущены царем прежде, чем истек срок их полномочий) пересмотрел избирательный закон, снизив представительство крестьян, рабочих и лиц неправославного вероисповедания и увеличив представительство дворянства, владеющего землей (в итоге голос одного помещика в Третьей думе был равнозначен голосам 260 крестьян). В краткосрочном плане столыпинский «переворот», как его окрестили критики, вполне удался. Третья и Четвертая думы, в которых преобладали консервативные и умеренные политические партии, оказались более послушными. Кроме того, Столыпин эффективно «умиротворил» политические и социальные волнения, закрывая сотни неугодных изданий и при помощи военно-полевых судов отправив множество людей, обвиненных в «подстрекательстве», в тюрьмы, ссылку или на виселицу. Многочисленные казни дали современникам повод с мрачным юмором говорить о «столыпинских галстуках», под которыми подразумевалась виселичная петля. Следуя устоявшейся политической традиции, Столыпин сочетал репрессии с реформами – в первую очередь с аграрной реформой, призванной разрушить традиционную крестьянскую общину и положить начало новому классу крепких независимых крестьян-фермеров.

Едва ли не в каждой работе, посвященной этому времени, цитируется интервью, которое Столыпин в 1909 г. дал провинциальной газете. В этом интервью он отвергал «пессимизм», получивший широкое распространение в обществе, и призывал набраться терпения: «Дайте государству двадцать лет внешнего и внутреннего спокойствия и вы не узнаете нынешней России». Однако до начала войны оставалось всего пять лет внешнего спокойствия. Эти годы, как и надеялся Столыпин, стали периодом относительного социального спокойствия. Тем не менее признаки угрозы были заметны даже еще до войны. Они включали кампанию террористических покушений на царских чиновников. Сам Столыпин был убит в 1911 г. Его застрелили в киевском театре в присутствии царя. В 1910 г. оживилось забастовочное движение, принявшее особенно широкий размах после того, как в 1912 г. войсками были убиты более сотни бастующих рабочих на Ленских золотых приисках в Сибири. Внешнее спокойствие тоже было непрочным, как показали дипломатические и военные конфликты на Балканах в 1912 и 1913 гг., столкнувшие друг с другом Россию и Австрию, боровшихся за влияние в этом регионе.

В этих условиях процветали оппозиционные группировки и идеологии, занимавшие весь диапазон от умеренных либералов до радикальных социалистов. Основными политическими партиями являлись в целом проправительственная партия умеренных либералов, известных как «октябристы» (формально они носили название «Союз 17 октября», так как не желали других перемен, кроме принятого в тот день манифеста); леволиберальная Конституционно-демократическая партия («кадеты»), расценивавшая реформы 1905–1906 гг. как удачное начало; неонародническая Партия социалистов-революционеров («эсеры»), считавшая себя представительницей интересов крестьян и рабочих, и формально единая Российская социал-демократическая рабочая партия, которая еще с 1903 г. разделилась на две главные марксистские партии – радикальных и дисциплинированных большевиков во главе с Лениным и демократически настроенных меньшевиков, выступавших за постепенные изменения. Большинство оппозиционных группировок разделяло одни и те же основополагающие идеалы: правление закона вместо царского, бюрократического и полицейского произвола. Приверженность элементарным гражданским правам (свобода совести, вероисповедания, слова и собраний); выборной законодательной власти; социальным реформам, включая расширение системы государственного образования; увеличению крестьянских земельных владений посредством земельной реформы; принятию трудового законодательства, защищающего рабочих. Для социалистов это были краткосрочные цели на пути к обществу, сочетающему демократию с социальным равенством и коммунальной солидарностью. Либералы считали эти цели окончательными. Эти программные идеи вдохновлялись ключевым постулатом, разделявшимся почти всеми представителями оппозиции: постулатом о естественном достоинстве и правах человека. Предполагалось, что их насаждение и является главной задачей политических и социальных перемен.

Как это нередко бывает в истории, зародившиеся и не оправдавшиеся ожидания могут стать более мощным толчком к революции, чем лишения и страдания, которые обычно ведут лишь к фатализму и пассивности. Это со всей очевидностью проявилось по всей России после 1905 г. Крестьяне приветствовали «свободу», но понимали ее как возможность распоряжаться всей обрабатываемой ими землей и всей выращенной ими продукцией – в то время как такое отношение было неприемлемо для помещиков и для государства. Нерусские народы (в первую очередь поляки, украинцы, финны, прибалты, грузины, армяне, евреи и мусульмане) получили более широкие возможности по созданию и развитию этнических, национальных и религиозных организаций: библиотек, благотворительных учреждений, кредитных союзов, национальных объединений, политических союзов и партий, печатных изданий на местных языках. Но на практике им постоянно приходилось сталкиваться с тем, что расширение «прав» и «свобод» после 1905 г. не отменяло дискриминации и тем более не означало права на самоопределение. Рабочим была выгодна легализация забастовок и профсоюзов, которая, как надеялось правительство (и как опасались радикалы, подобные Ленину), должна была уменьшить привлекательность радикальной политики, обеспечив рабочих эффективным каналом для удовлетворения их претензий. Но это благое начинание подрывалось постоянным надзором за профсоюзами и притеснениями со стороны полиции (разгонявшей собрания, арестовывавшей вожаков и закрывавшей издания за малейший намек на критику в адрес правительства). Горожанки после 1905 г. получили больше возможностей для самоорганизации и защиты своих интересов, особенно в тех случаях, когда речь шла о таких женских проблемах, как проституция. Но женщинам было отказано в избирательном праве и равенстве перед законом.

Историки подчеркивают усиление и историческое значение российского «гражданского общества» в конце XIX в. Революция 1905 г. и последующая реформа правопорядка привели к невиданному доселе росту гражданской активности, о чем свидетельствует обилие неправительственных организаций, содействовавших распространению грамотности, трезвости, спорта, науки, благотворительности и прочих общественных благ; профессиональных организаций, представлявших предпринимателей, лиц свободных профессий, служащих и промышленных рабочих; динамичных и разнообразных периодических изданий; а также таких общественных пространств, как театры, мюзик-холлы, увеселительные парки, ночные клубы и кинотеатры. Однако, как свидетельствует история рабочего движения в России, жизнеспособность гражданской организации может как способствовать развитию чувства сопричастности, так и наделить силой движения за более радикальные изменения, особенно среди слоев, чувствующих себя разочарованными и раздосадованными сохранением множества пределов, ограничивающих свободу. Первыми признаками грядущих потрясений явились возрождение политических требований рабочих после 1910 г. и возрастание интереса рабочих к большевикам с их бескомпромиссной позицией. По крайней мере, это понятно сейчас, при обращении к прошлому.

* * *

В печати «это время» (согласно расхожему выражению) называлось историческим. Журналистская традиция требовала отмечать начало каждого нового года статьями с размышлениями о старом и новом, о том, как и куда течет время. После 19°5 г. этот ритуал сопровождался все более тревожными нотками. Традиционное новогоднее пожелание «С новым годом, с новым счастьем!» начинало отдавать иронией перед лицом множества свидетельств того, что каждый прошедший год не приносил никаких реальных изменений и что большинству людей о счастье оставалось лишь мечтать. Отмечалось, что представители всех классов и идеологических позиций были охвачены «унылым настроением» и даже подавленностью по причине явного исторического застоя и отсутствия каких-либо серьезных перемен. Типичная точка зрения содержалась в передовице, посвященной наступлению нового, 1908 г., в журнале, выходившем под эгидой православной церкви. Хотя люди питают такие же надежды на будущее, как и в предыдущие годы, «время расшатывает основы и под самыми надеждами». В настроениях общественности произошел «переворот»: «старое рушилось, изжито, осуждено», и осталась только «неопределенность» (еще одно слово, часто повторявшееся в те годы). Религиозные авторы имели преимущество над большинством журналистов: они могли приветствовать сделанное обществом открытие того, что светский прогресс – миф, как здоровое разочарование, раскрывающее глаза на высшие истины. Однако большинство авторов видело в этих «настроениях общественности», которые они часто разделяли, признак того, что настоящее – тупик, из которого «нет выхода». Автор передовицы, помещенной 1 января 1910 г. в газете «Современное слово», отзывался на всеобщие настроения, советуя читателям сохранять скептицизм в отношении новогодних надежд, «сколько раз ни обманул бы [нас] призрак счастья».

В начале нового 1913 г., который в ретроспективе нередко вспоминался как последний спокойный год старой России перед тем, как все навсегда изменилось в результате войны и революции, редакторы популярного журнала обратились к писателям, предпринимателям и другим публичным фигурам с просьбой присылать новогодние тосты. Многие ответили, что лично они сохраняют надежду, но почти все сходились на том, что общество пребывает в мрачном и подавленном настроении. И они считали, что знают причину: новогодние пожелания перемен и счастья оставались (как выразился известный психиатр Владимир Бехтерев) только «пожеланиями», в то время как «действительность не может радовать». Или, как в 1913 г. писал в новогоднем номере популярного таблоида «Газета-копейка» колумнист Скиталец (псевдоним Осипа Блотерманца), «мы сейчас находимся в такой полосе, потому что наша действительность – безотрадна, итоги – ничтожны, а надежды – отлетели от нас». Пусть в прошлом году мы и желали «нового счастья», но не получили «ничего, кроме горечи и разочарований».

Подобное мрачное отношение к времени и надежде было характерно не только для новогодних дней. На протяжении всех этих лет журналисты без конца описывали все сильнее охватывающую общество «эпидемию» «пессимизма», «подавленности» и «отчаяния». Известный специалист по массовому образованию в 1912 г. отмечал, что получает от читателей своих журнальных статей множество писем, авторы которых с «ужасающей» регулярностью сообщали ему, что их жизнь утратила смысл и цель и что они не видят пути к лучшему будущему. Об этом тревожном отношении к истории – к течению времени как к осмысленному процессу – свидетельствует и частое употребление русского слова «безвременье», означающего время безвластия, проблем, бедствий, неудач и скорби. В те годы под «безвременьем» понималась тревожная эпоха противоречий и иллюзий, нравственной и духовной усталости, утрат и отчаяния, несвоевременного упадка вместо своевременного прогресса – эпоха, когда само время сбилось с пути и не знает, куда ему идти.

Повседневные новости складывались из частностей. Фиксируя «признаки эпохи», газеты изо всех сил старались освещать позитивные стороны жизни: достижения науки и техники, предпринимательские успехи и возможности для мобильности, активную работу таких учреждений культуры, как музеи, школы, библиотеки, выставки и театры. Кроме того, в газетах освещались повседневные увеселительные мероприятия и свободы, присущие городу того времени. Объявления напоминали читателям о том, что удовольствия и забавы ожидают даже лиц со скромным доходом и ограниченным временем досуга. К услугам более состоятельных были опера, балет, театры, концерты, балы, частные вечеринки, рестораны, кафе и кабаре. Людей бедных, но не желающих посвящать свой досуг одному лишь употреблению спиртного, развлекали «народные театры», летние увеселительные парки (известные как «сады наслаждений»), цирк, кино и зрелищные виды спорта. История «играющей России», как выразилась историк Луиза Мак-Рейнольдс, представляла собой один из важных аспектов истории 1905–1914 гг. в изложении современников. Но для того чтобы разобраться в этом сюжете, его следует рассматривать с учетом мрачного социального окружения. Как полагали репортеры, погоня за «развлечениями» и «увеселениями» превратилась во всеобщую манию, потому что люди отчаянно хотят убежать от работы и бедности, от насилия и преступности, от политики и «удручающего стона „больных вопросов». Веселье представляло собой естественный ответ на реальность, в которой, по словам Ольги Гридиной, ведущего колумниста «Газеты-копейки», «гораздо больше темных, чем светлых сторон».

Газеты постоянно напоминали читателям о повседневной жизни. Репортажи о ней в большинстве популярных газет постоянно обращались к ряду тем, отчасти потому, что соответствующие сюжеты сами по себе обладали убедительностью (и мрачной увлекательностью), а отчасти потому, что они были весьма характерными для той эпохи. Мерилом, использовавшимся для оценки состояния общества (и, конечно же, для того чтобы повысить тираж газет), часто служили сексуальные отношения, являвшиеся неотъемлемой темой русской печати, видевшей в сексуальном состоянии русского общества признак его принципиальной «извращенности» и «болезни». Согласно описаниям репортеров страну захлестнула «грязная волна» массового «разврата», проникавшего из борделей в кафе и на улицы, и Россия, погрязшая в «половой вакханалии», превратилась в «современный Содом». Эту вакханалию увязывали с нравственной болезнью более общего характера: ростом «варварства», все в большей и большей степени превращающего людей в дикарей и зверей – «жестоких и угрюмых» эгоистов, вдохновляющихся современным лозунгом: «Я хочу!»

С «сексуальной вакханалией» была тесно связана и «вакханалия» насилия. Одним из ее аспектов являлось политическое насилие, выражавшееся в терроризме, казнях и погромах (хотя непосредственное обсуждение этой темы пресекалось цензурой), но в основном речь шла об «эпидемии» повседневного насилия: об охватившей русские города темной «поножовщине», вина за которую возлагалась то на алчных до денег «бандитов», то на половых хищников, то на «хулиганов» (утверждалось, что те способны зарезать человека без всякой причины), то на людей, поддающихся вспышкам ярости. Этим сюжетам целенаправленно придавался сенсационный и возбуждающий характер, но в то же время подобные сюжеты служили в качестве иллюстраций к «этим временам» и «духу эпохи», свидетельствуя о «чудовищном безобразии» «духа зла», носившегося в воздухе, о некоем фатальном начале в современной жизни, о некоей глубокой и вездесущей «болезни». Интерпретации могли быть еще более всеохватными: комментаторы видели в этих фактах характерные черты российского опыта современного существования как истории «травм», «трагедий» и «катастроф».

В 1906 г. городскую Россию поразила продолжавшаяся до самой войны «эпидемия» самоубийств, которая воспринималась как особенно тревожный симптом исторической болезни России, признак того, что российское общество «расколото», «погружено в хаос», «изуродовано», «неуправляемо», «больно» и «зашло в тупик». Некоторые авторы возлагали вину на недавние «травматические» события: русско-японскую войну, Кровавое воскресенье и революцию 1905 г., восстания, терроризм и государственные репрессии. Впрочем, большинство комментаторов усматривало существование более глубокой «болезни», которую они приписывали эпохальным историческим переменам – в первую очередь урбанизации и индустриализации. Религиозные авторы объясняли самоубийства утратой веры и уверенности в завтрашнем дне, пришедших вместе со светским модерном. Но и светские авторы высказывались в том же ключе. Казалось, что многие люди не в силах вынести глубокого противоречия между ростом желаний и «будничною действительностью». Некоторые авторы видели в самоубийствах нечто вроде протеста: самоубийцы собственной смертью свидетельствовали об ущербе, который причиняет человеческому духу «жизнь, какова она есть». Большинство людей реагировало на это разочарование реальностью более скромно, впадая в пассивный пессимизм. Некоторые, включая таких революционеров, как Ленин, отнюдь не считавших, что история больна или блуждает в потемках, призывали к отваге и вере в лучшее будущее. Многие, как мы уже видели, избирали поиск удовольствий, что журналисты сплошь и рядом воспринимали как «пир во время чумы», «безумный танец на краю пропасти». И в августе 1914 г. Россия вместе со всей остальной современной Европой бросилась в эту пропасть.

