Марко поздно вернулся домой, но мать еще не спала — ждала его.

— Ну, покажись, сын, очень ли радуешься новой должности? — укоризненно и насмешливо посмотрела на него.

— Смотрите, мама! — бросил костыли и ровно встал посреди землянки. — Как оно вам показывает?

— А разве тебя разберешь? Ты внутри можешь плакать, а сверху смеяться.

— Вот это сказали о своем сыне, дали ему характеристику, — махнул рукой Марко.

— Так что имеешь новые хлопоты на свою голову, — мать грустно скрестила руки на груди. — Теперь будут таскать тебя и по районам, и по прокуратурам, и по бюро, и по судам: есть хочешь?

— Очень!

— Подогреть борщ?

— Конечно!

— Постный только он, вместо мяса — одни опята плавают.

— Голодному и опята — мясо.

— Он еще и смеется. Сейчас принесу дрова.

— Не надо, мама.

— А чем же тебе борщ подогреть?

— Есть чем! — нагнувшись, Марко достал из-под скамейки топор и ударил им по костылю.

— Сумасшедший, что ты делаешь!? — вскрикнула мать.

— На дрова стараюсь вам, — засмеялся Марко, рубя костыли. — Так, мама, и начнем председательствовать на своих ногах — хватит чужих.

— Не рано ли, сын? — печально и радостно смотрела, как разлетались костыли на чурки. Потом собрала их, бросила в печь и подожгла. Сухая древесина сразу взялась огнем и загоготала.

— Горят? — пригибаясь, посмотрел Марко.

— Горят! Пусть все плохое сгорит… А к тебе уже дважды гости приходили.

— Какие там еще гости?

— И не догадаешься, — ставит на стол полумисок борща с грибами. — Подожди, не они ли, неприкаянные, снова идут? — повернула голову к порогу. — Таки они, и ночи нет на них!

Кто-то со двора зашуршал руками по дверям, клацнула щеколда, и удивленный Марко увидел согнутые фигуры Безбородько и Шавулы.

— Государь-хозяин великий, к тебе можно? — выпрямляясь, с наигранной бодростью спросил Безбородько. — Или теперь и в хату не впустишь?

— В хату, когда она будет, может, и не впущу, а в землянку заходите, — не очень приветливо взглянул на поздних и непрошеных гостей, которые уже, тесно прижавшись плечом к плечу, подходили к столу.

— Одни опята плавают! — глупо вырвалось у Шавулы, когда он заглянул в миску.

— Бедно, Марко, ужинаешь, бедно, — покачал головой Безбородько.

— Что имею, то и ем.

— Ну, это дело, практически, завтра поправится, — прозрачно намекнул Безбородько и сразу же перевел речь в шутку. — Но, может, сегодня уже следует поужинать яко председателю?

— Неужели ты догадался что-то принести мне как председателю? — насмешливо спросил Марко.

Безбородько насторожился, будто цапля над водой, не зная, что и ответить на насмешку, но махнул рукой и пустился вброд:

— Таки принес! Не погнушаешься?

— Нет, не погнушаюсь, Антон, если оно свое, а не одолженное.

— Да что ты, Марко! Разве же мы посмели бы с таким к новому председателю прийти? Закон надо знать.

— А Шавула, наверное, посмел бы! Это он как-то говорил мне возле райкома.

— Не добивай меня, Марко, окончательно, — виновато искривил заросшее лицо Шавула. — И, если можешь, забудь и извини тогдашние дурные слова. Я, сам понимаешь, полупьяным был и молол что-то, как в горячке, о! — Он отбросил полы пиджака, почтительно сгибаясь, положил на стол круг колбасы и четвертину сала, а Безбородько извлек из кармана бутылку водки, ударил ладонью в донышко — и пробка полетела до самой печи.

