Когда Марко проснулся, в задымленной землянке не было ни матери, ни Федька, только возле бочонка, на котором стоял образ Георгия Победоносца, шуршал и пугался своего шороха зайчонок.

В открытых дверях предрассветной паутиной качался дым, а навстречу ему пробивалась такая солнечная пыльца, будто он происходил в пору яблоневых цветений. С потолка прямо на лицо упала капля влаги и прогнала остатки сна.

«Хорошо же спалось у родной мамы, словно детство вернулось, — удивился, что проспал восход солнца. Даже в госпитале, даже после снотворного Марко чуть ли не всегда просыпался на рассвете. А здесь сразу осрамился перед матерью и Федьком. Что они там делают?»

Со двора голосисто отозвался петух, бухнул топор, ойкнуло расколовшееся дерево, потом послышались чьи-то шаги и отозвался голос Безбородько:

— Доброго утра вам, тетка Анна! Живы-здоровы ли? — удивился Безбородько.

— Да живем твоими молитвами и трудоднями, — неласково ответила мать.

— Чего вы такие сегодня?

— А ты всегда такой.

— Разве?

— Не помнишь? За круглый год ты хоть раз так, как ныне, подошел ко мне или спросил о моем здоровье?

— Вот чего не припоминаю, того не припоминаю. Вас много, я один. А если что-то не так было, извиняйте… С праздником вас — с возвращением сына.

— Спасибо на добром слове.

— Одним «спасибо» не отбудете… Хоть бы вчера на беседу позвали.

— Почему же сам не зашел? Мои хоромы не так далеко от твоих. Только твой дворец уже над землей возносится, а мой глубже в землю входит.

— Теперь и ваш, как из воды, выйдет из подземелья. Марко — хозяин, да еще какой! Чем-то, практически, поможем ему, что-то сам подумает-погадает, ну, и вылезете из этого склепа, — рассудительно говорит Безбородько.

Кажется, будто его не гневят не очень радушные слова матери, но намеком о помощи он таки смягчает женское сердце.

— Древесиной надо помочь, — уже жалуется мать на хозяйственные заботы.

— Поможем, разживемся на какой-то нарядик, конечно! Сами понимаем практику!

«Лиса везде остается лисой. Вишь, как принялся умасливать мать», — посмеивается Марко, прислушиваясь к разговору.

— Здоровье же сына, слышал, не очень, чтобы очень? — стелет сочувствие Безбородько.

— Да не очень, Антон. И снарядами изрывали в клочья его, и ножами врачи резали, как скотобойцы.

— Да, ничего не поделаешь: война войной, мало кто вынесет из нее не продырявленное тело, — но теперь в сочувствии, как роса на паутине, зависают капли радости.

Марко ощущает их, сначала удивляется, а потом начинает негодовать:

«Надеешься, что я, искалеченный, не буду тебе мешать? Не рано ли радуешься?»

— С наградами же, с орденами приехал сын? — допытывается Безбородько.

— Не знаю, не видела.

— Да что вы, тетка Анна! Такого не увидеть!? — выкрикивает Безбородько. — Неужели ничего не сияло, не бряцало на него гимнастерке?

— Не присматривалась. Я с него, горемычного, глаз не сводила, — становится тише голос матери.

— И даже какой-то медали не увидели? — притворно удивляется Безбородько, а сквозь удивление пробивается радость.

— Даже медали, — сначала смущается мать, а потом начинает сердиться: — А чего у тебя, Антон, за чьи-то медали так глава болит?

— К слову пришлось, — гасит радость в голосе. — Как-никак, друзья мы с Марком, вот и не безразлично… Ну, пойду я, тетка Анна.

— Может, друг, в наш дворец заглянешь?

— Позже, позже приду на посиделки, потому что сейчас некогда: работы, практически, до самой субботы, а от этого дня и снова же до этого — и вверх некогда глянуть. Сами знаете — село висит на плечах. Привет передавайте Марку, пусть скорее выздоравливает и не натруживает себя заранее, потому что он у вас непоседа, — говорит с веселым сочувствием.

