Гоголь

Степанов Николай Леонидович

Глава вторая

ГИМНАЗИЯ ВЫСШИХ НАУК

 

 

«ТАИНСТВЕННЫЙ КАРЛА»

Осенью 1820 года в Нежине состоялось открытие Гимназии высших наук, основанной на средства покойного екатерининского вельможи канцлера князя А. А. Безбородко. Гимназии были присвоены права высших учебных заведений и установлен девятилетний срок обучения, разделенный на три разряда, или трехлетия. Слушатели последнего трехлетия изучали «высшие науки» в объеме университетского курса и считались студентами.

В уставе гимназии были точно переименованы предметы, которые надлежало изучать: 1-е. Закон божий; 2-е. Языки и словесности: российская, латинская, греческая, немецкая и французская; 3-е. География и история; 4-е. Науки физико-математические; 5-е. Политические; 6-е. Военные и сверх того танцы, рисование и черчение. Особые права и преимущества заключались в разрешении изучать политико-юридические науки и естественное право.

Вести о новом учебном заведении скоро дошли и до Васильевки. Сосед, помещик Щербак, съездил в Нежин и сразу же отдал своего сына в новую гимназию. Он сообщил Василию Афанасьевичу, что учат там хорошо, что среди пансионеров дети известных фамилий. «Благотворитель» Трощинский обещал похлопотать, чтобы Никошу приняли бесплатно пансионером, и Василий Афанасьевич решился последовать советам соседа.

4 августа 1821 года все та же желтая колымага доставила в Нежин Николая Гоголя-Яновского, принятого во второй класс Гимназии высших наук.

На первых порах Нежин неласково встретил Никошу.

Первоначально Гоголь был зачислен в «своекоштные» ученики, а не в пансионеры, и помещен на квартире у надзирателя Зельднера, высокого, сухопарого немца. Этот педагог держал пансион для гимназистов, прибывших из других мест, и обязался перед Василием Афанасьевичем рачительно следить за здоровьем и нравственностью своего воспитанника.

В доме Зельднера господствовала немецкая аккуратность, сочетавшаяся со скаредностью. Обед подавался так, что лишь при очень точном распределении порций его хватало на всех сидевших за столом. Хлеб и масло нарезались тоненькими ломтиками, сахар выдавался по счету. Для привыкшего к деревенскому изобилию и приволью Никоши это было стеснительно и неприятно.

Особенно допекал Зельднер зубрением уроков и перепиской. В переписке он видел главный ключ к знанию и, проверяя школьные тетради, произносил многословные поучения. Никоша с первых же дней возненавидел своего наставника.

Тоска по дому, одиночество усиливались насмешками товарищей, с которыми никак не сходился деревенский дичок. Они его прозвали «пигалицей», находя в его тонкой, нахохлившейся фигуре сходство с птицей. Все это удручало мальчика, тяжело переносившего разлуку с родными. А Зельднер заставлял его под диктовку писать бодрые письма родителям и сам извещал их о неизменном благополучии своего воспитанника.

Тайком от ментора Никоша послал письмо отцу, жалуясь на свою печальную участь. Узнав об этом, Зельднер написал в Васильевку опровержение. «Сын ваш очень не рассудный мальчик во всех делах, — сообщал разгневанный наставник, — и он часто во зло употребляет ваше отеческой любов. От того я вам только один пример здесь скажу. За две недели он должен быль наказан быть за незнание урок и за то я приказал ему не дать чаю после обеда. Другое утро я принудил его писать к вам письмо. Я вдруг вижу, что он вам писаль следующие слова: «Почтеннейший папинька! Спешите приехать, чтобы вы видели, в каком печали сын ваш и какой участь он имеет». Видевши эти строки, я ему выговор зделал и не позволил, что он такой письмо отправил. Я уверен, что сие известие вам очень неприятно, потому вы отец и имеете только одного сына, но будьте спокойны и уверены, что мы все будем стараться ему отвикать худые привычки и научить ему самый лучший нрав». Заверяя в своем полнейшем почтении, Зельднер замечал, что «без маленькие благородние наказание не воспитывается ни один молодой человек».

Письмо Никоши вызвало дома большую тревогу и заставило поторопить «благодетеля» с хлопотами о зачислении мальчика в казенные пансионеры. В марте 1822 года пришло, наконец, распоряжение почетного попечителя графа Кушелева-Безбородко о включении «сына господина коллежского асессора Гоголя-Яновского в число воспитанников, содержимых на гимназиальном иждивении». Гоголь с радостью расстался со своим наставником и перебрался в гимназический пансион.

Гимназия находилась неподалеку от речки, заросшей камышами, в стороне от торговой и населенной части города. Она издалека белела своими дорическими колоннами. Эта колоннада открывала фасад трехэтажного здания с двумя выступавшими вперед боковыми корпусами и придавала античную строгость и завершенность всему строению, которое могло сравняться по своему великолепию с лучшими зданиями, столицы. Все здесь было на редкость фундаментальным и солидным: и величественные колонны, и высокие сводчатые потолки, и широкие лестницы, и поместительные, просторные классы, называвшиеся «музеями». Гимназия окружена была обширным тенистым парком с вековыми деревьями.

За рекой раскинулся городок с базарной площадью в центре, окруженной двухэтажными кирпичными домами. Там расположились административные здания, трактиры, купеческие особняки. В городе имелся собор и множество маленьких церквей. По праздничным дням город наполнялся мелодическим перезвоном колоколов. От площади лучами расходились зеленые улочки с деревянными тротуарами и белыми домиками. А дальше шли обыкновенные хаты, с левадами и огородами, огороженными плетнями из ивняка.