— Прошел ты, Антон, практику, — не выдержала мать, удивляясь и возмущаясь, чего это ее сыну захотелось сидеть с такой компанией. Ну, ему виднее, как надо сделать; между людьми и шавулы живут — не перевелась разная нечисть на свете…

— За твое здоровье, Марко, — даже с какой-то торжественностью поднял рюмку Безбородько, тоже в душе удивляясь, что так легко начался этот непривычный ужин. — Желаю, чтобы тебе хорошо жилось и хозяйствовалось.

— А на самом деле, Антон, чего ты мне желаешь? — безжалостным взглядом обжег Безбородько. — Чтобы я скорее себе шею свернул или еще чего-то в таком плане?

Безбородько запыхтел от этого взгляда, но как-то выдержал его, у него только чуть-чуть вздрогнули и скособочились веки, пустыми занавесками опадающие над глубоко вдавленными глазами.

— Нет, Марко, не желаю тебе этого, — снова степенно начал разливать водку. — Не буду скрывать, что после нынешнего собрания, практически, очень невесело у меня на сердце. Да и ты на моем месте едва ли имел бы большую радость. Но критику надо терпеть и исправляться. Сам сегодня яснее увидел ошибки и тому подобное. Ну, и раскаиваюсь, что преждевременно погнался за собственным домом, он, мерзкий, больше всего оторвал меня от людей и колхоза. Клятая собственность, как леший, засосала меня в болото.

— Скажи на милость божью! — изумленно вырвалось у матери: раскаяние Безбородько поразило ее. — Значит, еще не совсем пропащий ты человек.

— Где есть такие грабли, чтобы от себя гребли? Да и рука как-то у человека все к себе гребет, — глубокомысленно ввернул Шавула свое словцо и прикрыл глаза веками, похожими на столбики. — Опять-таки, извини мне, Марко, ту глупую болтовню перед пленумом. Зачем нам всю жизнь враждовать? Еще, увидишь, и Шавула тебе понадобится! О!

На миг во взгляде Марка мелькнуло дьявольское лукавство, но он сразу же пригасил его преувеличенной серьезностью и даже рот прикрыл рукой, чтобы не тряслись возле него неверные складки.

— Трепотню твою, Мирон, куда ни шло, постараюсь забыть, хотя и достал ты меня до самой печенки. Но за грабли, которые к тебе колхозное гребли, никто не забудет — ни я, ни люди. Здесь только суд, если он будет милосердным, простит тебя. Ты еще не имел с ним дружбы?

Шавула заерзал, засовался на стуле, и лицо у него болезненно покривилось жалостностью: совсем открутиться не мог, потому что сам говорил Марку, что понемногу берет из колхоза, но и терпеть тюканье в глаза о своих кражах тоже был не в силах.

— Чего люди ни наговорят: из былинки сделают копну. Разве ты не знаешь наших людей?

— Да знаю наших людей, но знаю и тебя: раскрылся ты, Мирон, перед пленумом, как пышный чертополох. Да об этом разные заявления говорят.

— Какие заявления? — еще больше забеспокоился Шавула, у которого слово «заявление» всегда связывалось только с неприятностью.

— А ты не знаешь какие? — удивленно пожал плечами Марко и этим еще больше ошеломил вчерашнего кладовщика.

Почему-то забеспокоился и Безбородько.

— Не знаю, — Шавула кончиками пальцев прикрыл мясистые и глубокие, будто кошельки, уши.

— Ну, скоро узнаешь. Вон видишь ту серенькую папочку, с немецкими буквами? — показал рукой на уголок папки с актами, выглядывающую из-за образа Георгия Победоносца. — Вот там и лежит твой суд, там же записаны все или большинство грехов и твоих, и Мамуры, и еще кое-кого.

— Вот попал мужик в папочку, как в расщеп, — растерянно косится Шавула. На кончике его носа, никак не способного выбиться из зарослей волос, заблестели мелкие капли пота. — И что же ты, Марко, думаешь делать?

— Зачем спрашивать об этом? Ты же, Мирон, человек с головой, при начальстве ходил, насмотрелся на всякую всячину, сам знаешь, что я не буду квасить заявления, будто огурцы. Люди требуют одного: судить тебя по закону.