Война

Начало общеевропейской войны в августе 1914 г. на какое-то время заглушило политическое и социальное недовольство: мысли и чувства русских людей обратились на врагов – немцев и австрийцев, а также на многочисленных этнических немцев, живших и работавших в России. Однако патриотическое единство, пусть оно и опиралось на опасную угрозу российскому «отечеству» (как регулярно твердила пропаганда), не имело глубоких корней и потому оказалось недолговечным в условиях продолжительного конфликта, предъявившего беспрецедентно суровые требования к населению страны и ее экономике. Вообще говоря, генералы и чиновники все так же восхваляли смелость и праведную самоотверженность российских солдат, а также неослабевающую поддержку, которую им оказывали все уровни общества. Но, по мере того как продолжалось кровопролитие, все больше людей начинало задумываться над тем, стоят ли страдания такой цены и в чьих интересах ведется война.

Всего за пять первых месяцев войны почти 400 тыс. русских мужчин рассталось с жизнью и почти миллион был ранен, и эти ошеломляющие потери продолжали расти. С весны 1915 г. армия отступала. Хаотическое бегство, грабежи и дезертирство уже не были чем-то необычным. К концу первого года войны российские потери достигли 4 млн человек, взятых в плен, раненых или убитых. В 1916 г. ситуация на фронте улучшилась; армия даже добилась ряда скромных успехов, хотя и ценой больших потерь. Тем не менее война по-прежнему поглощала материальные и человеческие ресурсы страны, причем не только на фронте. Уже в 1915 г. наблюдались зловещие признаки того, что экономика страны не выдерживает бремени военных запросов – в первую очередь выражавшиеся в нехватке продовольствия и росте цен. Все более уязвимой становилась армия. По словам видного историка российских вооруженных сил в годы Первой мировой войны, растущий кризис морального состояния «имел своим принципиальным источником полную утрату надежды на то, что бойня когда-нибудь кончится, что страна получит что-либо, похожее на победу». Несмотря на то что забастовки были запрещены, их число с середины 1915 г. стабильно возрастало, в том числе и в столице страны, Петрограде. Но в большинстве своем люди старались просто пережить войну, думая лишь о том, когда и как все это кончится. Должностные лица, ответственные за поддержание общественного порядка, опасались, что терпение народа вскоре кончится. В октябре 1916 г. в докладе петроградского охранного отделения содержалось открытое предупреждение о бунтарских настроениях «озлобленных тяготами повседневного существования низов населения империи».

Многие либерально настроенные россияне относились к войне как к национальному кризису, доказавшему необходимость полноценного участия общественности в политической жизни. Государство в какой-то степени приветствовало организованную гражданскую деятельность, направленную на содействие экономической мобилизации и на уход за ранеными солдатами. Власти даже признавали большое значение таких национальных ассоциаций, как Военно-промышленный комитет, во главе которого стояли видные промышленники и общественные деятели, а также Земский союз и Союз городов, представлявшие на национальном уровне местные органы сельского и городского самоуправления. Однако правительство, исходя из своих политических принципов, предпочитало мобилизовать страну при помощи собственных структур. Николай II демонстративно отказывался сотрудничать с большинством думских депутатов, желавших, чтобы царь больше считался с ними при назначениях на министерские должности. Либералы и многие консерваторы надеялись спасти политический строй, реформировав его. Царь же, наоборот, был намерен не подпускать к власти даже тех, кто высказывался за более значительное влияние общественности на правительство. Казалось, что своими назначениями на высшие должности царь специально старался раздразнить либеральное общество. Особое возмущение вызывала все большая зависимость царя от его жены-немки и их духовного наставника Григория Распутина, влияние которых выросло после того, как царь объявил себя главнокомандующим и отбыл на фронт. Влияние Распутина и в реальности было весьма пагубным, но еще сильнее его усугубляли всевозможные слухи, в том числе о сексуальной связи между Александрой и Распутиным. «Министерская чехарда» – частые отставки министров (иногда производившиеся по совету Александры и Распутина) и их замена людьми, все менее и менее способными сыграть какую-либо положительную роль и нередко все менее и менее компетентными, представляли собой один из множества признаков того, что гражданское общество и самодержавное государство находятся на опасном распутье. Убийство Распутина, организованное в декабре 1916 г. представителями правой и монархистской элит, надеявшимися спасти династию и Россию от неминуемой катастрофы, не сумело предотвратить несчастья и, возможно, лишь укрепило нежелание Николая и Александры идти на какие-либо уступки или хотя бы признать глубину кризиса. То, что надвигается взрыв, было ясно едва ли не всем, кроме них. В октябре 1916 г. священник и консервативный деятель Иван Восторгов писал: «Мы катимся по наклонной плоскости. Под нами зияющая бездна. А в государственной жизни зреют беспорядки и волнения. Революция изготовилась до последнего бантика, а контрреволюция где? Ее не видно. В кровавом зареве закатываются дни наши».

* * *

Газеты были полны вестями о войне: ежедневными корреспонденциями о событиях на фронте, официальными заявлениями и патриотическими комментариями. О том, как война освещалась в крупных газетах, можно получить представление, вслед за Луизой Мак-Рейнольдс изучив видную московскую ежедневную газету «Русское слово», хотя ее подход был чуть более либеральным. Газета приветствовала войну с едва ли не мессианской верой в то, что она станет историческим сражением с авторитарным милитаризмом, демонстрировала враждебность к Германии (и к немцам) как к варварской военной цивилизации, принесшей в мир жестокость, выказывала оптимизм и утверждала (согласно либеральной точке зрения), что для успеха необходимо национальное единство, которое требует того, чтобы самодержавная монархия наделила более широкими полномочиями общественные институты и Думу. Разумеется, журналисты понимали, что им удастся сказать не больше того, что потерпит правительство, а военные цензоры пристально следили за печатью, наблюдая за тем, чтобы та не переступила этих пределов. Но оптимизм на страницах газет, по всей видимости, носил неподдельный характер и порой выливался в напыщенную риторику на тему об историческом моменте. Даже мрачной осенью 1915 г. автор передовицы в одной из петроградских газет утверждал: «Мы живем теперь во время великих возможностей. Под гром орудий… Россия, как организм, полный жизненных соков, находит силы, чтобы приступить к излечению своих внутренних язв». Некоторые журналисты осторожно выражали беспокойство в отношении будущего, по крайней мере признавая, что общественность испытывает тревогу. Например, в обзорной статье о литературе и искусстве военного времени описывались «боль» и «полная безнадежность»: «холодом и тленом веет почти от всего». Однако самым распространенным настроением военных лет, отражавшимся в прессе, были не смелая уверенность и не мрачное отчаяние, а неопределенность. Если эти годы и были исторической эпохой, то их направление и последствия представлялись далеко не очевидными.

В то же время война сравнительно слабо затронула повседневную жизнь. Газеты по-прежнему были полны знакомых сюжетов о преступлениях, насилии, убийствах, самоубийствах, несчастных случаях, хулиганстве и проституции. Условия военного времени и особенно экономические затруднения, несомненно, усугубляли эти традиционные «ужасы жизни» (под такой рубрикой в одной из газет велась ежедневная хроника социальных неурядиц) – хотя военная цензура, скорее всего, не позволяла репортерам говорить этого. Одному из журналистов в 1916 г. удалось сообщить читателям о том, что многие из его колонок об «общественной жизни» для журнала «Жизнь для всех», представлявших собой резюме «жалкой российской жизни, какой она отражена в газетах», запрещались цензорами, расценивавшими подобные мрачные репортажи как «современное, но не своевременное» – иными словами, как реальность, нежелательную с политической точки зрения. Журналисты в годы войны продолжали ставить «вечные вопросы»: например, зачем люди страдают и почему в мире существует зло? Кровопролитие, ненависть и материальные страдания, вызванные войной, делали эти абстрактные вопросы более конкретными, чем когда-либо. В то же время многие журналисты вопреки происходившим на их глазах событиям продолжали выражать надежду на то, что на Земле все же установится «волшебный мир» «счастья» – не в последнюю очередь потому, что люди так исстрадались без него. И страдания, и надежда стали питательной средой для событий 1917 г. Война обострила и то и другое.

 

Глава 3

1917 год

Историки пересказывают события 1917 г. всевозможными способами. То, как мы понимаем, интерпретируем и излагаем их, не в последнюю очередь изменила эволюция истории как научной дисциплины— хотя эта «научная» причина нерасторжимо переплетена с политическими и идеологическими пристрастиями (с тем, что историки думают о революциях, социализме, либерализме, государстве и роли народа – не говоря уже о самом Советском Союзе) и даже с этическими ценностями (например, с тем, что они думают по поводу таких непростых вопросов, как неравенство, социальная справедливость и насилие). Историки, как и те люди, которых мы изучаем, расходятся в вопросе о том, что считать входящим в состав сюжета, называемого нами «историей». Еще не так давно главным новшеством было смещение центра внимания с политических лидеров, государственных институтов, географических центров, мужчин и великороссов в сторону большего внимания к роли простых людей (особенно солдат, рабочих и крестьян), женщин, представителей других национальностей, провинции и окраин империи. Внимание, которое исследователи в последнее время уделяют субъективным сторонам – не только заявленным людьми идеям и требованиям, но и значительно более смутной сфере ценностей и эмоций, – наделило этот подход еще одним обогащающим и усложняющим его аспектом. Но вместе с тем исследователи в последнее время вновь заговорили о значении крупных структур, определяющих ход истории: экономической модернизации, капитализма, права, глобального перемещения идеологий и идей, международных отношений, войны. Разумеется, среди этих различных подходов нет таких, которые бы взаимно исключали друг друга. Они сочетаются разными путями – как пытаюсь делать я в этой книге.

Стандартное изложение сюжета о революции структурируется в соответствии с важнейшими кризисными событиями 1917 г., особенно с тем, как они развивались в столице, Петрограде: Февральская революция, покончившая с царской властью, «апрельский кризис» по поводу целей войны, «июльские дни», едва не вылившиеся в восстание, неудачный корниловский мятеж в августе и, наконец, Октябрьская революция, приведшая большевиков к власти. За этими событиями скрывается история причинно-следственных связей: военный контекст, развал экономики, социальная поляризация и сбои в управлении. Именно такой стиль изложения для нас наиболее привычен: важные и взаимосвязанные события с поддающимися объяснению причинами и важными последствиями. Но привычность такого подхода – даже того, что от него осталось, – не может служить аргументом в пользу его необязательности. В других главах мы вернемся к событиям 1917 г., рассмотрев их с иных точек зрения. Но эти события и контексты представляют собой необходимую структуру и основу. Кроме того, как ни странно, большинство историков сходятся в отношении того, что и почему случилось и что изменилось в стране.

Первый кризис разразился 23 февраля (8 марта), когда в Петрограде, присоединившись к множеству мужчин и женщин, уже бастовавших в столице и других городах, на улицы вышли тысячи текстильных работниц, протестуя против нехватки хлеба и продовольствия, а также по случаю Международного женского дня. Эти волнения, стремительно распространившиеся по городу и по стране и через несколько дней закончившиеся свержением правительства, не должны были стать неожиданностью для власть имущих. К январю 1917 г. тайные агенты полиции, жившие и работавшие в столице, в своих донесениях сообщали о растущей «в широких кругах населения волне враждебности к властям». Тлеющий в обществе гнев подпитывался страданиями, вызванными войной, все более отчаянной экономической ситуацией – особенно нехваткой продовольствия и ростом цен – и государственной политикой, производившей впечатление равнодушия или некомпетентности. Среди правящих элит, прислушивавшихся к общественным настроениям, набирало силу зеркальное отражение массового недовольства: опасение того, что военной машине и их собственному политическому и социальному выживанию могут угрожать волнения среди низших классов. Трудящиеся мужчины и женщины, во все больших количествах выходившие на улицы столицы, в своих устных призывах, лозунгах и речах не только требовали хлеба, но и призывали покончить с войной и самодержавием. К демонстрантам присоединялись студенты, учителя и служащие. Порой на улицах возникали стычки, чаще всего выражавшиеся в битье витрин. Некоторые демонстранты были вооружены палками, кусками металла, камнями и пистолетами. Хотя активисты из числа социалистов всячески поощряли эти беспорядки, у них отсутствовали реальное руководство и цели. В большей степени оно служило выражением недовольства, нежели целенаправленными действиями по устранению его причин. Соответственно, многие социалисты видели в этих событиях не «революцию», а всего лишь «беспорядки». Или, как более презрительно выразилась императрица Александра, писавшая на фронт Николаю II, эти демонстрации представляли собой не более чем «хулиганское движение», устроившее шум и беспорядки без какой-либо серьезной причины.

Реакция царя, плохо информированного и неспособного понять, что происходит, представляла собой пагубное сочетание самоуверенности и нетерпения, способствовавшее перерастанию беспорядков в революцию. 25 февраля царь отправил начальнику Петроградского военного округа телеграмму с такими словами, оказавшимися фатальными: «Повелеваю завтра же прекратить беспорядки в столице, недопустимые во время тяжелой войны с Германией и Австрией». Полиция и солдаты местного гарнизона выполнили приказ и открыли огонь по демонстрантам, убив и ранив множество людей. Должностные лица и многие лидеры социалистов решили, что все кончено. Но на следующий день солдаты вышли на улицы вместе с демонстрантами. Этот фактический крах военной власти в столице привел к панике в коридорах власти, тем более что восстания вспыхивали и в других городах страны, причем солдаты местных гарнизонов нередко присоединялись к демонстрантам. 27 февраля Совет министров распустил Государственную думу, обвинив ее лидеров (продолжавших утверждать, что лишь реформа власти принесет в Россию спокойствие и создаст условия для продолжения войны) в содействии мятежникам, а затем и сам подал в отставку. Возможно, решающую роль сыграли высшие военачальники, пытавшиеся убедить Николая II в том, что лишь новое правительство, подконтрольное Думе, способно «успокоить умы» и остановить распространение «анархии по всей стране», которая может привести к распаду армии, краху военной экономики и «захвату власти крайними левыми элементами». Столкнувшись с фактическим мятежом своих полководцев, Николай почувствовал себя преданным, но понял, что у него нет выбора. 2 марта, надеясь сохранить военную машину и спасти монархию, он отрекся от престола в пользу своего брата Михаила, имевшего репутацию человека, более склонного к компромиссам. Но Михаил отказался от короны, и этот смиренный жест покончил с 300-летней династией Романовых – де-факто превратив Российскую империю в республику. Но революция только начиналась.

Весь остальной 1917 год представляет собой цепочку кризисов, вызванных борьбой за то, чтобы взять власть и удержать ее. В значительной степени эта борьба нашла воплощение в своеобразном институте «двоевластия»: напряженных политических взаимоотношениях между петроградским Советом рабочих и солдатских депутатов (который был создан путем выборов на промышленных предприятиях и в гарнизонах, возглавлялся социалистами и вскоре превратился в общенациональный Совет рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, включавший представителей местных советов по всей стране) и Временным правительством (созданным членами Государственной думы с согласия петроградского Совета). Но это был лишь самый очевидный аспект «двоевластия», которое представляло собой поистине общеимперское явление, найдя воплощение едва ли не во всех властных взаимоотношениях в стране. В армии – между офицерским корпусом и солдатскими комитетами, на заводах и фабриках – между управляющими и рабочими комитетами, в деревне – между традиционной общиной и крестьянскими комитетами, в школах – между школьной администрацией и советами учащихся. Свою роль в этом смысле играла молодежь, а также различия в социальном положении: «класс» комитетов и советов, как выражались некоторые, состоял преимущественно из молодых людей, нередко солдат, вернувшихся с фронта. Двоевластие выглядит более простым явлением по сравнению с реальностью: помимо того что уровень сотрудничества и конфликтов между сторонами был разным и менялся от места к месту и с течением времени, во многих частях империи эти взаимоотношения еще сильнее осложнялись существованием органов, представляющих местные национальности или иные группы.

