Васил Левский

Стекольников Александр Яковлевич

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

 

РУКОДЕЛЬНЫЙ ГОРОД

Ночь пала на землю внезапно, как бывает на юге, в горах.

Два путника — один в длинной черной рясе, с высокой камилавкой на голове, другой совсем еще мальчик, с котомкой за плечами — поспешно пробирались по обезлюдевшему городку.

Показалась приземистая церквушка святой богородицы.

— Теперь уже недалеко, Васил, — подбодрил старший мальчика.

Когда вошли в церковный двор, облегченно вздохнули.

У церковной сторожки остановились. В оконце теплилась одинокая свеча. Постучали. Скрипнула дверь, и во двор вышел старый клисар — церковный служка. Узнав своих, поклонился, сказал:

— Добре дошли!

Путники осведомились, все ли в порядке, и, получив утвердительный ответ, пошли дальше. Вдоль каменной ограды вытянулось низкое серое здание — общинное девичье училище. Желтая акация раскинула над его кровлей свои зеленые ветки. Перед входом в училище — чешма, вода из нее течет в каменное корыто и, переливаясь, узким ручейком извивается по церковному двору.

Васил припал губами к холодной струе. Напившись, принялся мыть руки, лицо.

— Ты мойся, а я пойду. Да не опоздай вечерять, — сказал старший.

— Хорошо, дядя!

Холодная вода сняла усталость. Легко вскинув на плечо котомку, мальчик зашагал к маленькой калитке. За ней, в другом дворе, монашеский скит, небольшое здание с деревянной галереей на втором этаже. Осторожно, чтобы не разбудить мирно спавших монахов, мальчик прошел в свою келью — узкую, темную каморку. Не зажигая свечи, на ощупь достал из котомки хлеб, овечий сыр и спустился вниз, к дяде.

Ужин был недолгим. Дорога разморила монаха.

— Ну, ты ешь, а я лягу.

Поев, мальчик прибрал комнату и поднялся к себе. Ныли натруженные ноги, болели плечи, и сами закрывались глаза. Сбросив обувь, пыльное платье, Васил свалился на койку.

В келье посветлело. В оконце пробился отсвет где-то за горами поднимавшейся луны.

Тишина успокаивала. Усталое тело охватила сладкая истома, мальчику показалось, что он летит куда-то в серебристую даль. Вдруг что-то остановило полет и всего встряхнуло — резко, грубо. Мальчик открыл глаза, и сознание остро, до боли пронзило:

— Урун! Тутун!

Он прислушался, из тьмы доносились турецкие крики:

— Бей! Держи!

И тревожное болгарское:

— Пощадите!

Ночь прорезал леденящий душу вопль, и все стихло. Только вспугнутые собаки продолжали лаять и выть.

— О господи, опять погиб человек. За что? Мальчик зарылся лицом в подушку. Сна как не бывало. Тьма ночи наполнилась видениями недавнего.

...Дорога, опаленная зноем. Поднимая пыль, звеня цепями, бредут грязные, обросшие, изнуренные люди. Сквозь лохмотья их одежды видны следы побоев. По сторонам едут конные заптии — полицейские. Время от времени раздается окрик:

— Гяур, кепек!

И на голову и спину несчастного падают удары плетью.

— За что? — прижимаясь к дяде, спрашивает мальчик.

— Молчи, после узнаешь.

Вспомнилось, как в школу вошел турок.

— Что здесь делает эта райя? — презрительно бросил он.

Когда турок ушел, мальчик спросил:

— Учитель, почему турки — турки, а мы — райя, стадо? Разве болгары не люди, а скот?

— Молчи, подрастешь — узнаешь.

Вспомнилась разоренная крестьянская семья.

— Все отнято — и дом, и хлеб, все до ниточки. Где преклонить голову с маленькими детушками? — причитает крестьянка.

— Кем отнято? Почему?

— Чорбаджи Ненко отнял, задолжал я ему,— ответил крестьянин.

— Разве Ненко турок?

— Э, милый, болгарский чорбаджи хуже турецкого разбойника.

Сколько встает этих «почему».

А ответа все нет и нет.

Думы о разлитом вокруг горе обжигают молодую душу. В келье кажется невыносимо жарко. Мальчик выходит на галерею.

Лунный свет залил мир. Над долиной от реки поднимается дрожащее марево. Предутренняя прохлада напоена ароматом лугов, садов.

— Боже, как хорошо устроена земля и как тяжко на ней жить. Почему?..

Удары в клепало возвестили о наступлении нового дня. Старый клисар размеренно бил по железной доске, заменявшей колокол, сзывая болгар на молитву.

Правоверных сынов ислама о наступлении нового дня извещал с высокого минарета муэдзин в белой чалме. Сложив ладони рупором у рта, он монотонно, нараспев возвещал:

Ля илляхе илля-лах, вел Мухамеду расул юл-лах! [4]

Город просыпался.

В церковь святой богородицы прибывали богомольцы. Поздоровавшись, передавали друг другу слухи о ночном происшествии. Утром на дороге был найден убитый. В нем опознали болгарина, зажиточного жителя соседнего городка Сопот. Говорили об убитом, его семье, но не говорили об убийцах. Зачем? Кто они — известно: те, кто уже давно терзает болгарина. Крик, который разбудил мальчика в монастырской келье, слышали многие. Но никто не вышел. Спасти несчастного было уже поздно. Задержать, преступника? Зачем? Все равно его судить не будут, да еще и сам угодишь в тюрьму за поимку убийцы.

У каждого было много тому примеров.

Припомнился случай, когда в том же Сопоте на двух горожан напали турки-грабители. На крики болгар о помощи поспешили соседи. Но что могли сделать они, безоружные, против вооруженных разбойников? Кончилось тем, что погибло несколько болгар. Убийцы были найдены и арестованы. Но через несколько дней освобождены. Почему? За недоказанностью преступления? Нет! Потому что убийцы сами не признали за собой вины.

Да-да, именно поэтому! Таковы тогда были порядки в судах Турецкой империи. Свидетельские показания христиан в турецком суде не принимались. Обвинение могло быть подтверждено только показаниями двух турок. А захочет ли турок показать против соотечественника? Но даже если это случалось, то и тогда требовалось, чтобы преступник сам признал свою вину. Но никто не грабит и не убивает при свидетелях и никто добровольно не признается в совершенном преступлении.

— Их законы похожи на сырую кожу, которую можно растянуть во все стороны, в какую только захочешь, — говорили о турецком правосудии болгары.

Заутреня окончилась, и люди заспешили каждый к своему делу. Отправился и Васил. Его пригласили друзья отца на праздник посвящения ученика в полноправного члена цеха, помощника мастера.

Торгово-ремесленная часть города чувствовалась издалека. Сюда тянулись горожане и селяне, вереницы повозок и тяжело навьюченных ослов. Особенно людно здесь бывало в праздничные дни. Сколько покупателей, сколько праздных зевак привлекали эти шумные улицы и широкая базарная площадь.

Чаршия — так называлась в ту пору торговая часть болгарского города. В Карлове, родном городе Васила, чаршия занимала несколько улиц. Выходили они на площадь, в юго-восточной части которой высилась часовая шестигранная башня.

Своеобразны чаршийские улицы. Тянутся вдоль них торговые лавки вперемежку с мастерскими, кофейнями и гостилнидами, где можно быстро и по дешевке закусить.

Товар весь на виду. Он разложен на широком, открытом с улицы прилавке, свисает с потолка, лежит перед лавкой. Сам торговец сидит на прилавке, спустив ноги на улицу. Он зазывает покупателей, расхваливая свой товар, перекидывается прибаутками с глазеющими.

Столбы, подпирающие крышу, и сама крыша, покрытая красной черепицей, завиты диким виноградом. Зимой возле лавок стоят железные мангалы с раскаленными углями. Свесив ноги, торговец покачивает ими над мангалом: и ноги греются, и раздуваются угли. В помещении лавок мангалы не разжигают — боятся пожара.

Чего только нет в этих лавках! Ножи и гвозди, топоры и серпы, шерстяные и шелковые ткани, тонкие изделия ювелиров, медная и деревянная домашняя утварь, кожи, меха, обувь, готовая одежда, ковры, украшения для городских модниц и сельских красавиц.

И все это производится тут же, в городе, а то и в самой лавке.

Усевшись по-восточному, шьет хомут шорник. Ловко работая шилом и дратвой, он успевает сообщить покупателю цену на уздечку, сказать, что такой и на всех Балканах не сыщешь. Его сынишка лет пятнадцати вощит ему дратву, а меньшой возится у чана, в котором замочены кожи.

Из медницких несется дробный стук молоточков, чеканящих на домашней утвари затейливые узоры.

В кузницах ухают молоты, отковывая подковы, заготовки для ножей, ножниц, серпов.

А неподалеку, спустив очки на кончик носа, старый мастер сосредоточенно обрабатывает бронзовый перстенек — отраду какой-нибудь сельской девушки, у которой нет денег на серебряное или золотое колечко.

Здесь же можно заказать или купить готовое платье, обувь. Вон хотя бы у того башмачника, что натягивает на колодку красный сафьян.

Хоть и не ново все это Василу, но как не остановиться возле портного, отделывающего куртку разноцветным шнуром, как не заглядеться на волшебников, которые серый расплавленный свинец и яркую бронзу превращают в узорчатые дивити — чернильницы. Грамотеи не только Карлова, но и всей Фракии носят такие чернильницы на поясах.

А как трудно пройти мимо гостилниц, откуда несутся запахи кофе, жаренной на углях баранины, сладкого слоеного пирога — баницы. Но тут задерживаться не к чему — в кармане ни гроша. Да и надо поторапливаться в хан, где уже собрались гайтанджии.

Замечательное заведение болгарский хан — постоялый двор. Это место встречи друзей, где так приятно провести время за стаканом ракии, чашкой кофе. Здесь можно, не разговаривая, часами метать кости увлекательной игры в нарты или, потягивая ароматный табачный дымок, с бульканьем пробивающийся через воду курительного прибора — наргиле, унестись в мир грез, сладостных, но несбыточных. Приезжий может оставить тут коня, повозку, товар, поесть и переночевать.

В такой хан, каких не так уж мало в богатом Карлове, и зашел Васил. Здесь сегодня собрались гайтанджии — производители гайтана, шнура, столь прославившего Карлово в подвластных турецкому султану землях. Но прежде речь не о гайтане, а о людях, делающих его. Их сегодня здесь много — веселых, оживленных, празднично одетых. Васил — частый гость в этой среде, где так хорошо помнят его отца.

А вот и сам виновник торжества. Лицо его сияет, глаза горят. Еще бы — несколько мгновений отделяют его от вершины блаженства. Прошлое забыто — впереди самостоятельная жизнь. Забыты три года обучения, когда за многочасовой труд в мастерской и в домашнем хозяйстве мастера получал он только скудную пищу да пару обуви в год.

Прибыл уста-башия — главный мастер, председатель правления цеха — в сопровождении кассира и чауша — сборщика взносов в цеховую кассу. Поздоровавшись с каждым за руку, уста-башия вышел на середину зала и торжественно произнес:

— Иванчо Христо Николов! Подойди ко мне!

Из толпы вышел смуглый паренек. Волнуясь, подошел к уста-башию, поцеловал руку. Положил поясные поклоны всем присутствующим и смирно встал. Уста-башия для порядка, как положено по уставу, спросил чауша, внес ли посвящаемый вступительный взнос, а затем обратился с кратким напутствием:

— Учился ты, как говорит твой мастер, хорошо. Дело освоил отлично. Цеха не посрамишь. Юнак ты скромный, может, скоро хозяйку в дом введешь. Вот тебе от цеха подарок на обзаведение.

Вручив подарок, уста-башия развернулся и от всей души влепил посвящаемому по шее. Иванчо аж крякнул.

— Будь, как я! — провозгласил уста-башия.

На этом церемония закончилась. Компания шумно уселась за стол. Наполнили чаши. Выпили за посвященного и его учителя.

Заметив Васила, уста-башия подозвал его к себе.

— Ну как, Васил, живется? Жаль, что по пути отца своего ты не пошел. Какой был мастер Иван Кунчев! Гайтан сплетет, что лучший редко сыщешь, а покрасит его так, что ни вода, ни солнце цвета первородного не испортят.

— А какой человек был! — подхватили друзья Ивана Кунчева. — Справедливый, щедрый, отзывчивый. Бывало, как возникнет какой спор, обращались к твоему отцу. Что решит он, так тому и быть.

Старый мастер взял юношу за руки чуть ниже плеч, потряс.

— Ну и крепок же мальчонка!

— В отца.

— Да и ростом в него. Не так, чтобы высок, но и не мал. И глаза его, голубые, да и волосы такие же русые.

— Ну, не захваливайте хлопца, — вмешался уста-башия. — Посмотрим, каким он будет на деле, — и, уже обращаясь к юноше, добавил: — Ладно, Васил. Мастером, как отец, ты не стал. Но человеком смелым, честным, род свой болгарский горячо любящим, ты обязан быть. Таким был твой отец. Помни это!

Долго еще сидят в гостеприимном хане искусные гайтанджии. Вспоминают старину, обсуждают дела текущие, с тревогой всматриваются в день завтрашний. Уж очень много грозных предзнаменований вставало на горизонте.

На смену деревянному станку, доступному каждому, неотвратимо шел станок железный, дорогой, высокопроизводительный. То тут, то там закрывались мелкие мастерские, и их хозяева нанимались к богатым владельцам железных станов... Неподалеку, за Средна-горой, в Сливене, уже работала первая ткацкая фабрика. Пойди угонись за ней!

Подозрительна и появившаяся в городах новая мода: носить платье европейского покроя. Гайтан для украшения такой одежды не нужен, да и ткань требуется другая, какую кустарь на своем станке не вырабатывает. Да и эти, всякие энглези и франки, все больше лезут со своими товарами на болгарскую землю.

Что-то будет? Что-то будет?

Невеселые думы обуревают мастеров.

Молодежь они отпустили, и она веселой гурьбой отправилась за город.

Шли вдоль Стара-реки. Неширокая и неглубокая, обыкновенная горная речка, каких много в Болгарии, она питала энергией промышленность города. Почти на всем ее протяжении — от Карлова до пролома в Балканах — на ее берегах расположились чарки, тепавицы, дараки, мельницы, кузницы.

Практичный и предприимчивый болгарин давно научился пользоваться быстротечными водами бегущих с гор рек.

Вначале это был хлеб насущный. Ставил крестьянин на реке долап — огромное деревянное колесо с лопастями, подводил по желобу к нему воду реки. Шумно падала вода на лопасти долапа, а тот, тяжело вертясь и отчаянно скрежеща, крутил жернова.

Позже к долапу стали делать приспособления, с их помощью ковали железо, резали бревна, вытачивали чашки, ложки и прочую кухонную утварь.

А потом пошло и пошло. С появлением огнестрельного оружия у реки выросли динки. Мололи они «черное просо» — порох. С ростом промышленности у реки ставили чарки, на которых вязали гайтан, тепавицы, где валяли сукно, даракчийницы, где чесали шерсть.

И все это стучало, грохотало, скрежетало. Оглушающий, резкий шум стоял над всей округой.

Не легок был здесь труд. В полутемных низеньких строениях, в пыли и грязи работали по четырнадцать-шестнадцать, а кое-где и по восемнадцать часов. Два раза в день отрывались от работы, чтобы наскоро поесть. По традиции владельцы мастерских кормили наемных рабочих. Получали они хлеб, похлебку с бобами или чечевицей, лук да репу, которую прозвали «абаджийским сыром». Видимо, настоящий сыр для абаджия — ремесленника, изготовлявшего абу, грубую шерстяную ткань, — был роскошью. Да и среднего достатка мастера питались не лучше.