«Зачем бы ему так допытываться о наградах? Наверное, у самого не густо их. Вот и обрадовался…» — догадался Марко.

В землянку с охапкой хвороста вошла нахмуренная мать. Увидела сына, прояснилась:

— Как спалось, Марко?

— Где же может лучше спаться, как не у родной мамы?

— А я такого дыма напустила, ошалеть можно, — прикрыла двери. — Безбородько приходил, расспрашивался о тебе. Помочь умыться?

— Как-то постараюсь сам, — на одном костыле попрыгал к ведру с водой, а мать с сожалением взглянула на искалеченную ногу и что-то зашептала к ней.

— Что вы, мама, шепчете?

— Да ничего, это уж от старост идет, тогда человеку хочется и в одиночестве говорить. Марко, а ты хоть какую-то медаль имеешь за свои битвы и увечья? — неловко взглянула сыну в глаза.

— Зачем оно вам? — засмеялся Марк, изображая, что не слышал разговора с Безбородько.

— Так себе спрашиваю. Ты мне и без медали хороший.

Больше мать ни словом не обмолвилась о наградах. Но на душе у нее стало грустно: видать, обошли ее сына, как не раз обходили на веку. Если бы меньше разные мины да снаряды рвали его в клочья, больше бы заслужил.

Умывшись, Марко вышел во двор. Утро сразу охватило его свежестью и солнцем. Весь воздух был густо переткан почти невидимыми нитями изморози. Только вглядываясь против молодого солнца, можно было заметить, как они щедро расщеплялись на крохотные снежинки-искорки, создавая вокруг неощутимую золотую метелицу. Да, это была истинная, но необыкновенная метелица, которая ослепительно двигалась своими путями и кругами. Марко, любуясь ею, удивлялся, почему раньше никогда не видел, что может создавать обычная, солнцем подсвеченная изморозь.

И только после этого начал присматриваться к селу, захламленному наростами землянок и скорбными памятниками печей. Но уже на пожарищах лежала древесина, кое-где поднимались желтоватые, как будто из воска вылепленные срубы, а за мостиком среди убогости руин возносился большой дом, к которому неуклюже лепились пристройки.

«Это, наверно, и есть хоромы Безбородько. За чьи деньги проползает под сердцем, за какие заслуги строился он?» — кипит злоба, а глаза берутся гневом.

Когда-то и Марко не раз мечтал, что придет время — и новые, белые, как лебеди, хаты разбредутся по зеленым садам, чтобы человек имел где отдохнуть, принять гостей и научить уму-разуму детвору. Разве у нас не хватит глины на такие дома, чтобы против них кулаческие казались нищенскими? И это будет! Но он первой прямой наводкой ударил бы по тем хоромах, которые выросли на мошенничестве среди бедности, руин и нужды.

Что-то неподалеку зашипело, Марко невольно вздрогнул, но сразу же понял, что это была не мина: пошипев, заговорил громкоговоритель. Мужчина подыбал к нему послушать последние известия.

— Не спеши так, Марко! С приездом тебя! — услышал сбоку знакомый смешок и голос.

И вот к нему степенно подходит проясненный внешне и нахмуренный изнутри Безбородько, среднего роста, складно сложенный мужичонка, которого можно запомнить с первого взгляда. На узковатом с упрямым подбородком лице хозяйничает немалый, раздвоенный на кончике нос, зато темно-серые подремывающие глаза глубоко засели в глазницах, а над ними выпяченные надбровные дуги перегнули ржаные навесы бровей. Губы у мужчины полные, смачные, о которых говорят, что ими хорошо целоваться или в церкви свечки гасить. А вот большие оттопыренные уши подкачали: очевидно, за счет размера они утончились, и лучи процеживаются сквозь них, как через розовое стекло.

Марко острым взглядом сразу схватывает все лицо, на котором удивительно соединяется властность и дрема, всю преисполненную достоинства фигура Безбородько, потом крайне удивляется, отворачивается, а дальше так заливается хохотом, что его аж качает на костылях.