— А может, Марко, ты своей властью, своим геройством так сделаешь, чтобы оно без судов обошлось? — уже умоляло и глазами, и перекошенным ртом, и жалостной мохнатостью все лицо Шавулы.

— Как же я могу это сделать? Ты же Василию Трымайводе амбар в порядке передал?

— Да немного не сошлись концы с концами. Недостающее я завтра же внесу.

— А как ты покроешь те концы, что бросил в воду? От людей и вода грехи не утаит… Что же я могу сделать, если на тебя уже восемь заявлений подано?

— Боже мой, аж восемь, — ужаснулся Шавула. — А на Мамуру сколько?

— А на Мамуру меньше — только шесть.

— Так вот после этого есть правда на свете? — снова ищет сочувствие в глазах Марка. — Мамура же против меня, как удав против кролика, а параграф ему выпадет меньший.

— В этих параграфах я не разбираюсь, вы уж сами объяснитесь на суде, — Марко взглянул на часы. — Ну, поговорили, пора уже и отдыхать.

Шавула в мольбе протянул руки:

— Хорошо тебе, Марко, говорить об отдыхе, а как мне быть?

— Тоже спи, как можешь! Отсыпайся за недоспанное. Разве не догадывался, что когда-то за твои дела может бессонница напасть?

— Детьми и богом прошу тебя, Марко, помоги! Во веки веков этого не забуду! Что хочешь, сделаю для тебя. — Мольба и боязнь охватили всю кабанистую фигура Шавулы, а большие с желтизной белки покрылись влажностью. Было похоже, что он вот-вот не выдержит и заплачет.

Марко призадумался, у Шавулы проснулась надежда, а Безбородько, которого тоже беспокоила окаянная папка, хотел и опасался заступиться за Шавулу, и наконец подал голос:

— Может, и в самом деле, как-то замнешь это дело? Кто не знает, что у кладовщика, поймался он или нет, разные комбинации бывают? Зачем тебе начинать председательство с судов?

— Так и я об этом только что подумал, — признался Марко. — И не потому, что мне жалко Шавулу, а просто не будет времени разъезжать по судам и следствиям. Ты же, Мирон, после районного суда подашь апелляцию и закрутишь мне карусель по всем инстанциям вплоть до Верховного суда? Разве не так?

— Да конечно же, карусель будет, — немного оживился Шавула. — Так помоги, Марко.

— Что же, может, и взять грех на душу, если свидетель, — Марко в задумчивости кивнул головой на Безбородько, — не оговорится даже словом.

— Над этим голову не суши, потому что и моя вина есть в деле Мирона, — откровенно сказал Безбородько.

Марко заговорщически понизил голос:

— Тогда сделаем так: сейчас же, Мирон, иди домой, тихо забивай и обжигай своего кабана и к утру, если не хочешь, чтобы об этом все село знало, завози свеженину в амбар. То же самое шепни и Мамуре. А утром на пару с ним беритесь за колхозную работу.

— Аж всего кабана сдать? — полез рукой к затылку Шавула.

— Щетину и кишки можешь оставить себе, ну и печенки и селезенки тоже, — великодушно позволил Марко. — Или, может, это не подходит, не нравится тебе?

— Эт, что там говорить: нравится или не нравится, — безнадежно махнул рукой Шавула. — Оставляешь на Пасху без шкварок меня.

— Да колбаса же будет! — утешил его Марко. — А на работу выходи каждый день. У тебя осталось две коровы?

— Одна.

— А ту, что в лесничестве, продал?

Шавула вздохнул.

— То же яловка, не доится.

— Безразлично, мне молока от нее не пить. И у Мамуры тоже?

— И у него две.

— Вот завтра утром и готовьте их к ярму.

— К ярму? И без ложки молока оставишь нас?

Марко обиделся:

— Ну, как хочешь, Мирон, я тебя не заставляю. Вижу, все тебе не нравится…

— Да нет, уже нравится, — тяжело вздохнул Шавула. — А где же ярма взять на коров?

— Если не достанешь готовых, то найдется же где-то на берегу сухая верба.