Ко второй четверти XIX столетия на фоне болгарской жизни все рельефнее вырисовывалась зловещая фигура крупного торговца-предпринимателя. Он подминал под себя все. Разорял мелких производителей, закабалял крестьян, ростовщическими сетями опутывал горожан, заставлял работать на себя целые деревни за чечевичную похлебку.

Солнце клонится к западу, а станки все стучат и стучат. Скручивают, вяжут из шерстяной пряжи гайтан. Гайтана так много, что, кажется, им можно обвить не только Карлово, но и всю болгарскую землю. Две тысячи станков. Четыре миллиона кусков гайтана в год.

Развезут его торговцы по всем уголкам Турецкой империи. Искусные портные украсят разноцветным шнуром — гайтаном — одежду.

Кардовский ремесленник выдумал это украшение, полюбившееся Востоку.

Тысячи карловцев живут доходами от выделки гайтана. И вдруг какие-то нелепые европейские пиджаки и узкие, как трубы, штаны вытесняют гайтан.

Ну как тут не встревожиться!

Шагает молодежь вдоль Стара-реки, мимо. грохочущих чарков. Яркий день радует душу, но и жизнь напоминает о себе. Нет, нет да и скажет кто-нибудь:

— А цена на гайтан опять упала.

— В Узунджове на ярмарке, говорят, гайтан шел хуже, чем прежде.

Резкий, неприятный шум уступил место звукам, ласкающим слух. С высокой скалы падали с хрустальным звоном чистые воды Стара-реки. Зарождаясь где-то в горах седого Балкана, она низвергалась в Карловскую долину шумным водопадом Сучурум, что значит «Летящая вода».

Сюда, под тень скалистого ущелья, поближе к речке говорливой, и направились юноши.

Усталые, разгоряченные зноем летнего дня, поднялись ближе к водопаду, откуда он начинает свой полет. Перед ними развернулась хоть и давно знакомая, но каждый раз по-новому трогающая душу картина.

На севере, теряясь в небе, вздымается Балкан. На юге тянется мягко очерченная Средна-горская цепь. Между ними — Карловская долина. Долина роз, садов и виноградников, ореховых и каштановых рощ, богатых нив и сочных пастбищ, звенящих горных потоков и чистоструйной реки Стрямы. Недаром турки назвали ее Гйок-су — «Небесные воды».

Никто больше Карлова и окрестных сел не дает благоуханного розового масла, которое дороже золота.

У крутых склонов Балкана приютился сам Карлово, город с десятком тысяч жителей. Когда смотришь на него сверху, он кажется сплошным садом. По его улицам и улочкам, по многочисленным канавам и канавкам бегут ручейками воды Стара-реки.

В городе — два города: верхний — турецкий, нижний — болгарский.

В верхней части, более прохладной, здоровой — богатые дома с обширными дворами и садами, дома турецкой аристократии.

В нижней — домишки болгарских ремесленников, мелких торговцев, бедноты. Здесь скученно, тесно. Но и здесь с каждым годом все больше растут вширь и ввысь усадьбы болгарских богатеев — владельцев чарков, мастерских, розоварен, торговых контор.

Вот он какой, Карлово, «самый рукодельный город» на болгарской земле.

 

СЕМЬЯ

Прошел год со дня смерти Ивана Кунчева. По старинному обычаю помянуть покойного собрались его родственники и друзья. Гина Кунчева в черном головном платке — знак траура — хлопотливо встречала гостей.

В сопровождении пяти своих сынов и дочери пришел брат покойного — Велю с женой.

Следом за ними стали прибывать Караивановы — братья и сестры Гины.

Многочислен род Караивановых. Отец Гины, Иван Тахчиев, замечательный строитель колодцев и мощеных дорог, оставил большое потомство: четырех сыновей и четырех дочерей.

Вот они, представители рода Караивановых. Перекрестясь, переступил порог хаджи Василий — монах Хилендарского монастыря, второй брат Гины. Вскоре пришли братья Атанас и хаджи Пейо.

Сестры Гины — Дона, Гана, Мария — и замужняя дочь Яна уже давно в доме, помогают хозяйке.

Во дворе и на открытой веранде, несмотря на серьезность повода к сбору, резвятся отпрыски рода Кунчевых и Караивановых.

Отличить Кунчевых от Караивановых можно даже по внешним признакам. В роду Кунчевых больше блондинов, в роду Караивановых — жгучие брюнеты. Сам родоначальник Иван Тахчиев был так смугл, что его прозвали Кара Иваном, Черным Иваном. Прозвище это утвердилось за всем его потомством.

Наконец появился старший из братьев Караивановых — Генчо, владелец известного в Карлове хана. Во дворе и в доме сразу стихло. Степенный, строгий и добрый Генчо пользовался в семье большим уважением. С тех пор как осиротела семья, Генчо стал во главе ее и не оставлял о ней забот до последних дней своих.

Хозяйка пригласила к столу. Монах Василий прочитал молитву, осенил крестным знамением присутствующих, и все уселись на домотканом ковре, вокруг низенького круглого стола — софры.

Выпита за покойного положенная чарка, испробованы закуски, и полилась мирная беседа людей, в жизни которых ни для кого из них нет ничего неизвестного, тайного.

Болгарские семьи крепки, патриархальны. Родительская и братская любовь в них развита чрезвычайно сильно.

В условиях чужеземного ига, национального и политического бесправия болгарин чувствовал себя свободным только в своем доме.

Здесь, окруженный сыновьями и дочерьми, снохами и внуками, он жил по законам своей веры и освященным веками традициям.

Господство тирана, разрушив болгарское государство, укрепило домашний очаг болгарина, эту основную клетку национального организма, где никогда не отмирало чувство общности порабощенного народа, неугасимо жили его язык, его культура, его обычаи.

С любовью и тревогой поглядывают на детей своих Кунчевы и Караивановы. Время беспокойное. Переполняется чаша терпения народа. Все чаще оно бурно переливается через край и разливается бунтами, восстаниями, как-то сложится жизнь детей? По какому пути пойдут они? Будут ли покорно ждать изменения судьбы или возьмутся своими руками ковать свое будущее?

И кто знает, может быть, уже тогда томили их тяжкие предчувствия. Многих сынов, родственников, близких друзей потеряют Кунчевы и Караивановы на кровавых путях, по которым шла их отчизна, к свободе.

Сидят рядышком две матери: Гина — вдова Ивана Кунчева и Тина — жена брата его, Велю Кунчева. Видно, сам бог наградил их не только схожими именами, но и схожими судьбами.

Одними радостями они радовались рождению детей, одними слезами оплакивали их гибель.

Из восьми их сынов семеро изберут путь борьбы и пятеро отдадут борьбе свои жизни.

Измученные терзаниями за детей, натерпевшиеся гонений от их убийц, они умрут в один и тот же год со словами: «Дети, дети...»

И прозвучит в тех словах и скорбь, и последнее прощанье, и последняя радость: погибли их дети, но отныне вольны дети всех болгарских матерей.

Они умерли в 1878 году, когда многострадальную их землю озарили первые лучи свободы.

В тот вечер Васил не вернулся с дядей в монастырский метох, остался у матери.

Разошлись дяди и тетки, и в доме стало тихо и пусто. Взбудораженные воспоминаниями об отце, дети тесно прижались к матери. И она, печальная и ласковая, усадила их рядом с собой: восьмилетнего белокурого Петра и смуглого, с большими черными глазами двенадцатилетнего Христо.

Подсел к ним и Васил. Было ему в ту пору пятнадцать лет. Но мать давно привыкла видеть в нем своего помощника.

Когда в 1844 году отец Васила, Иван Кунчев, искусный мастер гайтана, заболел и вскоре ослеп, все заботы в семье и доме легли на плечи его жены Гины.

Работящая, никогда не расстававшаяся с прялкой и ткацким станом — ни девушкой в доме отца, ни после замужества, — она с удвоенной энергией боролась с неожиданно нагрянувшей бедой.

Долго по ночам светился в доме Кунчевых огонек, жужжало веретено, а с утра, чуть забрезжит рассвет, Гина вновь на ногах.

Рядом с домом мастерская. Там раньше работал ее муж, а теперь она сама красила ткани и гайтан.

По дому помогали старшая дочь Яна и Васил. Сын чесал шерсть, ходил в лес за дровами, разносил заказчикам окрашенный матерью гайтан. Не у дел был в этой трудолюбивой семье только больной ее глава. В последние годы он все чаще повторял: «Зачем я только живу, ем хлеб детей своих».

В 1851 году Иван Кунчев скончался. Вскоре умерла младшая Марийка. За год до смерти отца вышла замуж Яна. Осталась Гина с тремя сыновьями. Вот она сидит с ними, вспоминает прошедшие годы. Много в них было горького, тяжкого. Но не сломили они Гину. Она все так же красива, стройна. В ее фигуре, во всем ее облике сохранились девичья чистота и строгость. Кто подумает, что ей тридцать пятый год, что она мать пятерых детей? Люди, знавшие ее, говорили, что эта черноокая женщина с умным приятным лицом и мелодичным голосом обладала твердым характером, большим самообладанием, бесстрашием и была неиссякаемо жизнерадостна.

Как о матери, о ней можно сказать словами болгарской народной песни: «На прялке пряла, трех сирот вскормила, трех сирот, трех сизых соколов».

Она жила для детей, жила их счастьем, их жизнью. Васил, ее первый сын, был ее сердечной слабостью. Его она любила горячо, страстно, самоотверженно.

— Он наполнял радостью наш осиротевший дом, мое вдовье сердце, — говорила позже о нем Гина.

Она мечтала видеть своего сына священником, просвещенным человеком. Сделаться священником в те времена было, пожалуй, единственной возможностью обрести путь к образованию.

Но материальные затруднения, наступившие в семье с болезнью отца, осложнили выполнение задуманного. Пришлось определить Басила в килийное училище. Давало оно скудные знания, преимущественно религиозные. Через год мать перевела сына в школу взаимного обучения. Так называлась она потому, что старшие ее ученики помогали обучать младших. Здесь Васил пробыл три года. Дальше учиться не смог. Смерть отца заставила уйти из школы и заняться портняжничеством.

В ту пору, в 1852 году, в Карлово прибыл с Афона брат Гины — иеромонах Хилендарского монастыря хаджи Василий. В его делах по исполнению церковной службы в Карлове и окрестных селах требовался помощник. За это и ухватилась Гина, как за последнее средство достичь желаемого. Она отдала сына на воспитание дяде, получив от него обещание позаботиться об образовании племянника.

Так Васил на пятнадцатом году стал послушником при дяде-иеромонахе.

Новая жизнь для Басила только что началась. Все ему нравится: и монастырская усадьба, и служба в церкви, и хождение по селам. Об этом, сидя возле камелька, он и рассказывает матери и братьям.

Однако пора и спать. Мать расстилает на ковре постель, и братья укладываются рядышком. Но чуть из комнаты вышла мать, чтобы закончить последние дневные работы, шустрый черноглазый Христо прильнул к брату:

— Васил, расскажи что-нибудь.

Васил любит сказки, а еще больше народные песни и сказания об отважных гайдуках, о смелых воеводах. Много он слышал их и от бабушки и от старших товарищей. Героические песни доводилось ему слушать и на посиделках, притулясь в уголку, в сторонке от взрослых.

— Ну, хорошо, — соглашается Васил, я вам расскажу о Стояне-воеводе. Слушайте...

Славен воевода, Золотой Стоян! Не велика его дружина, Но сговорна и отважна. У дружины его Длинные ружья на плечах, Золотые ятаганы за поясом, Патронташи из чистого золота.

— Неужто из чистого золота, Васил?

— Да, из золота. Много его он у турок поотнимал. Потому и звали его Золотым Стояном. Долго ходил он по горам и лесам, прислушивался к стону народному, судил своим судом поганых притеснителей. Дошел до него слух, что больше всех горя причинил, больше всех крови болгарской пролил свирепый турок Кула-Байрактар. И порешил Стоян убить изверга. Много дорог исходил он, много обшарил лесов дремучих, ущелий глубоких, а злодея все нет как нет. Но вот попался Стояну человек, который знал, где укрывается Кула-Байрактар. И сказал тому человеку Стоян...

— А что он ему сказал? — не утерпел Христо.

— Не спеши. Все узнаешь, — мягко ответил Васил и тут же по-мальчишески звонко выкрикнул:

— А сказал он ему вот что:

— Эй ты, Киря, горский староста, Или всю ты правду скажешь, Всю мне истину расскажешь, Или башку тебе снесу я, Что Петровскому цыпленку [5] , Что весеннему ягненку, Что оперившейся птичке.

Перепугался Киря, горский староста, взмолился:

— Воевода, Золотой Стоян, Мне обманывать тебя нельзя И шутить с тобой не пристало, — Всю я истину скажу, Всю те правду доложу.

Повел Киря Стояна в телятник, где прятался Кула-Байрактар.

Как пришли они в телятник, Видят перед ними Кула-Байрактар И двенадцать басурман-сейменов... [6] — Эй ты, Кула — славный Байрактар! — Молвил воевода тут Стоян, Саблей вострою махая: — Ты зачем попал в телятник? Уж не гайдуков ли Хочешь здесь ловить? И башка Байрактара Покатилась с плеч долой.

От такого рассказа у мальчишек дух захватило. Хоть и страшновато, но хочется слушать еще и еще, и они пристают к брату:

— Васил, расскажи еще! Про Димитра Колачли...

— Да вы же о нем знаете.

— А ты еще расскажи.

И Васил снова начинает:

— Был это самый знаменитый из всех знаменитых болгарских воевод. Двенадцать лет ходил он со своими молодцами по Фракии и Добрудже. Знаменосцем у него был Златю Конарин, тот самый, который так туркам насолил, что его именем турецкие матери и до сих пор детей своих пугают...

Льется в ночной тиши занимательный рассказ. Лежат малыши, не шелохнутся, только учащенное их дыхание говорит, что не спят они, слушают. Васил г и сам было увлекся, да вдруг раздалось чье-то посапывание. Васил приподнялся, поглядел на братьев. Меньшой уже спал, прижавшись белокурой головкой к плечу Христо.

 

ПУТИ-ДОРОГИ

Закончилась страда деревенская. Ушло лето — мука бедняцкая, наступила зима — сельская лень. Так говорится в пословице, а селянину всегда найдется забота. Но как бы ни было, а зимой все же вольготнее. Недаром и праздников больше в зимние месяцы. Болгары так и говорят: «Пришел. Петков день (14 октября) — привел праздники».

Откормлены к этому времени боровы, созрело новое вино, можно начинать свадьбы, устраивать семейные торжества.

У Басила с дядей прибавилось дел. Только успевай венчать, служить молебны, ходить по гостям. А вечером Васила нет-нет да и позовут друзья на седянку. Был тогда Васил на шестнадцатом году, собой статный, девушкам нравился. Приглашали и за голос его —- звонкий, чистый.

Седянки — русские посиделки, украинские вечерницы. В славянских землях придуманы эти развлечения сельской молодежи в долгие осенние и зимние вечера. На седянку, устраиваемую в доме подружки, собираются девушки и парни. Девушки приходят с прялками, вязальными спицами, с пяльцами для вышивки. Но рукоделье, как оно ни мило девушкам, не главная цель седянки — идут сюда, чтобы повеселиться, послушать парней, да и что скрывать — перекинуться взглядом с тем, по ком уже давно стосковалось сердце девичье. И для парней в те времена строгой нравственности седянка была чуть ли не единственной возможностью поближе познакомиться с приглянувшейся девушкой, а при случае и договориться о свадьбе.