Взволнованный Безбородько искоса взглянул на себя, потом взглянул на Марка, даже не ответившего на приветствие, пожал плечами и с обидой на лице выжидает, что будет дальше. Но, когда на темноте Марковых ресниц заколебались росинки слез, он с удивлением и пренебрежением выпятил раздутые губы:

— Вот так, значит, практически, и встречаются друзья. Даже «здравствуй» не выцедили, а уже насмешечки нашли. Чем-то таким смешным позавтракал?

— Да нет, Антон, — сквозь смех и слезы отвечает Марк, — я натощак хохочу.

На длинных щеках Безбородько появилась какая-то чужая и обязательная улыбка, а раздвоение носа покраснело.

— С какой бы это радости так хохотать?

— Не от радости, а от удивления: откуда на тебе теперь гусеница взялась?

— Гусеница!? Да что ты!? — пораженно переспросил Безбородько и тоже отклонился от Марка, прикидывая в мыслях, не потерял ли он тринадцатую клепку после всех своих ранений. — Какие-то у тебя такие умные насмешки, что я ничего толком не разберу. Где же в такое время, когда еще снег лежит, практически, может взяться гусеница?

— Об этом я и сам спрашиваю у тебя. Присмотрись хорошенько к своему пальто.

Безбородько на всякий случай отступил пару шагов назад, а потом глянул на свое пальто и пришел в ужас: три небольших розовых, с красными головками червя извивались на его праздничной одежде. Это было так мерзко — в предвесеннюю пору увидеть на себе неожиданную гадость, — что и лицо, и вся фигура Безбородько передернулись.

— Откуда она, такая напасть? — побоялся рукой снять червей: а что, если это трупожорки?

Марко понял Безбородько, успокоил его:

— Это плодожорка.

— Плодожорка? Не может быть.

— Присмотрись.

Безбородько спокойнее начал рассматривать гусеницу, потом сбросил ее с пальто и пробормотал:

— Откуда же она, практически, взялась?

— Часом в дом не вносил сушку с холода?

— Жена вносила! — вспомнил Безбородько. — А я еще ночью бросил пальто на мешок. Ожила, получается.

— Значит, ожила. Понравилось ей в твоем дворце — там почуяла весну.

— Ну и перепугал ты меня сначала. Аж до сих пор в ногах дрожь гопака выбивает, — с облегчением улыбнулся Безбородько.

— Как-то у нас, Антон, так всегда выходит: то я тебя, то ты меня пугаешь, — засмеялся Марко.

— То прошлое, довоенное дело было. — Безбородько даже рукой махнул, будто навсегда отгонял те недоразумения и несогласия, которые были между ними. — Теперь люди научились ценить жизнь, стали дружнее жить. И мы за войну, практически, поумнели, думаю, не будет между нами ссор и распрей. Когда я раненный лежал в госпитале, не раз перебирал в памяти прошлое, не раз думал о тебе, вспоминал, как мы когда-то черт знает чего враждовали с тобой, и решил поставить крест на том, что было.

— А как решил? — удивился и даже обрадовался Марк: а что, если и в самом деле Безбородько к лучшему гнет свой довольно-таки крученый характер. Тогда следует помочь ему отсеять грешное от истинного.

— Так и решил, — искренними глазами взглянул на Марка. — И перед тобой винюсь, потому что много когда-то по злобе попортил тебе крови и по девичьей линии, и по другим линиям, — понизил голос Безбородько. — Все вперед по глупости своей хотелось выскочить, в чем-то обогнать тебя. А когда ранили, понял, что это суета сует и разная суета… Думаешь, я теперь хотел председательствовать среди такого безголовья и кавардака? Так всунули же, запихнули, а теперь от критики не только уши — вся душа вянет, потому что за что ни подумай — того теперь нет. Трудности на трудностях едут, трудности трудностями погоняют.