Весь город пересекала Мостовая улица, которая шла от Соборной площади. Посредине площади спокойно разгуливали коровы, свиньи, куры. Летом по ней носились густые тучи черной, тяжелой пыли. Эта площадь и Мостовая улица служили излюбленным местом гуляния местных франтов и жеманных барышень, а также хорошеньких мещаночек, задорно лущивших семечки и делавших глазки гимназистам.

Порядок дня в Гимназии высших наук был строгим и рассчитанным до минуты. Воспитанники обяза ны были вставать в половине шестого утра и через час являться на молитву и чаепитие. Утренние уроки продолжались с 9 до 12, после чего следовал обед, а затем до 5 часов снова продолжались лекции. После чая предоставлялся досуг для «приятнейшего и благородно-шутливого препровождения времени», как гласили правила внутреннего распорядка. В 8 часов ужинали, а в 9 после вечерней молитвы все должно было погружаться в сон.

В столовой и классах ученики рассаживались сообразно своим отметкам в успехах и поведении. Провинившихся сажали за нижний, «черный» конец стола, отличившихся благонравием вносили в почетную «белую книгу». После домашнего приволья Никоше трудно было привыкнуть к этой утомительно точной регламентации дня, к требованиям профессоров, каждый из которых имел свои претензии и капризы. Первое время он получал плохие отметки и оказался на дурном счету у гимназического начальства. В ведомостях против его фамилии нередко значились единицы и двойки за «неопрятность, шутовство, упрямство и неповиновение».

Особенно невзлюбил его преподаватель латинского языка Кулжинский. Его раздражало, что этот белокурый мальчик в сером гимназическом сюртучке, с тонкими чертами лица усаживался обычно на заднюю парту и там под шум переводов вслух из латинской хрестоматии читал увлекательную книжку или рисовал карикатуры на учителя, не обращая внимания ни на coelum, ни на terram.

Гоголь держал себя независимо и отъединенно. Он любил передразнивать, или, как говорили гимназисты, «копировать», своих учителей и школьных товарищей и достигал при этом сходства удивительного. Особенно удавался ему профессор российской словесности Никольский. Гоголь показывал, как он неторопливо взбирается на кафедру, громко сморкается и, уставившись неподвижно в одну точку, начинает лекцию монотонным голосом. Все это проделывалось перед приходом Никольского в класс, и, когда появлялся сам профессор, ученики дружно смеялись, а тот никак не мог понять причины их смеха.

Гимназисты делились на две неравные группы: «аристократов» и «простых». Ведь в гимназию принимались и дети обедневших дворян и даже выходцев из других сословий. Кичливые потомки знатных фамилий и богатых помещиков с презрением относились к мелкопоместным и малоимущим товарищам.

Эту кучку «аристократов» возглавляли Любич-Романович и Кукольник. Остальные тянулись за ними. Сын бывшего директора гимназии Нестор Кукольник пользовался авторитетом среди гимназистов и покровительственным вниманием педагогов. Он был начитан, интересовался литературой, историей, философией, искусством, недурно играл на пианино. Кукольник и сам писал стихи, даже считался первым гимназическим поэтом. Он ходил в красной шапочке, держался высокомерно и вместе с тем поэтически небрежно, как и подобало признанному таланту. Гоголь не любил его за это высокомерие и прозвал «Возвышенным». Прозвище это так и осталось за Кукольником, к великому его неудовольствию.

В свободное время Гоголь уходил в большой гимназический парк и бродил по его тенистым дорожкам. Там имелся у него любимый дуб, под которым он просиживал долгие часы. Товарищи прозвали его за это «Таинственным карлой».

Чаще других допекал Гоголя глупый и толстый Бороздин, дразнивший новичка «хохлом». Сынок богатого помещика, он издевательски рассказывал о том, как привезли Гоголя в гимназию:

— Подъехала хохлацкая бричка, запряженная парою волов, и усатый дядько вынимает из нее нашего пигалицу, — так называл Бороздин Гоголя, — завернутого в длинную казацкую свитку…

Гоголь отомстил насмешнику и в день его именин выставил в гимназическом зале транспарант с изображением черта, стригущего дервиша. Бороздин любил коротко стричь свои волосы, за что и получил кличку «Расстрига Спиридон». Это прозвище увековечено было Гоголем и в сатирическом акростихе, начертанном на транспаранте:

Се образ жизни нечестивой, Пугалище монахов всех, Инок монастыря строптивый, Расстрига, сотворивший грех. И за сие-то преступленье Достал он титул сей. О чтец! Имей терпенье, Начальные слова в устах запечатлей!

С тех пор товарищи опасались называть его «пигалицей» и «хохлом», предвидя неминуемую месть.

Понемногу Гоголь стал привыкать к большому, неуютному дому, к сводчатым классам для занятий, к пестрой по воспитанию, по возрасту и по знаниям гурьбе школьников. А несносному немцу-воспитателю он все-таки насолил. Зельднер по должности надзирателя обычно сопровождал колонну гимназистов во время прогулок по городу. Он тревожно обегал всю колонну на длинных кривых ногах, следя, чтобы не было предосудительных разговоров или — не дай бог! — не исчез во время прогулки кто-нибудь из гимназистов. Гоголь сочинил стишок о Зельднере, который все гимназисты распевали на прогулке:

Гицель [19] — морда поросячья, Журавлины ножки; Той же чортик, что в болоте, Тилько пристав рожки.

Зельднер важно шагает впереди, а в задних рядах запевают эти стишки. Быстро спешит туда, «Хто шмела петь? Што пела?» — тревожно спрашивает он. Тут запевают передние пары, и Зельднер мечется взад и вперед до полного изнеможения.

Гоголь часто писал домой в Васильевну, осведомляясь о здоровье отца, матери, всех домашних, рассказывая о своих маленьких невзгодах и радостях.

