Наступала жатва.

Наступала пора горячего марева и горячей работы. Об этом на страницах поля свидетельствовал поседевший ржаной колос и хрупкий иззубренный ус ячменя, кованные золотые мешочки на пшенице и молодое пение перепелиных выводков, а более всего — страницы разных решений, распоряжений, циркуляров, отстуканных на папиросной бумаге, невменяемые телефонные звонки, накачка районных уполномоченных, наскоки заезжих и проезжих инспекторов и неусыпное радио. Оно без чувства юмора поучает и поучает, земледельцев: «Уборочная кампания, — как учит товарищ Сталин, — дело сезонное».

Вот уже прописными буквами на первой странице газеты набраны телеграммы специального корреспондента, что на юге началась косовица хлеба. И глаза хозяев поля поворачивались на юг, будто оттуда из-за хлебов вот-вот должен был выйти сам сказочный Урожай в соломенной шляпе, с пышными колосками вместо усов.

В разных учреждениях тоже начинается лихорадочная пора: не один руководящий товарищ и сяк и так размышляет, как бы приблизить юг к его местности, как бы впереди соседей выскочить в газету и сводку. Но соседи также не сегодня родились на свет божий, да и холмы у них выше. И уже утреннее радио до глубины души возмущает Киселя: вишь, какой лукавый Клименко! Еще позавчера говорил, что начнет косовицу лишь через неделю, а сегодня уже говорит о выборочной жатве на пожарищах и холмах. И Кисель сразу же с главным агрономом вылетает в южные районы, делает сокрушительный разнос всем, кто имеет «зеленые настроения», и, в конце концов, косовица начинается и в их области.

Эти дни Кисель тоже носился по районам не за страх, а за совесть, к полдню срывает голос — и уже не говорит, а хрипит или шипит. Одного он страшит судом, второму вправляет мозги, третьему намекает, что к скошенному сегодня можно прибавить завтрашнее, на четвертого стучит — «давай, давай, Пушкин за тебя работать не будет», на кого-то составляет акт, но никого не хвалит, потому что это размагничивает народ. После его наскоков уменьшается радости у людей, исчезает праздничное настроение у косарей и жнецов.

Наконец Кисель добирается до полей колхоза, в котором председательствует Марко Бессмертный. И уже это вызывает недовольство и в душе, и на лице, и даже в животе начинает так урчать, будто туда вбросили старого рябка. Давние слова Марка еще до сих пор пекут и передергивают его. Жди, голубчик, и я тебя припеку. Еще не родился тот председатель колхоза, которого на чем-то нельзя было бы схватить за жабры.

— Может, заедем к Бессмертному на бесплатный борщ, — оборачивает к Киселю запылившееся лицо кудрявый, как барашек, шофер с по-девичьи хорошим рисунком рта и подвижными запятыми возле него.

Киселя сразу настораживают и речь, и запятые шофера — и зачем они сдались ему?

— Ты что мелешь? На который это такой бесплатный борщ?

— А вы разве не слышали? — удивляются девичьи, с яркой влажностью уста шофера. И он уже с уважением прибавляет: — Марко Трофимович организовал такую столовую, что дай бог каждому. Всем, кто работает в поле, бесплатно отпускается борщ, правда, пока что без хлеба. Другой председатель не догадается подвезти в поле воды, а этот…

— Говорила-балакала, и все черте-что, — отрезал Кисель. — Ну-ка, поворачивай — вези на дармовщину к тому котлу.

Машина еще проехала километра с два и с проселка выскочила на полевую, в голубом цветении Петрова батога дорогу, которая сразу же закурилась, будто кто поджег ее. Вдоль нее в золотых полумисках подсолнечников пировали пчелы, на синеватых стеблях сизели колокольчики овса, увядали сердчишки листьев густого стручковатого гороха. Его кудри чем-то напоминали роскошные волосы на голове шофера.

— Ого, какой здесь горох уродил! — вырвалось у внешне флегматичного главного агронома. — Прямо — царь-горох!

— Президент-горох, — пренебрежительно бросил Кисель.

Но главный агроном пропустил его слова мимо уха и восхищался дальше:

— Такой горох, смотри, центнеров по тридцать пять выдаст.

— По пятьдесят! — у Киселя между двумя «п» брызнуло полное пренебрежение.

На этих полях даже самый большой урожай не порадовал бы его, потому что здесь вел хозяйство неучтивый и придирчивый Марко Бессмертный.