В целом, особенно в первые месяцы 1917 г., приходилось решать не только проблему власти, но и проблему главенства. И Временное правительство, и Совет не были уверены в своей легитимности и в масштабах своих полномочий. Либеральные вожди нового правительства, решительно стоявшие на стороне законности, болезненно осознавали, что они, по сути, представляли собой самозваный комитет членов распущенной Государственной думы, которая сама по себе была выбрана на основе ограниченного и неравноправного избирательного закона. Назвав свое правительство «временным», они ясно давали понять, что берут власть в государстве лишь временно, до тех пор, пока не будут проведены полноценные демократические выборы, требовавшие избрания Учредительного собрания, которому предстояло заложить основы легитимного конституционного строя. С другой стороны, хотя Совет регулярно критиковал политику и действия правительства от имени тех социальных групп, которые он представлял, и хотя его способность вывести на улицы рабочих и солдат делала его реальной политической силой, социалистические лидеры Совета утверждали, что их роль – защищать интересы конкретных классов, а вовсе не всей нации. Разговоры о «советской власти» были для них неприемлемы и даже отдавали безумием. Такая политическая умеренность диктовалась идеологическими убеждениями, представлениями об историческом опыте и о реальности. Эти люди полагали, что непосредственная цель революции заключалась в установлении демократии и гражданских прав – задачах, традиционно связывавшихся (особенно при марксистском подходе к истории) с исторической ролью либеральной буржуазии. Идея свержения этого класса и строительства социализма казалась в лучшем случае преждевременной и даже самоубийственной с учетом продолжавшейся войны, а также в силу того, что Россия была слишком неразвитой и в социальном, и в культурном плане для такого радикального эксперимента. Лидеры Совета четко давали понять, что желают влиять на правительство, но не контролировать его: подталкивать нерешительную, но обладающую соответствующими полномочиями «буржуазию» к установлению республики, гарантиям социальных прав и подготовке выборов в будущее Учредительное собрание.

Временное правительство приступило к осуществлению смелой программы гражданских и политических реформ: оно освободило тысячи политических заключенных и ссыльных, провозгласило свободу слова, печати, собраний и союзов, подтвердило право рабочих на забастовки, отменило порку, ссылку в Сибирь и смертную казнь, упразднило юридические ограничения национального и религиозного характера, восстановило действие конституции Финляндии, обещало независимость Польше и вообще выступало за наделение более широкими полномочиями институтов местного самоуправления по всей России и империи, наделило женщин правом голоса и правом баллотироваться на выборные должности (после некоторых первоначальных колебаний, которые сразу же вызвали протесты со стороны женщин, включая уличные демонстрации женщин-работниц) и начало подготовку к выборам в Учредительное собрание на основе всеобщего, тайного, прямого и равного избирательного права. Несомненно, на тот момент это было самое либеральное правительство в мире, причем не только на словах, но и на деле. Но в то же время оно сочло затруднительным – и по идеологическим, и по практическим причинам – решить три принципиальных вопроса. Во-первых, оно не могло немедленно удовлетворить требования крестьян о передаче им дополнительной земли. Вообще говоря, оно начало разработку земельной реформы. Но в то же время стояло на том, что окончательные решения о перераспределении собственности должно принимать правительство, избранное демократическим путем. Во-вторых, оно было не в состоянии покончить с перебоями в снабжении и в работе экономики. Для этого как минимум требовался такой уровень государственного контроля над общественной и экономической жизнью, который был неприемлем для либералов. В-третьих, оно не могло покончить с войной, да и не желало одностороннего выхода России из борьбы, которую рассматривало как противоборство демократических наций с германским милитаризмом и авторитаризмом.

Как любил говорить Николай II, Петербург – это еще не Россия: лояльные крестьяне и горожане из провинции не были похожи на смутьянов, населявших столицу. Тем не менее Февральская революция немедленно породила сильный отклик по всей империи. В провинциальных городах улицы заполнили восторженные демонстранты (первоначально их разгоняли полиция и казаки), которые распевали революционные песни, несли транспаранты с лозунгами в поддержку нового строя и устраивали бесчисленные митинги протеста. Создавались партии и советы. Новые местные власти арестовывали и разоружали военных и полицейских, защищавших старый режим, и заменяли местных чиновников администраторами, выступающими за новое правительство. В нерусских регионах империи творилось то же самое с таким важным дополнением, как требования этнической и национальной автономии. Более того, возможно, самым непосредственным следствием революции за пределами столицы был разгул местничества – не в последнюю очередь потому, что у правительства в Петрограде отсутствовали возможности для утверждения своей власти на местах. В деревнях, где жило большинство населения, крестьяне отзывались на известия о революции своеобразными изъявлениями восторга и ее поддержки: задерживая и порой избивая полицейских и чиновников старого режима, организуя сельские комитеты, но в первую очередь рассказывая всем, кто был готов их слушать, что главная цель революции должна заключаться в передаче всей земли в руки тех, кто ее обрабатывает.

Каждое проявление кризиса в 1917 г. имело непосредственную и конкретную причину: получившую известность дипломатическую ноту, уличную демонстрацию, устроенную радикалами, попытку военного путча, большевистское восстание. Но скрытой причиной всех кризисов, по мнению многих современников и большинства последующих историков, служила «непреодолимая пропасть» между образованными элитами и простым народом.

Как в середине марта объяснял своим родным один либерально настроенный армейский офицер, основываясь на своем опыте взаимодействия с рядовыми бойцами, простой народ полагал, что «произошла не политическая, а социальная революция, от которой мы, по их мнению, проиграли, а они выиграли… Раньше правили мы – теперь они хотят править сами. В них говорят невымещенные обиды веков. Общего языка нам не найти». Эта межклассовая пропасть все сильнее угрожала системе «двоевластия», воплощавшей в себе этот раскол, и определяла ход событий в 1917 г. и их последствия.

Предметом первого кризиса в новом революционном государстве стала война. Под давлением Петроградского совета, требовавшего отказаться от аннексионистских военных целей царского правительства, Временное правительство в конце марта издало декларацию, в которой утверждалось, что «цель свободной России – не господство над другими народами, не отнятие у них национального их достояния, не насильственный захват чужих территорий, но утверждение прочного мира на основе самоопределения народов». В то же время министр иностранных дел Павел Милюков направил союзникам дипломатическую ноту, в которой уверял их в решимости России сражаться до победного конца и в готовности наложить на побежденные державы обычные «гарантии и санкции», которые, по мнению большинства, подразумевали контроль России над Дарданеллами и Константинополем в соответствии с договоренностью, достигнутой с союзниками в 1915 г. После того как содержание ноты было опубликовано 20 апреля и, таким образом, стало известно прессе, произошел взрыв негодования, так как оно явно находилось в прямом противоречии с внешнеполитической линией Петроградского совета и заявлением самого правительства, которое теперь казалось лицемерной подачкой Совету. Улицы Петрограда и Москвы запрудили толпы протестующих, включая вооруженных солдат; демонстранты осуждали «Милюкова-Дарданельского», «министров-капиталистов» и «империалистическую войну». Милюкову пришлось подать в отставку, а в состав реорганизованного кабинета были включены социалисты, которые помогли вернуть правительству народное доверие. В то же время эта реорганизация сделала партии, стоявшие во главе Совета, косвенно ответственными за будущие неудачи правительства. Единственной крупной социалистической партией, не допустившей участия своих членов в «буржуазном» коалиционном правительстве, была все еще относительно маргинальная ленинская партия большевиков.

С тем чтобы упрочить свои позиции, руководство Совета в воскресенье 18 июня организовало в Петрограде демонстрацию «единства». В число предложенных лозунгов входили «Единство революционных сил», «Долой гражданскую войну!», «Поддерживаем Совет и Временное правительство!». Но вместо этого, как вспоминал один из вождей Совета, демонстрация обернулась «основательным ударом хлыста по лицу советского большинства, обывателя и буржуазии». Наряду с редкими лозунгами в поддержку Совета на большинстве транспарантов, которые несли демонстранты, были написаны большевистские лозунги – такие как «Долой десять министров-капиталистов!», «Они кормят нас пустыми обещаниями, готовьтесь к борьбе», «Мир хижинам, война дворцам!», а также набиравший популярность лозунг «Вся власть Советам!».

Это в самом деле была лишь «пощечина» по сравнению с «июльскими днями», случившимися две недели спустя, з июля на улицы столицы вышли десятки тысяч солдат, матросов и рабочих, в большинстве своем вооруженных. Они заняли центр города, захватывали автомобили, вступали в стычки с полицией и казаками и демонстрировали свои мятежные настроения, то и дело стреляя в воздух. К 2 часам дня на улицах уже собралось от бо до 70 тыс. мужчин, женщин и детей, главным образом около Таврического дворца, в котором располагался Совет, причем численность толпы и ее воинственность непрерывно возрастали. Резолюции, принятые на массовых митингах, требовали немедленного выхода из войны, отказа от новых «компромиссов» с «буржуазией» и передачи «всей власти советам». Демонстранты явно слабо представляли себе, каким образом достичь этих целей, тем более что руководство Совета отвергало саму идею о взятии ими «всей власти». Самым знаменитым эпизодом «июльских дней» стал случай, произошедший с эсером Виктором Черновым, отправленным вождями Совета на улицу утихомирить толпу. В ответ на его призывы какой-то озлобленный демонстрант потряс кулаком и крикнул Чернову: «Сукин сын, бери власть, коли ее тебе дают!» Умеренные вожди Совета возлагали вину за происходящее на большевиков. Те, несомненно, поддерживали демонстрантов. Но они были не готовы или не желали вести их на захват власти. В отсутствие вождей восстание угасло. Вечером 4 июля сильный ливень прогнал остаток толпы с улиц.

Между историками не утихают споры о том, были ли «июльские дни» тщательно организованной, но провалившейся попыткой большевистской партии захватить власть. Или же они представляли собой часть большевистской стратегии, заключавшейся в прощупывании почвы для последующего путча. Или же являлись предпринятой радикалами из числа рядовых большевиков попыткой принудить своих колеблющихся руководителей к действию. Или даже нескоординированной акцией радикализованных солдат и рабочих, которых партия сперва согласилась поддержать и некоторое время подумывала о том, чтобы с их помощью взять власть, но затем отступилась, убедившись, что успех невозможен. Большинство историков сходится на том, что колоссальную роль в этих событиях сыграли рядовые активисты-большевики и что многие рабочие и солдаты желали, чтобы партия возглавила их. К тому же нет сомнений в том, что свержение Временного правительства входило в большевистскую повестку дня. Вопрос был – когда?

Вопреки стереотипному представлению о провинциальной отсталости Временное правительство, а также лозунг классового единства лишались поддержки в провинции еще быстрее, чем в Петрограде и Москве. Например, в Саратове, как документально показал Дональд Рэли, местная либеральная газета в июне сообщала, что «не только в городе, но и по всей губернии власть фактически перешла к [местному] совету рабочих и солдатских депутатов». Раскол между умеренными и радикальными социалистами тоже происходил там еще быстрее, чем в центре: в мае большевики вышли из саратовского совета, протестуя против сотрудничества с либеральной буржуазией. Аналогичным образом местные рабочие, крестьяне и солдаты быстрее проникались нетерпимостью к компромиссам и начинали выступать за немедленное и непосредственное решение их проблем, что означало поворот к большевикам. Как показала Сара Бэдкок, в других губернских городах, включая Казань и Нижний Новгород, и в окружающей деревне сущность местной «политики» в глазах большинства заключалась не в партийной принадлежности и не в участии в выборах, а в непосредственной борьбе за удовлетворение их экономических и социальных потребностей. Недоверие ко всяким элитам, возможно, ощущалось среди провинциального простонародья еще острее, чем в столичных городах. Даже многие казаки из Донской области, обычно считающиеся самыми решительными сторонниками сильного дисциплинированного государства, отдавали предпочтение местной власти перед центральной.

Подобное местничество и фрагментация власти диктовали облик революции едва ли не в большей степени, чем политические решения и борьба за государственную власть в Петрограде. Правительство быстро теряло авторитет, который подрывался растущей силой местных советов, комитетов, союзов и прочих институтов.

Еще более стремительно по всей России шла фрагментация социальной власти, стимулировавшаяся углублением экономического кризиса, делавшего прямые действия единственным возможным решением, а также активным недоверием к «буржуазии» и связанными с ней политическими элитами. Солдаты игнорировали приказы офицеров и были готовы подчиняться лишь выборным солдатским комитетам. Крестьяне перестали дожидаться земельной реформы, так как почти ничто не мешало им захватывать землю и изгонять помещиков. Рабочие предпринимали непосредственные шаги к установлению контроля над условиями труда: на многих заводах и фабриках усиливался «рабочий контроль» – идея, в большей мере зародившаяся и разработанная на практике, нежели выросшая из теоретических построений, – по мере того как фабрично-заводские комитеты начали не только контролировать решения, принятые руководством, но и принимать собственные важные управленческие решения. Например, в тех случаях, когда наниматели или управляющие угрожали увольнениями из-за нехватки топлива, фабрично-заводские комитеты находили новые источники топлива и организовывали его доставку и оплату, принимали меры к более экономичному использованию имеющегося топлива, требовали контроля над расходами компании, следили за тем, чтобы продолжительность рабочего дня сокращалась у всех поровну или настаивали на коллективном праве рабочих решать, кто именно подлежит увольнению. В некоторых случаях – обычно тогда, когда наниматели собирались закрывать предприятие, – рабочие комитеты решали брать управление предприятиями на себя. В глазах многих наблюдателей это вело к «анархии» и «хаосу». Другие же видели в этом проявления низовой «демократии».

Центральное правительство, преобразованное после июльского кризиса – отныне большинство в нем составляли социалисты, а во главе правительства стоял юрист-социалист Александр Керенский, – не могло смириться с такой фрагментацией власти и ослаблением государства. Оно объявило войну «анархии». Но «государственническая» позиция правительства, возможно, лишь усугубляла ситуацию, создавая стимул для нового политического кризиса и тем самым еще больше ослабляя государственную власть. Не исключено, что «июльские дни» неверно обозначили угрозу, что повлекло за собой ошибочные решения: хорошо заметная угроза большевистской подрывной деятельности заслонила более крупную и более серьезную угрозу социальной, национальной и региональной поляризации и фрагментации. В июле правительство, реагируя на ту угрозу, которая была ему ясна, арестовало сотни большевистских вождей (хотя Ленин оказался в числе многих, избежавших ареста и скрывавшихся). Гражданские свободы были ограничены в интересах общественного спокойствия. На фронте была восстановлена смертная казнь, назначаемая военно-полевыми судами за измену, дезертирство, бегство с поля боя, отказ воевать, подстрекательство к сдаче в плен, мятеж или просто за невыполнение приказов. Уличные шествия в Петрограде были запрещены впредь до особого распоряжения. А новым главнокомандующим был назначен генерал Лавр Корнилов, вызывавший в консервативных кругах восхищение своими призывами к армейской и гражданской дисциплине. Премьер-министр Керенский стремился приобрести репутацию решительного политика, способного покончить с беспорядками. Он заявил в своем выступлении на похоронах казаков, убитых мятежниками во время «июльских дней», что «всякие попытки, откуда бы они ни исходили, создания анархии и беспорядков будут беспощадно пресекаться во имя крови невинно погибших». Возможно, в качестве символического жеста, но в то же время и из соображений безопасности Керенский перевел резиденцию Временного правительства в Зимний дворец.