— Черт ей только рад, — снова вздохнул Шавула. — И тогда заявлениям не дашь ходу?

— Если покажешь себя в работе, то после посевной — сам порву заявления. А теперь иди на заклание.

Шавула в сердцах одним духом опрокинул рюмку, скривился от какой-то мысли, потом решительно встал и с шапкой в руках пошел к дверям.

— Ну так бывайте здоровы. Был у Шавулы кабанчик пудов на восемь да загудел, — грохнул дверями и тяжело забухал сапогами по ступеням.

— Кажется, легче брать, чем отдавать? — Марко пытливо взгляну на Безбородько, а тот отвел от него взгляд.

— Это ты правильно сделал, что не начал судиться: теперь и Шавула, и Мамура так будут стараться, аж гай будет шуметь, — Безбородько снова долил Марку рюмку. — Чего-то не пьется тебе? Осколки, слышал, еще допекают?

— Да допекают.

— Много их осталось?

— Два.

— И ешь неважно, а надо, чтобы осколки обросли жиром. Так ненадолго хватит тебя на каторжном председательстве.

— Пожалел бог рака, — чмыхнул Марко. — А тебя какие терзания пригнали ко мне?

— Тоже раскаяние, Марко.

— Ты бы с этим делом к отцу Хрисантию пошел.

В тело Безбородько противно внедряется дрожь:

— Насмехаешься, когда твое сверху?

— Не насмехаюсь — не верю тебе. Это хуже.

— Таки хуже, — понуро согласился Безбородько. — И все равно пришел к тебе и с раскаянием, и с просьбой.

— О, это уже другое дело, такое у тебя, Антон, может быть. Говори — послушаю.

— Не насмехайся, Марко, это не твой характер. — Обида и боль вздрогнули и на губах, и на тонковатых, с мелкими прорезами ноздрях Безбородько, а в глубоких сонных глазах мелькнула темень, — забудем то проклятое купание в пруду, забудем и мое ожесточение. Из-за той купели я все валил и валил на твою голову, потому что очень злой был.

— Теперь добрее стал на полкопейки?

— Теперь остыл и, уже со стороны, мелким увидел себя.

— Неужели, Антон, это правда?

— Поверь, Марко. Сам караюсь в одиночестве, а особенно за то, что уязвил тебя тридцать седьмым годом, что в рану твою полез. — Безбородько сейчас и в самом деле раскаивался, что вспомнил Марку о том времени, и со страхом думал о своем давнем заявлении, огнем бы ясным или темным оно сгорело! А вероятно, и сгорело в войну. — Если можешь, скости все то, что было. Мы же с тобой, помнишь, за одной партой сидели, вместе в школу ходили… Многих наших годков уже и на свете нет.

— Многих… И первым Устин покинул нас. — Аж в детские и молодые годы вернулся Марко, вспомнил и побратима, и ту молоденькую учительницу, что должна была стать его судьбой. Где она теперь и как она? Дыхание далекой юности умилило его, через ее видения более приязненно посмотрел и на Безбородько: хоть хитрый и крученый он, но, в конце концов, не враг, и работать придется вместе. Только как ты, Антон, возьмешься за чапыги? Хватит ли здравого смысла без обиды и сетований пойти по земле обычным тружеником? Только это может исправить твои скособоченные мозги.

А Безбородько, тоже полетев в молодость, уже без ухищрений добывает вокруг рта улыбку:

— Помнишь, как ты на Пасху, когда как раз сады цвели, за бандой гнался?

— Конечно!.. А помнишь, как ты на кооперативной телеге от грабителей убегал?

— Почему не помню! — аж помолодел Безбородько. — Тогда у меня кони были с огнем. Как ударил по ним, словно змеи, понесли. Всю дорогу пеной услали.

— И пропал тогда корневик!

— Пропал, но вынес и меня, и товар. Тогда, Марко, мы немного дружнее с тобой были.

— Кажется, да, но и тогда уже лишняя копейка тебе деформировала дорогу и душу.

