Любой праздник в больнице выглядит странно и неуместно. Страннее и неуместнее всего выглядит Новый год — самый большой и светлый праздник, к которому начинают готовиться за месяц до его начала. Начинается все с легкой драчки недели за две до праздника. Все ходят, стараясь не смотреть друг на друга — ожидают, когда Старшая вывесит списки смен до 31 декабря включительно. Вот листок висит, и на какое-то время он становится центром жизни отделения. Всегда есть недовольные — те, кого поставили дежурить и довольные — те, кого пронесло в этот раз. Среди недовольных есть недовольные справедливо — они дежурили в прошлый Новый год, и есть просто интриганы. Эти сейчас побегут к Старшей вымаливать и упрашивать. Угрожать даже. Довольные же чувствуют зыбкость своего положения — понимают, что окончательно их пронесет только тогда, когда они накануне праздника переступят больничный порог и направят стопы в сторону дома. До тех же пор они будут стараться не смотреть на невезучую смену и даже избегать их. А в невезучей смене может кто-то заболеть или сжалится Старшая да и сделает рокировку. Я, увидев свою фамилию в списке, даже обрадовался. Что-то было в этой радости от лихорадочного предвкушения человека, стоящего в проеме алюминиевой двери над облаками. Все решено, отступить невозможно, и даже если струсишь в последний миг, подтолкнут — помогут. Стараясь не вступить в кипящие брызги, лихорадочно вылетающие из котла всеобщего обсуждения у Листа расписания смен, я натянул куртку и вышел из отделения на мороз. Закуривая, я представил себе большое количество водки, оливье, елку и все, что сопутствует домашнему Новому году. Можно было уйти к сестре или к друзьям, сути это не меняло. Будучи тогда еще довольно маленьким, я сам себе праздник делать не умел. Видел, что другие делают что-то неверно, воротило меня от этого, но что именно неверно, не понимал. Больница же обещала мне ночь с нескучными людьми, которые к тому же праздник себе делать отлично умели.

Две недели прошли довольно быстро, ведь если работать не каждый день, а сутки через трое, то это всего-навсего четыре дежурства. Смена началась с очень жесткой пятиминутки. Руководство отделения долго и взволнованно говорило о недопустимости на рабочем месте халатности и разгильдяйства. О прецедентах и мерах с занесением. Не говоря уж об алкоголе и девочках. Гитарах и медицинской этике. Вплоть до увольнения. Помолчали, обвели взглядом. Разошлись исполнять. Больница затихла довольно быстро. В четыре часа дня огромное здание стало ощущаться заброшенным, словно глубокой ночью. Вся обслуга, шатающаяся обычно по больнице сутками напролет, испарилась. Бухгалтерия, лифтовые мастера, секретари, рабочие, делавшие на четвертом этаже ремонт, врачи и сестры из нескоропомощных отделений, типа ЦСО или ОПК, все они сбежали, прихватив с собой орды родственников с кульками, набитыми лимонами, соками и перетертым яблочным пюре. Остались только люди, у которых не получилось съехать, и я.

Есть все же в заброшенности нечто объединяющее. Даже люди, прежде не обращавшие на меня внимания, здоровались приветливо. Мы на эти короткие предстоящие сутки стали пассажирами одной лодки — сидельцами одного подвала — миру не было дела до нас, а нам до мира. Время от времени из отделения приходится выходить во время суточного дежурства. За кровью, оборудованием, поискать профессора, за водкой тоже, покурить, за стерильным инструментом, трупы перевезти. Гоняли обычно самых молодых. Если молодых не наблюдалось, ходили по очереди. Теперь я сам хотел побродить по больнице, поротозействовать. А потому, набрав охапку заданий от всей смены, ушел бродить по этажам. Невзирая на строгие-престрогие запреты, кое-где уже стояли крошечные елочки и пахло салатами. По сравнению с нашим отделением, остальные сильно продвинулись в плане подготовки к празднику. У нас же до сих пор тенью бродила безсемейная Старшая сестра, и потому разврат откладывался на неопределенное время. В политравме на пятом этаже больные, сидя в холле у телевизора, вырезали бумажные снежинки. Вырезали, конечно, те, у кого руки остались, остальные давали советы и глазели, если было чем. При подходе к неврологии, на площадке между девятым и десятым этажами, сидел мертвецки пьяный массажист Петя. Я посмотрел на часы — было ровно четыре часа дня. «Але, синева, подьем!» — щас, думаю, увидит его начмед и пиздец звезде нашего медучилищного театра СОС. Петя поднял на меня грустные, виноватые глаза. В уголках его большого губатого рта запеклась винегретная рвота. Я понял, что Петя меня не видит. Подлец Петюня, уже должен был час как свалить домой, но вместо этого сильно употребил. Я быстро сходил в неврологию и совместно с еще двумя братьями мы перетащили Петю на диван в сестринскую.