За корниловским выступлением, причудливо сочетавшим в себе заговор с замешательством, стояли все более громкие разговоры об опасности беспорядка и необходимости дисциплины и сильного государства. Новый главнокомандующий видел в себе спасителя России, причем в этом его укрепляли консервативная печать, правые политики и организации армейских офицеров, предпринимателей и землевладельцев. Судя по всему, Корнилов полагал – имея к этому основания, – что Керенский тоже желает обуздать Совет и его сторонников – возможно, с помощью временной военной диктатуры. Описания этих событий полны противоречащих друг другу фактов и заявлений. Насколько нам известно, 26 августа Керенский узнал о том, что Корнилов, потребовав отставки всего правительства, введения военного положения в столице и передачи всей гражданской и военной власти в его руки, двинул войска на столицу, чтобы добиться выполнения этих требований. Защитники Корнилова впоследствии утверждали, что приказ о таком сосредоточении власти отдал сам Керенский и что войска шли в Петроград лишь для того, чтобы защитить Керенского и его правительство от путча, по слухам готовившегося большевиками. Керенский обратился к нации с призывом «спасти» Россию и революцию от военного переворота. Руководство Совета в ответ на это мобилизовало местные советы, профсоюзы, фабрично-заводские комитеты и левые партии, включая большевиков (Совет даже принял меры к тому, чтобы вожди большевиков были выпущены на свободу). Наступающие отряды Корнилова легко удалось убедить не идти на Петроград, особенно после того, как им сообщили, что Керенский не на их стороне. Таким образом, с «мятежом» было покончено в течение нескольких дней. Но кризис только начинался. Правые обвиняли Керенского в том, что он обманул и предал Корнилова. Левые подозревали, что Керенский сперва сговорился с главнокомандующим, а затем выступил против него. В итоге правящая коалиция снова развалилась, будучи разрушена углублявшимся недоверием между либералами и социалистами. Лишь в конце сентября было сформировано новое – третье и последнее – коалиционное Временное правительство во главе с Керенским и с участием десяти министров-социалистов (преимущественно меньшевиков и эсеров, хотя официально они не имели партийной принадлежности) и шести министров-либералов (по большей части кадетов, т. е. членов Конституционно-демократической партии).

Большевики в качестве единственной крупной левой партии, не представленной в правительстве, превратились в проводников народного недовольства. А их классовая платформа идеально соответствовала все более поляризовавшимся общественным настроениям. В качестве своих целей большевики заявляли перераспределение налогового бремени в ущерб богатым и в пользу бедных, поддержку крестьян в их борьбе с помещиками, рабочих – в борьбе с нанимателями и солдат – в борьбе с офицерами, а также отмену таких «контрреволюционных» мер, как смертная казнь. Впрочем, особенно убедительными были их регулярно повторявшиеся лозунги: «Хлеб, мир, земля!» и «Вся власть Советам!» – заклинания, привлекавшие всех недовольных и предлагавшие одноединственное простое решение. Рост популярности большевиков был заметен еще до корниловского мятежа, проявляясь в ходе баллотировок в фабрично-заводских комитетах и в профсоюзах, во время выборов и отзывов депутатов окружных и городских советов, в отзывчивости советов на большевистские речи и резолюции и даже при выборах в городские думы. После корниловского выступления, усилившего страх перед контрреволюцией и разочарование компромиссами, на которые шли умеренные социалисты, большевистское влияние возрастало еще быстрее, хотя так же быстро росло влияние столь же непримиримо настроенных «левых эсеров» в рядах социалистов-революционеров. 31 августа большинство депутатов Петроградского совета проголосовало за принятие большевистской резолюции о создании социалистического правительства с отсутствием буржуазных элементов. К концу сентября большевики имели достаточное большинство и в Петроградском, и в Московском советах для того, чтобы избрать их новое руководство с преобладанием большевиков. Председателем Петроградского совета был выбран Лев Троцкий, недавно вступивший в большевистскую партию. То же самое происходило по всей стране. Что самое важное, теперь большевики были готовы использовать свою растущую популярность для решительного политического шага – восстания с целью захвата власти в государстве.

25 октября в Петрограде открылся Второй Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов с участием делегатов от сотен советов изо всех концов империи. Большевики были крупнейшей группой среди депутатов, при поддержке левых эсеров обладая фактическим большинством. Был избран новый президиум в составе 14 большевиков и семи левых эсеров. Меньшевикам досталось четыре места, но они отказались занимать их в знак протеста против вспыхнувшего на улицах большевистского восстания. Тем самым, как впоследствии считали некоторые, меньшевики совершили политическое самоубийство. Съезд одобрил большевистский лозунг «Вся власть Советам!», хотя большинство депутатов понимало под советской властью не однопартийное большевистское правление, а единое демократическое социалистическое правительство. Когда вождь меньшевиков Юлий Мартов предупредил о том, что попытка большевиков накануне съезда Советов решить вопрос государственной власти посредством «заговора» повышает вероятность «гражданской войны» и контрреволюции, и предложил немедленно начать с «другими социалистическими партиями и организациями» переговоры о создании «единой демократической власти», его предложение получило единодушную поддержку. Даже фракция большевиков заявила, что она «заинтересована в том, чтобы все фракции выяснили свою точку зрения на происходящие события». Однако план создать многопартийное социалистическое правительство ради установления «революционной демократической власти» был похоронен событиями и присущим большевикам глубоким скептицизмом в отношении сотрудничества с другими «фракциями».

В ночь с 24 на 25 октября рабочие-красногвардейцы и радикально настроенные солдаты захватили в Петрограде главные улицы и мосты, правительственные здания, вокзалы, почтовые и телеграфные конторы, телефонную станцию, электростанцию, госбанк и полицейские участки и арестовали министров Временного правительства. Это восстание следовало детальному плану, разработанному на тайных совещаниях созданного при Совете Военно-революционного комитета, контролировавшегося большевиками и возглавлявшегося Троцким, хотя в партии разгорелись напряженные дебаты по вопросу о моменте восстания – так как выбор момента имел важные политические последствия. Троцкий выступал за то, чтобы узаконить восстание, объявив его инициативой Совета, предпринятой ради установления «советской власти» и в защиту революции от правительственных репрессий. Но Ленин небезосновательно беспокоился о том, что съезд Советов может связать большевикам руки, если выступит за правительство, в котором будут представлены все социалистические партии, или за еще более широкое «демократическое правительство», не включающее лишь имущие элементы, и потому настаивал на том, чтобы поставить съезд перед свершившимся и не подлежащим обсуждению фактом свержения Временного правительства. 25 октября, в момент открытия съезда, штурм Зимнего дворца еще продолжался. Ораторы от меньшевиков и эсеров были в ярости и осуждали действия большевиков как «преступную политическую авантюру», оппортунистический захват власти одной партией за спиной Совета, на волю которого они двулично ссылались в оправдание своего поступка. Эсеры и меньшевики предсказывали, что действия большевиков погрузят Россию в гражданскую войну и погубят революцию. Не желая «нести ответственности» за эти шаги, большинство меньшевиков и эсеров покинуло съезд – а вслед им полетела знаменитая издевательская фраза Троцкого о том, что они «банкроты», которых ожидает «сорная корзина истории». В предрассветные часы 26 октября съезд одобрил заявление Ленина о переходе всей государственной власти в руки Совета и о передаче власти на местах местным советам рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Кроме того, съезд взял обязательство немедленно предложить мир всем нациям, передать всю землю крестьянским комитетам, защищать права и полномочия солдат, организовать «рабочий контроль» в промышленности и обеспечить созыв Учредительного собрания.

* * *

Журналисты понимали, что у них на глазах творится история и что 1917 год входит в число тех исключительных эпох, когда обычно стабильный темп исторической эволюции резко ускоряется, превращаясь в драматическое действие, состоящее из неожиданных изменений, поворотных точек и судьбоносных решений. Как мы уже видели в главе 1, журналисты, нередко впадая в лихорадочный тон, описывали первые недели революции как чудесную весну свободы, воскрешения и возрождения, как долгожданный конец тьмы, рабства и страданий. Не следует чрезмерно упрощать этот романтический восторг перед революцией. «Дикая радость» уже весной сопровождалась опасениями за непрочность этой новой свободы. Да и само понятие свободы понималось и использовалось по-разному. К тому же мечты о всеобщем братстве сопровождались свирепой ненавистью к «врагам» свободы. По мере того как утопическая эйфория сталкивалась с суровыми реалиями истории как повседневной жизни – не в последнюю очередь с тяжелыми экономическими проблемами и продолжающейся войной, – интерпретации и настроения становились все более противоречивыми и несвязными. Как отмечал в отношении стремительно изменявшихся в 1917 г. настроений историк Борис Колоницкий, не требовалось много времени для того, чтобы это «квазирелигиозное» возбуждение февральских дней сменилось «унынием и разочарованием». Хуже того, подавляющему большинству журналистов казалось, что неуправляемая революция скатывается в пропасть растущей анархии, классовой вражды и гражданской войны. Чувство кризиса, ощущаемое во многих сферах внепартийной журналистики в 1917 г., было более сложным и многозначным, чем традиционное изложение тех событий в виде ряда конкретных политических кризисов и эпизодов борьбы за власть между различными организованными группами, завершившейся взятием власти большевиками. Эти журналисты воспринимали кризисы не столько как последовательность исторических событий, сколько как опыт углубления анархии, недоверия, гнева и беспокойства. В большей степени, чем обычно позволяют себе историки, при всем нашем внимании к причинам и следствиям журналисты, фиксировавшие историю по мере ее совершения, и особенно авторы, не работавшие на главные партийные издания, осознавали ключевую роль замешательства и неуверенности в истории и в историческом опыте.

Как с презрением отмечал Максим Горький в своей регулярной колонке в газете «Новая жизнь», крупные газеты в конце весны только и делали, что кричали: «Анархия, анархия!». Он сетовал на то, что в особенной степени «ревут и скрежещут зубами» о грядущей «разрухе России», проливая на русский народ «потоки чернильного гнева» и «трусливой злости», либеральные издания. Горький предупреждал, что эти слова очень вредны: ежедневная доза газетного паникерства и обвинений вселяет в «души читателей» темные и «позорные» чувства – злость, презрение, цинизм, лицемерие и страх. Массовые «бульварные газеты» – такие как московская «Ежедневная газета-копейка» и наследовавшая ей «Газета для всех», – рассчитанные, главным образом, на городских обывателей, тоже выражали тревогу по поводу растущей анархии и надвигающейся катастрофы. Уже в первые дни после свержения монархии эссеисты начали предупреждать о том, что «возрождению» страны к «новой», свободной жизни угрожает «разногласие» между различными интересами и точками зрения. 10 марта регулярный колумнист «Ежедневной газеты-копейки» П.Борчевский (в главе 1 мы уже встречались с его осторожным оптимизмом в январе 1917 г.) призывал читателей осознать необходимость и пользу терпения и самообладания даже в отношении понятного желания, чтобы война поскорее кончилась: «Граждане! Подождем! Возьмем себя в руки… Не будем сеять анархии после того, как сделано столько великого… сдержим свои искренние порывы, не допустим анархии и разложения». После первого большого политического кризиса в апреле, который вывел на улицы огромные людские толпы, подобные предупреждения стали более частыми и настойчивыми: многие журналисты писали, что революции и России угрожают беспорядок (особенно чувство позорного беспорядка, выражаемое русским словом «безобразие»), хаос, анархия, крах и катастрофа, порождающие смуту, неуверенность и кризис. Эти термины получили повсеместное распространение к концу весны. Лейтмотивом статей, предупреждающих об опасности недисциплинированности, безответственности, взаимной враждебности и даже чрезмерной «болтовни» и взывающих к национальному единству, зрелости, самодисциплине и «трезвому» труду ради общего блага, стало слово «анархия». И это было еще до «июльских дней», обычно считающихся историками поворотной точкой, породившей страх перед беспорядками.

Разговоры об «анархии» вели к разговорам на тему «кто виноват?» (один из знаменитых «вечных русских вопросов» наряду с вопросом «что делать?»). А тема вины с легкостью влекла за собой разговоры о «врагах» и о том, как следует с ними поступать. При этом даже в теме вины мы слышим нотки разногласий. Многие журналисты обвиняли левых радикалов, и особенно большевиков, в упрямом противодействии правительству и в том, что якобы их демагогия и безответственный энтузиазм и вывели людей на улицы. Типичный пример гневных нападок на Ленина после его возвращения в Россию из многолетней западноевропейской эмиграции (отбыв в Сибири трехлетнюю ссылку за революционную деятельность, Ленин перебрался на Запад, во время войны поселившись в нейтральной Швейцарии) дает передовица в петроградской «Газете-копейке». Готовность Ленина ехать транзитом через Германию, вызвавшая недовольство многих критиков, обвинявших его в сговоре с врагом, волновала «Газету-копейку» меньше, чем глубоко «контрреволюционная» угроза, исходившая от его партии. Как утверждалось в этой передовице, большевики были «врагами русского народа», способными «проповедовать вместо единства – разлад, вместо братской любви – убийство и ненависть, вместо организации – анархию, вместо красного знамени Свободы— черное знамя смерти и разрушения». Связь между большевиками и анархизмом (чьим символом был черный флаг) проводилась все чаще и чаще. Разумеется, газеты сообщали и о деятельности настоящих анархистов – те никогда не имели большой численности и не пользовались особым влиянием, но их выходки и их аресты всегда привлекали внимание читателей. Но куда большие опасения вызывал «анархизм» большевиков. Как писал репортер «Газеты-копейки» в начале июня, «уже более двух месяцев ведется яростная агитация большевиков и анархистов, проповедующих самые крайние начала». Пусть целью этих идей служит «рай на земле», – насмехался журналист, – но общество и власть не строятся «по теориям». Любая попытка «осуществления большевистской программы» в текущих условиях русской жизни принесет «только потрясение и гибель».

Кроме того, многие журналисты возлагали вину за нарастающую волну анархии на народ. Образованное русское «общество» уже давно выражало обеспокоенность предполагаемой политической и культурной отсталостью простого народа. После Февральской революции эта обеспокоенность вылилась у многих либералов и социалистов в открытое разочарование тем, что простые люди не проявили себя в качестве «зрелых» и «ответственных» «граждан». Даже министр юстиции, социалист Александр Керенский, в конце апреля с горечью говорил об утрате доверия к освобожденному русскому народу: «У меня нет прежней уверенности, что перед нами не взбунтовавшиеся рабы, а сознательные граждане» – эти слова в последующие месяцы отзовутся многочисленными отголосками. Как отмечал один репортер, к началу лета презрительные слова о «взбунтовавшихся рабах» были слышны «на каждом шагу… Сидишь ли в ресторане, в театре, в дачном купе… спереди, сзади, сбоку». Классовый характер названных здесь мест очевиден. И хотя этот журналист отвергал данные обвинения как несправедливые, утверждая, что простой народ «вышел из рабства и ясно осознал свободу», другие критики признавали истинность этих обвинений, но возлагали вину на историю. Тем не менее толпа с ее «особой психологией», как свидетельствовали недавние случаи массового насилия, могла быть свирепой и полной «слепой ярости». Но это было «неизбежное следствие нашей вековой рабской приниженности, нашей культурной отсталости», которое с течением времени могло быть преодолено.