— По пятьдесят не выйдет, а на сорок, может, и потянет, — в увлечении мужчина не уловил желчи в голосе Киселя. — Повезло Марку.

— И это, Иван Игнатович, наверное, потому, что у хозяина поля тоже есть что-то от гороха: что ни говори, что ни делай, как ни долби ему, — отскакивает от него, как горох от стенки. Хохлацкий норов.

— Хм, — скосил глаза Иван Игнатович. В душе он не согласился с Киселем, но возражать ему не стал: не поможет это, да и лень было в такую жару разговаривать. Скоро он снова обрадовался. — Смотрите, Бессмертный и на парах посеял горох. Не молодец?

— Смотря с какой стороны. Не пахнет ли это комбинаторством? — буркнул Кисель.

— Если бы все так комбинировали.

— Хвалите, хвалите его, да озирайтесь на все стороны, — Кисель неодобрительно посмотрел на пары и призадумался над своим.

На полевом стане возле подсолнечного общества они застали саму кухарку, разогретую солнцем, огнем и луком. Пыльца подсолнухов лежала на ее белой косынке и обветренном лице. Молодица сразу узнала Киселя, вытерла фартуком лоб и дружески улыбнулась веселой зеленоватостью глаз, на которых рассыпалось несколько темных пятнышек — в одном больше, чем во втором. Эта непропорциональность удивила Киселя — и здесь у Бессмертного не так, как у людей. Но женщина славная — от нее и постный борщ будешь охотно потреблять. Не жена ли это Заднепровского? Кажется, она. А знает ли Заднепровский, какие тучи нависли над ним?

— Варите? Добрый день вам, — ласковее обычного пробормотал к молодице.

— Конечно, варю, потому что такое мое дело, — весело ответила Екатерина Павловна.

— Вот хорошо, что попали на борщ. Как раз настаивается.

— Настаивается? — для чего-то переспросил Кисель, с опаской заглядывая в черный котел, будто там по крайней мере варились взрывчатые вещества. — И вы его совсем бесплатно даете-разливаете?

— Конечно, — с гордостью сказала женщина. — Сегодня и первые малосольные огурчики будем давать. Уродило их столько, что девушки не успевают выносить.

— Куда выносить? — снова насторожился Кисель.

— И на заготовку, и на продажу.

— Значит, бесплатно? — что-то раздумывая, сказал сам себе Кисель. — Иван Игнатович, об этом надо написать. Вынимайте свое причиндалы.

— Ну да, таки не помешает написать, — доверчиво посмотрела на Киселя Екатерина Павловна и скрестила руки на груди. — А знаете, почем у нас огурцы и помидоры будут отпускаться своим людям?

— Не знаю.

— Такой дешевой цены еще не слышали в области — по себестоимости, значит. Напишите и об этом. Пусть в других селах тоже так делают.

— Так не будут делать! — вскрикнул Кисель, украдкой пасясь глазами на полной груди молодицы. — Разбазариваете колхозное добро еще и радуетесь?

— Мы разбазариваем? — ужаснулась Екатерина Павловна, и в ее глазах расширилась весенняя зеленоватость. — Чем? Вот этим борщом?

— И борщом, и такими глупыми ценами. Мы еще прищучим за них вашего Бессмертного. Он вместо рубля копейку кладет в колхозную кассу. Думать надо над этим!

— А над тем, как людям жить, думать не надо? — вспыхнула Екатерина Павловна. — Или вам нашей свеклы и капусты жалко? Не добрый вы, не душевный, хотя и чиновный человек. — Молодица обижено отошла от машины и встала под защиту золотистых подсолнечников. Гнев и невидимые слезы пощипывали ее веки.

— Составляйте акт! — приказал Кисель главному агроному.

— Да зачем нам бумагу переводить, хотя она все стерпит? — флегматично спросил Иван Игнатович. — Неужели вам жалко для людей их же борща?

— И вы заодно с расхитителями колхозной собственности? — возмутился Кисель.

— С такими расхитителями и я заодно, — так же флегматично ответил Иван Игнатович, бросил бровями на кухарку, но в последний момент передумал просить у нее борща.

У Киселя стальными замочками замкнулись глаза, дернулись губы.

— Хорошего имею у себя помощника под боком.

— И я не обижаюсь на себя.

— От сегодня начнете обижаться. Хватит в демократию играть…

— У вас увидишь эту демократию, — надулся Иван Игнатович.

Как раз на этот спор и случился Марко Бессмертный.