Васильевка представляется ему тихой и блаженной страной. Собираясь на летние каникулы, он сообщает из Нежина родным: «Я уже почти собрался, уклал все свое имущество и ожидаю со дня на день сего времени: уже вижу все милое сердцу, — вижу вас, вижу милую родину, вижу тихий Псел, мерцающий сквозь легкое покрывало, которое я сброшу, наслаждаясь истинным счастием, забыв протекшие быстро горести. Одна счастливая минута может вознаградить за годы скорбей…

Прощайте! Дражайшие родители, прощайте, по недолго. Скоро мы увидимся, и сия радостная мысль наполняет мою душу восторгом. Скоро вы увидите у ног своих благодарного сына…»

Свое письмо Гоголь закончил просьбой: «Прошу вас прислать мне денег десять рублей, которые мне следует получить. Еще раз, они теперь мне пренужны, ибо мне надо расплатиться и купить еще красок для рисованья». В гимназии он увлекся живописью и нередко целыми днями рисовал пейзажи и портреты. Он неоднократно сообщает домой о своих успехах в рисовании, заботливо посылает родителям свои картины и рисунки. Но чаще всего письма переполнены просьбами о. деньгах. Безденежье угнетало Гоголя, ему приходится отказываться от многих удовольствий, залезать в долги.

Родители не могли навещать его в Нежине, да и ему на зимние каникулы далеко не всегда удавалось вырываться в Васильевку. Тяжелым ударом для мальчика была весть о смерти отца. Василий Афанасьевич умер в конце марта 1825 года. Его смерть потрясла Гоголя, заставила задуматься о будущем. В письме к матери он сообщал о своих переживаниях, не по-детски серьезных. «Не беспокойтесь, дражайшая маменька! — писал Гоголь. — Я сей удар перенес с твердостию истинного христианина. Правда, я сперва был поражен ужасно сим известием, однако же не дал никому заметить, что я был опечален. Оставшись же наедине, я предался всей силе безумного отчаяния. Хотел даже посягнуть на жизнь свою. Но бог удержал меня от сего — и к вечеру приметил я в себе только печаль, но уже не порывную, которая наконец превратилась в легкую, едва приметную меланхолию, смешанную с чувством благоговения ко всевышнему.

Благославляю тебя, священная вера! В тебе только я нахожу источник утешения и утоления своей горести. Так дражайшая маменька! я теперь спокоен — хотя не могу быть счастлив: лишившись лучшего отца, вернейшего друга всего драгоценного моему сердцу. Но разве не осталось ничего, чтоб меня привязывало к жизни? Разве я не имею еще чувствительной, нежной, добродетельной матери, которая может мне заменить отца и друга и всего, что есть милее, что есть драгоценнее?» Черты книжности, религиозной экзальтации, сказавшиеся в этом письме, не уменьшают его искренности, того большого чувства к матери, которое проходит через всю жизнь Гоголя.

Его горе смягчалось дружбой с Сашей Данилевским, которого он знал еще с детских лет. Саша не раз приезжал в Васильевку в гости со своим отцом, дружившим с Василием Афанасьевичем, После смерти отца Саша поселился в имении отчима — Толстом, находившемся в шести верстах от Васильевки. Вместе с Гоголем он учился в Полтавском поветовом училище.

Саша был стройным, красивым, черноглазым мальчиком с курчавыми, вьющимися волосами. Поэтому он неизменно играл во всех школьных спектаклях женские роли. Пылкий, беспокойный, всегда увлеченный какой-либо очередной идеей или страстью, он являлся любимцем товарищей. Был и еще друг, которому Гоголь поверял свои мысли и огорчения, — Герасим Высоцкий, солидный, вдумчивый юноша. Они также подружились еще в полтавском училище и встретились снова в Нежине. Своей начитанностью, остротой и основательностью суждений, насмешливым юмором Высоцкий привлекал к себе Гоголя. Он был старше на два года и являлся для Никоши непререкаемым авторитетом, он оказал сильное воздействие на его вкусы и интересы.

Долгими вечерами после классов бродили они по аллеям гимназического парка и поверяли друг другу свои планы на будущее, придумывали комические прозвища школьным педагогам и товарищам.

Недоверчивый и скрытный с другими, Гоголь не боялся мечтать вслух с другом. Весной 1826 года Высоцкий кончал гимназию и собирался уехать в Петербург, чтобы поступить там на службу. Планы товарища увлекали и Гоголя. Далекий, таинственный Петербург представлялся им обоим средоточием всего прекрасного, возвышенного, совершенного.

Незадолго до отъезда Гоголь высказал Высоцкому все, что его мучило, открыл ему свою душу, свои честолюбивые помыслы и раны самолюбия.

— Вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, глупых несправедливостей, смешных притязаний, как я! — жаловался он другу. — Все выносил я без упреков, без роптания, никто не слыхал моих жалоб…

Высоцкий пытался его утешать, говорил, что во многом он сам виновен в недружелюбном отношении к нему товарищей, напуская на себя загадочный, отчужденный вид.

— Одни почитают меня несносным педантом, — огорчался Гоголь, — думающим, что он умнее всех, а другие называют смиренником, идеалом кротости и терпения. Но по-настоящему узнают лишь тогда, когда я вступлю на путь настоящего моего призвания. Поверь только, что меня всегда наполняют благородные чувства, и всю свою жизнь я обрекаю благу человечества.

Он говорил горячо, взволнованно, но каким-то возвышенным, книжным слогом.

На прощание друзья условились встретиться в Петербурге, куда Гоголь обязательно приедет по окончании курса в гимназии.