То же самое указывал и Горький в своих газетных колонках. Будучи социалистом «из народа», в известной степени дистанцировавшимся от организованных партий и фракций, он без колебаний предупреждал, что «самый страшный враг свободы и права» – это «хаос темных, анархических чувств» в «душе» народа. Впрочем, подобно другим социалистам, он диагностировал эти темные чувства как «заразу» из прошлого: «Порицая наш народ за его склонность к анархизму, нелюбовь к труду, за всяческую его дикость и невежество, я помню: иным он не мог быть. Условия, среди которых он жил, не могли воспитать в нем ни уважения к личности, ни сознания прав гражданина, ни чувства справедливости – это были условия полного бесправия, угнетения человека, бесстыднейшей лжи и зверской жестокости». Осуждая «отвратительные картины безумия», разворачивавшиеся на петроградских улицах в «июльские дни», Горький утверждал, что «возбудителем» этих событий были не большевики, контрреволюционеры или иностранцы, как заявляли власти и большая часть либеральной и консервативной прессы; он возлагал вину на «более злого, более сильного врага – тяжкую российскую глупость». Мрачное бремя истории на плечах настоящего диктовало и важнейшую историческую задачу революции: преодолеть это наследие с тем, чтобы люди в самом деле получили свободу создания «новых форм жизни», прокалить народ и очистить его «от рабства, вскормленного в нем», что можно было сделать лишь «медленным огнем культуры». Если революция не сумеет ответить на этот вызов истории, – с горечью предупреждал Горький в июле, – то значит «революция бесплодна, не имеет смысла, а мы – народ, неспособный к жизни».

Эти настроения и страхи подпитывались классовыми чувствами, диктовавшими не только разговоры в кругах элит об отсталости народа, но и плебейское недоверие к элитам, способствовавшее такому поведению, которое элиты критиковали как незрелое, безответственное и анархическое. Еще ощутимее, чем «гнев и злость», исторгаемые либеральной печатью в адрес простого народа (в чем ее обвинял Горький), были гнев и злость, исходившие снизу. Многим рабочим и крестьянам нередко хватало всего одного слова, чтобы выразить в нем всю полноту социального недоверия, возмущения и гнева: «буржуй». Это выражение при его реальном использовании отличалось весьма удобной неточностью: «буржуем» мог быть промышленник и капиталист (именно так определяли буржуазию марксисты), аристократ, богатый крестьянин (кулак), служащий, представитель интеллигенции (отсюда и такие термины, как «буржуазный социалист»), государственный чиновник, армейский офицер, идеологический противник революции, сторонник войны и даже журналист, работающий на несоциалистическую газету (то есть, по представлениям левых, на «буржуазную прессу»). Как показал Колоницкий, это слово в большей степени представляло собой нравственную оценку, нежели социальный анализ: таким образом говорили о людях, чьи действия в данную историческую эпоху расценивались как корыстные, эгоистичные и алчные, не направленные ни на общее благо, ни на благо простого народа. Так, например, когда «Ежедневная газета-копейка» призывала бороться с «алчными аппетитами буржуазии», угрожающими революции, то в этом предупреждении под «буржуазией» понимались люди, руководствующиеся корыстью и эгоизмом. Или когда провинциальный журналист защищал Временное правительство от обвинений в том, что оно является «буржуазным», его аргументация основывалась не на социальном составе кабинета (большинство министров, по сути, были промышленниками и представителями свободных профессий), а на его моральных качествах: «его члены – честные умные граждане, горячо любящие родину». Массовый язык классовых отношений приобрел нравственную окраску. Классовая борьба, даже в глазах многих марксистов из числа рабочих, усвоивших социальное и экономическое определение классов, обычно приобретала облик борьбы между правдой и неправдой, справедливостью и беззаконием, добром и злом.

В 1917 г. даже слово «демократия» приобрело классовый смысл. На левом краю политического спектра это слово стали понимать не столько как описание политического идеала или системы, сколько как политическое выражение классовых интересов и ценностей. Термином «демократия» обозначались социальные группы, не обладавшие привилегиями, не эксплуатировавшие других и не строившие контрреволюционных заговоров. Демократами назывались простые люди и те, кто встал на их сторону вследствие своих принципов и убеждений – в первую очередь социалисты, активно работавшие в советах. Даже в тех случаях, когда слово «демократия» использовалось в старом смысле, для описания политического идеала или системы политических взаимоотношений, оно обозначало не столько равные права и всеобщее представительство, сколько политическую власть, осуществляемую в интересах бедноты. Типичными были выражения наподобие следующих фраз из писем, посланных осенью 1917 г. в газету Совета «Известия»: «Демократия жертвует всем во имя спасения страны и революции… Но малочисленный класс охватывает своими щупальцами все эти усилия»; «…мы потребовали энергичной борьбы всей демократии и правительства за скорейшее окончание войны». Либеральные элиты стояли на том, что «демократия» должна объединять всех граждан под властью демократического правительства. Но они к своему большому разочарованию понимали, что многие простые люди не распространяли понятие «демократия» на «буржуазию», порой распространяя его на интеллектуалов-социалистов.

К осени эмоциональный и нравственный язык классовых отношений достиг лихорадочного накала. Типичной для того периода была резолюция одного из солдатских комитетов, отправленная в газету Совета «Известия» 1 сентября: «Пора же сбросить с себя гипноз буржуазии; пора отбросить ее как гнойную коросту, чтобы она более не разлагала революцию… [Буржуазия] предает страну на разорение нашим внешним врагам, швыряется нашею жизнью как никчемной вещью, вносит всюду и везде развал… Она ведет на каждом шагу смертельную борьбу с революцией, прикрываясь лишь громкими словами». «Известия» были завалены подобными воззваниями, нередко предупреждавшими, что настало время для судьбоносных действий. Как выразился один солдат в своих стихах, посланных в газету, «А кто же тут будет виновен /Когда мы подсчет подвидем/Буржуев проклятых злодеев/На висельце всех пербирем?».

Вопросы о той роли, которую следовало играть правительству, естественным образом вытекали из аргументов о порядке и анархии, общем благе и классовом эгоизме, сознательных гражданах и непокорных рабах и прочих аргументов, увязывавших участь революции и даже самой свободы с социальной и политической зрелостью, ответственностью, дисциплиной и единством. К середине лета либеральные и консервативные силы со все большей настойчивостью выражали потребность в сильной руке государства, а также в необходимости внушать населению «государственническое» сознание. Копеечные газеты – чьи редакторы и ведущие авторы ориентировались на Керенского как на воплощение крепкой демократической власти – неоднократно противопоставляли друг другу «сильное властное правительство» и «длительную анархию». Когда Керенский после «июльских дней» возглавил правительство, автор передовицы в «Газете-копейке» заявлял: «Пусть новое правительство знает, что страна, жаждущая твердой власти, с ним, и пусть оно проявит всю силу и твердость своей власти и Россия будет спасена».

Фраза «твердая власть» звучала летом на каждом шагу, хотя в стране не было единства по вопросу о том, кто должен обладать такой властью и как ее следует использовать. Более того, даже в массовой печати нарастали разногласия в отношении природы кризиса и путей его разрешения. Среди левых, не принадлежавших к большевикам, и центристов многие видели персонификацию своей потребности в сильной власти, которая бы защищала революцию и ее цели, в Керенском. Например, на страницах «Газеты-копейки» Керенский быстро превращался из «лучшего представителя русской демократии»в «любимца» революции, «нашего вождя» и «нашу совесть», яркое «солнце освобожденной России» и даже в ее буквального спасителя, чья «вера в свободу» позволит ему «донести свой крест до конца». Вокруг Керенского сложился политический «культ», носивший в себе отголоски традиционного идеала царя-батюшки и предвещавший культ Ленина. Сочувственно настроенные журналисты, отзываясь на уличные разговоры и поощряя их, прославляли Керенского как «героя», «рыцаря», «гения», «славу» и «солнце» революции и «русской свободы».

Разговоры о героях и спасителях свелись – особенно по мере того, как революция казалась все более уязвимой, – к разговорам о «врагах». «Враг» тоже было гибким понятием. Оно могло иметь несколько значений. Играть роль социального ярлыка, используемого, чтобы выделить всех богатых и могущественных и упрекать их за это. Политического ярлыка, навешиваемого на тех, кто выступал против интересов простого народа. И морального ярлыка, бичующего элиты за корыстный эгоизм или простой люд за безответственность или недисциплинированность. Разумеется, в военное время «враг» ассоциировался с внешним врагом – Германией – и, соответственно, с изменой. В то время как многие консерваторы видели главных «внутренних врагов» в радикальных социалистах и евреях, большинство простых жителей страны считало главными «врагами народа» богатых и привилегированных. Солдаты, писавшие 1 сентября в «Известия» (выше уже цитировались их обвинения в адрес буржуазии), повторяли то, что к началу осени 1917 г. говорили почти все: «Родина и революция в опасности! Как громовой набат [это] раздается по всей стране». К тому времени речь шла уже не о том, находятся ли революция и Россия в опасности, а лишь о том, кто в этом виноват и что следует делать.

 

Глава 4

Гражданская война

Большевики пришли к власти, не обладая четкими представлениями о революционном социалистическом государстве. С одной стороны, им были свойственны идеи демократического и освободительного характера об участии масс в политике, основанном на использовании желаний и энергии простых людей. Как указывал Ленин после возвращения в Петроград весной 1917 г., единственный способ спасения России от «краха и гибели» состоит в том, чтобы «внушить угнетенным и трудящимся доверие в свои силы», высвободить энергию, инициативу и решительность народа, который в этом мобилизованном состоянии способен творить «чудеса». Таким был идеал государства нового типа, государства-коммуны (Ленин ссылается на Парижскую коммуну 1871 г.), имеющего такие отличительные черты, как участие масс в управлении государством и «„государственный аппарат“ в один миллион человек», который будет служить не ради «крупного куша», а ради высоких идеалов. Идеал государства-коммуны нашел отражение в официальном названии партии, в 1918 г. переименованной из Российской социал-демократической рабочей партии (большевиков) в Российскую коммунистическую партию (большевиков). В течение первых месяцев после прихода к власти Ленин регулярно призывал «товарищей трудящихся» как творцов истории помнить, «что вы сами теперь управляете государством», а потому им следовало самим браться «за дело снизу, никого не дожидаясь». Некоторые историки интерпретировали эти слова как проявления утилитаризма в лучшем случае и как обман в худшем случае – не более чем средство, согласно мнению Орландо Файджеса, для того чтобы «разрушить старую политическую систему и тем самым расчистить путь для установления диктатуры его собственной партии». Однако следует быть осторожными и не позволять, чтобы дальнейшие события заставили нас забыть о том, в какой степени многие большевики верили в эту уравнительную и всеобщую модель революционной власти.

Но это была лишь одна сторона большевистской идеологии государственной власти. Ленин был прав, утверждая, что большевики – «не анархисты».

Они верили в необходимость сильного вождя, дисциплины, принуждения и силы. «Диктатура», понимаемая и узаконенная как «диктатура пролетариата», представляла собой существенную часть большевистских представлений о том, как осуществить революцию и построить социалистическое общество. Большевики не скрывали того, что с целью удержать государственную власть и уничтожить своих врагов они были готовы к применению самых «драконовских мер» (выражение Ленина), включая массовые аресты, расстрелы на месте и террор. Причем, как предупреждал Ленин, эти меры должны были применяться не только к «богатым эксплуататорам», но и к «жуликам, тунеядцам и хулиганам», а также к тем, кто способствует «разложению» общества. Настала очередь большевиков осуждать «анархию» как угрозу для революции. Впрочем, диктатура представляла собой нечто большее, чем необходимость. Она считалась и благом: пролетарская классовая война как война, нацеленная на уничтожение классовых различий, порождающих насилие и войны, являлась единственной «законной, справедливой и священной» войной в истории, как выразился Ленин в декабре 1917 г. Тем не менее война остается войной.

В первые месяцы своего существования новое советское правительство стремилось наделить простых людей властью и создать более справедливое (равноправное) общество, передавая советам административные полномочия на местах, поощряя крестьянскую революцию путем передачи всех сельскохозяйственных земель крестьянам, принимая законы, требующие «рабочего контроля» в целях поддержки рабочего движения по участию в принятии решений, касающихся повседневной жизни предприятий, поддерживая движение рядовых солдат путем наделения солдатских комитетов и советов всей полнотой власти «в пределах каждой войсковой части» при демократическом избрании всех офицеров, поддерживая борьбу против доминирования русских в империи посредством отмены привилегий и ограничений, основанных на национальной или религиозной принадлежности, и декларации равенства и суверенности всех народов империи, включая право на самоопределение «вплоть до отделения и образования самостоятельного государства», упразднив юридические признаки классового неравенства, включая сословия, титулы и чины, и введя вместо них единое наименование «граждане» для всех жителей страны, а также заменив все существующие судебные институты «судами, образуемыми на основании демократических выборов».

В годы Гражданской войны большинство этих мер по радикальной демократизации общества было сочтено несвоевременными помехами для эффективной мобилизации и дисциплины в условиях чрезвычайной ситуации и по этой причине отменено. В то же время большевистское государственное строительство с самого начала отражало авторитарный аспект большевистской идеологии. Одним из его первых признаков стала готовность создать однопартийное советское правительство перед лицом широко распространенного убеждения в том, что лозунг «Вся власть Советам!» подразумевает власть объединенных представителей «демократии». Впрочем, однопартийное правление не являлось ни сиюминутным, ни абсолютным принципом. По ряду практических причин, включая нехватку квалифицированного персонала для многих государственных учреждений, в состав нового советского правительства были включены неболыпевики. Для этого имелись и политические причины – в первую очередь давление со стороны рабочих и солдатских комитетов, а также общенационального профсоюза железнодорожников (угрожавшего всероссийской забастовкой в случае невыполнения этого требования), независимых левых социалистов и несогласных большевиков. Наиболее видными фигурами из числа последних были члены большевистского ЦК Григорий Зиновьев и Лев Каменев, публично критиковавшие однопартийное правительство по той причине, что оно противоречит воле большинства рабочих и солдат, защитить его можно лишь путем «политического террора» и его создание наверняка приведет «к разгрому революции и страны». В декабре 1917 г. Ленин согласился включить в состав кабинета (Совет народных комиссаров, или Совнарком) несколько левых эсеров (представителей фракции, отколовшейся от Партии социалистов-революционеров). Но это продолжалось недолго. Уже через несколько месяцев левые эсеры, вошедшие в правительство в надежде оказывать влияние на большевистскую политику, покинули его будучи крайне разочарованы заключением мирного договора с Германией (против которого они выступали). В последующие месяцы непрерывная критика большевистского авторитаризма со стороны левых эсеров – в мае 1918 г. один из их вождей в досаде назвал Ленина «бешеным диктатором» – и раздражение большевиков, вызванное постоянным вмешательством со стороны левоэсеровских активистов, привели к решительному разрыву. После того как один из членов партии левых эсеров убил германского посла – этот акт подавался как составная часть «восстания» против советской власти, – большевики изгнали левых эсеров из всех органов власти и обрушили суровые репрессии на левоэсеровскую партию и ее членов. Тем самым была окончательно установлена однопартийная власть, которая оказалась весьма долговечной.