Иногда девушки с разрешения матерей устраивали седянки тайком от парней, где-либо в доме, в котором в тот вечер отсутствовали мужчины. Но всегда случалось так, что парни легко открывали место тайного сбора и шли туда непрошеными. Обычай требовал не впускать незваных гостей по первому стуку. Пусть прежде выстоят положенное время у дверей, вымолят разрешение войти в дом. Когда соблюдены все правила, парней впускали, и они усаживались напротив девушек. В красном углу, откуда все видно, располагалась хозяйка дома — охранительница благопристойности.

Ребята наперебой старались веселить девушек: кто остроумным рассказом, кто острым словцом, кто удачно выкинутым коленцем.

Девушки степенно вязали, вышивали, изредка вскидывая глаза то на говорящего, то на того, кто ждал этого взгляда.

Кто-либо из парней заводил песню, ее подхватывали. И хоть много вплеталось голосов, но голос Васила не терялся, он звенел и вился какими-то своими путями. И не раз случалось, что певшие, как бы сговорясь, враз обрывали песню, чтобы дать простор Василу, а он, увлеченный, продолжал петь, не замечая, что товарищи замолкли.

У седянок были свои песни — седникарские. Особенно полюбилась девушкам песня о Калинке-воеводе. Пели ее, когда были уверены, что никто посторонний не подслушивает.

Договаривалась Калинка С царем русским Николаем [7] Против султана идти, С турком бой вести. Обещал ей царь Половину царства, Половину царства, государства И коней с седлами. Поднялась девушка Калинка, Оделась в одежды юнацкие, Перепоясалась саблей острою, На плечо вскинула ружьецо. Собрала Калинка юнаков, Повела их в бой с турками. Билась она три дня и три ночи, Взяла она Варну и Каварну, Взяла она Добрич и Силистру И к царю пошла, Царю такое слово молвила: — Ой ты, царь, ты мой государь! Обещал ты мне царство И коней с седлами. Но довольно с меня, предовольно, Если ты, государь, Освободишь от турок Народ мой [8] .

Пропеты песни. Кто-либо из хлопцев вынимает кавал, и под звуки его закрутится огненное хоро.

А потом разомкнется круг и выйдет на середину лучший танцор. Грянет гайда рученицу. Встрепенется от первых звуков ее танцор, замрет на мгновенье и вдруг, как стрела, спущенная с тугой тетивы, взовьется и пронесется в лихой пляске. Гайда все ускоряет темп, и кажется, уже не уследить за движениями пляшущего. Он то взметнется ввысь, то кружится, как волчок, то легко прыгает, как серна гор. Глядя на него, не могут удержаться и зрители. Они хоть и не пустились в пляс, но загляните в их глаза, поглядите на их плечи, руки, спины — все их существо во власти звуков, лихого ритма...

Пропели первые петухи. Как полагается, хозяйка начинает уговаривать хлопцев расходиться по домам, а они отказываются, просят девушек спеть на прощанье. И девушки соглашаются. Заводят песни, в которых упоминаются имена присутствующих. За частушками следует дарение цветов. Но чтобы получить цветок, немало приходится парню упрашивать свою зазнобушку.

На самой зорьке расходятся по домам хлопцы. Недаром посиделки назывались дозорьками, досветками.

Но когда соберутся девушки на тлаку, тут уже никто не мешает им посудачить о своих делах. С наступлением осени тлаки устраиваются часто. То та, то другая подружка выходит замуж. Ну как не помочь ей приготовить приданое! И девушки собираются в доме невесты шить, вязать, вышивать. За песней и разговорами дело спорится, и сундук быстро наполняется всяким рукодельным добром.

Зима в Долине роз так не похожа на зиму, что стоит за Стара Планиной, в северной части болгарской земли. Там она и снегом богата, и вьюгами, и морозами крепкими да долгими. А здесь, в Карловской котловине, зима точно малое дитя: то плачет, то смеется, то снег иль дождь идет, то солнце греет.

Декабрь. На носу сочельник, а в Карлове и по ночам тепло. Только лишь горы побелели да лес оголился, почернел. Бродят по нему карловчане с топорами, выискивают пни покрепче да посмолистее. Тут и Васил с братом Христо.

В канун рождества загорится в камине каждого болгарского дома смолянистый пень, и будут хозяйки неусыпно следить, чтобы не погас огонь всю ночь. От этой ночи бдения и получил пень название «будник», а канун рождества, сочельник, — «будни вечер».

Большими церемониями обставляется празднование будни вечера. С утра хозяйки заняты приготовлением обильной еды для вечерней трапезы. Когда все готово, накрывается праздничный стол. Между блюдами кладут щепотки сухого навоза, взятого из трех куч, солому — из трех скирд, насыпают песок, взятый ночью из реки. Навоз, песок и солома — символы плодородия. Когда сыплют на стол песок, приговаривают: «Колкото песык, толкова и вресык» (сколько песчинок, столько и младенцев). После праздника навоз со стола разбрасывают по нивам и виноградникам, а песок возле амбаров: да будет богатым урожай, да будут полны зерном закрома!

Под столом расстилается солома. После праздника отнесут ее до восхода солнца в сады, обвяжут ею ветки деревьев, чтобы больше родили плодов, разбросают ее в курятниках, чтобы несли птицы больше яиц.

Но вот приготовления закончены. Наступает вечер.

Хозяйки, святой обычай соблюдая, Будни вечер, будни праздник встретят Буйным пламенем горящего камина.

В доме Гины Кунчевой за праздничным столом собрались трое ее сынов, дочь с мужем и старший брат хаджи Василий. Прежде чем приступить к трапезе, иеромонах Василий, как полагается старшему в доме, заправил кадило ладаном и углями и, свершив молитву, стал кадить по комнате, а затем и по всем углам хозяйского дома и дворовым постройкам.

Для кого праздник — веселье, а для Васила — работа. Святки прошли в церковных службах, молебствиях по домам. Васил и не заметил, как наступило 1 января. Для семьи Кунчевых это не только Новый год, но и день именин двух Василиев: сына Гины и ее брата, иеромонаха. Утром в церкви св. богородицы была отслужена литургия в честь святого Василия, на которой присутствовала вся родня Кунчевых и Караивановых.

Для братьев Васила, Христо и Петра, праздник начался значительно раньше. За несколько дней до Нового года вместе с другими мальчишками они нарезали кизиловых веточек, обвязали их бумажными цветами и лентами. Когда занялась заря Нового года, из всех болгарских домов повысыпали ребята с украшенными ветками — суровакницами — в руках. Началось колядование.

Дети ходят из дома в дом, хлещут хозяев суровакницами, желают им доброго здоровья, приговаривают:

Плодородный, плодородный год, Веселый, веселый год, Золотой колос на поле, Красное яблоко в саду, Крупная гроздь винограда, Полные амбары хлеба, Полные хлевы скота, Полный дом детей.

Как ни много праздников принес Петков день, но пришел и им конец. Пролетели «бабьи дни» марта с неустойчивой, капризной погодой. Очистилось небо от серых, низко ползущих облаков. Просохли дороги.

На заре монах Василий с племянником отправились в очередной поход по селам.

В ту пору крупные болгарские монастыри имели в городах свои отделения — метохи, где останавливались странствующие монахи — таксидиоты, собиравшие пожертвования и привлекавшие паломников в свои монастыри.

Иеромонах Василий был настоятелем Карловского метоха Хилендарского монастыря на Афоне и исповедником. Он ходил по селам, исповедовал верующих, совершал другие религиозные обряды и собирал подаяния для своего монастыря.

Монах и его юный помощник шагали на юг, туда, где река Стряма выбирается из Карловской котловины на широкие просторы Фракии.

По долине шествовала весна. Веселее звенели горные потоки. Обогащенная их водами, вспухла и помутнела Стряма. В садах и вдоль дорог стояли в цвету деревья. На левадах, на полянках ореховых рощ, из-под каждого камешка пробивалась молодая травка, тянулась ввысь, к солнцу, сверкавшему в голубых высотах. Робким шумом новой листвы наполнились леса на склонах гор.

Мир окрасился в зелено-голубой цвет. И только гордые вершины Балкана не сняли своих белых шапок перед юной красавицей весной.

Стало людней на полях и дорогах. Малая, худенькая коровенка тащит кривой деревянный сук — подобие сохи. Ей помогает мужичонка, изо всех сил подталкивая допотопное орудие. Неподалеку мерно шагает сеятель, бросая из лукошка семена. За ним корова тянет борону: толстую доску, в которую воткнуты колючие ветки цепкого кустарника. Там, где хозяин побогаче, на поле виден деревянный плуг с железным лемехом и тянут его уже не коровы, а пара сытых быков.

Покрикивая на пешеходов, сгоняя их с дороги, едет на коне богатый турок. За ним повозки с женами, детьми, слугами, разноцветными одеялами и пестрыми коврами. С наступлением теплых дней турецкая знать из Карлова потянулась в Баню — большое село, расположенное у горячих целебных источников.

Здесь монаху Василию нечего делать. Жители Бани в случае надобности сами могут прийти в Карлово, до которого недалеко. Василию надо спешить в село Чукурлии, куда он вызван для исповеди больного.

Дорога идет прямо на юг, по невысоким округлым холмам с плешивыми макушками и заросшими акацией склонами.

С одного из холмов, в глубокой впадине, открылось село. Это и есть Чукурлии. Неподалеку от него видны развалины.

— Что там было? — спросил дядю Васил.

— Монастырь.

— Это они его разрушили?

— Они.

Васил уже не спрашивает: почему? Он только пристально вглядывается, словно хочет запомнить навсегда.

Село Чукурлии — типичное болгарское село. Дома его разбросаны в беспорядке, но живописно. Почти у каждого домика садик с цветами. Болгары, особенно женщины, большие любители цветов. Цветы — существенная часть их туалета. Отправляясь в гости, на вечеринку, какая молодая болгарка или болгарин не заткнет цветок в волосы, за пояс. Цветами они украшают жилища, иконы, церкви. Вручением цветка на танцах или у колодца девушка указывает избранника своего сердца.

Дома просторны и опрятны. Крыши аккуратно покрыты соломой, а кое-где и черепицей.

Женщине обязан болгарский дом своей чистотой, своим уютом. Она белила его стены, расписывала их пестрыми цветами, она плела рогожки и ткала половики, которыми устланы полы, ее руками сделано все, на чем сидит и спит семья: ковры, покрывала, одеяла, подушки. Ею начищена медная посуда, что блестит на полках вдоль стены. Недаром болгары говорят: дом стоит не на земле, а на жене, хорошая жена лучше любого богатства.

Но за этим внешним благополучием часто скрывалась острая недостача во всем, самом необходимом.

Огромным трудолюбием и упорством должен был обладать болгарский крестьянин, чтобы поддерживать жизнь семьи. Все его достояние, само существование, честь жены, дочери, сестры зависели от прихоти любого представителя господствующей нации.

Исповедник прибыл в Чукурлии вовремя. Больной умирал. Монах едва успел его причастить.

— Долго болел покойный?

— Без малого месяц промучился бедняга.

— Что с ним случилось? — робко спросил Васил.

— Эх, сынок, вспоминать ту ночь жутко, не то что рассказывать, — ответила жена покойного.

Рассказали соседи. Проезжавшие через село турки облюбовали для ночлега этот дом. Вечером, получив от хозяев вина и еды, они долго пьянствовали, а потом потребовали, чтобы хозяйская дочь, шестнадцатилетняя девушка, развеселила их пляской. Отец воспротивился и был за это жестоко избит.

—- И никто не вступился? — спросил Васил.

— Нет, мы не молчали. Мы вступились. Но они были вооружены. Несколько человек наших ранено. Может, кто из них и умрет.

— Ну, а турки?

— Известно! Собрали утром с жителей денег на дорогу и отправились дальше. Кто их накажет?!.

Смерть очередной жертвы дикого произвола взбудоражила село. Вспомнились прежние обиды. Уже не таясь, во всеуслышание говорили о нетерпимости такой жизни.

— Проезжал на днях бегликчия со своей сворой. Вызвал старосту и говорит: «Мы проживем здесь несколько дней. Найди для нас самое лучшее жилище. Пусть туда придут самые красивые девушки и молодые женщины. Они должны быть здоровыми и веселыми, иначе как же мы будем веселиться в этом, грязном селе». Уехал бегликчия, приехал юшурджия . И этот потребовал лучшее жилище и самых красивых женщин, которые подносили бы ему кофе и чубук. Мало его, кровопийцу, накормить, надо еще дать для его жены цыплят, масло, сыр, свечи, рис, дрова, угля. А попробуй отказать — изобьет.

— Что же, так и будем безотказно давать? Про нас, живущих в селах у больших дорог, и так говорят, что турки у нас даже уши съели, — вскипел молодой крестьянин. — Кого мы только даром не кормим, кого только не ублажаем! Все, кому не лень, лезут в наши дома, жрут, пьют, глумятся. Кто же мы: люди или скот бессловесный?

Селяне взглянули на говорившего, но ничего не ответили. Слышалось лишь покряхтывание да глубокие вздохи.

— Таков порядок. Не мы его установили, не нам, должно быть, суждено его сломать, — после долгого замешательства сказал согбенный тяготами жизни человек. По виду трудно было определить его возраст. Волосы еще черные, а по лицу будто много раз беспорядочно прошла соха, оставив борозды, резкие и кривые.

— А кто же за нас будет ломать? — послышался все тот же беспокойный голос.

— Да уж и не знаю кто. Я пробовал, вот оно, — и человек распахнул рубаху на груди. Все увидели впалую, иссохшую грудь с двумя глубокими шрамами. — Вот оно, — сказал он еще раз и тяжело закашлялся.

— Прости, бай Тодор. Видит бог, не хотел я тебя обидеть, — смущенно проговорил только что горячившийся селянин.

— Да я на тебя не в обиде. Разве я против? Сил только у меня уже нет. А терпеть разве ж можно? Не можно, говорю я вам, братцы. Не мо-ж-ж-но!

В доме наступило тревожное молчание. Слова «не мо-ж-ж-но», вытолкнутые из больной. груди изувеченного человека, продолжали звучать, как набат. Глаза у людей горели, но воля... У одних она была сломлена, у других еще не проснулась.

Монах, желая внести успокоение в взволнованные души, привычным бесстрастным тоном протянул:

— Иисус терпел и нам велел.

— Кырпеж и тырпеж два села поминали , отче,—прозвучала злая отповедь.

Лицо Васила залило краской стыда. Он взглянул на дядю так, будто впервые увидел его, и выскочил из дому.

Возвращались в Карлово через село Митиризово. Долго шли молча. Встречные крестьяне из почтения к духовному сану монаха раскланивались первыми. Перед проезжими чиновными турками монах сам отходил в сторону.

Молчание нарушил Васил:

— Дядя, а кто установил такие порядки?

— Какие?

— Те, о которых в Чукурлии говорили.

— Ишь ты, что захотел узнать! Власти, конечно.

— Какие власти?

— Известно какие: турецкие, султанские.

— А почему они такие несправедливые порядки установили: для турок — одни, для болгар — другие?

— А ты думаешь, бедному турку сладко живется? И с него небось тоже по осени семь шкур дерут.

— Чего же они молчат? Султан-то ведь их турецкий, бить своих не будет.

— Ну это, милок, как сказать. Да и что ты прицепился: почему да почему? Наше дело божьим словом, утешать страждущих.

Утешать божьим словом... Сколько раз Васил слышал это. А как же понять того чукурлийца, который не хочет утешенья? И Васил спросил об этом дядю.