Ты будешь жить в Петербурге, — сетовал Гоголь, — веселиться жизнью, жадно пить ее наслаждения, а мне еще предстоит два года не видеть тебя, и это время мне кажется нескончаемым веком! Сделай милость, для нашей дружбы не забудь меня, пиши мне хоть раз в месяц!

 

УЧИТЕЛЯ

Директором гимназии при поступлении туда Гоголя был лейб-медик Иван Семенович Орлай, закарпатский русин, давно прижившийся а России. Он был человеком широко образованным, окончил в Петербурге медико-хирургическое училище, а в Львовском и Будапештском университетах получил философское и физико-математическое образование. Его прельстила идея создания нового учебного заведения, и, получив должность директора Нежинской гимназии высших наук, он много сил и энергии вложил в ее организацию. Орлай привлек в гимназию опытных преподавателей; особенное значение он придавал изучению иностранных языков и физико-математических и философских дисциплин.

Гоголи были немного знакомы с Орлаем, так как по соседству с их имением находился крошечный участок земли, принадлежавший Орлаю. Это вселяло в Василия Афанасьевича надежду, что директор будет доброжелательно относиться к сыну своего соседа.

В гимназии с прибытием Орлая установился порядок. Директор не признавал бюрократического чинопочитания и служебного подобострастия, а требовал и от преподавателей и от учащихся сознательного выполнения своих обязанностей. Высокий, с важным выражением на лице, всегда тщательно одетый, в белом галстуке, Орлай степенно шествовал по коридорам. Он не любил, чтобы во время занятий или приготовления уроков ученики праздно разгуливали. Гоголь нередко нарушал это правило, но, встречая Орлая, выходил безнаказанным из беды. Завидев директора еще издали, он учтиво раскланивался и докладывал:

— Ваше превосходительство! Я недавно получил от матушки письмо. Она поручила засвидетельствовать вашему превосходительству свое почтение и донести, что по вашему имению все идет хорошо!

Орлай благосклонно улыбался и, потрепав Гоголя по голове, говорил:

— Душевно благодарю! Будете писать матушке, не забудьте ей поклониться от меня! — И Гоголь продолжал свою прогулку по коридорам.

Директор, однако, не всегда бывал столь милостив. Вспыльчивый и несдержанный, он легко выходил из себя и прибегал к приемам прямо петровским. Тогда доставалось не только ученикам, но и педагогам. Заметив преподавателя Моисеева, болтающего во время урока в коридоре со служителем, Орлай без церемоний взял педагога за воротник и ввел в класс под дружный хохот учеников.

— Пора начинать урок! — гневно бросил он оторопевшему учителю.

Моисеев театрально погрозил в дверь кулаком и приступил к занятиям как ни в чем не бывало.

Иван Семенович любил музыку, и по вечерам у него часто собирались старшие гимназисты, обладавшие музыкальными талантами, устраивались концерты. Гоголя, посещавшего эти вечера, даже увлекла было мысль заняться музыкой, и он отписал родителям, чтобы ему прислали скрипку. Это увлечение скоро, однако, прошло, и он ограничивался тем, что подпевал хору, когда Нестор Кукольник играл на фортепьяно любимую Орлаем студенческую песню, вывезенную им из Венгрии:

Extra Hungariam, non est vita, Si est vita, non est ita! [20]

Орлай заботился о гимназистах, он соблюдал справедливость и строго следил за порядком преподавания. Однако летом 1826 года он покинул Нежин и переехал в Одессу, став директором тамошнего лицея. С его отъездом обязанности директора в течение года выполнял профессор математики Шапалинский, человек передовых взглядов, покровительствовавший всем начинаниям гимназистов. Ему пришлось вступить в борьбу с реакционной частью преподавательского состава, которая после отъезда Орлая пыталась прибрать власть в гимназии к своим рукам.

Эта реакционная кучка педагогов возглавлялась профессором политических наук Билевичем. Заодно с ним действовали законоучитель Волынский и профессор Никольский. Парфений Иванович Никольский преподавал российскую словесность. Читал он свои лекции по старинке, руководствуясь непререкаемым авторитетом теоретиков классицизма Лагарпа и Батё, которого он называл Вате.

Парфений Иванович был еще не старым человеком, но давно перестал следить за ходом словесности, считая, что лучше, чем писали в XVIII веке, теперь уже не напишут. Как гласил его формулярный список, он до своего поступления в Нежинскую гимназию «исправлял с отличным усердием и неутомимою ревностию» и должность профессора французской словесности, и обязанности церковного старосты, и даже бухгалтера. Столь разносторонняя деятельность, видимо, и не дала ему возможности познакомиться с современной литературой.

На лекциях Никольский больше всего любил распространяться о том, какие из российских государей наиболее старались о насаждении наук и художеств. Он подробно и долго разъяснял «основные правила высшей словесности», говорил о пользе и уничижении добродетели, об уме, гении, вкусе, о трех действиях ораторской речи: «научать, нравиться и трогать». Все это было нестерпимо скучно, и слушатели держали под партами свои собственные книги, весьма несхожие с витиеватыми и благонамеренными рассуждениями профессора.

Круг его излюбленных писателей ограничивался Ломоносовым, Сумароковым и Херасковым. Он с восхищением только их разбирал и обильно цитировал. Никольский так громко декламировал тяжеловесные вирши «Россиады» Хераскова, что у дверей «музея» собирались воспитанники и преподаватели соседних классов, протестуя против нарушения тишины и спокойствия.

Парфений Иванович и сам не был чужд творчества. На одну из лекций он принес толстенную тетрадь и обратился к слушателям с торжественной речью:

— Друзья мои! В беседах наших постоянно обретаю моральную опору. Разрешите же предложить вам плод моих трудов — дидактическую поэму «Ум и Рок». Примите ее благосклонно!