Решение распустить долгожданное и уже давно идеализировавшееся Учредительное собрание рассматривалось многими как особенно тревожный признак большевистского авторитаризма. Итоги этих выборов, прошедших в ноябре, были революционными – подавляющее большинство россиян в ходе открытого и демократического голосования избрали социалистический путь в будущее: Партия социалистов-революционеров получила 38 % общего числа голосов (46 %, если учитывать отдельных украинских эсеров), большевики – 24 %? меньшевики – 3 %, и еще 3 % досталось прочим социалистическим партиям, что дало социалистам ошеломляющее преимущество (пусть и чисто формальное) в три четверти всех голосов. Нерусским националистическим партиям, включая склоняющиеся к социализму, досталось около 8 % голосов. Либеральная Кадетская (Конституционно-демократическая) партия получила менее 5 % голосов. На долю прочих несоциалистических партий (включая правых и консерваторов) остались ничтожные 3 % голосов. Большевики привлекли на свою сторону солидную долю – четверть – всех избирателей страны, причем особенно активно за них голосовали в городах, в армии и в северном промышленном районе: справедливости ради следует сказать, что большевики действительно были партией рабочего класса и доказали это на деле.

Вместе с тем итоги выборов не оправдывали претензий большевиков на ведущую роль в правительстве, хотя едва ли стоило ожидать, что они добровольно уйдут в отставку. Даже после того, как Ленин в первый день советской власти подтвердил, что выборы будут проведены, как и запланировано, 12 ноября, внимательные читатели работ Ленина могли заметить раздававшиеся уже тогда предупреждения в отношении «конституционных иллюзий» и заявление о том, что вопрос «о ходе и исходе классовой борьбы» важнее, чем Конституционное собрание. Уже после выборов на основе этих аргументов была развернута полномасштабная публичная кампания против превращения Учредительного собрания в «фетиш»: утверждалось, что избирательные списки устарели (в первую очередь из-за того, что уже после их составления была сформирована партия левых эсеров), что с момента выборов «народная воля» еще сильнее сместилась влево, что советы представляют собой «высшую форму демократизма», в силу чего любое правительство, созданное Учредительным собранием, станет шагом назад, и что большая вероятность гражданской войны требует принятия чрезвычайных мер. В идеологическом плане важнейшим доводом против Учредительного собрания служил исторический аргумент о классовой борьбе, гласивший, что критерием легитимности парламента должны служить не электоральные формальности, а его позиция в исторической борьбе, зависящая от той степени, в которой он будет «творить волю трудящихся, служить их интересам и отстаивать их завоевания». Придя к выводу, что Учредительное собрание, несмотря на подавляющее большинство социалистов в его составе, наверняка провалит этот исторический тест, большевики утверждали, что у них нет выбора: логика истории и классовой борьбы «заставляла» их распустить контрреволюционное Учредительное собрание, что они и сделали на его первом заседании в январе. Впрочем, не следует забывать о том, что ряд видных умеренных большевиков выступил против этого шага, в то время как большинство левых эсеров одобрило разгон Учредительного собрания.

Большевики начали подвергать гонениям оппозиционную прессу еще до этой решительной расправы с демократическим органом, который в глазах большинства русских социалистов и либералов уже давно был «Святым Граалем» демократической революции. Изданный в конце октября Декрет о печати требовал закрытия множества газет (включая либеральные и социалистические), которые могли подстрекать к «сопротивлению или неповиновению», сеять «смуту путем явно клеветнического извращения фактов» или просто «отравлять умы и вносить смуту в сознание масс». В конце ноября главная несоциалистическая партия – Конституционно-демократическая, формально известная как Партия народной свободы, – была объявлена вне закона как партия «врагов народа», ее вожди арестованы, а над всеми ее рядовыми членами был учрежден надзор. В то время как немногие большевики, оставшиеся среди руководства Совета – в первую очередь левые эсеры, и в частности Исаак Штейнберг, – критиковали этот указ, Лев Троцкий якобы называл это всего лишь «мягким террором» по сравнению с тем, что очень скоро станет необходимо вследствие обострения классовой борьбы: «Не крепость, а гильотина будет для наших врагов». В декабре правительство учредило Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и саботажем, известную как ВЧК или просто ЧК («чека») – тайную полицию, призванную раскрывать и подавлять контрреволюционное сопротивление. Как сообщает историк Александр Рабинович, одним из мотивов для создания ЧК была потребность в учреждении, которое бы оградило большевиков от помех со стороны левых эсеров именно в тот момент, когда их пригласили в правительство в качестве партнеров по коалиции: как объяснял во внутреннем докладе один из руководителей ЧК, левые эсеры «сильно затрудняли борьбу с контрреволюцией, настаивая на соблюдении своей „всеобщей“ морали и гуманизма и сопротивляясь введению ограничений на право контрреволюционеров пользоваться свободой слова и свободой печати».

Гражданская война как общенациональный военный конфликт между «красными» и «белыми» всерьез развернулась летом 1918 г. Во многих отношениях, особенно в плане ее восприятия современниками, Гражданская война представляла собой продолжение истории государственного насилия, берущего начало в 1914 г. Советское государство только что сумело выйти из войны с Германией, в марте подписав «крайне обременительный и унизительный мирный договор» (по оценке самой партии), хотя меньшинство в партийном руководстве стояло на том, что принципы международной классовой борьбы требуют отвергнуть его условия и продолжать борьбу против империализма и капитализма хотя бы партизанскими методами, если армия развалилась, а войска на фронте полностью «деморализованы». «Передышка», которую должен был принести этот мир, продолжалась всего несколько месяцев. Затем началась продолжительная война между белыми армиями (под которыми понимается конфедерация антибольшевистских сил во главе с бывшими царскими офицерами, которая начала складываться в начале 1918 г.) и Красной армией (созданной в середине 1918 г. усилиями Троцкого как народного комиссара по военным делам).

Однако Гражданская война представляла собой более сложный и многосторонний опыт, чем следует из этой простой бинарной модели противостояния красных и белых. История Гражданской войны включает терроризм и вооруженную борьбу, которую вели эсеры, анархисты и социалисты, противившиеся как большевистской «диктатуре», так и возвращению правой диктатуры, которую как будто бы представляли белые; борьбу крестьянских «зеленых» армий и против красных, и против белых – в зависимости от того, кто представлял для них наибольшую непосредственную угрозу; развернувшиеся по всей империи национальные движения за независимость; вооруженную интервенцию Великобритании, Франции, США и других держав Антанты и войну с Польшей. К концу 1920 г. все эти события, сопровождавшиеся большим кровопролитием, завершились победой Красной армии и Советского государства: белые армии были разбиты, другие движения против власти большевиков подавлены (на какое-то время), советская власть была установлена и утвердилась в Грузии, Армении, Азербайджане и восточной Украине.

Вопрос о том, почему Красная армия и советская власть одержали победу, служит предметом обширных дискуссий. Большинство историков сходится на том, что на коммунистов работали военные, стратегические и политические преимущества. В военном плане Красная армия являлась очень эффективной, учитывая то, что ее основу составляли разрозненные добровольцы-красногвардейцы (особенно если сравнить их с Белой армией, во главе которой стояли выходцы из царской армии). Советской власти помогало и то, что, выдвигая новых, «красных» командиров из числа рядовых бойцов, она мобилизовала на службу в Красной армии «военспецов», а для того, чтобы укрепить их авторитет, в армии была введена традиционная иерархическая структура командования. В стратегическом плане Красная армия действовала, опираясь на важное географическое положение. Советское правительство удерживало в подчинении Центральную Россию. Это означало контроль над большей частью ее населения, промышленности и военных складов, в то время как белые действовали на периферии при очень ограниченном уровне координации между отдельными белыми армиями. Это было особенно важно в силу того, что магистральные железные дороги России расходились лучами от Москвы (фактически являвшейся новой столицей страны с марта 1918 г., когда правительство бежало из Петрограда, полагая, что вскоре его возьмут немцы), благодаря чему Красная армия имела в своем распоряжении более связную сеть транспорта и коммуникаций. С другой стороны, белые армии контролировали больше сельскохозяйственных земель, в силу чего их бойцы были лучше накормлены.

К тому же белые столкнулись с невыгодной для них политической ситуацией. Лидеры белых понимали, что они не в состоянии восстановить старый строй. Но с учетом их происхождения и идеологии им было трудно смириться с чаяниями большей части населения. Белые были преданы имперскому идеалу «единой и неделимой России» – они отвергали даже тактическую возможность обещать уступки нерусским народностям (которые, возможно, являлись ключевым источником поддержки на периферии) и подавляли проявления нерусского национализма на подконтрольных им территориях. Крестьяне во время Гражданской войны не испытывали особого желания занимать какую-либо из сторон. И Красная, и Белая армии отбирали у них хлеб и лошадей, мобилизовывали крестьян в свои ряды и прибегали к террору по отношению к тем, в ком подозревали врагов, порой сжигая целые деревни. Но самым важным для крестьян был земельный вопрос, а большевики – мудро, хитроумно или лицемерно, в зависимости от того, как оценивать их мотивы, – одобряли захват крестьянами помещичьих земель. В то же время вожди белых старались ликвидировать итоги революции на селе именем закона и руководствуясь принципом частной собственности, не говоря уже о помещиках, которые были одной из основных сил Белого движения.

Гражданская война отличалась крайней жестокостью. Обе стороны практиковали массовые аресты, расстрелы на месте, взятие заложников и прочие формы «массового террора» против предполагаемых врагов. Вожди обеих сторон, как и на всякой войне, терпимо относились к подобным «эксцессам». В целом красное и белое насилие было сопоставимо по своему размаху и носило обоюдный характер. Однако большевики, особенно посредством ЧК, внесли значительный вклад в историю этого кровопролития, не только отличаясь прагматической готовностью пойти на все, что требовалось для выживания (вследствие чего «чрезвычайные» меры становились нормой), но и охотно прибегая к насилию и принуждению как к способу переделать мир и подхлестнуть ход истории. Насилие со стороны «пролетариата» (под которым имелись в виду в основном те, кто участвовал в сражениях классовой войны во имя рабочего класса) объявлялось не только исторически необходимым, но и морально оправданным и полезным: это была классовая война, призванная покончить с классовыми войнами, а соответственно, положить конец насилию, избавить человечество от страданий и создать новый мир и новых людей. Большевики рассматривали насилие и принуждение как составную часть великого и неизбежного исторического процесса, «скачок в царство свободы», который неосуществим без борьбы с теми, кто заинтересован в сохранении старого царства неравенства и угнетения. Большевики не боялись «якобинских» методов (как выразился Ленин, ссылаясь на радикальных деятелей французской революции и их гильотину), если те использовались «в интересах большинства народа» и с тем, чтобы «сломить сопротивление капиталистов».

Дело не сводилось к тому, чтобы подавить вражеское сопротивление. Во время Гражданской войны правительство и партия все шире прибегали к централизованным, нисходящим и нередко принудительным мерам управления во всех сферах жизни, особенно в экономической и социальной. В научных кругах продолжаются дискуссии о том, в какой степени этот авторитарный поворот – и в частности экономическая политика, впоследствии названная Лениным «военным коммунизмом», – диктовались идеологическими установками, а в какой – обстоятельствами и необходимостью. По правде говоря, отделить одно от другого почти невозможно. Еще сильнее осложняет проблему, но в то же время и указывает на глубокие взаимосвязи, далеко выходящие за пределы России и большевизма, то обстоятельство, что многие из этих авторитарных политических мер служили отражением и развитием практик, к которым прибегали власти многих стран Европы для мобилизации экономики и общества во время мировой войны – причем тон в этом отношении не в последнюю очередь задавала Германия с ее политически консервативным «военным социализмом» (Kriegssozialismus). «Царство необходимости» оказалось исключительно крепким и суровым. В докладе о состоянии экономики весной 1918 г. описывалось «состояние разрушения», причиной которого являлись «дезорганизация», «кризис», «падение», «неустойчивость» и «паралич» в каждом секторе. Восстановление разрушенной экономики и ее мобилизация на борьбу и строительство стали первоочередной задачей. Но ее решение диктовалось не одними лишь обстоятельствами – отсюда и парадоксальная идея «военного коммунизма» как реализация освобожденного будущего в условиях отчаянной нужды.

Крайне актуальной становилась проблема продовольствия – особенно снабжения рабочих и солдат. В мае 1918 г. правительство объявило «продовольственную диктатуру», включавшую полную государственную монополию на торговлю зерном, жесткий контроль над ценами, преследования частников-«мешочников», обвинявшихся в спекуляции дефицитными товарами, и использование вооруженных отрядов для реквизиций зерна и других продуктов питания у крестьян. Продовольственная диктатура принимала «революционный» характер в тех случаях, когда она подавалась как классовая война против сельской «буржуазии», якобы скрывавшей огромные «излишки», и как первый шаг по пути к социалистическому сельскому хозяйству. Но в первую очередь за ней стояла необходимость. Крестьянская революция привела к усиливавшемуся преобладанию традиционного мелкого натурального сельского хозяйства, в противоположность крупным фермам, производящим сельскохозяйственную продукцию для продажи на рынке. В любом случае, у крестьян почти не имелось экономической мотивации для сбыта зерна, поскольку взамен им почти ничего не предлагалось, а деньги все сильнее обесценивались; потому продовольствие и укрывалось. Тем не менее продовольственная диктатура в целом потерпела неудачу: помимо того что крестьяне нередко оказывали яростное сопротивление реквизициям и протестовали против низких цен, само государство было недостаточно сильным для того, чтобы подменить собой частных экономических игроков.

В сфере промышленности большевики ревностно решали историческую задачу ликвидации рыночных отношений и частной собственности. Однако крах производства требовал немедленных действий. В декабре 1917 г. был создан Высший совет народного хозяйства с целью составить долгосрочный план по переходу к социализму. Отдельные случаи национализации происходили еще до Гражданской войны, но они в основном представляли собой инициативу местных советов и фабрично-заводских комитетов, нежели центральных властей. Экономический кризис и начало Гражданской войны способствовали более решительному отказу от частной экономики. В июне 1918 г. государство национализировало всю крупную промышленность (мелкие предприятия были национализированы в 1920 г.). К концу 1918 г. для того, чтобы покончить с «анархией рынка», в целом была запрещена розничная торговля. Эта борьба за контроль над экономикой не ограничивалась притеснением буржуазии. Правительство ввело трудовую повинность для всех взрослых лиц мужского пола, установило строгую дисциплину на рабочем месте, заменило «рабочий контроль» единоначалием на производстве (а также повысило оклады и расширило полномочия управленцев и технического персонала), принудило профсоюзы к индустриальной мобилизации и подавляло забастовки. Заметную роль в осуществлении мер по ликвидации капиталистических отношений играли местные активисты и учреждения. Их действия, возможно, были весьма популярными в глазах простого народа – особенно насильственная экспроприация местной «буржуазии» и реквизиции домов и квартир, превращаемых в коммунальное жилье для рабочих.