— Бога он не боится, богохульник тот человек,— раздраженно ответил монах.

Шагают по каменистой дороге монах и его юный послушник. «Что же такое, — думает Васил, — бога бойся, турка бойся, болгарского чорбаджию бойся. Всем услужай, никому не перечь. Разве это достойно человека?»

Бьется пытливая мысль, как птица в силке.

Под вечер пришли в Митиризово. Боже, какая бедность! Многое успел повидать Васил, но такого еще не встречал. Здесь болгары на своей земле живут из милости. Вся земля тут церковная собственность — вакуф. Доходами с нее содержится мечеть в турецкой столице.

Много болгарской земли завоеватели отдали своим мечетям и духовным школам. Не мало той же земли пожертвовали мечетям правоверные для спасения души.

Был и третий источник пополнения вакуфа. Мусульманин заключал с мечетью сделку: он продавал ей свою землю за десятую долю ее стоимости, но сохранял за собой пользование ею на правах аренды. Выигрывали от такой сделки мечеть и арендатор, и обременялся дополнительными тяготами болгарский крестьянин. Арендуя землю у мечети, мусульманин освобождался от уплаты податей, был застрахован от конфискации имущества, от вымогательства чиновников и преследований частных кредиторов. А деньги, которые арендатор платил мечети за эти привилегии, он выколачивал из болгарских крестьян. В районе вакуфа болгарское население не имело собственной земли и потому было вынуждено либо арендовать ее на условиях издольщины, либо идти в батраки.

Работа на земле, «принадлежащей аллаху», была тяжелой. Значительную долю урожая, выращенного ценой огромных усилий, болгарин отдавал арендатору, причем договор мог быть всегда нарушен, а обобранный крестьянин в любой момент согнан с земли.

Вакуфное село узнаешь по внешнему виду. Низенькие, обветшалые глинобитные хижины, едва прикрытые соломой. В маленьких дворах хоть шаром покати. Из дворов на прохожих с визгом и лаем выскакивают голодные шелудивые псы. Васил и дядя еле успевают отбиваться от них. Из одной халупы, чуть ли не из-под земли, вышел угрюмый человек. Увидев монаха, пригласил зайти. Приглашение очень кстати: путники уморились, да и сумерки надвигаются.

Хаджи Василий — мужчина видный, дородный. Чтобы войти в жилье, ему пришлось согнуться чуть ли не вдвое. При виде гостя поднялась вся семья: жена, четверо ребят. Заворочалось что-то в углу, пытаясь встать, но так и не. смогло.

— Моя мать больная, — сказал хозяин.

Засуетилась хозяйка. Пока сынишка помогал гостям помыться, она сготовила ужин: налила в миску молока, разбавила его водой, чтобы хватило на всех, и покрошила пресной лепешки.

— Отведайте попару — бедняцкую еду, — ласково и застенчиво обратилась она к гостям.

Монах вынул из сумки полученный в Чукурлии пшеничный хлеб и сыр. У ребят загорелись глаза. Ели молча, сосредоточенно, подбирая каждую крошку.

Весенние вечера в горах прохладные. Через отверстие в крыше, служившее дымоходом, и единственное оконце без стекла потянуло холодком. Хозяйка позатыкала их соломой, и в комнате стало темно. Хозяин зажег борину — еловую щепу. Ее трепетный свет, легкий запах смолы придали уют. Васил огляделся: бедно, ох, как бедно, но чисто.

В ту ночь обитатели маленького жилья, может быть впервые за многие дни наевшиеся досыта, спали крепко. Только Васила душили кошмары. То на него набрасывались стаи одичавших псов со свирепыми мордами стражников, полицейских, сборщиков налогов, то он тонул в попаре — холодной и мутной, как вода в реке в весеннее половодье.

Кто знает, какой след оставило в юной душе посещение села Митиризово. Известно лишь, что это село будет одним из первых, куда через несколько лет придет Васил, чтобы готовить обездоленных к борьбе за справедливость.

В походах по родной стране познавал Васил жизнь своего народа. Пути-дороги стали его школой.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

 

ГРОЗА ПРОШЛА СТОРОНОЙ

Тревоги и волнения несло лето 1853 года. Каждый день рождал новые слухи. Говорили о войне, о том, будто Россия вступилась за христиан. Но никто ничего толком не знал. И лишь по тому, как нарастала волна мусульманского фанатизма, болгары чувствовали, что у Турции что-то назревает в делах с Россией. Так всегда бывало: как только осложнялись отношения с Россией, усиливались преследования болгар.

На дорогах стало опасно не только ночью. Но хаджи Василий считал, что именно теперь необходимо слово утешения, и участил хождения по селам. Васил не отставал от дяди, хотя тот и отговаривал его.

Прошло каких-нибудь месяца полтора после посещения Чукурлии и Митиризова, а как все изменилось.

На дорогах встречались турецкие войска, двигавшиеся на север, к Дунаю. Приближения их с ужасов ожидали в придорожных селениях. Молодых женщин и девушек старались отправить к родственникам и знакомым куда-либо подальше от дорог. На ночь собирались в домах по нескольку семей, чтобы в случае нужды обороняться. В поле не выходили в одиночку, а приступив к работе, выставляли дозоры, чтобы успеть вовремя скрыться.

К середине лета тревожные слухи подтвердились. В города, а затем и в села проникли вести о происходящем в мире.

Конфликт между Россией и Турцией, возникший, как гласили официальные сообщения, во имя защиты Россией прав христианского населения, обострялся. В феврале 1853 года чрезвычайный посол князь Меншиков предъявил турецкому правительству ряд требований, касающихся русского покровительства христианских подданных Турецкой империи. Турецкое правительство, подстрекаемое Англией и Францией, отклонило русские требования без рассмотрения. В июле того же года русские войска с целью давления на Турцию заняли придунайские княжества Молдавию и Валахию.

С этого момента положение болгар еще более ухудшилось. В мечетях муллы призывали к резне христиан. По турецким селениям бродили фанатики дервиши, возбуждая в магометанах ненависть к иноверцам. В городах и селах болгары по утрам находили на своих домах особые знаки, которыми турки помечали жилье христиан. Турки, бряцая оружием, похвалялись, что скоро придет приказ резать неверных.

Болгарскую землю захлестнула волна погромов. По селам рыскали шайки разбойников. В районах расквартирования турецких войск разбоем и насилием занимались солдаты.

Сами турецкие власти способствовали росту изуверства. Им всюду мерещились заговоры, и они жестоко расправлялись с заподозренными. В Казанлыке, неподалеку от Карлова, на городской площади среди бела дня по приказу властей были умерщвлены сорок три болгарина, обвиненных в неблагожелательном отношении к Турции.

В Карлово — крупный торговый и промышленный город — новости стекались быстро. Упорно говорили, что на помощь Турции в ее конфликте с Россией пришли Англия и Франция. Константинопольские болгары в письмах карловчанам сообщали, что к турецким берегам подошли корабли английского и французского флотов.

В самой Болгарии все чаще стали встречаться английские и французские проповедники, но проповедовали они далеко не евангелие. Кое-где эти агенты протестантской и католической церкви собирали с помощью турецких властей подписи болгар под какими-то письмами. Поддавались этой уловке отсталые да запуганные. Грамотные быстро разобрались, что цель этих петиций — оправдать турецкое насилие, очернить Россию, оправдать вмешательство Англии и Франции.

Такое поведение европейских держав вызвало у болгар резкое осуждение.

Как-то в церкви, когда после богослужения староста и дьяк подсчитывали за столом собранные деньги, Васил услышал гневные слова:

— «...Варвар-азиатец поработил нас, а просвещенные европейцы пособляют ему обложить нас новыми цепями. Магометанин держит нас в темнице, а западные христиане взамен заржавевших оков куют нам новые, крепче и тяжелее. Неверный обобрал нас, содрал с нас даже кожу, а верные помогают ему исторгнуть и душу нашу...»

Чтобы лучше слышать, Васил приблизился к столу, но читавший замолк. Васил смутился, а староста сказал:

— Ничего. Читай дальше. Пусть малец останется. Так-то лучше. Если кто зайдет — решит, что при мальчике ничем незаконным заниматься не будут. А Васила я знаю...

Зашелестела бумага, и вновь тихо, но внятно полились зажигающие слова:

— «Четыре с половиной века претерпевали мы ужаснейшее унижение, выносили страшные страдания, чтобы удержать свою религию, посредством которой сохранили неповрежденною свою народность. Когда у турок не осталось больше средств к обращению нас в ислам, англичане и французы затеяли произвести между нами раскол, чтобы отдалить нас от единоверных братьев. Миссионеры и агенты их, число коих в последнюю осень весьма увеличилось, являются к нам с этой целью и нечестивые свои замыслы прикрывают благочестивыми намерениями проповедовать нам евангелие.

Мы, претерпев столько страданий от турок, перенесем и искушения от англичан и французов. Они покушаются отнять у нас волю и подчинить ее своей, чтобы отделить нас от соплеменников наших, русских, единственных наших доброжелателей, от коих мы ожидаем облегчения злополучной нашей участи. Но сколь преданность наша к России французам и англичанам не по сердцу, столь братство их с нашими угнетателями нам отвратительно. Пусть употребят они на что угодно наши подписи, которые агенты их силою собирали летом в народе с помощью турецких властей. Тщетны их старания очернить перед нами русских, напрасно они доказывают нам, что мы страдаем через русских. Мы судим просто — турки наши тираны: кто с ними — тот против нас, а кто за нас — тот против них...»

— Что это читалось? — спросил Басил дядю, когда они выходили из церкви.

— Говорят, что это письмо родолюбца болгарского Найдена Герова. Помалкивай только. — И, обняв за плечи племянника, монах сказал:—Много славных сынов отечества нашего ратует за свободу народа своего. Дай им бог силы!

В октябре 1853 года Турция объявила войну России. Не искушенный в политике, пораженный таким опрометчивым шагом султанской Турции, известный русский актер Петр Каратыгин вопрошал в стихах:

Давно ли Турции Россия не страшна? Откуда дерзости набрались Оттоманы? Давно ль победные штыки и знамена Переносили мы за грозные Балканы? Или напомнить им былые времена, Места, свидетели кровавых споров, Где обессмертили навеки имена Орлов, Румянцев и Суворов? Еще ли Турция не знает русских сил? Забыла Наварин, Чесму, Адрианополь, Очаков и Кагул, Браилов, Измаил... И бой последний, где едва не отворил Своих ворот Константинополь? [12] И смеет Турция нам объявлять войну! Иль в заблуждении она по воле рока?

Нет, не по воле рока пустилась Турция в войну. За ее спиной в качестве толкачей стояли правящие классы Англии и Франции. В своих планах продвижения на Ближний Восток правительства этих государств отводили Турции и ее европейским владениям на Балканах большое внимание. Турция и Балканский полуостров представлялись им не только выгодным объектом для эксплуатации, транзитным путем на Ближний Восток, но и стратегической территорией для военных действий против России.

Учитывая это значение Балкан, особенно Болгарии, лежащей в центре полуострова, на главной линии сухопутного сообщения Европы с Ближним Востоком, Англия и Франция стремились закрепиться в этом районе.

Но на их пути стояла непреодолимая преграда — огромный авторитет России в славянских землях.

Франция и Англия задумали устранить это препятствие, уничтожить русское влияние. Провоцируя войну, они хотели, используя Турцию, ослабить Россию, захватить Кавказ, отторгнуть Крым, Черноморское и Азовское побережья, свести Россию на положение второстепенной державы.

Но не суждено было осуществиться.

В газете «Нью-Йорк дейли трибюн» 21 апреля 1853 года появилась статья, которая убедительно показывала, как пуста затея уничтожить русское влияние на Балканах. В этой статье говорилось:

«...И в то время как Россия совершенно спокойно и не боясь ничего совершала свое дело раздробления Турции, западные дипломаты продолжали гарантировать и поддерживать status quo и неприкосновенность Турции. До тех пор, пока эта традиция будет руководящим правилом западной дипломатии, девять десятых населения Европейской Турции будет видеть в России свою единственную опору, свою освободительницу, своего мессию».

Это была статья К. Маркса и Ф. Энгельса, называлась она «Что будет с Европейской Турцией?» и опубликована была в разгар подготовки войны с Россией.

Итак, война, получившая название Крымской, началась. Турция, выступившая на борьбу с Россией один на один, терпела поражения. Не удалось ей задержать выход русских войск на левобережье Дуная. 30 ноября 1853 года Черноморский флот под командованием вице-адмирала П. С. Нахимова в бою при Синопе одержал блестящую победу — наголову разгромил турецкий флот. В Закавказье русские войска овладели крепостью Ахалцих.

Англия и Франция, до этого рассчитывавшие загребать жар чужими руками, решили прийти на помощь Турции.

Возникновение Крымской войны возродило в болгарах надежду на избавление. Живший тогда в Константинополе великий борец за освобождение болгарского народа Георгий Раковский отметил это событие такой записью:

«...Всеобщий восторг охватил болгарский парод, и каждый болгарин был уже уверен в своем освобождении от турецкого ига. Все болгары решили содействовать этому любым способом».

В Бухаресте возникло Болгарское центральное попечительство, которое занялось организацией добровольческих отрядов. Около четырех тысяч болгар вошли в отряды и приняли участие в боях с турками.

В самой Болгарии готовилось восстание, которое должно было начаться после переправы русских войск на южный берег Дуная. Георгий Раковский рассказывал об этом так:

«После того как Россия и Турция пошли войной друг на друга, мы, несколько болгар, решили образовать тайное общество с намерением поступить на турецкую службу и, таким образом, иметь возможность, с одной стороны, защитить во время войны наш бедный народ от притеснений и злоупотреблений со стороны турок, а с другой — готовить народ к тому, чтобы он в нужный момент мог начать действовать в соответствии с русским наступлением в Турции».

Раковскому удалось получить место главного переводчика при штабе турецких войск, расположенных вдоль Дуная. Прибыв в главный турецкий штаб, Раковский отправил своего помощника Ивана Бацева в Сербию, чтобы связаться с русским командованием, сообщить ему о намерениях и деятельности тайного общества.

Следуя к месту новой службы, Раковский организовал в попутных городах и селах сеть тайных обществ. План Раковского всюду находил поддержку: «Моими единомышленниками в этом деле были многие болгары...»

Раковскому не удалось долго продержаться в турецком штабе. Он был арестован и отправлен в Константинополь, где ему грозил смертный приговор за работу в пользу Русского государства, но в пути он сбежал.

К восстанию готовились в городах и горных деревушках Тырновского округа, в залитых три года назад кровью селах вокруг Видина и Белоградчика.

«Теперь, — заявляли крестьяне Видинской околии в письме к послу России в Вене, — когда повсюду наших братьев ловят и заковывают в кандалы, стыдно жить не борясь. Пришло время освободиться или умереть».

Друг Раковского художник Константин Русович создал известную в те времена гравюру «О чем мечтали болгарские деятели народного освобождения в 1854 году». На переднем плане в тени деревьев спит седобородый старец и видит сон: под ожившим дубом женщина — олицетворение Болгарии, — закованная в цепи. Лев рвет цепи. Перед женщиной символы национального независимого государственного существования: корона, скипетр и меч. Так аллегорически изображалась заветная мечта болгарского народа видеть свое отечество свободным от турецкого ига. И осуществление мечты связывалось с Крымской войной 1853—1856 годов.

Устремления болгар находили горячий отзвук в России. Поэт Петр Андреевич Вяземский, друг Пушкина, услышав о выступлении русских войск, откликнулся на эту весть стихами:

С гор балканских наши братья Простирают к нам объятья С упованьем и мольбой. Скорби их нам не чужие: Им сочувствует Россия И за них готова в бой.