— И это было, — согласился и вздохнул Безбородько. — Но знаешь, что заставляло меня охотиться на ту копейку?

— Усушка, утруска?

— Нет, Марко, усушка, утруска это законное дело. Бедность наша довела до искушения. Помнишь, мы ни в будни, ни в праздники не вылезали из полотна?

— Помню и нашу большую бедность, но не забываю и нашего еще большего богатства — душевного, правдивого, сердечного. А ты, Антон, забывал его, и это, только это изуродовало тебя, и может убить.

— Может, и так, — снова согласился Безбородько. — Наскучило, надоело в бедности жить, ну, и не буду об этом, начну с другого конца. Хочу, Марко, если согласишься, поработать под твоим руководством… Когда-то и исправляться надо. Что скажешь на это?

— Кем же ты думаешь работать?

— Твоим заместителем.

— Зачем тебе это заместительство?

Безбородько насупил брови, но решительно глянул на Марка и совсем откровенно, с тоской в голосе, сказал:

— Потому что рядовым, простым я, Марко, уже не могу работать: и разучился, и стыдно. Я уже привык быть на сяком-таком виду: на трибунах, в президиумах, в прениях… Сегодня после собрания, когда ты сказал, чтобы к тебе подошли члены правления, встал и я и пошел к тебе. Только на полдороге опомнился, потому что уже иначе не могу. Считай, век между руководителями крутился и сам номенклатурой стал… Как же с этой, практически, орбиты сходить?

И душевная теплынь, и видения далекой молодости были внезапно разрушены этими словами. У Марка задрожали губы. Он уже видел перед собой не человека, а худшие привычки и ту пену, что наросла на мозгах и прокисла на них. Но он сдержал свое негодование и спокойно, сосредоточено спросил:

— Неужели, Антон, тебе так тяжело без президиумов, без постов?

— Очень тяжело, — Безбородько ощутил, что с Марком сегодня можно будет сварить кашу.

— Что же, может, я сделаю тебя своим заместителем, даже председателем со временем.

— Тебя на более высокую должность возьмут? — обрадовался Безбородько. — И это правильно: чего такому человеку, Герою, сидеть в селе? Спасибо, Марко, чем же отблагодарить тебя?

— Не меня, а людей.

— Так чего ты хочешь? — сразу насторожился Безбородько и прежде всего подумал, не захочет ли Марко забрать его дом под правление или ясли; взял же дань с Шавулы и Мамуры и даже бровью тебе не повел.

— Хочу я не так уж и много. Во-первых, чтобы ты научился хорошо и приветливо смотреть на людей, чтобы издали перед ними снимал шапку, как теперь снимаешь перед начальством, чтобы здоровался с ними лучшими словами, а не руганью, чтобы никогда не матерился.

— Так тогда же дисциплины никакой не будет! — ужаснулся Безбородько. — А когда все увидят, что я не председатель, а размазня, то и разворуют все.

— А кто же первым начал разворовывать колхоз? Не ты, не такие, как ты? Зло началось с вас.

— Откуда оно бы ни началось, а людей надо держать в ежовых рукавицах, не послаблять вожжи. Если председатель или его заместитель что-то возьмет себе — это еще полбеды, а если каждый потащит себе, то что тогда будет?

— Итак, ты не веришь народу?

— Народу верю, а людям — нет! Ты еще не знаешь, как война изменила их. И ты не очень, практически, высоко залетай со своим доверием! К общественному добру не так нужны мягкие слова, как крепкие сторожа.

— Хорош твой совет, только не для меня. А ты думал когда-нибудь что через несколько лет у нас не будет никаких сторожей?

— Дурак я думать о таком? А ты веришь в это? — широко посмотрел на Бессмертного, как на чудака.

— Верю и сделаю так в нашем колхозе.

— Тронутый ты человек! — возмутился Безбородько. — Это ты, может, для газеты или для журнала готовишь материалы о высоком сознании?

— Ох, и темный ты, Антон, как осенняя ночь… Разве ты не помнишь, как у нас после революции, когда улучшилась жизнь на селе, не запирались дома? Было такое?