«Синий, как изолента», — грустно констатировал медбрат Чупуев. Ему было, кажется, лет тридцать пять. «Что тебе, бля, в реанимации твоей не сидится. Не было тебя и горя не знали. Нет, пошел Петюню, бля, нашел!» — это вступил в разговор второй медбрат, белобрысый малый, выпускник четвертого училища. Четвертое вообще эту больницу считало своим домом, так как находится на ее территории и всю практику и обучение проходит только в ней. Потому к пришельцам из других училищ четвертые относились несколько свысока. Пацаны были реально злы на меня. Они хлопали Петю по щекам и щипали его за нос. Они даже полили его водой из чайника. Петя мычал, закрывался руками и отмахивался. Он не собирался понимать, что парни не желают встречать Новый год, сидя верхом на нем. На диван у них были другие виды, погламурнее. Кроме того, у всех нас из-за его пьянства могли быть большие проблемы с начальством. Ото всех к этому часу уже крепко пахло. Ситуацию необходимо было срочно решать. «А давайте ему адреналина с преднизолоном по вене пустим», — азартно предложил малой, но осекся, наткнувшись на взгляд Чупуева. «Нам тут жмура только не хватало на ночь глядя», — заметил он. Помолчали. Я взял инициативу в свои руки. «Давайте ему детоксикацию сделаем. У нас тетки в отделении себе с похмелья гемодез капают и, говорят, организм, как новенький становится. В шахматы с Петей мы, конечно, не поиграем, но своими ножками домой он уйдет».

Гемодез, препарат, помогающий печени справляться с токсинами, был в большом дефиците. Кололи его абсолютно всем — считали довольно безвредным. При отравлениях вообще лили литрами. Пробу на аллергическую реакцию не делали, случаи непереносимости препарата были единичными, гораздо чаще наблюдали разрушительное действие антибиотиков. Я метнулся вниз, разорил свою заначку и, увернувшись от дежурного, вернулся в пропахшую мочой неврологию.

Подкололись быстро — вены у Пети, как у лошади. Малой сел ему на ноги, Чупуев брезгливо придерживал руки. Секунд через двадцать после того, как мы начали лить гемодез в вену страдальца Петюни, его начало трясти. «Ну бля-а-а!!! Реанимацию сюда!» — Петя оказался из редкой породы людей, не переносящих гемодез. Секунд через пять я был в ординаторской и рвал из рук дежурного врача трубку. «Пал Петрович, быстрее, тут Петюня загибается!!!» Я бросил трубку и побежал обратно в сестринскую. Дежурный по неврологии, у которого я забирал телефон, был уже там. Петюня посинел и уже почти перестал выгибаться. По телу его проходила слабеющая с каждым разом дрожь. Дежурант, матерясь словно подвальный электрик, сделал Пете уколол димедрола с преднизолоном. Это лучшее средство от анафилаксии, чтобы вы знали. Вскоре Петя стал розоветь, задышал, а через минуту в комнату втиснул свои телеса необьятный Павел Петрович, а еще секунд через тридцать Петя открыл глаза и сел. «С Новым годом, друзья», — мрачно сказал Пал Петрович и, посмотрев на меня коротко, вышел, хлопнув дверью.

Покинул неврологию и я. По пути в родное отделение я заглянул еще в пару мест. Отделения небольшие или удаленные выпивали уже вовсю. Так, дежурный эндоскопист, находясь в своем кабинете, сидел и премило ворковал со своей медсестрой Аллой. Случай посмотреть на нетрезвого эндоскописта за работой мне представился довольно скоро. Пока же он, довольный жизнью и румяный, приветливо поздоровался со мной и пригласил заходить. Эндоскопическое отделение, где заведующим и единственным врачом был он, представляло собой удаленную от больничной суеты комнату площадью метров десять. В комнате стоял стол, два стула, кушетка и старое рыжее дермантиновое кресло. Все оборудование эндоскопического отделения находилось в средних размеров черном чемодане, стоящем возле стола.

Когда я первый раз увидел, что именно достают из этого чемодана, меня пробрала дрожь благоговения перед человеческим гением. Черное матовое устройство размером с большой фонарь, которое и являлось собственно эндоскопом, имело на одном конце несколько рукояток-верньеров, а на другой конец его навинчивалась трубка диаметром миллиметров пять и длиной около двух метров. В окуляр можно было смотреть, а двигая ручки и вращая верньеры, вы могли заставить конец трубки изгибаться под разными углами. Эту трубку можно засовывать в прямую кишку, носоглотку, влагалище или в любое место, куда вам будет угодно. Конец трубки светился ярким ксеноновым светом. «Оптоволокно», — сказал мне со значением эндоскопист. Чудо это стоило около двадцати тысяч долларов, что равнялось стоимости двух двухкомнатных квартир. Большую часть чемодана занимал уплотнитель, куда части эндоскопа ложились, словно нож в ножны. Все было сделано так, чтобы аппарат не пострадал даже после падения с большой высоты.