На помощь братьям болгарам призывала русская печать. Жители городов и селений России горячо напутствовали отправлявшихся на войну солдат.

Весенними зорями полыхал над болгарской землей 1854 год. Люди, встречаясь, спрашивали: «Ну что? Ну как там?» И вот, наконец, услышали долгожданную весть:

— Русские перешли Дунай!

Егор Ковалевский в своей книге о войне с Турцией 1853 и 1854 годов писал о том дне:

«Воины наши 12 марта вступили в Тульчу... Того же числа казаки заняли Исакчи. Христианское население городов и деревень повсюду встречало русских с восторгом, целовались, как в светлое Христово воскресенье, бедные райи, изнемогшие, замершие под вековым гнетом, пробуждались для новой жизни».

От болгарина к болгарину, с севера на юг и с востока на запад летела радостная весть. Возбужденный прибежал к матери Васил. Он только что слышал, как древний старец, уже давно не видевший белого света, простерев руки к небу, говорил окружавшим его людям:

— Идет гроза! Уже видны ее всполохи, слышны ее раскаты. Пройдет она по нашей земле благодатным дождем, омоет кровавые раны. Испепелит небесный огонь врагов наших. Вижу, люди, ясно вижу свет солнца восходящего...

Вскоре военные действия развернулись в самой Болгарии. Русские войска осадили Силистру, город и крепость на южном берегу Дуная.

«Наш лагерь, — рассказывал участник осады, молодой офицер Дунайской армии Лев Николаевич Толстой, — был расположен по ту сторону Дуная, т. е. на правом берегу, на возвышенном месте, среди превосходных садов, принадлежащих Мустафе-паше, губернатору Силистрии. Вид с этого места не только великолепен, но и для всех нас большой важности. Не говоря уже о Дунае, об его островах и берегах, из которых одни были заняты нами, другие турками, с этой высоты были видны город, крепость, мелкие форты Силистрии как на ладони».

Но перед самым штурмом осада Силистры была снята. Войскам приказано отойти на левый берег.

Отходя от Силистры, русская армия взяла с собой около пяти тысяч болгар, чтобы спасти их от' зверства турок «зверства, которому я,— писал Л. Н. Толстой, — несмотря на свою недоверчивость, должен был поверить. Как только мы оставили несколько болгарских деревень, которые раньше занимали, турки пришли туда и, исключая молодых женщин, годных для гарема, уничтожили все, что там было».

К вечеру 14 июня 1854 года под Силистрой все было кончено. Перед войсками развернулась картина, которую, как свидетельствует очевидец, никогда не забудут те, которые видели ее:

«На левом берегу Дуная широким станом расположились болгары со своим скотом и имуществом, какое успели захватить второпях. Иные хлопотали около домашнего скарба, весьма немногие готовили себе пищу, большая часть сидела кружками, приунылая. Жалко было старикам покидать родные места, родные могилы и пускаться вдаль за неизвестным будущим. Только молодые и беззаботные не унывали, радуясь, что вырвались из-под ненавистного ярма. Между ними мелькали наши солдаты: одни усердно помогали укладывать их добро, другие, усевшись у кружка, рассказывали о будущем их отечестве. Далее двигались колонны войск, там, где они оселись, раздавались песни и пылали огни.

С правого берега неслись вопли болгар, их мольбы и то унылое причитание славян, которое раздирает душу. Эти несчастные не могли перейти, потому что мост был уже снят.

На самом Дунае рубили канаты от якорей, жгли лодки. Вся картина освещалась ярким заревом горевших стогов сена и всякой ненужной рухляди, оставленной под Силистрой и зажженной, чтобы ничего не досталось неприятелю. Бивуачный шум заглушался по временам пальбой, производившейся из крепости и с наших батарей...»

Гроза прошла стороной. Не пролилась она над Болгарией живительным дождем. Из грозового фронта на долю исстрадавшейся болгарской земли пришелся лишь разрушительный ураган.

 

В СТАРА-ЗАГОРЕ

В 1855 году хилендарский монах хаджи Василий был переведен из Карлова в Стара-Загору. Переехал с ним и Васил. Поселились они в монастырском подворье при церкви святого Димитрия.

Это был город много больше Карлова. Раскинувшийся на южных склонах Средна-горы, он царил над богатой земледельческой округой.

Древнее славянское поселение, Стара-Загора и в пору турецкого ига оставалась оплотом болгарского независимого духа. В ней не затухала искра сопротивления чужеземному захватчику. Стара-Загора горячо поддерживала каждое устремление к свободе, свету, прогрессу.

Шла она и в первых рядах великого движения за просвещение.

Турецкое иго на целые столетия задержало культурное развитие болгарского народа. На протяжении веков единственными очагами просвещения были килийные училища, рожденные в монастырских кельях . Народ пребывал в нищете и невежестве. Характеризуя ту эпоху, Христо Ботев напишет: «Умственные и политические события новой истории наш народ проспал, находясь в условиях рабства, под властью гораздо худшей, более варварской, чем сама инквизиция, под политическим гнетом, неслыханным в истории какого бы то ни было народа. Мертвый лежал он под башмаком турка и монаха, когда Европа разрушала средневековое здание рабства, религии, предрассудков... Мертвый и полузабытый лежал он почти до тридцатых годов нынешнего века, когда наступила эпоха славянского возрождения и дух нового времени, новых идей повеял и в этой стране, заброшенной на юго-восток Европы».

Возрождающийся к активной политической жизни народ стремился наверстать упущенное. Просвещение становилось делом не монастырей и частных лиц, а целых болгарских общин. Сами жители городов я селений на добровольные пожертвования открывали у себя школы и содержали их, сами заботились о подборе и подготовке учителей. Остановив свой выбор на каком-либо юноше, община на свой счет отправляла его учиться. А когда он возвращался в родное село и вступал в должность учителя, то возмещал долями из жалованья затраченные на него общественные средства.

За одно лишь десятилетие к середине XIX века во всех болгарских городах и почти во всех крупных селах открылись новые школы.

Это был великий подвиг народа. Тепло и радостно отметил его в своем труде о путешествии по Болгарии в 1844—1845 годах русский ученый-славист В. И. Григорович: «Если принять во внимание недостаток пособий, равнодушие тех, которые скорее хотят быть покровителями, чем содействователями, и, наконец, совершенное отчуждение высшей власти, то учреждение болгарских училищ можно почесть достопримечательнейшим явлением в просвещении европейской Турции. В сравнении с другими, соседними племенами болгарам принадлежит заслуга, что они без постороннего содействия положили основание своему собственному образованию».

К приезду Васила в Стара-Загоре было несколько мужских и женских училищ. В одно из них, что находилось при церкви святого Николы, он и поступил. Учителями здесь в ту пору были видные болгарские просветители — патриоты Атанас Иванов и Тодор Шишков. Получившие образование в Европе, владевшие несколькими языками, хорошо знакомые с иностранной литературой, они внесли в старо-за-горское училище новые элементы просвещения. Учиться у них было интересно, и Васил с жаром отдался школе.

Но здесь, как и в Карлове, дядюшка часто отрывал племянника от ученья. То надо быть на крестинах, то на исповеди, то ехать по деревням за пожертвованиями на монастырь. И Васил, нагрузившись мешками, сопровождал дядюшку.

Шел третий год войны. В Крыму у стен Севастополя бушевала невиданная битва. Экономически немощная Турция напрягала все свои силы. Чтобы покрыть военные расходы, правительство взяло с болгар налоги за три года вперед и два безвозвратных займа, да на прокормление армии каждый христианский дом обязан был сдавать ежемесячно пшеницу, ячмень, кукурузу. Десятки тысяч крестьян оказались оторванными от земли, на принудительные работы.

Куда ни зайдут Васил с дядей, всюду слышат жалобы, ропот.

Монах пытается божьим словом утешить людей, молитвой поднять дух в них. А в ответ нет-нет да и услышит:

— Лозето не ште молитва, а чака мотика.,

— Амин сандък не пълна.

Монах в сердцах уводит племянника подальше от строптивых.

— Молодые, бога еще не познали, — ворчит он.

Но и у старых не лучше. Встретили его раз в доме по всем правилам гостеприимства, напоили, накормили. А когда дошло дело до разговоров, хозяин возроптал:

— И за что бог осудил нас на такую жизнь! Молимся, что ли, мы ему мало?..

— Каждый человек со своей судьбой рождается, — смиренно ответствовал монах, желая прекратить непотребный разговор.

Но из угла, где на подушках возлежал глубокий старец, послышалось:

— Эх, отче, на бедняка судьба не работает!

Бывало, и резче поговаривали. Зашли в корчму. Народу полным-полно. Шумят, волнуются. Один, кто более других горячился, заметив монаха, обратился к нему:

— Откуда, отче?

— Из Стара-Загоры.

— Что у вас там в городе думают о таком разбое?

— Каком разбое? Что ты хочешь сказать?

— Да о налогах.

— Не разбой это. Сам турецкий царь установил такой порядок, пока идет война. Не говори лишнего.

И вдруг в тишине раздалось отчетливо и зло:

— А хоть и царь, ведь у него не две головы!

Монах вздрогнул, опасливо огляделся и, чтобы не заподозрили его в сочувствии таким крамольным речам, произнес наставительно:

— Смотри, парень, вола вяжут за рога, а человека за язык.

Ходит монах по селам, ворчит:

— Что с людьми поделалось? Озлобились. Ты им слово, они тебе два. Ни бога, ни церкви, ни власти не боятся. Не к добру это, не к добру.

Опять Васил слышит все то же: бояться и терпеть. «А нельзя ли так жить, чтобы никого не бояться, чтобы никто не причинял другому зла?» — возникает вопрос. Но Васил уже не спрашивает дядю. Его ответ он наперед знает. И хоть нечем еще Василу возразить, но он уже чувствует, что ответ надо искать в другом месте. Но где, у кого?

Слухи о героической обороне Севастополя вселяли в души болгар веру в победу русских. С победой русских связывали они свое избавление. Стойкость севастопольцев заражала бодростью и звала к борьбе. Все громче, все яснее выражалось недовольство существовавшим порядком.

И вдруг... Не хотелось верить в поражение России, в поражение своей мечты. Люди чувствовали себя так, как узник, которому объявили о выходе на свободу, а у самых ворот сказали, что произошла ошибка. Надежды рухнули, у ног все та же бездна.

Мрачным итогом тех лет подъяремного бытия осталась запись Георгия Раковского:

«В пятьдесят третьем году началась война, и угнетение болгар усилилось. Турецкое правительство обложило непосильными налогами бедных болгар. Их заставляли кормить многочисленную армию, не уплачивая ни гроша! У бедняков забирали одежду для турецкой армии! Болгары строили крепостные укрепления для турок, а турки безжалостно избивали бичами несчастных».

«...Война прекратилась, и Парижский мир заключен. Наши болгарские надежды исчезли, как сновидения».

Парижский мирный договор был подписан в марте 1856 года. А в феврале того же года христианские народы Турции были «осчастливлены» хатти-хумаюном — манифестом султана о реформах. В манифесте провозглашалось равноправие для всех народов Турецкой империи, давалось обещание устранить злоупотребления и взяточничество государственного аппарата, пересмотреть налоги, гарантировать жизнь, честь и процветание всем подданным его величества султана, и прочее, и прочее.

Казалось, на землю болгарскую снисходит золотой век. Но болгары, наученные горьким опытом, знали цену обещаниям. Это уже не первый фирман — правительственный акт о правах христианского населения. Но ни один ничего не изменил в их жизни.

Европейцы, хорошо знакомые с турецкой действительностью, говорили, что турецкий фирман похож на звон монеты, которой христианин никогда не будет обладать, или на запах кушанья, которого он никогда не отведает.

Для самих турок фирман был простой бумажкой. Когда, бывало, болгарин ссылался в жалобе на правительственный фирман, местное начальство отвечало:

— Ты прав, есть такой фирман! Но знаешь ли ты, что за городом есть орман?

И жалобщик понимал, что если он будет добиваться справедливого решения, то убьют его либо в ормане, то есть в лесу, либо на дороге.

В Стара-Загоре поговаривали, что кое-где уже расправляются с теми, кто требует осуществления обещанного новым манифестом султана, и тут же с издевкой добавляли:

— Зато в комнатах самого султана запрещено убивать мух. Слугам приказано ловить мух, собирать их в трубочки, специально для этого предназначенные, а затем выпускать живыми за пределами дворца.

Когда же легковерные продолжали уповать на манифест, этим говорили:

— Такого еще не бывало, чтобы верба родила виноград.

Жизнь скоро подтвердила правоту не верящих в султанскую доброту. Все больше болгар начинало понимать, что султанские манифесты — это обман. «Европейские государства, чтобы нас ослепить, заставили Турцию издать хатти-хумаюн в 1856 году»,— отметил Георгий Раковский,

Когда Васил закончил второй класс, дядя поспешил перевести его в отделение, где готовились священники. Такое решение устраивало всех: и мать, которая давно мечтала видеть сына священником, и дядю-монаха, и самого Васила. Духовное поприще казалось ему тогда единственным средством, которое откроет путь к личному совершенствованию и служению народу. Ему в ту пору еще не встретились люди, ставившие целью силой организованности и оружия облегчить участь народа. Но в школе он узнал священнослужителей, которые «глаголом жгли сердца людей».

Его юношеское воображение поразил огненный призыв хилендарского монаха Паисия возлюбить свое болгарское племя и трудиться для его возрождения; он затаив дыхание слушал «Житие и страдание грешного Софрония» — ученика Паисия, всю жизнь отдавшего пробуждению соотечественников; его увлекали дела монаха и просветителя, «патриарха новоболгарского образования» Неофита Рилского,

То были времена, когда национальное начало сливалось с религиозным, когда в монастырях и церквах порабощенный народ видел опору своих национальных чувств и надежд. Монастыри в пору турецкого ига хранили традиции народа, его культуру, его язык, памятники его истории. Монастыри долгое время были главными центрами духовной культуры, откуда выходили люди, которые, разбредясь по стране, открывали школы, поддерживали в народе дух религиозной и национальной общности. Из монашеской среды выдвинулись первые деятели духовного, культурного и политического возрождения болгарского народа.

Да и в те годы, когда Васил учился в Стара-Загоре, церковь и религия стояли в центре борьбы болгар за свое национальное самоопределение.

После завоевания Болгарии турками болгарская церковь потеряла свою самостоятельность, перешла под управление греческого константинопольского патриарха. В награду за лояльность, за воспитание христианского населения в духе покорности турецкой власти греческое духовенство получило привилегию эксплуатировать православные народы. Болгарское духовенство было постепенно заменено греческим, а богослужение на болгарском языке запрещено. Церковные должности предоставлялись тому, кто больше заплатит. Чтобы покрыть расходы по приобретению духовного поста, греческие священнослужители произвольно облагали население многочисленными налогами, грабили и разоряли его.

Греческая торговая буржуазия, действовавшая совместно с. церковниками, проникла во все поры хозяйственной жизни.

Так над болгарами, находившимися под турецким политическим господством, установилось еще экономическое и духовное господство греческой церковной и денежной аристократии. Греческие националисты, обуреваемые идеей господства над всем Балканским полуостровом, уничтожали славянскую литературу, преследовали болгарскую культуру, и язык. Они замышляли эллинизировать, огречить все болгарское население.

В начале ХIХ века в Болгарии возникла так называемая церковная борьба. Направленная на завоевание независимости болгарской церкви, она переросла в движение за общенациональные цели, за признание за болгарами права на самостоятельное национальное существование.