— Было, — согласился Безбородько, а тоскливое опустошение не сходило с его глаз.

— А потом что начало запирать их: благосостояние или недостатки?.. Через несколько лет, когда все пойдет хорошо, у нас будет такое благосостояние, что и дома, и амбары будут без крючков и замков.

— Фантазия! Реализму, практически, нет у тебя ни на копейку. Я еще доживу, как за эту фантазию кого-то будут мять, как сыромять, или снимать с председательства. Значит, не хочешь работать со мной?

— Не могу. Нет у тебя, Антон, кэбы руководителя.

Безбородько сначала оторопел от обиды, а потом злоба скосила ему глаза:

— А ты мерил мои способности? Их у меня и на район хватило бы, да нет пока что такой руки, которая на район посадила бы. Что же прикажешь делать мне?

— Завтра пахарем выходи в поле.

— Вот уж этого не дождешься! Гнул ты, Марко, меня, как хотел, но не перегибай, потому что выпрямлюсь — и по тебе же первому ударю.

— Что же, собирай силу, если ума не имеешь.

— И буду собирать, не сидеть же мне, как на святом причастии! — Безбородько, лихой и красный, встал из-за стола и, не простившись, вышел из землянки.

— Знаменитых, сын, имел ты гостей, — отозвалась от печи мать, когда за Безбородько закрылись двери. — И чего ты сел с ними за один стол?

— Просто интересно было, — покосился на стол Марко и улыбнулся. — Да и польза некоторая есть — их закуска таки пригодится мне: занесем ее утром трактористу на завтрак.

— Ну, а это правда, что на Мамуру и Шавулу столько заявлений подали?

— Нет, мама, я преувеличил для страха, — искренне рассмеялся Марк, — но это не повредит. Пахал же дядька поле чертом, а я попробую ворьем. Пусть хоть немного отработают. Спите, мама.

— Ложись и ты. Или уже началась твоя бессонница?

— Началась.

— И не печалишься?

— А чего же печалиться, когда работы много? Вон уже и зерно на станцию пришло…

Когда Безбородько прошел мостик, его ослепил широкий искристый куст костра, на фоне которого шевелились две темные фигуры. Он огородом пошел к ним и скоро увидел, как Шавула со своей придирчивой женой обжигали кабана.

— Быстро ты, Мирон, начал стараться на Марка, — укусил смешком вчерашнего кладовщика.

Насмешка передернула и привела в негодование Шавулу.

— Я же не сумел так выкрутиться, как ты: у тебя кабан стоит и не сокрушается, а мой кому-то язык высунул, — ударил ногой по оскаленной пасти.

— Ну да, ну да, — поддержала мужа вдвое согнутая Настя. — Кто-то только пост потерял, а кто-то и пост, и кабана, и над ним еще насмехаются.

— Да чур вас, люди добрые, какие там насмешки! Я хотел бы не вашего кабана, а Марка обжигать за вашу кривду.

Это сразу понравилось и Мирону, и Насти; они, как по команде, выпрямились, отерли сажу с лиц, вздохнули.

— Кормила же, выхаживала своего Аристократа, как ребенка, каждый день надрывалась над казанами, молочком забеливала еду, а кто-то пожрет мою работу, — завопила Настя на весь огород.

— Цыц, потому что люди услышат, — крикнул на нее Мирон.

— Или так, или сяк — все равно услышат. Эх, Антон, Антон, не повезло нам с тобой.

— Еще повезет. Марко — птица перелетная: если не полетит вверх, то сами снимем вниз с гнезда. Откармливается! Только глаза не надо с него спускать. Где-то что-то — и пусть бумажка летит и в район, и в область, и еще выше.

— Летели же твои бумажки о том купании, а что помогло? — отрезала Настя.

— Не паникуй, — успокоил ее Мирон. — Ты еще не знаешь, какую силу имеет бумага. Она все терпит, но и все может.

— Это правильно, — согласился Безбородько и обеими руками потрогал кабана. — Хороший! Вы же хоть нутряное сало себе заберите…