«Ты вот почему не на рабочем месте?» — пытаясь выглядеть строго, спрашивал Аллу эндоскопист. Та молчала, хлопая на доктора ярко накрашенными глазами. Доктор лукавил. Даже мне было совершенно ясно, что рабочее место Аллы сегодня на вот этой кушетке.

«Будешь?» — он показал из-под стола горлышко коньячной бутылки. Налил. «Камушки, дети мои, камушки». — Мы чокнулись, сделав «камушки». Так пьют там, где не хотят, чтобы на звук звонкого стекла сбежалось начальство. Обхватывают верх стаканов ладонью и чокаются донышками. Звук, производимый таким образом, напоминает звук окатышей в морском прибое. Когда я покинул гостеприимную эндоскопию, был уже глубокий декабрьский вечер. Шел тихий, очень крупный снег. Казалось, еще чуть-чуть и четырнадцатиэтажная домина превратится в большой сугроб. По аллее, среди елей, ко входу в приемник проплывали кареты «скорой», толкая перед собой пятна желтого уютного света. В отделение не хотелось. Пока я возился с Петюней, гулял и выпивал рядом с чудом техники, у меня в блоке умер больной. Вернее, он не умер — его отключили, видя, что через пару часов он уйдет сам.

Мое нежелание возвращаться в отделение имело подоплеку, это я понял только сейчас. Присутствие на прошедшей тягостной процедуре не приносило радости — после такого хотелось мыться докрасна с пемзой. Запретная тема, страшная, окутанная недомолвками и тайнами — даже думать об этом не хотелось. Все как-то полузаконно или законно — не разберешь. Это не шприцы с наркотой из отделения тягать, тут деньги совсем другие. Совсем другие люди руководят, совсем другой уровень. Молодой парень, мотоциклист, перелом позвоночника. Мозг мертв — «овощ». Зато печень, сердце и почки в превосходном состоянии. Вот пока они в превосходном состоянии, его на запчасти и разобрали. Кому? Куда? Неизвестно мне. Согласие у родни взяли, конечно. «В интересах науки». Что он видел, чувствовал? Был ли мозг так уж мертв как хотелось, тем, кто делал это? Последняя ли искра надежды погасла? Что сказали матери, которая получит через два дня аккуратно подкрашенное тело, набитое парафином вместо души?..

Бдительная старшая наконец ушла, и мы достали тормозки. Не тормозки сегодня это были — тормозища! Накрыли, сели, выпили. Не забывая наведываться в блоки. Часам к одиннадцати подтянулись чьи-то мужья, девушки. Больные поступали тоненькой струйкой. Будто решили и нам, пьяным, бесполезным сегодня, дать отдых. Зато завтра, об этом говорили ребята постарше, страждущие польются плотным потоком. Отравления, сердечные приступы, завороты кишок, пьяные синдромы отлежания, ножевые — думали само заживет, а оно вот че-то как-то не заживает — все в гости к нам. А пока мы выпивали и в блоки ходили уже не так часто. Предложил кто-то елку во дворе наряжать. Видели бы вы эти «игрушки». Части одноразовых систем переливания крови — капельниц, шприцы всех калибров, яркие стокубовые бутылочки из-под американского «Метроджила», хирургический инструмент — скальпели, ножницы, зажимы, желтые и красные канюли от подключичных катетеров, зеленые кислородные маски… В двенадцать стрельнули шампанским, поорали, разбрелись по углам, парами, тройками допивать, разговаривать. Явился похмельный Петюня, так и не ушедший домой. Гитара, конечно, появилась. А в общем, и это меня удивило, смена как смена. Кто-то поступил, кто-то умер. Родня какая-то ходила, волновалась. Эндоскописта практически принесли — подозревали прободную язву у девочки. Эндоскопию сделали наши врачи самостоятельно, а когда они закончили, мы с Колотовым отнесли эндоскописта вместе с его чемоданом назад. На утренней пятиминутке сдали смену. Утро было обычное и серое. Никакого новогоднего чуда не произошло. В девять тридцать я вышел из больницы и первый и последний раз обошел ее вокруг, полностью.

***

Вокруг больницы стояли украшенные елки. Наша, нарядная, вся в цветных частях американского гуманитарного оборудования, чья-то, наряженная почти как положено — с игрушками и звездой на макушке, и пара, почти не украшенных. На одной из елок висел очень широкий белый дождик.

Подойдя ближе, я понял, что елку нарядили несколькими разорванными на полосы медицинскими халатами, а вместо звезды на макушку надели шапочку. А вокруг елок, в затоптанном, нечистом снегу напоминанием о ночных хороводах лежало много-много бутылок из-под шампанского.

Киев-Бельбек-Татаров 2007-2009