Вслед за тем он развернул тетрадь и стал долго и монотонно читать, изредка отрывая глаза от тетради. Ученики тотчас занялись каждый своим делом, в классе с каждой секундой нарастал шум.

Но упоенный своим собственным творением учитель ничего не замечал. Он читал и читал, читал бы и дольше, если бы не прозвенел спасительный звонок…

Никольский требовал от учеников, чтобы они и сами пробовали перо. И однажды Гоголь принес и предложил вниманию учителя густо исписанный лист. Тот развернул и стал читать. Это были стихи, они профессору явно не нравились. Вот он поморщился, прервал чтение и стал брюзгливо их разбирать:

В те дни, когда мне были новы Все впечатленья бытия И взоры дев и шум дубровы, И ночью пенье соловья, — Когда возвышенные чувства, Свобода, слава и любовь, И вдохновенные искусства Так сильно волновали кровь…

— Слабые стишки! Написано гладко, да смысла нет. Ода не ода, элегия не элегия, а черт знает что! При чем здесь «взоры дев»? Каких дев? Для молодого человека это ни к чему! А что значит «вдохновенные искусства»? Вдохновенными могут быть только сами поэты, а не искусства… Слабо написано. Вот здесь переменить надо. Не «взоры дев», а «бога взор», «свободу» тоже надо заменить на «ученье»: «Ученье, слава и любовь»… Нет, любовь тоже ни к чему. Лучше: «Ученье, слава и церковь…»

— Да ведь не «церковь», а «церковь», Парфений Иванович! Да и стихи-то не мои.

— А чьи же?

— Александра Пушкина сочинение. «Демон» называется. В альманахе «Мнемозина» напечатано. Я нарочно переписал, потому что ничем вам не угодить, а вы вот даже и Пушкина переделали!

— Ну, что ты понимаешь! — вспылил Никольский. — Да разве Пушкин-то безграмотно не может писать? Вот тебе явное доказательство. Вникни-ка, у кого лучше выходит?

Класс дружно расхохотался, а профессор, еще более нахмурившись, начертал в журнале против фамилии Гоголь-Яновский жирную двойку.

Иной характер имели лекции профессора немецкой словесности Зингера. Федор Осипович, вернее Фридрих Иосиф Зингер, учился за границей, много путешествовал и попал в Ригу в качестве секретаря датского посланника. Он остался в России и преподавал немецкий язык в частных домах до самого поступления в Нежинскую гимназию. Маленького роста, почти карлик, он обладал пылким и восторженным духом. Этот миниатюрный поклонник Шиллера, на лекциях проповедовал любовь к человечеству, увлекая гимназистов своей преданностью литературе.

Гимназисты восторженно читали и переводили «Дон Карлоса» Шиллера, стихи Гёте, Виланда и даже мудреного, заоблачного Жан-Поля Рихтера. Зингер имел собственную библиотеку и охотно давал из нее книжки гимназистам. В его маленькой квартирке постоянно толклись посетители. На лекциях Зингер нередко отклонялся от изложения вопросов литературы и переходил к политическим разговорам. Объясняя перевод из Канта о высоком и изящном, он тут же говорил ученикам, что мощи и кресты — это глупости и предрассудки. Один из учеников, А. Котляревский, встал с места и заявил профессору, что в России так нельзя говорить о религии. На это Зингер заметил, что он надеется иметь дело с благородными людьми.

Сведения о свободолюбии Зингера и о «выражениях, противных греко-российской церкви», непрерывно сообщались директору.

Особенно любили гимназисты профессора Белоусова, читавшего естественное право. Николай Григорьевич был еще молодым человеком. Он окончил курс философских наук в Киевской духовной академии, а затем изучал право и литературу в Харьковском университете. Орлай назначил его инспектором гимназии. Обширные знания, независимость взглядов, справедливость и доступность завоевали ему уважение и любовь гимназистов. На своих лекциях он высказывал передовые идеи и мысли, выступал с осуждением самодержавного деспотизма, знакомил слушателей со взглядами Руссо, Монтескье и других передовых мыслителей.

Белоусов, Зингер, профессор математики Шапалинский и профессор французской словесности Ландражин составляли живую душу гимназии. Через них проникали в отгороженное от жизни «закрытое» учебное заведение новые передовые идеи и идеалы.

Этих честных передовых людей стремилась опорочить реакционная камарилья. Она изо всех сил старалась подорвать их влияние. Наиболее рьяным и подлым ревнителем благонамеренности и рутины выступал профессор политических наук Билевич.

Этот карьерист и пройдоха родился и обучался в Австрии и перебрался в Россию в поисках денег и чинов. Скромная должность учителя немецкого языка в одной из провинциальных гимназий его не удовлетворяла, и, попав в Нежин, он решил сделать быструю карьеру. Заняв кафедру политических наук, Билевич очень скоро обнаружил свое невежество в преподаваемом им предмете. Но недостаток знаний он возмещал усердным доносительством, подглядыванием и подслушиванием, собирая улики и материалы, которые могли бы послужить к погублению его противников.

Достойным соратником Билевича явился и законоучитель протоиерей Волынский. Во время директорства Орлая, благоволившего к Белоусову, а затем при исполнявшем обязанности директора Шапалинском Билевич и его единомышленники вынуждены были сдерживаться. Но с приходом в 1827 году нового директора, Ясновского, положение в гимназии круто изменилось. Новый директор, попович по своему происхождению, воспитанник Киевской духовной академии, долгое время служил в канцеляриях, а затем управлял имениями своего благодетеля графа Румянцева. На старости лет он по протекции был назначен директором в Нежин. Ему поручено было навести порядок в гимназии, о которой до начальства доходили тревожные вести.

С его назначением подняла голову и клика Билевича, решив, что пришел ее час, что наступило время расправы с ненавистными им профессорами.