— Вот он, деятель. Впереди батьки в коммунизм скачешь? — сразу же уел его Кисель.

— Бесплатным борщецом авторитет раздуваешь? Лопнет этот пузырь!

— Вы будто что-то сказали? — Марко демонстративно взглянул на солнце, снял перед ним картуз. Это у него вышло так естественно и смешно, что Екатерина Павловна прыснула со смеху, засмеялся шофер, повеселел Иван Игнатович, а Кисель покраснел, и вся его фигура стала угрожающе-напыщенной.

— Не слышал, о чем спрашиваю?

— Таки не слышал, — невинно ответил Марко, потому что и поля, и работа, и погода радовали его. А что ему, в конце концов, сделает Кисель? Покричит, попугает, ну, сварганит акт и повеется дальше, потому что даже вникнуть в ошибки у него не найдется времени: недаром же люди так прозвали его: приехал-уехал.

Кисель ткнул пальцем на котлы:

— Чтобы сегодня, сейчас же закрыл эту самодеятельную комедию с борщом.

— Нам не грустно от нее, хоть она и самодеятельная, — нисколько не рассердился Марко.

— Ой гляди, как загрустишь, когда сюда заглянет следователь, — уничтожил взглядом Бессмертного.

— Пусть заглядывает, — и дальше улыбается Марко. — Может, он имеет более веселый нрав?

— Нрав следователей известный! Это же додуматься: долги на шее, а он добро с дымом пускает.

— И долгов уже нет на шее, — поправил Марко.

— Как нет? — настороженно, с недоверием спросил Кисель. — Куда же ты их успел девать? В воду бросил?

— Ну да, в быструю воду, чтобы не возвращались.

— А чем ты их ликвидировал? — подозрительно ощупывает взглядом Марка, нет ли здесь какого подвоха. — Чем?

— Луком, редиской и ранними огурцами. Может, поедем в село — посмотрите на квитанции? — почтительно сказал Марко, еще не зная, что ему дальше делать: рассердиться или расхохотаться.

— Вон как! — уже спокойнее говорит Кисель. — На луковом хвосте далеко не уедешь.

— Тоже так маракуем. Я рад, что мы думаем в разных местах, но сходимся на одном, — еще больше подчеркнул свой почет к Киселю.

— И на чем собираетесь выезжать?

— На коровьем хвосте. Но сперва надо чем-то ухватиться за него.

— Зубами, — буркнул Кисель.

Но Марко до конца решил не сцепляться с ним и коротко ответил:

— Попробуем.

— Что попробуем?

— Выполнить ваш совет.

— Какой ты сегодня добрый, хоть к ране прикладывай. С чего бы это оно?.. — вслух прикидывает Кисель, не глядя на Марка. — Ну, веди — показывай свое царство-государство. Что-то очень некоторые расхваливают его.

— Что же вам показывать? То, что сейчас под косу должно лечь?

— Как ты угадал?

— Характер ваш знаю.

— Слишком много знаешь ты. Жать, конечно, и не думал? — ел слова, и во взгляд Кисель поместил весь яд, какой имел.

— Думать — думал, но не начинал.

— А Иванишин уже косит, аж гай шумит, потому что он не так мудрствует, как некоторые умники.

— Ему легче, вот и косит, — помрачнели лицо и голос Марка.

— Чего же ему легче?

— Потому что он для сводок переводит зеленую озимь, а мы в сводки не спешим.

— Знаем эти «зеленые настроения», — поморщился Кисель, — а потом зерно начинает осыпаться на пне.

В долине рожь в самом деле была зеленой, и Кисель, насквозь прощупывая ее подозрительным взглядом, ничего не сказал. Но на холме он оживился. Хлебами продвинулся на вершину бугорка, вырвал колосок, двумя пальцами вылущил из него зерно и, не пробуя его, сказал:

— Вот здесь сейчас же мне, человече, и начинай выборочную косовицу.

Марко упрямо покачал головой:

— И не подумаю.

— Потому что не будет чем — голову за это сорвем! — Кисель обеими руками показал, как кто-то будет срывать голову Бессмертному.

— Тогда много останется безголовых, — уже злые искры затрепетали в глазах Марка, но Кисель не заметил их.

— Ты что, с государством шутишь? Сейчас же начинай косовицу. В зеленой голове всегда зеленые мозги, и они быстро могут пожелтеть.