Стара-Загора, эта старая вольнодумица, как называли ее, была в авангарде этого движения. Она добивалась изгнания из города греческого епископа, восставала против уплаты налогов греческим владыкам, поддерживала соседние города, отстаивала свои школы от посягательств греческих националистов.

В классе подготовки священников, где учился Ва-сил, живо обсуждали перипетии борьбы. В ходу были сатирические стихи Славейкова, написанные им на тырновского митрополита Панарета, грубого, алчного, ненавидевшего все болгарское, циркового борца, за деньги купившего пост духовного пастыря болгарского населения северной и большей части юго-восточной Болгарии:

Прославилось Тырново Владыками греческими, Особо же прославилось Панаретом — делием, Делием, делибашем [18] , Безумным владыкою. Он удальцом ходит, На коне гарцует, С булавой за поясом Села объезжает, Народ обирает, Всюду деньги грешные Жадно собирает.

Что из того, что Панарет уже изгнан из Тырнова! А разве другой греческий владыка не тот же делибаш — разбойник и головорез? Бурлила, клокотала ненависть к духовным тиранам.

На занятиях учитель Атанас Иванов, рассказывал, как греческое духовенство противодействовало развитию школьного дела:

— Вознамерился наш город видеть у себя учителем преславного Неофита Рилского. Получили от него согласие. Но когда прибыл он к нам, тырновский митрополит не разрешил ему остаться в нашем городе. Так из-за зависти греческих епископов не могли болгары иметь своего учителя.

Не раз, беседуя с будущими дьяконами и священниками, Атанас Иванов говорил им:

— Возможно, что, кроме службы в церкви, придется вам учительствовать в школах. Помните слова нашего первого учителя Неофита Рилского: «Когда речь идет о счастье и благоденствии народа, каждый истинный сын отечества должен пожертвовать всем самым чтимым и дорогим, а в случае необходимости не жалеть и последней капли крови своей». А нас, учителей, он считал обязанными не только обучать детей чтению и письму. Учитель, наставлял он, должен нести просвещение в самую гущу народную, быть подлинным вожаком своего народа и в образовании и во всех делах мирских. В этом состоит самый великий долг учителя!

И, окинув взглядом своих слушателей, Атанас Иванов, подняв палец, так заканчивал беседу:

— Вот как высоко ставил отец Неофит звание учителя. Скоро вы уйдете из школы. Помните: путь ваш лежит через борьбу — борьбу за нашу болгарскую церковь, за нашу школу, за душу человеческую, за жизнь, человека достойную...

Ученье для Васила приобретало новый смысл. Он начинал понимать, как нужны народу образованные люди, готовые служить ему верой и правдой. Он видел, что главным врагом болгарского просвещения выступают греческие националисты, он чувствовал, что борьба за изгнание греческих священнослужителей и замену их болгарскими — это борьба за народное дело. Отделение, на котором он учился, готовило священников, вышедших из рядов самого болгарского крестьянства. Значит, решил Васил, учиться здесь — это служить народу. А такое дело нельзя делать наполовину. И он занимался так, что закончил курс лучше всех. На публичных экзаменах его ответы поразили присутствующих. Растроганный дядюшка прослезился и тут же при всех, обняв Васила, сказал:

— Утешил ты мое сердце! Пошлю тебя в Россию учиться.

 

МОНАХ ИГНАТИЙ

Учиться в Россию! С того дня как Васил услыхал это, он потерял покой. О чем бы он теперь ни говорил, что бы ни делал, все начинал словами: «Вот когда поеду в Россию...»

Летом 1858 года Васил с дядей вновь перебрался в Карлово. А мечта все оставалась мечтой, зовущей и тревожной.

Когда он заводил с дядей речь о поездке, тот отвечал:

— Я сам хочу, чтобы ты был человеком, а не бездельником. В нашем роду нет бродяг, все люди почтенные, благочестивые. Погляди на своего дядю. Пока я стал исповедником, съел немало палок. В мой век не было ученья без палочного боя. Чтобы стать человеком, надо много претерпеть. Потерпи и ты, все будет в свое время.

А когда придет это время? Василу шел уже двадцать второй год. Пора подумать о будущем. Не век же бродить с дядей с котомкой за плечами.

Недовольна и мать положением сына. Она считает, что шесть лет безвозмездного служения дяде достаточная плата за то образование, которое он дал Василу в Стара-Загоре. Она требует от брата поспешить с устройством ее сына. Монах в раздумье: не хочется обижать сестру, не хочется и терять помощника. Что делать, чтобы не ушел от него Васил, чтобы иметь своего человека, которому в старости можно передать пост исповедника? И он решает:

— Хорошо. Я пошлю Васила учиться в Россию, если он примет монашество.

Васил согласен на это условие.

Накануне того дня, когда готовился он надеть монашескую рясу, двоюродный его брат Васил Караиванов спросил:

— Васил, не тяжко ли тебе вступать в монахи?

Молодой послушник ответил:

— Что же делать! Кто вскормлен монашеским хлебом, тому не из чего выбирать...

Он понимал свою зависимость от дяди. Ему он обязан в прошлом, на него он рассчитывает в будущем. Он не хочет разрыва с дядей. Как-никак, а ведь дядя открывал путь к заветной цели — поездке в Россию. Цена, которой Васил покупал эту поездку, его не смущала. Много лет он провел в монашеской среде, свыкся с ней. Да и цель была столь высока, что не было цены выше ее.

Тяга в Россию владела в ту пору думами многих молодых болгар. Только там, в стране, родственной по. языку и вере, надеялись они получить те знания, которыми должны обладать люди, бравшие на себя заботу о просвещении своего народа.

Первым этот путь им указал их соотечественник, проживавший в Одессе, Василий Априлов, так горячо содействовавший развитию народного образования на родине. В своей книге «Денница новоболгарского образования», вышедшей в Одессе в 1841 году, он писал:

«...Если болгары когда-либо и увидят у себя хорошо организованные школы и народную литературу, то это будет достигнуто лишь путем изучения своего собственного языка с помощью русских и славянских книг, которые в большом количестве выходят в России. Болгары должны искать помощи в этой стране... Эта истина рано или поздно восторжествует, и болгарское юношество для совершенствования своих знаний и своей литературы, обратится к учебным заведениям своих единоплеменных братьев».

Призыв ехать учиться в Россию Априлов и его друзья, одесские болгары, подкрепили делами. Они добились от русского правительства стипендий для болгарской молодежи в училищах Одессы, Киева и других городов. Ими было основано Одесское болгарское школьное настоятельство, которое заботилось об устройстве молодых болгар, приезжавших в Россию, «стараясь об определении их в такие учебные заведения, какие признаны будут соответствующими потребностям болгарским, с целью употребления их на пользу своей нации».

Навстречу болгарам шла русская общественность. Созданный в Москве в 1858 году Славянский комитет и его отделения материально поддерживали болгарских юношей и девушек, приезжавших в Россию учиться. В том же году в городе Николаеве был открыт Южнославянский пансион.

Болгарская молодежь хлынула в русские училища. В начале пятидесятых годов возвратились в Болгарию первые питомцы русских школ. Они занялись просветительной и литературной работой, положив тем самым основу новому этапу культурно-просветительного движения эпохи болгарского национального возрождения.

7 декабря 1858 года в церкви Сопотского монастыря произошло пострижение Васила в монахи. Васил и дядя вышли на середину церкви, заполненную многочисленными представителями рода Кунчевых и Караивановых, их соседями и друзьями, товарищами Васила. Из алтаря вышел монах Рилского монастыря, отец Кирилл, принявший на себя роль крестного отца посвящаемого в монашество. Накинув на головы Васила и его дяди черное покрывало, отец Кирилл прочел положенные молитвы. Обряд закончен, и из-под покрывала вышел монах Игнатий. Постригавшийся в монахи в знак отречения от всего мирского предавал забвению и старое имя свое. Васил, чтобы порадовать дядю, избрал своим монашеским именем имя дядиного крестного отца. Отныне для мира умер Васил Иванов Кунчев и родился монах Игнатий.

— Мой духовный сын в то время был, как я помню, — говорил позже отец Кирилл, — без единого волоска на лице, тихий, скромный, застенчивый.

Через несколько месяцев после этого события, летом 1859 года, в Карлово прибыл митрополит из Пловдива. Он произвел иеромонаха хаджи Василия в архимандриты, а его племянника рукоположил в иеродьяконский чин.

Так Васил стал дьяконом Игнатием. Но перемены в жизнь это не внесло. По-прежнему он ведет домашние дела дяди, сопровождает его в походах по селам. Угнетает безденежье, невозможность помогать матери.

Иногда дядя, чтобы подбодрить племянника, скажет:

— Потерпи еще немного. Соберу деньги на дорогу, и поедешь.

И Васил терпит. Мечта о поездке в Россию как маяк: то светит, то гаснет.

После Крымской войны Англия и Франция, воспользовавшись тяжким послевоенным положением своей союзницы, превратили Турцию в нещадно эксплуатируемую полуколонию. Они вынудили Турцию, в ущерб ее национальным интересам, распахнуть настежь двери перед иностранными капиталистами. В ее пределы хлынул из Западной Европы поток дельцов и спекулянтов. Георгий Раковский в поэме, написанной в 1858 году, сказал по этому поводу:

И летят, как мухи к меду, В Турцию со всех концов Тучи грабящего сброду Спекулянтов и дельцов

Один болгарский чорбаджия жаловался: «В нашей стране все было бы хорошо, земля богатая и плодородная, но, к сожалению, налоги отнимают все деньги. Благодаря капитуляции у нас забирают жито, шерсть, кожи, мерят и считают как хотят, иногда совсем не платят, а в довершение всего еще и бьют и сажают в тюрьмы».

Рынки Турции наводнили западноевропейские товары, и наоборот — вывоз из Турции сокращался. В 1860 году разразилась финансовая катастрофа. Бумажные деньги обесценились, цены неудержимо росли, спекуляция достигла баснословных размеров. Свирепый кризис поразил все стороны экономической жизни империи.

Как и всегда, турецкие власти стали латать прорехи за счет несчастной райи. Чтобы покрыть огромный дефицит в бюджете, повысили налоги — их основная часть пала на плечи болгарских крестьян. Многочисленные чиновники, не получавшие жалованья из-за отсутствия у государства денег, обирали население.

Заграничные товары вытесняли с турецкого рынка изделия болгарских ремесленников. Ремесла хирели.

Бедой крестьян, ремесленников и мелких торговцев воспользовались ростовщики — алчные болгарские чорбаджии, разбогатевшие на войне. Ссужая займы под чудовищные проценты, они закабаляли и окончательно разоряли тружеников.

В довершение ко всем напастям, обычным в Турецкой империи того времени, на болгар обрушилась еще одна, ранее не виданная. После Крымской войны и в ходе покорения Кавказа русское правительство выселило в Турцию много крымских татар и черкесов. Большая часть этих воинственных переселенцев была размещена, на болгарских землях.

Путешествовавший в те годы по Болгарии географ Ф. Канитц писал в своей книге «Дунайская Болгария»:

«Летом 1861 года крымские татары уходили на берега Дуная. Для их поселения отвели место в самых богатых болгарских селах, им были отданы лучшие пахотные земли, а дома для них и конюшни для скота принудили болгар строить без всякого вознаграждения. Много болгарских общин ответило на это, уходом с родной земли и переселением в Сербию и Россию.

Не успели еще болгары отдохнуть от всех жертв, возложенных на них татарской колонизацией, как их заставили строить дома для новых пришельцев — черкесов, обещая стоимость домов высчитать из податей. Но подати уменьшены не были, а болгар еще заставили уступить черкесам, как прежде татарам, без всякого вознаграждения лучшие участки их земель, на том основании, что вся земля есть собственность султана. Пока строились дома для черкесов, они жили в домах болгар, которые вынуждены были искать себе убежища где хотели».

«Я предвижу, — писал далее Ф. Канитц, — что многие из читателей, проникнутые европейскими понятиями о праве собственности, усомнятся в действительности всех этих фактов, однако же они нимало не преувеличены: все это происходило именно так».

Бесправие болгарского крестьянина было столь чудовищно, а издевательство над ним столь безгранично, что европейцы, проезжавшие в те годы по владениям Турции, описанию своих впечатлений обычно предпосылали заверение, что они ничего не преувеличили. Они опасались, что им не поверят, — так было ужасно то, что они видели.

Родной дом Левского.

 Мать Левского — Гина Кынчева

Карлово. Ныне Левскиград (современный вид).

Болгарская школа в середине XIX столетия.

Стоном стонала болгарская земля. Все чаще краска стыда заливала лицо молодого монаха Игнатия, когда он с дядей ходил по селам. И без того нищета, а тут еще, как черное воронье, набрасывались монастырские просяки — жадные, грязные, оборванные, с мешками через плечо. От каждого монастыря ходили такие просяки по болгарским селам. В пору молотьбы они собирали зерно, в медосбор — мед, наступало время стрижки овец — они тут как тут: подавай шерсть. Нет-нет да и прорвется недовольство поборами, откажут просяку.

— Грех на церковь не давать, — скажет монах.

А ему в ответ:

— И этот грешок в поповский мешок. Буду грехи отмаливать, тебе же деньги уплачу.

Стыдно Игнатию, умоляет дядю освободить его от унизительного дела, а тот одно твердит:

— Сердитый просяк всегда с пустым мешком. Проси поласковее во имя божье — не откажут.

Но стало, случаться, что и имя божье не оказывало прежнего действия. Завел было раз хаджи Василий свое привычное:

— Будем надеяться на бога, будем просить его милости.

А ему в ответ:

— Э, батя, если бы господь услышал жалобы осла, то ни одного вьючного седла на свете не нашлось бы...

Откуда такие речи? Все чаще слышит их Васил.

Как-то друзья пригласили его в дом, хозяева которого славились книголюбием.

Когда с гор спустился вечер и в комнату внесли свечи, хозяин, окинув взглядом сидящих, как бы проверяя, все ли здесь свои, начал читать,

Храбрый в прошлом народ. Сегодня тяжкое несешь ты иго. Исчезла твоя свобода, Турецкое повисло на тебе зло, Слава твоя потускнела, Небо твое помрачнело.

Сидя на полу, поджав ноги и слегка раскачиваясь, хозяин дома читал о том, как на берегу моря, ни высокой скале, стоит воевода. Взгляд его устремлен на север к милой Болгарии. Думы его о том времени, когда- он поведет в леса Стара Планины своих верных юнаков.

О боже всемогущий, ты помоги мне Туда с юнаками дойти, В эти годины тяжкие Братьев болгар повидать. Что сидят они, мирно заснув? Чего ждут они, несчастные?..

Воеводе рисуются картины бедствия народа — одна другой ужаснее. И он восклицает:

Доколе, братья, Будем терпеть мы лютое угнетенье? Доколе, братья, Будем стоять на месте? Доколе будут братья умирать в оковах? Болгарка — проливать слезы, Дети — страдать безвинно? Льется, льется кровь болгарская...

Обращаясь к народу, воевода говорит, что иноземное иго не божий гнев, а дело насильников. Их можно изгнать, если объединиться в борьбе. Правда и свобода добываются оружием и бесстрашием.

Лучше смерть скоротечная, Чем долгая рабская жизнь! Лучше умереть в борьбе героем, Чем жить в бесчестьи!