В глубине гимназического сада Гоголь встретил Белоусова. Инспектор пригласил его зайти на квартиру. Простой, со вкусом обставленный кабинет был заставлен полками с книгами по истории, праву, философии, литературе. Николай Григорьевич имел обширную библиотеку и очень ею гордился. Он любил приглашать к себе учеников и беседовать с ними. Этот нескладный, остроносый юноша давно привлекал его внимание своей любовью к литературе и пытливыми вопросами на лекциях.

Гоголь стал рассматривать книги. «Философский словарь» Вольтера, «Общественный договор» Руссо, «Дух законов» Монтескье — первое, что бросилось ему в глаза. Белоусов сел в кресло и спросил:

— Вы, Яновский, по окончании гимназии чем предполагаете заниматься?

— Я думаю о Петербурге, о службе. Я хочу сделать свою жизнь нужной для блага государства, принести, хотя малейшую пользу! — несколько высокопарно отвечал Гоголь, поверяя свои давнишние, заветные мысли.

— Но ведь служба бывает различной? Что же именно привлекает вас?

— Я перебрал в уме все должности в государстве, — смутясь, продолжал Гоголь, — и остановился на одном. На юстиции. Я вижу, что здесь работы будет более всего, что здесь только я могу быть истинно полезен для человечества.

— Но почему же именно? — с интересом спросил Белоусов.

— Неправосудие — величайшее в свете несчастие. Я поклялся ни одной минуты короткой жизни своей не утерять, не сделав блага!

— Вы правы, когда так высоко ставите юстицию! — сказал Белоусов. — Юстиция есть справедливость. Нарушение законов нарушает первоначальные права человека.

— Николай Григорьевич, — продолжал Гоголь, — вы сами на лекциях говорили, что право есть то, чем человек исключительно располагать может, так как оно принадлежит ему с рождения.

— Да, вы верно меня поняли, — с удовольствием сказал Белоусов, — человек имеет право на свое лицо, на свою личную свободу. Он имеет право быть таким, каким природа образовала его душу и тело.

— А вот отец Павел говорил нам, что это противоречит христианской вере. Что человек должен подчиняться воле божьей, а не своим чувствам.

— Отец Павел, — наморщив лоб, с раздражением сказал Белоусов, — невежда. Он ничего в естественном праве не понимает.

— Я уже два года занимаюсь изучением права, — добавил Гоголь, — а сейчас собираюсь познакомиться с отечественными законами.

— Ну, тут вы много не разберете. Наши законы устарели и не считаются с естественным правом человека. Вот прочтите хорошую книгу профессора Куницына «Право естественное», этот профессор был учителем Пушкина.

И Белоусов протянул Гоголю красиво переплетенный в свиную кожу томик. Гоголь поблагодарил и раскланялся. Беседы с Белоусовым всегда волновали его, внушали мысли, которыми он даже не решался делиться с товарищами. Лишь в письме к старому другу Высоцкому, рассказывая о гимназии, он сообщал: «Все возможные удовольствия, забавы, занятия доставлены нам, и этим мы одолжены нашему инспектору. Я не знаю, можно ли достойно выхвалить этого редкого человека. Он обходится со всеми нами совершенно как с друзьями своими, заступается за нас против притязаний конференции нашей и профессоров-школяров. И, признаюсь, ежели бы не он, то у меня недостало бы терпения здесь окончить курс…»

Гоголь не знал только, что его посещения Белоусова не оставались незамеченными. Усердно подсматривающий за учениками Моисеев каждый раз сообщал об этих встречах директору.

 

МЕЛЬПОМЕНА

На масленой должен был состояться торжественный вечер, к которому готовились задолго. На вечер пригласили всех почетных лиц города, родителей учеников и их знакомых. Концерт и спектакль, поставленные силами самих учащихся, танцы — такова была обширная и увлекательная программа.

Больше всех воодушевлен ею Гоголь. Он и режиссер спектакля, и актер, и художник-декоратор. В актовом зале построена самая настоящая сцена с занавесом и кулисами. Оркестр из десяти человек по вечерам репетирует музыкальные номера. Декорации расписывают сам Гоголь, Базили и Мокрицкий, в котором уже чувствуется будущий художник.

Ставят пьесу Фонвизина «Недоросль» и сценку из украинской народной жизни, сочиненную самими гимназистами во главе с Гоголем. На театральный гардероб ученики жертвуют кто что может. Гоголь написал домой, прося, чтобы из Васильевки прислали полотна для декораций и сшили два-три костюма. Кукольник пожертвовал пару заржавевших, ломаных пистолетов.

Гоголь взял себе роль Простаковой. Он любит играть стариков и старух и вообще предпочитает комические роли. Базили играет Стародума, миловидный Данилевский — Софью, а Кукольник — Митрофанушку. Репетиции происходят на сцене в зале. Каждый день после занятий артисты ""запираются здесь и с увлечением готовятся к спектаклю. Не обходится и без происшествий. Базили играет Стародума дряхлым, еле двигающимся стариком. Гоголь говорит ему, что такому старику место на кладбище, а не в театре: Стародум должен быть поживее и поосновательнее. Базили обижается.

— Тогда играй его сам! Я отказываюсь! — вспыхивает он.

Ссора кажется неминуемой. Но Гоголь превращает все в шутку.

— Ах так! — восклицает он грозно. — Тогда вызываю тебя на дуэль.

Он хватает заржавленные пистолеты, сует один из них Базили и принимает такой грозный и в то же время смешной вид, что Базили не выдерживает и смеется. Все забыто.