И Марко не выдержал. Он пригнулся, словно перед прыжком, и, откусывая каждое слово, слепым гневом посмотрел на нехорошее, напыщенное лицо Киселя:

— Убирайся сейчас же с поля! Чего пришел сюда топтать хлеб и людей? Еще не натоптался? — он рукой полез в карман, и Кисель с ужасом вспомнил, как Бессмертный пистолетом учил Безбородько. Рой мыслей ворвался в его мозги и жалил их по всей площади. Ведь что стоит этому анархисту и теперь поднять оружие? Спесь сразу же слетела с его лица. Кисель, несмотря на свою тучность, выскочил из хлебов, крутнулся на дороге и здесь ощутил себя безопаснее.

— Ты с ума сошел? Ты знаешь, чем это пахнет? — заговорил почти шепотом, прислушиваясь к гудению в голове. — Ты знаешь, кого выгоняешь с поля?

Но Марко уже закусил удила.

— Знаю! Не работника, а перекати-поле, погонщика. Пахота наступает — погоняешь на пахоту, сев придет — погоняешь сеять, жатва наступала — погоняешь жать, потому что это надо для бумажки. Ей, бумажке, а не людям служишь. Вон с нашего поля!

Кисель оглянулся. К нему подъезжала машина, и на ней ничуть не печалился ни шофер, ни Иван Игнатович — наверное, и не увидели его поражения. Он впопыхах влез на сидение и уже оттуда кулаком погрозил Бессмертному.

— Анархист! Сегодня же сядешь в тюрьму. Пусть там тебя кормят бесплатным борщом.

— Троцкист! — бросил ему вдогонку Марко, еще и свистнул с доброго дива.

Кисель запыхался от гнева, даже темные дужки синяков под глазами изнутри затряслись злостью.

— Вы слышали? Он троцкистом меня обозвал! Дадите свои свидетельства! Он ответит…

— Неужели троцкистом? — флегматичное удивление прошло по округлому лицу Ивана Игнатовича. — Неужели он такое выпалил?

— Разве вы не слышали?

— Нет, такого не слышал.

— А ты, Владимир?

— Что-то он крикнул, а что — не разобрал. Кажется, на конце было «ист», а что впереди — не раскумекал, — невинными глазами взглянул шофер, а на его девичьих губах показалась скрытая лукавая усмешка.

— Или вы оглохли вместе?! — аж скрипнул зубами Кисель. — Да Марко такой искренний дурак, что и сам подтвердит своего троцкиста. Гони к следователю.

Вилис вылетел на дорогу, перекатился через мостик, и недалеко от трех прудов Кисель впереди себя увидел машину секретаря обкома, шедшую навстречу.

— Остановись! — бросил шоферу, пригибаясь, выскочил на обочину и поднял вверх обе руки.

Черный лоснящийся ЗИС, темно перегоняя на себе куски неба и ослепительного солнца, с шипением остановился возле голубых гнезд чабреца. И не успел из машины выйти первый секретарь обкома, как Кисель, волнуясь и не спуская с него глаз, заговорил, замахал руками:

— Я больше не могу работать! Я, Михаил Васильевич… всему есть предел…

— Почему вы больше не можете работать? — неожиданно спросил кто-то со стороны.

Кисель оглянулся, обалдел и от неожиданности подался назад. Опамятовавшись, он увидел перед собой секретаря ЦК. Тот был в сером костюме, в обычной легонькой соломенной шляпе, открытые веселые глаза его одновременно содержали в себе ум, и смех, и насмешку.

— Я… — окончательно растерялся Кисель, изображая угодливую улыбку, но она сразу не могла смести все предыдущие выражения гнева и негодования и потому вышла жалким уродцем.

— Говорите, не стыдитесь, товарищ…

— Кисель, начальник областного управления сельского хозяйства, — подсказал Михаил Васильевич.

— Я, видите, ничего не могу сделать с одним очень норовистым председателем колхоза, — немея до самых ног неуверенно заговорил Кисель. — Он никого не слушается…

— Чем провинился этот председатель? — взгляд у секретаря ЦК становится строже.

— Анархист во всем: и в планировании, и в работе, и в быту, — немного начал отходить Кисель. — Вот он только что отказался жать, обругал меня троцкистом и прогнал со своего поля, потому что нет на него управы.

— Прогнал? С поля? Ничегонький нрав имеет. Это, Михаил Васильевич, уже непорядочки.

— У него везде такое, — оживился Кисель. — Колхозное добро разбазаривает, открыл на поле богадельню — выдает бесплатно борщ.