Васил точно объят пламенем. Слова жгут его мозг. Глаза горят, вскипает в жилах кровь, и руки сами сжимаются в кулак. А хозяин все читает, не заглядывая в книгу. Должно быть, много-много раз повторял он эти огненные слова. Васил боится потерять хоть одно из них. Он слышит, как зовет воевода отважных гайдуков — народных мстителей — к новым высоким помыслам: не месть отдельным насильникам, а борьба с общим бедствием, борьба со всей турецкой системой рабства, борьба организованная, общенародная:

Другая есть цель благородная: Вечная слава, имя бессмертное Ждет того, кто борется За освобождение народное!

— Что это? — встрепенулся Васил, когда в доме стихло.

— Поэма Раковского «Лесной странник». Если захочешь еще послушать — приходи.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

 

 

ВСТАВАЙТЕ, БРАТЬЯ!

Шло пятое столетие национального и политического бесправия болгарского народа. В 1393—1396 годах полчища османских турок нахлынули на болгарскую землю, и опустилась на нее черная, непроглядная ночь.

Ворвался лютый враг ордою чужестранной, Никто не мог пресечь его зловещий путь. На шее ощутив петлю позорных пут, Страна, прокляв себя, в бессильном униженьи, На время пред врагом упала на колени. Росистые поля покрыл пожаров дым, И разнесли орлы по выступам моим Кровавые куски... Я видел с гневом, с болью Истерзанных людей, насаженных на колья, Я видел лица их... Я слышал визг детей, Младенцев, отнятых у бедных матерей, Тянущихся к соскам... Я слышал грай гортанный, То вороны, крича, слетались сквозь туманы. Над пепелищами взвивался едкий дым, Лениво вдаль летел, и трупный запах с ним,—

рассказывал седой Балкан, свидетель тех времен.

Огню и мечу предали завоеватели болгарскую землю, истребляли жителей ее, а на оставшихся в живых надели ярмо рабства, как надевали его на свой рабочий скот. Они так и называли болгар: райя — стадо. Другого имени для порабощенных не было у завоевателя.

Беспросветное существование наступило для болгарского народа. Страшно было иго, его гнетущее.

«Коран и основанное на нем мусульманское законодательство сводят географию и этнографию народов всего мира к простой и удобной формуле деления на две половины: правоверных и неверных. Неверный, что «гяур», это — враг. Ислам проклинает нацию неверных и создает состояние непрерывной вражды между мусульманами и неверными». Так характеризовали К. Маркс и Ф. Энгельс воинствующий ислам той эпохи.

Магометанская религия не признавала за райей никаких прав. Она воспитывала в мусульманах чувство полновластного хозяина над жизнью и имуществом райи. Турки могли поступать с райей как хотели. Сам бог, сами законы религии давали им это право как завоевателям, как правоверным.

На всем протяжении своего господства в Болгарии турецкие правители и мусульманское духовенство, исходя из старого, как мир, принципа «разделяй и властвуй», искусственно поддерживали в турецком народе огонь религиозного фанатизма, нетерпимости к иноверцам.

Любая краска будет бледна, любое слово немощно, чтобы нарисовать картину страданий болгарского народа. Его уделом хотели сделать полное исчезновение с лица земли как народа, как национальности.

Турецким феодалам, мусульманской и греческой церкви, при молчаливом попустительстве эгоистических правительств ряда государств Западной Европы, многое для этого удалось сделать.

Чех Константин Иречек, известный исследователь истории болгар, писал: «В начале настоящего (XIX. — А. С.) столетия болгарский народ, лишенный всякой политической и церковной жизни, до такой степени пропал из виду в Европе, что его приходилось вновь открывать».

Но болгарский народ не исчез. Но и выжил он не потому, что сумел приспособиться к среде, а потому, что боролся с ней. Не в смирении, а в борьбе отстоял он свое право на жизнь.

Когда завоеватель осквернял его очаг, болгарин оставлял соху и серп, посох и кавал, брал отцовскую саблю да братнино ружье и уходил с дружиной верной, сговорной. на Стара Планину мстить туркам и чорбаджиям за обиды, отнимать у них награбленное добро и защищать свое село и бедняков.

Гайдуками-юнаками, что значит удальцами, богатырями, назвал народ своих защитников.

Никогда не стихало гайдуцкое движение. Никогда не уставала рука народных мстителей карать насильников и притеснителей. В гайдучестве наиболее ярко проявился свободолюбивый дух болгарского народа.

Самые храбрые и отважные уходили в горы, в гайдуки. Смерть от пули в бою или лютые муки в плену — вот что ожидало гайдука.

Собирались гайдуки в дружины «верные, сговорные» или в четы (отряды), а иногда действовали и в одиночку. Были среди гайдуков и девушки. Но не каждый пожелавший мог попасть в дружину — в нее брали лишь тех, кто обладал «юнацким сердцем» — честных, истинно любящих свой народ, свою родину.

Болгарские гайдуки говорили о себе, что они посланы богом беречь бедных и наказывать злочинцев, что болгарский народ, не имеющий ни царства, ни покровителей, ни защитников, может надеяться только на своих юнаков, на их молодецкие мышцы, а потому гайдук должен быть честным, правдолюбивым и чистосердечным.

Гайдуки не ставили перед собой задач политических. Они мстили за несправедливость и наказывали тех турок и болгарских чорбаджиев, которые особенно жестоко грабили и притесняли беззащитное население.

«Благоразумные» люди говорят, — писал прославленный гайдуцкий воевода Панайот Хитов, — что мщение свойственно только дикарям и кровожадным народам, а я думаю, что оно свойственно только честным людям, которые имеют душу и сердце, которые ценят свое человеческое достоинство и которые не позволяют называть себя животными».

Гайдуки не были в силах вызволить народ из турецкого ига. Но, освобождая жителей какой-либо деревни от беспощадного притеснителя, они тем самым показывали, что вооруженная борьба — единственный путь избавления от чужеземной тирании. На протяжении всего периода турецкого ига гайдуки поддерживали в народе волю к борьбе за свободу.

Наибольшего размаха гайдуцкое движение достигало, когда в жизни народа наступали особо тяжкие времена.

Так было в конце XVIII и в начале XIX века, в период феодальной анархии в Турецкой империи. Шайки разбойников-кирджалиев, делибашей и взбунтовавшихся феодалов, разложившиеся части правительственных войск рыскали по стране. Они завладели всей территорией Болгарии и держали ее в страхе в течение почти двух десятилетий. Ни одного города, ни одного селения не оставили не разграбленными.

Всюду, где они проходили, — говорится в одном из официальных турецких документов того времени,—они огнем и мечом обращали все в прах и пепел. Несчастных христиан тиранили, истязали. Захватывали их имущество, убивали, бесчестили девушек и женщин, предавали огню села и города.

Местные правительственные чиновники и феодалы, не встречая никаких преград со стороны центральной власти, глумились над болгарским населением.

Вот как описывал жизнь болгарского городка в начале XIX века Любен Каравелов в своих «Страницах из книги страданий болгарского племени»:

«Рассвело, а никого нет на улице — городок словно пустой, словно все вымерли. Если и выйдет кто и повстречается с кем-нибудь, то пошепчутся, и каждый скорее домой. Все чего-то боятся. Все думают, что вот сам паша приедет из города, а приезд паши — это дело скверное. Случится убийство или воры . кого ограбят, или вообще сделается что-нибудь особенное, и вот из города приезжает паша с кавасами и кадьи со своими муллами. Мулла несет зеленую палку — символ турецкого правосудия. Все знают, что такое турецкое правосудие, и при появлении зеленой палки нападает на всех страх, страх нападает даже на собак. Это верно. Только лишь турки станут приближаться к селу или городку, все собаки залают и завоют, и все население придет в ужас. Одни метут избу, другие прячут лучшую утварь; девицы и молодые женщины скрываются где-нибудь подальше, а мужчины бегут навстречу магометову сыну. Лишь только успели турки сойти с лошадей, тотчас начинаются угрозы и приказания: накормить лошадей, убрать седла, покрыть лошадь домашними одеялами. Войдя в избу, турки рассядутся около очага, болгарки начнут снимать с них сапоги и чулки и мыть им ноги, а иной турок велит девице или женщине вытереть его ноги своими волосами...»

Турецкие паши говорили, что народ подобен мешку из-под муки: сколько мешок ни тряси, он все выпускает мучную пыль; так и народ — сколько его ни обирай, он все найдет, что давать. И они обирали. Помимо различных налогов с имущества, болгарин, чтобы получить разрешение на похороны, должен был уплатить кысмет параса — налог на превратности судьбы, а похоронив — вносить за мертвеца харач в течение трех лет. Накормив даром проезжего чиновника, крестьяне платили ему диш парасы — налог «за зубы», которые он изволил «износить», поедая пищу. Существовало три налога «за воздух».

Гнет политический и экономический сопровождался еще более тяжким гнетом — национальным. В официальных турецких документах болгары не назывались иначе, как «руммимилети», то есть греческим народом. Греческая церковь, духовный пастырь порабощенных болгар, делала все, чтобы они забыли свое национальное происхождение. Дошло до того, что, как свидетельствует один из современников, «к середине XIX столетия в Болгарии не раздавался и не употреблялся ни в училищах, ни в церквах, ни в корреспонденции населения другой язык, кроме греческого».

В мрачную эпоху политического и духовного рабства из Хилендарской обители раздался пламенный призыв к болгарам осознать свое национальное достоинство:

«Почему же ты, глупый человек, стыдишься своего племени и тянешься к чужому тебе языку? Но, говорят, греки умнее и культурнее, а потому, говорят, лучше следовать грекам. Однако посмотри, неразумный: много есть народов мудрее и славнее греков, но разве какой-нибудь грек оставит свой язык, и ученье, и народ, как ты, бездумный, оставляешь, не получая никакой прибыли от греческой мудрости и культуры?»

То был голос первого болгарского историка, монаха Паисия Хилендарского. В своем труде «История славяно-болгарская», законченном в 1762 году, Паисий напоминал своему народу о его славном прошлом, о некогда независимом и сильном болгарском государстве:

«Болгары не умели покоряться царям, но были свирепы и дики, бесстрашны и сильны. В битве они были яростны как львы. Один бесстрашно шел против десятерых, как и до настоящего времени всесилен, стоек в битве и войне народ северных полунощных стран, так же и болгары первоначально были стойкими и сильными в битве».

Паисий в своем сочинении нигде прямо не призывал к борьбе против турецкого ига, но каждое слово зажигало в людях любовь к своей порабощенной родине, будило стремление избавиться от тяжкой напасти.

Со своим сочинением отправился Паисий в путешествие по родной земле. Он проповедовал в народе свои идеи, находил все новых и новых последователей, которые переписывали его «Историю» и несли его заветы дальше.

Паисий стал вдохновенным трибуном народной совести. Он оказал воздействие не только на своих современников, но и на будущее поколение.

Он первый, предвидя истории ход, Немеркнущей искрой зажег свой народ.

Из искры, брошенной им, позднее разгорелось пламя национально-освободительной борьбы.

Его идеи легли в основу болгарского национального возрождения — великого процесса, который наступил в конце XVIII века.

Это была эпоха формирования болгарской нации, когда распыленный болгарский народ объединялся в одно целое, когда возрождался и развивался единый язык, крепли национальные стремления, возрождалась и создавалась новая национальная культура. Это был тот период в истории Болгарии, когда народ, порабощенный духовно и политически, постепенно освобождался от цепей средневековья и греческого духовного рабства и стремительно втягивался в борьбу за политическую свободу и независимость.

На борьбу выступали уже не одиночки, а массы. Этому способствовали также и войны, которые вела Россия против Турции в конце XVIII века и первой трети XIX века. Они расшатывали военное могущество султанов, облегчали болгарам борьбу против угнетателей.

Первая половина XIX столетия знает много восстаний, происходивших во всех частях Болгарии. В 1835—1836 годах прокатилась волна возмущений в Западной Болгарии, в 1841 году — в соседних с Сербским княжеством Нишском и Лясковацком уездах.

Турецкие власти свирепо расправлялись с повстанцами. Жестокости при подавлении Нишского восстания потрясли общественность всей Европы. Известный французский путешественник Бланки, выезжавший в район восстания по поручению своего правительства, по возвращении на родину писал:

«Европа не представляет себе, какие мучения терпят у ее ворот, а вернее сказать, в ее недрах, свыше семи миллионов таких же христиан, как и мы с вами, которых правительство, поддерживающее дипломатические отношения со всеми христианскими государствами, третирует, как собак, за их религиозные убеждения! Европейцам трудно представить, что в этой части Турции честь каждой женщины-христианки находится в полной зависимости от прихоти первого встречного мусульманина. Европа не знает, что турки врываются в дома христиан и присваивают все, что им понравится, что просить о пощаде там опаснее, нежели сопротивляться, и что ничтожные гарантии личной безопасности, предоставляемые народам самых отсталых стран, показались бы беспредельной милостью для населения Болгарии».

К середине XIX века повстанческое движение охватило крестьянскую массу почти всей Болгарии. Но наибольшее восстание возникло в северо-западной части страны. 1 июня 1850 года доведенные до отчаяния тысячи крестьян Видинского округа поднялись на борьбу, вооруженные дубинами, топорами, самодельными пиками. Они требовали вернуть им земли, захваченные турецкими помещиками, упорядочить взимание налогов, разрешить им носить оружие наравне с турками, чтобы охранять честь семьи. Они говорили; «Лучше смерть, чем такая жизнь!»

Судьба и этого восстания была столь же трагична, как и всех других. Ворвавшись в Белоградчик, центр бунта, каратели устроили резню. «В Белоградчике не осталось никакого следа от болгар и болгарского», — сказал очевидец.

Восстание в северо-западной Болгарии в 1850 году было последним и самым мощным проявлением стихийного крестьянского повстанческого движения во второй половине прошлого столетия. Оно, как и другие крестьянские выступления того периода, несмотря на свою неорганизованность, показало, что в Болгарии началось национально-освободительное движение, что в болгарском народе зреют революционные силы.

После Крымской войны (1853—1856 годы) массы ремесленников и крестьян, попавших в еще более невыносимые условия, стали видеть единственное спасение в вооруженной борьбе. В самих массах зрела идея перехода от стихийных бунтов к организованной борьбе со всем строем, который обрекает их на разорение и обнищание. Из среды народной интеллигенции выходило все больше одиночек, которые искали новые пути, новые формы борьбы.

На этом фоне в шестидесятых годах прошлого столетия в болгарской общественно-политической жизни вырастает яркая фигура великого патриота и бесстрашного борца за дело народа Георгия Раковского.

Ему суждено было стать родоначальником революционно-демократической идеологии в Болгарии, «патриархом болгарской революции». С его именем связано начало организованной борьбы за политическое освобождение болгарского народа.

Родился Раковский в 1821 году в Котеле, одном из тех городков, которые сыграли большую роль в болгарском возрождении. Неустрашимыми людьми славился род его. Дядя и отец не раз поднимали котленцев на защиту родных очагов от банд кирджалиев. Мать его — сестра знаменитого капитана Георгия Мамарчева, который дважды пытался разжечь бунт и погиб в турецкой ссылке. Отец Раковского был человеком богатым, сына своего отправил учиться в Константинополь, а оттуда — в Афины. В Афинах Раковский сблизился с греческой молодежью, которая готовилась выступить против турок, и это определило всю его дальнейшую жизнь. Бросив учение, Раковский перебрался в Румынию, в Браилу, чтобы оттуда заняться организацией восстания в Болгарии. Власти раскрыли заговорщиков и судили их.

При содействии греческого консула Раковский бежал во Францию. Но не смог долго жить вдали от родины.

В 1844 году он вернулся в Котел. Летом того же года, как писал сам Раковский, в Котеле началась смертельная вражда между лукавыми деревенскими старейшинами и слабым и неповинным народом, угнетенным насилиями и несправедливостью.