Марко насторожился: припомнилась давняя песня Безбородько — он всегда все старался столкнуть то на трудности роста, то на трудности пятилеток, то на трудности сельской отсталости, а теперь ухватился за трудности войны.

— А твои хоромы тоже на трудностях выросли? — глазами показал на жилье Безбородько.

— Вот, вишь, даже ты камешком швырнул в мой шалаш.

— Не ко времени ты размахнулся, Антон, на такое строительство, поэтому и летит этот камень.

— И зря, братец. Здесь ты чего-то не додумал, — даже с гордостью сказал Безбородько. — Если подумать по-настоящему, по-хозяйски, то зачем мне или кому-то, кто, конечно, может, переделывать одну работу несколько раз? Вот, например, сначала я выстрою себе маленькую хату, как все, а потом, через несколько лет, придется ломать ее и начинать строительство сызнова. Так не лучше ли сразу строиться на весь свой недлинный век и людям давать пример: делайте, кто может, как можно лучше, сейчас тянитесь к светлой цели. Это раньше был лозунг: мир лачугам, война дворцам. А теперь надо объявлять войну лачугам, чтобы ставить добротное жилье.

— Хорошо ты запел, да немного рано, — покачал головой Марко на демагогию Безбородько. — Сейчас надо добиться, чтобы люди хотя бы не жили в плесени с червяками и жабами. Объявляй раньше войну землянкам.

— Это ты так думаешь, а я иначе, и не знаю, на чьей стороне правда.

— А ты у людей расспроси, может, правда возле их землянок ходит.

— Горе одно там ходит, — и себе помрачнел Безбородько.

— Значит, надо как-то его ломить. Зерно готово к посеву?

— Где там. Считай, свистит в амбаре.

— Почему?

— Еще осенью разные планы переполовинили его.

— Чем сеять будем?

— Тем, что есть и что государство даст.

— А если не даст?

Безбородько развел руками.

— Ну, братец, я не бог, чтобы отвечать на такие вопросы… Если вывезли, то и привезут… Не впервой, — сказал, твердо зная, что здесь не подкопаешься к нему.

— А гной вывозишь на поля?

— Нечем… кони едва на ногах держатся.

Марко нехорошо взглянул на Безбородько.

— И те не держатся, на которых Мамура ночью пряжу возил?

— Мамура!? И ты видел? — неуместно выхватилось у Безбородько, и снова что-то чужое появилось вокруг его глаз.

— Наверное, видел, коли спрашиваю.

— От твоего глаза ничто не спрячется, — уже спокойно цедит Безбородько. — Продавать возил пряжу, потому что нужны деньги, чтобы прокормить скот.

— Чего же по ночам, тайно, ездить?

— Э, это хозяйственное дело: ночью пряжа больше весит, а днем подсыхает, — победно улыбнулся Безбородько. — А у тебя уже, несомненно, и закрутилось что-то в голове? Ну, бывай, Марко, здоров. Заходи ко мне. Если начнешь строиться, чем-то поможем. Непременно. Для фронтовика мы из шкуры вылезем.

Простившись, Безбородько сразу поплелся к завхозу. Тот как раз собирался с кабанистым, заросшим кладовщиком Шавулой пойти колядовать по людям.

— Возвращайте, ребята, сегодняшнюю выручку! — сразу же накрыл мокрой дерюгой своих верных помощников.

— Какую выручку возвращать? — удивились мелковатые зрачки Шавулы, удивился и его кургузый нос, который зряшно выбивался из чащи седой, сизой и рыжеватой щетины.

— А ты разве не получил своей пайки? — тихо спросил Безбородько.

— Тысячу карбованцев?

— Да.

— Так зачем возвращать? — забеспокоился и будто немного уменьшился Тодох Мамура. — Милиция пронюхала? Я же все делал без соучастника и свидетеля.

— Нашелся свидетель: Марко Бессмертный! — аж зашипел Безбородько. — Уже достучался, стучал бы он своими костылями в двери самого ада.

— Началась новая жизнь, — сморщился Шавула и бросил какое-то бранное слово в свои заросшие чащи.