В то же время недовольство рабочих росло. Экономические тяготы и возмущение ужесточением трудовой дисциплины способствовали возобновлению интереса к аргументам меньшевиков, эсеров и даже анархистов, призывавших к восстановлению многопартийной демократии на основе сильных местных органов народной власти. Рабочие ощущали и то, что коммунистические власти утратили или предали дух Октябрьской революции. В Петрограде в начале 1918 г. главные социалистические оппозиционные партии участвовали в создании своего рода контрсовета, называвшегося «Чрезвычайное собрание уполномоченных фабрик и заводов». Они утверждали, что экономические проблемы вызваны неспособностью профсоюзов, фабрично-заводских комитетов и местных советов функционировать в качестве демократических органов, управляющихся рабочими, а не бюрократическими учреждениями большевистского государства. С другой стороны, вожди большевиков указывали, что поскольку их государство является пролетарским государством, то средства производства принадлежат рабочим, и, следовательно, те не могут подвергаться эксплуатации. После того как правительство в конце мая увеличило хлебные пайки для фабрично-заводских рабочих, Чрезвычайное собрание уполномоченных призвало рабочих к забастовке и обвинило государство и партию в попытке «подкупить» рабочих и отделить их от «других слоев населения», заявляя, что проблему голода решит лишь «восстановление народной власти». В ответ правительство пресекло забастовки и арестовало вождей этого движения.

Политические отношения формировались с учетом военного кризиса и идеологических предпочтений. Стиль партийного управления все сильнее отличался централизацией, выстраиванием иерархической структуры, административно-командными методами, подавлением и наказанием несогласных и широким использованием слежки для выявления общественных настроений. Отчасти все это было следствием опоры на большевистский авангард при организации социалистической революции. Но, как сетовали многие большевики, существовала и сильная разница, поскольку на этот раз данная модель применялась для построения, а не для свержения политической и социальной системы. Местные советы и комитеты, символизировавшие революцию снизу, лишились самостоятельности. Власть фабрично-заводских комитетов и профсоюзов была пожертвована в пользу единоначалия и жесткой трудовой дисциплины. Права рядовых рабочих были еще больше урезаны в 1920 г. с принятием курса на «милитаризацию экономики», включавшую «мобилизацию рабочей силы», которая предусматривала подчинение рабочих военной дисциплине и суровые наказания за ее нарушения. Прогулы, низкая производительность труда, «хищение» продукции и другие проявления недисциплинированности клеймились как «преступные» деяния, «дезертирство» и «измена». Особенно в таких ключевых отраслях, как транспорт и производство вооружений. Аресты, скорые суды, ссылка в трудовые лагеря и даже казни стали нормой, причем присутствие ЧК становилось все более повсеместным. Эти усилия привели к желаемому результату: в 1920 г., по крайней мере согласно официальной статистике, производительность труда выросла. С другой стороны, в этом милитаризованном политическом окружении крепкое местничество и прямая демократия 1917 г., прежде восхвалявшиеся и одобрявшиеся, отныне считались опасной раздробленностью и анархией.

Тем не менее многие коммунисты верили, что они сражаются за создание нового общества, новой куль- туры и новых людей – за скачок из царства необходимости в царство свободы. Годы Гражданской войны представляли собой «героический период русской революции», как выразился один из первых советских историков «военного коммунизма». Насилие могло принимать облик благородной борьбы с основами насилия. Крах экономики мог производить впечатление конца капитализма. Это было время экспериментов по преобразованию социальной и культурной жизни на каждом «фронте», по большей части одобрявшихся партией и правительством. Одним из таких «фронтов» стали семья, половая жизнь и гендерные отношения. Созданный в 1919 г. при партии специальный Женотдел занимался воспитанием «новой женщины», освобожденной от бремени семейной жизни посредством коллективных кухонь и коллективных детских садов, но в то же время представлявшей собой свободную, смелую и активную личность. Молодежное крыло партии, комсомол (созданный в 1918 г.), насаждал среди молодых людей новый дух коллективизма. По всей стране создавались коммуны – в первую очередь студенческие и пролетарские «жилые коммуны» в городах, а также немногочисленные экспериментальные сельскохозяйственные коммуны. Даже ужасающая проблема беспризорных детей рассматривалась идеалистами как возможность воспитывать детей по-новому, без оглядки на отсталые представления и ценности большинства родителей. В конце 1917 г., в значительной степени по инициативе пролетарских писателей, поэтов, художников и активистов, оформилось движение «Пролеткульт» («Пролетарская культура»), стремившееся преобразовать культурную жизнь рабочих и нередко поддерживавшее новую радикальную «пролетарскую литературу», питавшую склонность к утопическим видениям о «распятом» человечестве, «воскресающем» (согласно излюбленным метафорам) к жизни в новом светлом мире, счастливом и свободном раю. Художники, архитекторы и писатели – многие из которых отныне работали при поддержке со стороны государственных учреждений, в первую очередь Наркомата просвещения, – рисовали картины этого нового мира и даже составляли фантастические архитектурные проекты. Ничто не казалось невозможным в эту историческую эпоху, когда самое жестокое насилие и самые радикальные фантазии сочетались в ходе путешествия «сквозь муки и бедствия, в непрестанной борьбе за освобождение от всех оков, по пути к пирамиде света, совершенства и счастья» согласно составленному в 1918 г. плану монументальной пропаганды.

Большинство историков полагает, что культура Гражданской войны с ее принуждением и насилием оказала решающее влияние на эволюцию большевизма в качестве «формативного опыта», который, как указывал Роберт Такер в своем фундаментальном исследовании об истоках сталинизма, «милитаризовал революционную политическую культуру большевистского движения», оставив в наследство «воинский пыл, революционный волюнтаризм и elan [фр. стремительность, порыв], готовность прибегать к насилию, административно-командные методы управления, централизованную администрацию [и] упрощенное судопроизводство», превратив большевистский этос «безжалостности, авторитаризма и „классовой ненависти“… в жестокость, фанатизм и абсолютную нетерпимость к инакомыслящим» и упрочив убеждение в том, что именно «государство является модальностью, посредством которой будет построен социализм». Большевики, безусловно, не были пассивны при получении этого опыта. Согласно знаменитому утверждению Шейлы Фицпатрик Гражданская война «стала для нового режима крещением огнем», но «большевики рискнули пойти на такое крещение, а может быть, даже стремились к нему».

К концу Гражданской войны советская экономика и общество находились в еще более катастрофическом состоянии. Историки ведут дискуссии о том, что было тому причиной: долгие годы войны и социальных потрясений – континуум катастрофы, пустивший глубокие корни, —или последствия советской политики. Но все согласны с тем, что результаты были чудовищными: разрушенная экономика, обезлюдевшие города, массы беженцев, крестьянские восстания, забастовки и открытое недовольство даже среди коммунистов. К 1921 г. промышленное производство составило 20 % от довоенного уровня. Рабочие, которые должны были стать опорой советской власти как «диктатуры пролетариата», покидали разрушенные и голодающие города или становились бойцами либо управленцами, вследствие чего численность рабочего класса сократилась более чем вдвое по сравнению с довоенной. Это «деклассирование» пролетариата, как выражались марксисты, имело тревожные и парадоксальные последствия для революции: как выразился в 1922 г. на съезде партии, издеваясь над Лениным, большевик из рядов рабочего класса и вождь «рабочей оппозиции» Александр Шляпников: «Разрешите поздравить вас, что вы являетесь авангардом несуществующего класса». Крестьяне резко сократили величину посевов, выращивая немногим больше, чем им требовалось для собственного потребления. Но даже их скромные источники существования оказались под угрозой, когда разразилась засуха, поставившая многие регионы на грань голода, принявшего грандиозные масштабы в 1921–1922 гг. Все это дополнялось массовыми болезнями и эпидемиями («один из самых катастрофических кризисов общественного здравоохранения в современной истории», по словам одного исследователя), отсутствием у многих людей, включая детей, крыши над головой, всплеском городской преступности, сельским бандитизмом, широкомасштабным алкоголизмом и разнообразными видами распутства и непотребств, которым предавались деморализованные люди, пытавшиеся выжить. Ленин не преувеличивал, заявив в марте 1921 г. на X съезде Коммунистической партии, что Россия после семи лет войны была похожа на «человека, которого избили до полусмерти». Или, как указывают некоторые историки, Россия вышла из Гражданской войны в состоянии «травмы».

Ощущение ущербной и травмированной революции лишь усиливалось народными восстаниями. После того как угроза победы белых миновала, большевики в глазах крестьян перестали быть меньшим злом. Крестьяне устраивали засады на хлебозаготовительные отряды и нападали на представителей государства. В конце 1920 г. крупномасштабные восстания вспыхнули в Западной Сибири, на Средней Волге, в Тамбовской губернии и на Украине. Главные требования восставших были везде одинаковыми: отмена реквизиций зерна, восстановление свободной торговли и получение крестьянами полного права распоряжаться землей, которую они обрабатывали, и продукцией их хозяйств. Эти либертарианские представления соответствовали тому, что, по мнению крестьян, они завоевали в ходе революции, причем по большей части своими собственными руками. Некоторые группы крестьян требовали повторного созыва Учредительного собрания. Крестьянские восстания дополнялись волнениями среди городских рабочих, принявшими не столь обширные масштабы, но более тревожными в политическом плане. В начале 1921 г. по стране прокатились разрозненные митинги протеста, демонстрации и отдельные забастовки. Требования рабочих в основном были связаны с вопросами физического выживания – особенно снабжения продовольствием и одеждой. Но экономические трудности, как и в прошлом, влекли за собой политическое недовольство. Рабочие требовали восстановления гражданских прав и отмены насильственных методов управления предприятиями, раздавались и голоса за созыв Учредительного собрания. В марте подняли мятеж матросы на военно-морской базе в Кронштадте, на острове неподалеку от Петрограда. Кронштадтские моряки, известные той поддержкой, которую они оказали большевикам в «июльские дни» – Троцкий в то время называл их «гордостью и славой русской революции» – и во время октябрьского захвата власти, теперь требовали отмены однопартийного правления, восстановления свободы слова и печати, созыва Учредительного собрания, передачи всей власти свободно избранным советам и упразднения не только реквизиций зерна, но и государственного контроля над экономикой. И среди матросов, и среди рабочих приобрел популярность лозунг «Долой комиссарократию!».

Этот кризис усугубляли разногласия между коммунистами. Некоторым из них казалось, что в ходе борьбы за выживание в жертву были принесены их собственные революционные принципы. В партии и прежде возникали фракции. В 1918 г. «левые коммунисты» выступали против Брестского мира, называя его предательством мировой революции, и критиковали введение мер строгой трудовой дисциплины в промышленности как посягательство на рабочий контроль. В 1919 г. «военная оппозиция» оказывала противодействие планам Троцкого по насаждению в Красной армии дисциплины и использованию бывших царских офицеров. Однако после того, как Гражданская война закончилась, внутренняя критика партийной политики стала более открытой и ожесточенной, хотя и не стала от этого более успешной. «Демократические централисты» возмущались растущей авторитарной централизацией и бюрократизацией партии и требовали большей свободы в дискуссиях и при выборах местных партийных должностных лиц. «Рабочая оппозиция» была недовольна традиционной дисциплиной в промышленности, использованием «буржуазных специалистов» при управлении предприятиями и подчинением профсоюзов государству.

Весна 1921 г. стала поворотной точкой. Оппозиция была сокрушена и принуждена к молчанию. Прошедший в марте X партийный съезд принял решение о запрете фракций в партии, вследствие чего недовольные коммунисты уже не могли объединиться в какую-либо организованную силу. Однако подавление оппозиции в рядах партии было произведено мягкими мерами по сравнению с насилием, к которому прибегали при подавлении крестьянских восстаний, забастовок рабочих и кронштадтского мятежа. Ленин, Троцкий и другие вожди коммунистов оправдывали эти действия – возможно, даже в своих собственных глазах – ссылками на то, что историческая правота находится на их стороне. В то же время возникало впечатление, что необходим компромисс – перед лицом такого уровня недовольства, а также с учетом «запаздывания» мировой социалистической революции, которая, как ожидалось, должна была обеспечить международную поддержку, необходимую экономически слаборазвитой России для того, чтобы решить свои экономические проблемы и приступить к скорейшему построению социализма. В 1921 г. с жестокостью и героизмом «военного коммунизма» было покончено и ему на смену пришла примиренческая и трезвая «новая экономическая политика», или нэп. Изменения были не слишком обширными. Контроль Коммунистической партии над государством сохранился (и даже усилился благодаря формальному запрету всех прочих политических партий), а дисциплина в Коммунистической партии укрепилась (включая запрет на фракции). В сфере экономики государство сохранило полный контроль над «командными высотами»: банками, крупной и средней промышленностью, транспортом, внешней торговлей и оптовыми операциями. Но мелкие частные предприятия и розничная торговля были снова разрешены, хотя и под строгим контролем. А взамен ненавистных реквизиций зерна и прочей сельскохозяйственной продукции правительство ввело фиксированный «натуральный налог», вскоре сменившийся денежным налогом. Как признавал Ленин, нэп был «отступлением» от некоторых завоеваний социализма. Радикально настроенные коммунисты считали это нетерпимым. Тем не менее многие большевики – включая, возможно, и Ленина – начали воспринимать нэп как новый путь к социализму, более пригодный для отсталой крестьянской страны. В 1920-е гг. в партии разгорелись дебаты между сторонниками постепенных преобразований, которые бы позволили поднять культурный и экономический уровень населения и помогли бы населению понять выгоды социалистической кооперации, и сторонниками более воинственного форсированного движения к социализму и даже возрождения героического радикализма времен военного коммунизма. Конец этой дискуссии положил лишь сталинский «Великий перелом» в конце 1920-х гг., «революция сверху» – попытка прорыва сквозь сложности и компромиссы к новой экономике, обществу и культуре.

* * *

Многим журналистам казалось, что Гражданская война началась в тот день, когда власть перешла к Советам. Некоторые приветствовали борьбу: правительственная газета «Известия» и большевистская партийная газета «Правда» заявили, что началось последнее сражение с буржуазией и прочими «врагами народа», включая «предателей» из числа социалистов, отказавшихся поддерживать народное дело. Либералы и умеренные социалисты, прежде чем их заставили замолчать, объявили это сражение бессмысленным и варварским братоубийством, которое приведет не к новой жизни, а лишь к новым мучениям, бедствиям и катастрофам. Солдатские резолюции и письма, напечатанные в «Известиях» в первые недели советской власти, отражали точку зрения нового правительства. Как утверждалось в этих отобранных текстах, Октябрьская революция открыла дверь в беспрецедентную эпоху, о которой, впрочем, давно мечтали: на смену «агонизирующему капиталу», чья «могучая цепь, веками заковывавшая трудящуюся Россию» была теперь разбита, пришла новая жизнь, в которой не стало «рабов, господ» и не было угнетения и насилия. Настал «долгожданный и Великий час осуществления Великого лозунга Свободы, Равенства и Братства», наконец-то превративший «нашу Русскую исстрадавшуюся Землю» в «свободную Россию». И он «сметет» всех, кто осмелится «встать нам поперек дороги» или совершить поступки, губительные «для дела революции» (включая и социалистов, которые «опозорили» себя, покинув съезд Советов).