— Бесплатно? — удивился секретарь ЦК. — И вкусный или плохой?

— Я не пробовал.

— Напрасно, а я на дармовщину не постеснялся бы, — засмеялся секретарь ЦК, и в насильно-подобострастной улыбке искривился Кисель. — Поедем взглянем на этого анархиста…

Бессмертный услышал урчание машин, когда свернул с озими соседнего колхоза, но даже не оглянулся, потому что злился и с болью посматривал на зеленый пучок скошенной ржи: до каких пор будут так калечить хлеборобскую работу? И до каких пор перед киселями будут гнуться даже умные, но боязливые или слишком осторожные председатели? Но вот машины повернули прямо к нему, остановились, и Марко первым увидел секретаря ЦК. Радость, удивление и опаска шевельнулись в душе мужчины.

— Так это вы Марко Бессмертный? — пристально всматриваясь, здоровается с ним секретарь ЦК. На миг на его челе выгибаются складки, а взгляд летит куда-то вдаль. — Кажется, будто я встречался с вами?

— Встречались, — оживляется лицо Марка, а на вид Киселя падает тень.

— А где мы встречались?

— На фронте. Вы вручали мне орден Ленина.

— Приятно снова увидеться, — сердечно улыбнулся секретарь ЦК, но сразу и нахмурился. — Что вы держите в руке?

— Пропащий хлеб.

— Пропащий?

— Да. Это хлеб для… сводки. Из него еще дух молочка не выветрился.

— А какое горе заставило жать хлеб… для сводки? — Марко замялся, а Кисель побледнел.

— Говорите, говорите, не скрытничайте.

— Это я сказал жать, — насилу выговорил Кисель — ему перехватило дыхание и язык.

— Зачем? — обернулся к нему секретарь ЦК, и глаза его потемнели.

Кисель сник:

— Оно, я думаю, должно дойти в покосах.

— Если не дошло в голове, то где уж ему дойти в покосах?! — гнев сверкнул во взгляде секретаря ЦК. — Вы что-то понимаете в аграрном деле?

— Я сельскохозяйственный институт окончил.

— Даже? — удивился секретарь ЦК. Он взял у Марка пучок колосьев, протянул Киселю. — И у вас не болела совесть, когда бросали под косу хлеборобскую надежду?

— Извините… не досмотрел… потерял ее…

Секретарь ЦК мрачно, с глубоким укором взглянул на Киселя:

— Не только эту рожь — святость к работе, к человеку потеряли вы. Порожняком едете в социализм! — и обернулся к секретарю обкома: — Я думаю, товарищ Кисель правильно сказал, что он больше не может работать на своем посту… Садитесь, товарищ Бессмертный, показывайте хозяйство.

Все это, словно удар грома, ошеломило Киселя. Он хотел что-то сказать, но удержался, уперся спиной в вилис и тоскливо смотрел, как закрылась дверца ЗИСа. К нему, будто сквозь кипяток, донесся смех из машины — неужели у кого-то теперь и радость могла быть? Кисель дрожащей рукой вынул из кармана платок и начал отирать пот, который выжимался не солнцем, а мучительной грустью. Когда ЗИС тронул с места, он потянулся к нему туловищем и обеими руками, но сразу же и опустил их, потому что разве мольбами можно вернуть утраченное? Для этого, очевидно, надо что-то другое. И от этой мысли тоскливо зашевелились другие, вползая в его края жизненных дорог. Но сразу же прогнал их, потому что разве же он для себя старался, разве ему лично нужна эта рожь, пусть бы на пне закоченела она! И снова к краешкам его дорог поползли сомнения, и он молча выкорчевывал из себя поединок мыслей, признавал — и признать не хотел свою вину, потому что не сам он так старается… то есть старался на руководящей работе… Где там было думать о святости к работе, когда больше думалось о том, как бы не схватить «строгача» за эту же недосеянную или несобранную рожь.

Теперь он впервые за долгие годы посмотрел на поле не как тот руководящий работник, которому надо кого-то разносить за пахоту, сев или хлебозаготовки, а как обычный смертный… И из этого ничего не вышло… Почему-то нивы показались ему пожелтелой сценой в театре, где внезапно оборвалась часть его биографии, и колосья — не пели, не сочувствовали ему, а шипели на него…

— Так к следователю ехать или домой и к дому? — спросил из кабины шофер.

В руке его одиноко зеленел напрасно погубленный колосок ржи, и Кисель почему-то вздрогнул и безнадежно махнул рукой.