Но над спектаклем нависает угроза гораздо серьезнее. Совавший всюду свой нос Билевич нашел и в театральном представлении опасную крамолу. Узнав о приготовлениях к спектаклю, Билевич не преминул составить очередной донос в конференцию, уведомляя, что поелику «таковые театральные представления в учебных заведениях не могут быть допущены без особого дозволения высшего учебного начальства, то дабы мне, как члену конференции гимназии, на которой лежит ответственность смотрения за нравственным воспитанием обучающегося юношества, безвинно не ответствовать за мое о сем молчание перед высшим начальством…». Однако рапорт Билевича не возымел ожидаемого действия. Исполнявший должность директора Шапалинский на его доносе написал, что разрешение «высшего начальства» на устройство спектаклей имеется.

Получив отпор, Билевич не успокоился. Он по нескольку раз на день проходил мимо зала, где шли репетиции, подглядывал и подслушивал в коридоре. Однажды, приметив Гоголя, который старался укрыться от его внимания и спрятался за углом коридора, Билевич быстро направился к нему. Гоголь поспешно бросился к дверям театральной залы и, позвав кого-то изнутри, сказал «свой» и проскользнул, захлопнув за собою двери. Билевич пытался пройти за ним, но дверь оказалась закрытой. Несмотря на громогласные требования, дверь не открывалась. Разгневанный профессор призвал на помощь служителя и вместе с ним вновь стал стучаться и громко кричать: «Отворите!» Только тогда дверь отперли. В зале оказался Гоголь, а за кулисами театра еще трое воспитанников.

Билевич грубо спросил;

— Зачем вы изволили от меня прятаться и не отворяли дверей? Вы, наверное, пьяны!

Обиженный наглым обвинением Билевича, Гоголь резко ответил, что присутствующие здесь имеют разрешение проводить репетиции и в это время зал для посторонних закрыт. Непочтительный ответ еще больше обозлил достойного профессора, и он накричал на дерзкого мальчишку, а возвратившись к себе, написал новое донесение. В своем «рапорте» Билевич сообщал: «Яновский вместо должного вины своей сознания начал с необыкновенною дерзостью отвечать мне свои разные суждения и при этом более, чем позволяют ученические границы благопристойности. Я, видя сильное его разгорячение и даже наглость, в преследовании меня, вместо наставлений ему, до сего деланных, начал уже просить его, чтобы он оставил меня. Но он, как бы не слыша сего, с упорством до дверей и за двери преследуя меня, с необыкновенною дерзостью кричал против меня и сим возродил во мне сомнение: не разгорячен ли он каким-либо крепким напитком? Почему я, обратись к экзекутору, сказал ему: да не пьян ли он?»

Клевета Билевича не имела успеха. Вызванный директором, доктор Фиблиг засвидетельствовал, что пансионер Яновский был «не только трезв, но и без малейшего признака хмельных напитков». Заступничество Белоусова и Шапалинского отвело карающий меч от головы Гоголя, но Билевич затаил против него злобу.

Несмотря на эти помехи, приготовления к спектаклю шли полным ходом. Из-за закрытых дверей слышались смех, громкие возгласы. Гимназисты проносились по коридору с ведрами клея и красок, шились костюмы, царила оживленная праздничная атмосфера.

Наконец настал и долгожданный день. Вывешена огромная афиша с перечислением всех представляемых номеров и их исполнителей. Залы украшены картинами, зажжено множество ламп и свечей.

В актовом зале уже рассаживалась публика. В первых рядах сидели военные, даже один генерал, чиновники, преподаватели гимназии. Подальше разместились более скромные зрители, а сзади — гимназисты. Занавес раздвинулся, и первое отделение концерта началось исполнением торжественного гимна, сочиненного пансионером Кукольником на музыку учителя гимназии Севрюгина. После гимна воспитанник Пузыревский танцевал мазурку с тамбурином. Матлот исполнили тот же Пузыревский с Данилевским, потом была сыграна увертюра из Моцарта. Концерт завершился хором с музыкою а исполнении пансионеров и вольноприходящих учеников.

После концерта младшие воспитанники обошли почетнейших гостей и преподнесли им букеты цветов. Зрители с нетерпением ждали главной части вечера — спектакля. Наконец снова раздвинулся занавес и на сцене началось представление комедии Фонвизина.

Гоголь играл госпожу Простакову необычайно выразительно к естественно. В его исполнении перед зрителями возникла невежественная и жестокая самодурка» которая тиранит крепостных и в то же время зоологически привязана к Митрофанушке. Когда Простакова с сокрушенным видом жаловалась: «Все сама управляюсь, батюшка. С утра до вечера, как за язык повешена, рук не покладаю: то бранюсь, то дерусь; тем и дом держится, мой батюшка!» — то весь зал дружно расхохотался к зааплодировал. Под стать Гоголю был худой и длинный Кукольник, хорошо сыгравший великовозрастного избалованного невежду Митрофанушку.

После «Недоросля» ставили небольшую малороссийскую сценку, в которой Гоголь также отличился. На сцене — простая деревенская хата, вдали несколько деревьев к река, возле хаты скамейка. Появляется древний старик в простом кожухе, в бараньей шапке и смазных сапогах. Опираясь на палку, он еле передвигается, доходит, кряхтя, до скамьи и садится. Сидит, трясется, почесывается, кашляет я, наконец, заливается удушливым старческим кашлем, который окончился неожиданным звуком. Публика разразилась неудержимым смехом. А старик преспокойно поднялся со скамейки и поплелся со сцены;

Как только Гоголь вышел за кулисы, к нему бросился инспектор Белоусов:

— Как же вы это, Яновский? Что же вы это сделали? — смеясь и отчаиваясь, напустился он на артиста.

— А как же вы думали сыграть натурально роль восьмидесятилетнего старика? Ведь у него, бедняги, все пружины расслабли и винты уже не действуют как следует!