Отец Раковского, Стойко, принял сторону обездоленных. Обозлившиеся богачи отправили в Константинополь донос с обвинением Стойко и его сына в измене султану. Последовал приказ об аресте. Голодных, закованных в цепи, их доставили, в Константинополь и бросили в глубокое подземелье.

Свыше трех лет просидели они в самой страшной константинопольской тюрьме. Но никакие угрозы и истязания не сломили Раковского и его старого отца. Поддержанные соотечественниками, они добились свободы.

По выходе из тюрьмы Раковский, видя полное разорение родителей, занялся было адвокатурой, а затем коммерцией. Перед ним открылся путь к богатству и преуспеванию. Но не смог он удовлетвориться привольной жизнью, когда страдал народ. «Сколько я ни обогащался в торговых делах, — писал позже Раковский, — удовольствия от этого я не получал, так как хорошо познал страдания нашего бедного народа и увидел, что он со дня на день попадает под все более тяжелый гнет... И это стало в моем сердце язвой неизлечимой».

Раковский бросил торговые дела и отдался народному делу. «Пока меня держат ноги и пока я ощущаю в себе малейшие умственные силы, — не раз говорил он, — я не перестану работать на пользу своего народа, который так сильно полюбил смолоду и дороже которого для меня нет ничего на свете».

Бунтарь и гайдук, он в первые годы своей деятельности видел путь спасения родины в гайдуцких четах, в стихийном действии героев-одиночек. Испытав неудачу браильского бунта и гайдуцкой четы периода Крымской войны, Раковский временно отходит от непосредственной вооруженной борьбы. Он становится идеологом народного движения за самостоятельную болгарскую церковь, видя в этом утверждение болгарской национальности.

Преследуемый турецкими властями, Раковский в конце 1858 года уезжает в «благословенную русскую землю, покровительницу болгар» и останавливается в Одессе. Здесь он, оторванный от родины, занимается историей, филологией и этнографией Болгарии.

В грядущего мрак ты вглядеться пытался, В забытое прошлое дерзко вторгался, Чтоб снова взметнуть, словно знггмя полка, Забвеньем покрытые славой века, Звучанья юнацких сказаний и песен, Преданья, которых не тронула плесень...

Получив в начале 1860 года возможность поселиться ближе к Болгарии, Раковский отправился в Сербию. Здесь развернулся его талант публициста. В Белграде он издает газету «Дунавски лебед», которая горячо и страстно откликается на все злободневные вопросы, встающие перед болгарским народом, разоблачает козни его врагов, зовет к единению, «святому и братскому согласию», которое в неравной борьбе послужит лучшим оружием.

Наступил 1861 год, год, который определил развитие многих исторических событий и поворот в личных судьбах до той поры неизвестных людей.

Находясь вблизи от Болгарии, Раковский пристально следит за обстановкой в стране и окружающем мире, за настроениями народных масс. Он видит, как нарастающий экономический кризис усиливает революционное брожение в Болгарии. Он ощущает, как под влиянием того же кризиса слабеет Турецкая империя. Он знает, что Сербия готовится к полному освобождению от турецкой опеки. И решает, что наступает благоприятный момент для восстания. Придя к этому выводу, Раковский прерывает публицистическую деятельность.

В тот 1861 год Раковский внес в болгарское революционное движение новую идею — идею тайных комитетов для освобождения Болгарии. Правда, перед комитетами еще не ставилась задача организации восстания. Комитеты, по замыслу Раковского, должны были только оповещать народ о готовящемся восстании. А сама подготовка к восстанию заключалась в приобретении каждым в меру своих возможностей оружия и боеприпасов. Но и такие комитеты уже вносили организующее начало, были новой, более высокой формой революционной борьбы в Болгарии.

Огненное слово пропагандиста и талант организатора — все отдал Раковский делу революции.

В прибалканских городах молодые его помощники создавали тайные комитеты. По стране ходили его агенты, передавали из рук в руки верным людям письма и воззвания, несли в народ его идеи.

«Наша свобода зависит от восстания! — пишет он через своего друга Иосифа Дайнелова своим единомышленникам в Константинополь. — Без этого ничего не добиться. Без дорогих жертв свободу не завоевать. Нашему народу надо усвоить хороший урок и не надеяться на помощь, а выполнить свой священный долг, который рано или поздно призовет нас... Подумайте хорошенько, братья, и решайте сами. Я готов предводительствовать вами, когда вы того пожелаете. Этот мой призыв относится особенно к той молодежи, в жилах которых течет благородная болгарская кровь и которые не пожалеют пролить ее за Болгарию. Время очень серьезное, и, если мы упустим его, трудно будет наверстать. Передайте привет всем нашим братьям и расскажите им обо всем, что я вам пишу».

Раковский берется за организацию революционной армии, которая должна впервые объединить все гайдуцкие четы. Он сзывает к себе гайдуцких воевод. Его призыв достиг воеводы Христо Македонского и его верных молодцов, укрывавшихся в ту зиму у монаха-отшельника Рилского монастыря деда Данаила.

— Он звал нас к себе в Белград, говорил, что там мы подготовимся к большой работе, к высокому народному делу, что скоро мы разобьем рабские цепи и не как гайдуки, а как революционеры воскресим Болгарию...— рассказывал позже Македонский. — Слово «революционер» запечатлелось в моей голове. Я уже позже не хотел быть простым гайдуком, чтобы мстить за самого себя, за своих домашних и приятелей, но желал стать революционером, чтобы помогать народу избавиться от ига.

Письма Раковского, его люди проникают везде и всюду. Его призывы будоражат умы, рождают надежды, вызывают готовность на жертвы.

Перо твое, речь твоя, ярость бойца Надежды вселяли в людские сердца.

В городе Карлове Раковский учился в юности, с этим городом он не терял связи и в годы скитаний по чужим землям. Его здесь знают. Слава его — бунтаря и радетеля народного — стоит высоко. К призывам его прислушиваются. А они все идут и идут путями неведомыми, тайными. Вчера в тесном кружке читали его газету. Сегодня заговорили о его письме. А то пройдет слух, что в городе побывал посланец самого Раковского, приносил весть о скором избавлении.

Молодежь возбуждена. За городом в поле, в садах сходились, чтобы поговорить о слышанном, если удавалось — прочитать строки из письма или статьи Раковского.

Бывал на таких сходках и дьякон Игнатий. Раз возвращались поздно. Город засыпал. А настроение такое, что песня так и рвалась. И дьякон запел своим звонким голосом:

Восстань, восстань, юнак балканский! От сна глубокого буди И против власти оттоманской На битву всех болгар веди!

— Что ты! Турки услышат...

— Пусть слушают и дрожат! А болгар это только порадует, — ответил Игнатий и как ни в чем не бывало продолжил бунтарскую песню.

«И не одна болгарская душа в ту ночь радостно трепетала за закрытой ставней», — вспоминал о той ночи друг Игнатия.

Около дьякона, выделявшегося среди сверстников грамотностью и начитанностью, сколачивался свой кружок. Собирался он на церковном дворе, где в монастырском метохе жил Игнатий.

Как-то в тихий весенний вечер к нему пришли его верные товарищи Хаджи Георгий, Иван Тюрмето, Христо Пулев, Георгий Рачев и Васил Трантеев. Говорили о будущем, о своем месте в освободительной борьбе. Игнатий с увлечением рассказывал о своих планах. Друзья слушали молодого проповедника свободы. И только Васил Трантеев думал о другом. Он весь унесся в тот день, когда обзаведется домом, красивой женой. Захваченный этими мыслями, он спросил Христо Пулева:

— Ты отдашь мне свою сестру?

Игнатий вскочил и резко сказал Василу:

— Молчи, бесстыжий! В такую минуту о чем ты думаешь!

И тут же раздалась звонкая пощечина.

...С того вечера никогда и никому не будет он прощать забвения народного дела.

События нарастали. Каждый день приносил новое. Дьякона Игнатия пригласили в тот дом, где он впервые услышал «Лесного странника». Сказали, что сегодня будут читать обращение Раковского к болгарам.

И опять, как и в тот вечер, когда в комнату внесли свечи, мерно зазвучал четкий голос:

— «Милые братья болгары!

До каких пор будем терпеть это иго? Посмотрите вокруг себя: со Дня на день становится все хуже, новые и новые жестокости, новые грабежи и убийства! Будет ли конец злодейству турок, будет ли конец нашим мукам? Когда пройдет эта жестокая зима и для нас настанет счастливая весна? Каждый спрашивает об этом и ждет спасенья.

И вот, братья, я вам говорю: спасенье уже видно!

Большие события происходят вокруг нас. В Боснии и Герцеговине вспыхнуло восстание. Разве этого мало? Сербия и Черногория собирают войска против турок. Весной война начнется. Приближается великий час!

Что будем делать мы, болгары? Будем ли мы сидеть со сложенными руками? Будем надеяться на бога и на соседние славянские народы или поможем сами себе? Вставайте, братья! Со всех краев нашего злосчастного отечества стекайтесь в Белград! Как только наступит весна, войдем в Болгарию и освободим любезный нам народ от турецкой тирании.

Поднимайтесь! Уже нет времени для раздумий, теперь дела решают все. Лучше смерть за свободу, чем жизнь в рабстве!

Белград, осень 1861 года.

Народный воевода Г. С. Раковский».

Когда кончилось чтение, Игнатий рванулся:

— Что надо делать? Говорите!

— Подожди, и об этом тебе скажут.

На исходе был 1861 год. Исторические материалы свидетельствуют, что к тому времени в Карлове уже существовал созданный агентами Раковского тайный революционный комитет. Но не сохранилось документов, которые говорили бы об участии в нем дьякона Игнатия. Осталось лишь признание, сделанное позже в письме самим Игнатием, когда он уже был известен как Васил Левский:

«Я еще с 1861 года посвятил себя своему отечеству, чтобы служить ему до смерти и бороться за народную волю».

 

УХОД

Медленно надвигается вечер. Отбросили горы длинные тени. Побежал по долине холодок. А мартовское солнце, большое и теплое, зацепившись краешком за острую гряду Стара Планины, все еще посылает свои лучи. Не задевая земли, они скользят по вершинам, по пушистым облакам, зажигая их ярким огнем.

По улицам городка возвращается с поля скот, и в воздухе слегка пахнет парным молоком и теплым свежим навозом.

С шумом и гамом устраиваются на ночлег по-весеннему настроенные птицы.

В длинной черной рясе, с крестом на груди шагает, ничего не видя и не слыша, дьякон Игнатий. Его синие глаза потуплены, над переносицей легла резкая складка.

От калитки глядит ему вслед мать. Украдкой, чтоб не видел сын, если вдруг обернется, прикладывает к глазам концы черного головного платка.

В церковном дворе встретился старый звонарь.

— Добыр вечор!

— Добыр вечор! — ответил дьякон, но не задержался, как обычно, и не спросил о здоровье.

Через калитку в каменной невысокой стене прошел во двор монастырского метоха. Перед входом в дядино жилье приостановился. Протянул было к щеколде руку, но тут же отдернул ее и, бросив долгий взгляд на дверь, зашагал дальше, к себе.

В келье было душно. Открыл окно. Ворвалась грустная девичья песня. Игнатий выглянул. Из садов возвращались девушки. Пели они о разлуке с милым, уезжавшим в дальние края.

Песня давно затихла, а Игнатий все стоял и глядел вдаль, на город, на горы.

— Вот и мне пришло время расставаться, — сказал он сам себе и прошел в глубь кельи, где вдоль стены стояла койка.

Не раздеваясь, лег, закинув руки за голову. Сомкнул глаза.

Видится ему дорога — дальняя, неизвестная, через горы, леса и реки. Катится перед ним по небу солнце к закату и манит его за собой в края неведомые. А то вдруг набежит туча, прикроет солнце, и тогда над горами возникает и все растет и растет какая-то фигура. Игнатий вглядывается и узнает: Раковский — усатый, грозный, высокий. Игнатий его в жизни не видел, но таким он ему кажется по рассказам. Раковский глядит в упор и говорит: «Спеши, спеши!»

Игнатий открывает глаза. Нет ни Раковского, ни солнца. В келье уже совсем темно и не доносится никаких звуков, кроме лая собачьего.

— Да, надо спешить.

От этих слов, высказанных вслух, по спине поползли мурашки.

«А как же мать? Имею ли я право ее бросить? А младшие братья? Разве я не должен быть их опорой?» — всплывают мысли одна другой тревожней.

Вспоминается прощанье, слова матери: «Делай так, как решил. Конечно, мне тяжко, но я не одна, и у других сыны уходят». Говорит, а слезы льются, льются. Улыбкой остановила их. Прижала к лицу голову сына и светлыми волосами его стерла следы слез. «Ну вот я и не плачу, — заулыбалась, засуетилась: — Иди, иди. Ночью встретимся у Андрея. Туда принесу все, что нужно на дорогу».

Шевельнулось было раскаянье, что не попрощался с дядей, но тут же сам себя успокоил: не поймет он, как не понял страсти к ученью.

Мысль об учении в России на миг озарила душу и тут же погасла. «Что же жалеть? Видно, не суждено.

Только один путь болгарину открыт: бороться и в борьбе или победить, или умереть. Теперь нет времени для раздумий, теперь дела решают все— так ведь сказал Раковский».

В памяти возникли и другие его слова: «Что же будем делать мы, болгары? Будем надеяться на бога... или поможем сами себе?»

Руки Игнатия скользнули по кресту на груди: «А как же быть с этим?»

Игнатий мечется от одной мысли к другой. Ищет ответа и то находит, успокаиваясь, то вновь горит его голова и трепетно стучит сердце...

Через много лет современник Левского, болгарский поэт Иван Вазов проникнет в мятущуюся душу . и передаст ее переживания в ту ночь:

«Душе моей тесно в монашеской келье, Когда от соблазнов, сует и веселья — От мира уходит сюда человек, Он каяться должен, смирившись навек. Но совесть моя говорит мне упорно: Покрывшись монашеской рясою черной, Приблизиться я не смогу к небесам... Мне кажется, в рай неизвестны пути. Туда через келью мне вряд ли войти, В молитве поклоны кладя дни и ночи. И кажется мне, что пути есть короче: Что вдовьи рыданья и слезы сирот, Что каждого честного пахаря пот, Что слово благое и правое дело, Что правда, народу открытая смело, Что братская помощи скрытой рука, Протянутая, чтобы спасти бедняка, Всевышнему много милей и дороже Молений и гимнов о милости божьей. Отныне я знаю, что близкие нам, Что братья — не здесь, а за стенами, там; Что в жизни есть боле достойные цели, Чем песни о боге в монашеской келье; Что я, в этой рясе, с большой бородой, Тому, кто а несчастье, защитник плохой; Что тот, кто истерзан в тюрьме палачами, Не будет спасен никакими псалмами. И он вместо жаркой молитвы моей Нуждается в том, кто поможет скорей; Что жизнь чабана — среди гор со стадами, Измученного и жарой и дождями; Что иго, поправшее братьев моих, Тяжелою цепью сковавшее их,— Мой грех. И пора мне в дорогу иную — Покинуть обитель, для мира чужую, И слово надежды тому принести, Кто цепи влачит на тяжелом пути», — Сказал и ушел.

— Пора!

Игнатий перекрестился и вышел. Теплая весенняя ночь окутала город. Все спало. Зайдя в конюшню, он взял охапку соломы, расстелил ее на каменных плитах двора от конюшни до ворот. Обвязал тряпками кованые копыта коня и вывел его за ворота...

Было это 3 марта 1862 года.