— Езжай, куда хочешь, теперь все равно…

— Может, к кухарке с весенними глазами? — оживился Иван Игнатович, которому снова захотелось увидеть ту женщину, от взгляда которой хотелось стать моложе и лучше.

Кисель встрепенулся, будто его ужалил шершень… И что было бы послушаться кухарку — отведать ее борща? А в это время машина с секретарем ЦК поехала бы кто знает куда и не зацепилась бы за его судьбу. Так разве угадает человек, на чем он должен споткнуться?

Кисель поднимает завядшую голову. На дороге уже оседает пыль, а за ней прозрачными прожилками расщепляется прогретый стеклянный воздух, и марево дрожит за рожью, на которую он некоторое время не приедет начальником. Ну, а потом как-то перемелется. Кисель начал забегать мыслями наперед, но одна со стороны ужалила его. «Приехал-уехал», — с невыразимой горечью вспомнил свое прозвище и чуть ли не застонал. Вот и все, что осталось от его деятельности…

Возле каждого поля, возле каждого клина останавливался ЗИС, и секретарь ЦК обеими руками то ласкает, то разворачивает, то прижимает хлеборобский труд. Он тешит и радует его сердце, а вот на клине присохшей гречки загрустило он.

Растерянность уже отошла от Марка, он внешне становится спокойным, хотя в голове сейчас бурлит коловорот мыслей.

— Для первого года хозяйствования совсем неплохо, даже хорошо, а с овощами — прямо-таки чудесно! И молодцы, что не обдираете покупателя. Марию Трымайводу и ее бригаду непременно надо отметить! — секретарь ЦК одновременно говорит и Михаилу Васильевичу, и Марку.

— Не забудем, — что-то записал в блокнот Михаил Васильевич. — А что с председателем делать?

— С этим анархистом? — засмеялся секретарь ЦК. — Посмотрите осенью, когда урожай будет в амбаре. А чего же вы, Марко Трофимович, обозвали Киселя троцкистом? Он в оппозиции был?

— Нет, не был, — замялся Марко.

— Досказывайте, досказывайте.

— Мы его так прозвали за то, что не понимает или не любит он земледельца, все ждет от него политических ошибок, выискивает у него другую душу и аж трясется, чтобы тот, случайно, не имел лишнего куска хлеба или яблока для ребенка. Для него крестьянин — это только выполнение норм по хлебозаготовке, займам, молоку, мясу, шерсти, яиц и слушатель его выступлений. На всем, без потребности, экономит Кисель: и на детском румянце, и на женской красоте, и на хлеборобской силе.

— Еще не перевелись такие знатоки села, — задумчиво сказал секретарь ЦК, взгляд его омрачился и полетел куда-то далеко.

Молча проехали некоторое время, присматриваясь к полям и мареву над ними.

— Борщом своим, председатель, угостите? — неожиданно услышал Марко.

— Борщом?.. С охотой, только, извините, без мяса, постный он.

— Нам уже даже полезнее потреблять постный, — с какой-то насмешкой взглянул на себя и упитанного секретаря обкома.

К полевому стану они подъехали как раз в обеденную пору, когда уставшие люди садились на землю, а удивленные подсолнечники присматривались к ним и к мискам с нарисованными подсолнечниками.

— Здесь бесплатный борщ выдается? — подошел секретарь ЦК к Екатерине Павловне.

— Ой… боженько мой… — клекотом вырвалось у той, и она, округляя глаза, для чего-то тихо спросила: — Это вы?..

— Кажется, я. Угостите своим борщом?

— Да я сейчас…

Екатерина Павловна побежала по миску, ругая себя в мыслях, что даже хлеба нет угостить гостя. Она идет, раза два оглянулась, нет ли здесь какого-то обмана, но обмана не было.

Возле подсолнечников, рядом со всеми земледельцами, сел секретарь ЦК, к нему потянулось несколько рук с сухим черным хлебом. Он взял кусок хлеба у деда Евмена, переделил его и, возвращая половину, поблагодарил старика.

— Извините, что такой темный, с примесями, как наша судьба, потому что трудности… — конечно, с перцем сказал дед Евмен.

Секретарь ЦК пристально взглянул на старика.

— Это верно, что судьба наша еще с разными примесями: было кому натрясать их. Но теперь мы и за эти примеси возьмемся, — сказал убежденно. — Примеси должны исчезнуть, а судьба расти!