Либералы и умеренные социалисты относились к этому совершенно по-иному. Самая влиятельная либеральная газета «Речь» в первый день советской власти осудила большевистскую революцию как государственный переворот и увидела в ней не столько важный поворотный пункт в истории, сколько еще одно «потрясение» в ряду выпавших на долю России страданий и бедствий, «новый этап крестного пути» (традиционная метафора, служащая отсылкой к страданиям Христа по пути на Голгофу). Популярная леволиберальная газета «Современное слово» тогда же, 26 октября, заявила, что этот «переворот – не этап на пути в царство свободы и социализма, а прыжок в бездну, неизмеримую и темную». В том же духе высказывались и социалисты-небольшевики. Народническая газета «Народное слово» предсказывала лишь «новый этап на тернистом пути» России, «сопряженный с новыми муками и испытаниями». Аналогичным образом в последний день перед тем, как газета Петроградского совета «Известия» перешла под контроль большевиков, ее редакторы объявили, что «это не есть переход власти к Советам, а захват власти одной партией – большевиками», и предсказывали, что их попытка править Россией в одиночку, без поддержки других партий, влечет за собой угрозу «кровопролитной гражданской войны», которую будут сопровождать «кровь и погромы».

В Москве «Ежедневной газете-копейке» наследовала «Газета для всех» – независимое левоцентристское издание для «простых обывателей». После Октября ее редакторы по-прежнему утверждали, что их газета издается для простых горожан и защищает их интересы, особенно от богатых и власть имущих. Советское правительство терпело ее до июня 1918 г., когда она, как и многие другие газеты, была закрыта – в том числе за распространение «ложных слухов». Ее редакторы разделяли широко распространенное убеждение в том, что лишь социалистическое правительство, представляющее все левые силы, спасет Россию от катастрофы, и потому сразу же прониклись недоверием к новому большевистскому правительству. Они выказывали обеспокоенность тем, что большевистская власть поведет Россию не вперед, к новому историческому этапу, а назад, в глубины хаоса, насилия и варварства. Уличные сражения, начавшиеся в Москве и других городах сразу же после провозглашения советской власти, дали колумнистам газеты повод осудить большевистскую революцию как «братоубийственную бойню» и источник «полного разрушения», а также обвинить большевиков в том, что они спровоцировали простой народ «лживыми» и «пустыми» обещаниями, тем самым выпустив на волю кровавые и жестокие «инстинкты» .

В последующие месяцы колумнисты «Газеты для всех» выражали все большее разочарование плодами революции: пустыми посулами, жестокостью, насилием, беспорядками, голодом, смертью и «гражданской войной». П. Борчевский, с которым мы уже встречались раньше как с ведущим колумнистом и «Ежедневной газеты-копейки», и «Газеты для всех» (его статьи обычно публиковались на почетном месте – в левой колонке на первой полосе), встретил новый 1918 год сомнениями в том, что он принесет желанное «новое счастье». Он предлагал читателям свою собственную краткую историю революции. «Старый 1917 год» был годом «катастроф и разочарований». Вообще говоря, «тяжесть мрачнейшей реакции» поначалу отступила, и на смену ей пришла «светлая радость первых дней свободы». Но затем последовали политические конфликты, насилие, трения и не в последнюю очередь «речи, речи, речи…». Все это сменилось Октябрьским переворотом. В какой-то степени он был полезным, потому что «бездарные правители» в результате оказались «в крепости». Но затем началось самое ужасное. Кровь льется потоком. Москва горит и содрогается от орудийных снарядов. Из моря крови рождается новая власть. В руках у нее – штык и пушка… Мира нет, хлеба нет, свободы нет… денег нет, работы нет… Есть только один позор и междоусобная бойня. В этом состоянии мы находимся и сейчас. Конца ему не видно. Уже растут и ширятся слухи о новом позоре, и новых сражениях, и новом горе. Не видно конца бедствиям. Впереди – рабство, голод, кровь, отчаяние… Где уж тут говорить о „новом счастьи“».

Два дня спустя Борчевский дал более достоверный взгляд относительно настоящего и грядущего, подчеркивая бессмысленность прогнозов на будущее: «Убеждения – убеждениями, но ведь есть еще жизнь, жизнь неприкрашенная, жестокая и коварная. Эта жизнь ломает теории, раздробляет партии, путает все предположения и догадки». В начале марта Исайя Громов, еще один колумнист, печатавшийся на первой полосе, дал свое прочтение первого послереволюционного года: «Сердце сжимается и хочется плакать и ругаться» в отношении всего того «великого, радостного и ужасного», что случилось за эти двенадцать месяцев. Но самым ужасным было то, что революция начала захлебываться «в крови народной», будучи втянута в «братоубийственный вихрь» «самоуничтожения». Постоянной темой в «Газете для всех» служила «гражданская война», как правило, осуждавшаяся с моральной точки зрения как «позорное» и «греховное» «братоубийство» и как составная часть катастрофического опыта послеоктябрьской смуты с ее душной атмосферой нестабильности и неопределенности, эгоизма и корысти, а также уменьшения ценности человеческой жизни.

Эти колумнисты без колебаний обвиняли во всех бедах большевиков, объявляя их политику и действия «позорными» и понося новых вождей самыми бранными словами. Во время выборов в Учредительное собрание Борчевский обвинял большевиков в том, что они «решили наложить свою лохматую звериную лапу на то, о чем сейчас мечтает вся измученная Россия, в чем видит спасение каждая исстрадавшаяся за судьбу родины русская душа». Но авторы «Газеты для всех» видели и те опасности, которые были неподвластны правительству или не являлись результатом проводимой им политики – в первую очередь надвигающуюся угрозу голода, ставившую под удар все обладавшее хоть какой-то ценностью: «С голодом теряются разум, совесть и дисциплина», что могло повлечь за собой новую и еще более ужасную революцию, «революцию брюха», которая сильнее «всяких политических теории» и «всех декретов и революции».

Эти независимые левые журналисты(в числе тех последних, кто еще мог печататься), откликались на чувство, которое, как им казалось, испытывали многие русские после Октября: что «гибнет родина святая». По мнению этих журналистов, общественность была охвачена мрачными настроениями, отмеченными беспокойством, замешательством, усталостью, страхом, беспомощностью, пассивностью и сильнейшим «стремлением» к «мирной жизни». В феврале 1918 г. колумнист Громов следующим образом пытался описать умонастроения простого русского обывателя год спустя после начала революции:

Столько всего произошло и такие сногсшибательные события творятся каждый день, что в голове получается какая-то каша, а в душе – отчаяние и пустота…

Нервы натянуты. Мысли свились в клубок. Нет ни начала, ни конца, ни выхода, ни решения…

…каждому хочется, ужасно хочется крикнуть:

– Да оставьте вы, наконец, меня в покое! Ничего я не хочу – ни мира, ни войны, ни радости, ни отчаяния, ни всей вашей проклятой политики!! Дайте мне сытно поесть и ни о чем не думать, ничего не ждать, ничего не бояться!! [242]

Независимая социалистическая газета Максима Горького «Новая жизнь» относилась к революции сочувственно. Но и Горький осознавал, что 1917 год обернулся катастрофическими испытаниями: Да, да – мы живем по горло в крови и грязи, – писал он в конце декабря 1917 г., – густые тучи отвратительной пошлости окружают нас и ослепляют многих. Да, порою кажется, что эта пошлость отравит, задушит все прекрасные мечты, рожденные нами в трудах и мучениях. Но он не желал поддаваться мрачным и пессимистическим настроениям, которых не удалось избежать многим. Оптимизм Горького опирался на веру – на полумарксистское представление о том, что движителем исторического прогресса служат сами противоречия:

В эти страшные для многих дни мятежа, крови и вражды не надо забывать, что путем великих мук, невыносимых испытаний мы идем к возрождению человека, совершаем мирское дело раскрепощения жизни от тяжких, ржавых цепей прошлого… необходимо верить, что эти бешеные, испачканные грязью и кровью дни – великие дни рождения новой России… в эти дни чудовищных противоречий рождается Новая Россия [243] .

Вся тяжесть дней «мятежа, крови и вражды» многократно возросла после того, как «гражданская война», о которой все говорили, действительно разразилась. Хотя голоса независимой печати к тому времени были задушены, мы можем получить определенное представление о том, как описывалась история тех дней в момент ее свершения, ознакомившись с тем, что осенью 1919 г. писали две стоявшие на противоположных позициях газеты: «Беднота», издававшаяся Центральным комитетом Коммунистической партии для крестьян и солдат, и поддерживавшая белое движение газета «Приазовский край», выходившая в Ростове-на-Дону, административной столице южного региона, на тот момент полностью контролировавшегося белыми силами.

1919 год был временем неопределенности, когда исход борьбы был еще отнюдь не ясен, и тем не менее обе газеты с поразительным оптимизмом говорили о слабости своих врагов, о правоте своего дела, а также о собственных успехах и народной поддержке. В статьях из «Бедноты», нередко написанных в форме репортажей из сел и городов в регионах, находившихся под контролем советского правительства и Красной армии, подчеркивалось все, что делалось ради улучшения жизни людей, и то, как все рады этим начинаниям: строительству школ, организации «культурно-просветительной» работы, включая, например, открытие читальных залов, борьбе с пьянством, поддержке бедных крестьян в их противостоянии богатым эксплуататорам, противодействию спекулянтам, наживавшимся на бедноте, и оказанию помощи семьям солдат-красноармейцев. Крестьяне, молодежь и горожане с энтузиазмом поддерживали эту «великую революцию», которую стремились уничтожить «буржуазия» и белые армии. Например, в одной типичной деревне «уже год как существует просветительный кружок», получая мощную поддержку: «Молодежь даже летом, когда столько работы, не забывает свой кружок»; она ставит современные пьесы, и помещение всегда полно. Газета отмечала тот же позитивный настрой и во время празднования второй годовщины Октябрьской революции, которую по всей советской стране якобы встречали с большой радостью, весельем и единодушием: «На митинге присутствовало почти все население, не исключая и детей…

для школьников был устроен чай и еда, состоящая из хлеба, яйца и 2-х кусков сахару. Детям объяснили значение праздника… За чаем последовал спектакль-митинг. После спектакля хор красноармейцев исполнил несколько песен». Эти репортажи свидетельствовали, что история и народ явно были на стороне советской власти и большевиков. Все испытывали уверенность и были счастливы. Сомнительно, чтобы авторы этих сообщений не замечали окружавших их страданий и неопределенности. Но в то же время было бы слишком просто объяснять восторженный тон их корреспонденций одной лишь цензурой. Не исключено, что в данном случае язык рассматривался как перформанс сам по себе («речевой акт», как впоследствии стали выражаться лингвисты), призванный не только отражать реальность, но и составлять ее часть и менять ее.

«Приазовский край» в репортажах из подконтрольного белым региона, прилегавшего к реке Дон и Азовскому морю, где были сильны казачьи традиции, также заявлял о полной поддержке местным населением борьбы с большевистским режимом, выражая уверенность в том, что это – историческая борьба за народное счастье, и в ее окончательной победе. Эти аргументы особенно сильно звучали в статьях, написанных к новому местному празднику, «Дню воина». Читателям внушалось, что представителей всех классов вдохновляют чувства «патриотизма» и «гражданской совести», а также «священного дела освобождения страны от разбойнического засилья» (как в то время часто называлась власть большевиков). Даже местная «рабочая масса» начала избавляться от «большевистского угара», освобождаясь от «несбыточных иллюзий пролетарской диктатуры, за которые пришлось заплатить тому же пролетариату океаном крови». Теперь рабочие были готовы отставить в сторону свои «классовые интересы» ради «восстановления разрушенной страны» и рассматривали это в качестве своей «священной» обязанности. Прежние «Мечты о „ленинском царстве“ расплываются, как ночные призраки с наступлением дневного света».

Если большевики видели в Коммунистической партии историческую силу, способную сыграть роль инструмента классовой борьбы и социалистических преобразований, то для журналистов «Приазовского края» исторической силой, призванной стать орудием национального спасения, была армия: «Во все тяжелые времена европейской истории, во все ее революционные и террористические периоды спасали честь, достоинство и благосостояние наций только военные элементы». Упор, который белые делали на историческом характере своей борьбы с коммунизмом, получал такое же активное отражение, как и убеждение коммунистов во всемирно-историческом значении пролетарской революции. Согласно характерным словам одного журналиста это была «титаническая» борьба «яркого света с кромешной тьмой, чести и правды с подлостью и бесчестьем, истинной свободы для всех с крепостничеством самым ужасающим, какого не было даже в мрачные времена средневековой инквизиции». Белые силы играли роль «спасителей». Красные же представали в обличье «грабителей и разбойников… авантюристов и шулеров… озверевшей черни… банды проходимцев, использовавших все великое вековое народное невежество для своих темных, корыстных целей».

В обоснование этого приводились примеры. Так, репортеры описывали жизнь в столице Украины Киеве после того, как белые силы изгнали оттуда коммунистов: сразу же открылись закрытые театры, появились независимые газеты, возобновилась гражданская и политическая жизнь, были разрешены «все партии, начиная от меньшевиков и правых эсеров и кончая монархистами», цены на потребительские товары резко снизились, образованные люди не боялись выйти на улицу хорошо одетыми, «отчаяние», прежде читавшееся в глазах людей, сменилось «окрыленностью» и «надеждой» наряду с «благодарностью» по отношению к Белой армии, освободившей их, и все классы, включая рабочих и украинских националистов, прониклись новым чувством единства.

В моральном плане обе стороны определяли Гражданскую войну как борьбу света с тьмой, добра со злом и свободы с рабством, ведущуюся в глобальном историческом масштабе, – эти представления заметны и в нередко аналогичной иконографии плакатов, выпускавшихся обеими сторонами. Для коммунистов и их сторонников эта борьба была составной частью международной классовой борьбы против неравенства, эксплуатации и угнетения, вдохновлявшейся общечеловеческими ценностями – свободой, равенством и братством. Авторы публикаций в поддержку большевистской власти объявляли революцию борьбой за святую «правду» – нравственную правду земной справедливости, праведности, честности, любви и добра. По словам рабочего-поэта, напечатанным в 1920 г. в газете «Рабочая жизнь», народ на своих красных знаменах написал «лучами света» «немеркнущее слово „Любовь“». Подобные квази-религиозные гиперболы в годы Гражданской войны часто встречались у авторов, восторженно относившихся к революции. Например, в «пролетарских» периодических изданиях 1920 г. говорилось, что революция строит новый храм на руинах старого, «Храм Священной Истины, Любви и Равенства», «Пролетарское Царство» «истины, правды, любви», «чистый и красивый» «новый мир» «Равенства, Свободы, Братства и Красоты», новую жизнь, которая будет «священна и чиста».

Антикоммунистические журналисты были не менее сильно убеждены в глобально-историческом значении их борьбы и общечеловеческой правде их ценностей. Например, автор, подписывавшийся как «Шиллер из Таганрога» (город в Приазовье), в статье, напечатанной в сентябре 1919 г. в «Приазовском крае», утверждал, что Гражданская война – это поистине глобально-историческая борьба: «борьба с большевизмом – дело не только одной России, где этот социальный бич нашел себе столь уютную колыбель, но и всего цивилизованного мира, которому взбунтовавшаяся чернь грозит все новыми и новыми потрясениями». Как таковое, возрождение «свободной России как полноправного… члена европейской семьи народов» представляет собой цель, вытекающую из всего «исторического хода вещей». Аргументы коммунистических авторов отличались от подобных заявлений лишь упором на классовой борьбе как исторической движущей силе всемирного прогресса и свободы.