Белоусов расхохотался, и Гоголь остался безнаказанным,

Спектакли продолжались по нескольку дней с неизменным успехом. Масленица и пасхальные каникулы были лучшим временем для Гоголя во все время его пребывания в гимназии. Театр преображал его жизнь, выводил из того состояния отчужденности, задумчивости, болезненной мнительности, которые так остро проявлялись в обычное время.

 

МАГЕРКИ

Девять лет провел Гоголь в Нежинской гимназии высших наук. Срок немалый, в особенности если учесть, что именно в эти годы формировался его характер, его взгляды и литературные склонности.

Обстановка закрытого учебного заведения способствовала отгороженности гимназистов от жизни, проходившей за стенами училища. Однако полностью изолировать учащихся было невозможно. Гимназисты на каникулы возвращались в свои семьи, «вольноприходящие» ученики помещалась на частных квартирах, нередко и пансионеры ходили из гимназии в город.

По церковным праздникам гимназисты отправлялись не в гимназическую церковь, а в городской собор. Там при большом стечении народа Гоголь потихоньку пробирался поближе к входу и стоял вместе с деревенскими дядьками и бабами. Видя перед собой какого-нибудь дядька в перепачканной пыльной свитке, он доставал из кармана несколько медяков и спрашивал:

— А что, гроши на свечку маешь?

Дядько естественно не имел «грошей».

— На, поди поставь свечку, кому пожелаешь. Да сам поставь, это лучше, чем если кто за тебя поставит.

Дядько покупал свечку и шел ставить ее к облюбованному им святому, продираясь через пышно разряженную толпу. Гоголю доставляло удовольствие видеть, как он своей пыльной свиткой задевал парадные мундиры чиновников и блестящие платья дам, стоявших перед алтарем. Чистенький, подтянутый в своем новом мундирчике Романович не выдерживал и шипел сквозь зубы: «Дурак!»

— Ну, если про тебя скажешь — умный, то соврешь! — насмешливо отвечал Гоголь.

Особенно ненавистен был Гоголю приятель Романовича Риттер, из остзейских немцев. Высокомерного и тупого Риттера он наделил множеством прозвищ, так за ним и оставшихся: Барончик, Фон-Фонтик, Купидончик. Барончик был не только надменен и спесив, но мнителен и глуп. Зная его мнительность, Гоголь не удержался и однажды зло подшутил над ним.

— Знаешь, Фон-Фонтик, — сказал он ему как бы невзначай, — давно я наблюдаю за тобой и заметил, что у тебя не человечьи, а бычьи глаза… Не хотел только говорить тебе, а теперь вижу — точно, бычьи глаза! Вот сам посмотри в зеркало.

Риттер сначала не обратил на это внимания. Лег в постель, но не смог заснуть. Среди ночи он встает, смотрится в зеркало, будит своего слугу, которого Гоголь заранее подговорил.

— Семен, как по-твоему, у меня бычьи глаза? — спрашивает встревоженно Риттер.

— И впрямь, барин, у вас бычачьи глаза, — отвечает Семен.

Риттер окончательно упал духом и к утру прибежал к директору Орлаю со слезами:

— Ваше превосходительство! У меня бычачьи глаза!

Орлай флегматически понюхал табак и, видя, что Риттер действительно рехнулся на бычьих глазах, распорядился отправить его в больницу. Лишь через несколько дней мнительный Барончик пришел в себя и вернулся в класс.

Гоголь поддерживал дружеские отношения с гимназическим сторожем, по прозванию Мыгалыч. Вечером, сговорившись с Мыгалычем, он исчезал из гимназии и торопливо направлялся в Магерки.

Чтобы сократить путь, Гоголь перелез через чужой плетень. Из дому вышла молодица с грудным ребенком на руках.

— Эй, школяр! Что тут забыл? — закричала она. — Убирайся, пока не досталось по шеям.

— Вот злюка! — отмахнулся Гоголь и смело зашагал дальше.

— Что, оглох? Вон, говорю, курохват, а не то позову чоловика, он тебе ноги перебьет! Чего тебе здесь нужно?

— А мне сказали, что здесь живет молодица, у которой дытына похожа на порося!

— Как! Моя дытына похожа на порося? — вскипела молодица. — Остапе, Остапе, бей его заступом! Бей шибеныка!

На крик жены вышел и Остап.

— Бессовестная, бога ты не боишься! — сказал Гоголь, бесстрашно подойдя к молодице. — Ну, скажи на милость, как тебе не грех думать, что твоя дытына похожа на поросенка?

— Та це ж ты казав!

— Ну, полно, я пошутил, а ты уж поверила. Не к лицу такой красивой молодице сердиться! Славный у тебя хлопчик! Знатный из него выйдет писарчук. Когда вырастет, громада изберет его в головы!

— Ни, нэ выберут. Мы бедные, а в головы выбирают только богатых.

— Ну, тогда его в солдаты возьмут. Он выслужится в офицеры, а там его и городничим поставят в Ромны!

— Полно уж говорить неподобное! — сказала молодица, радостно засмеявшись. — Можно ли человеку дожить до такого счастья?

Тут Гоголь начал описывать ей ее будущее привольное житье «городничихи» в Ромнах: как квартальный будет перед ней расталкивать народ, когда она войдет в церковь. Купцы будут угощать ее и подносить варенуху на серебряном подносе, низко кланяясь и величая ее государыней-матушкой. Сын ее женится на богатой панночке!

Поговорив с нею, он вежливо попрощался и пошел через сад.

— Простите, паночку, я и не знала, что вы такой добрый. Остапе! — позвала она мужа. — Послушай, что паныч говорил про нашего Аверко!

А Гоголь уже был далеко, спеша в Магерки на свадьбу. Он любил бывать на крестьянских свадьбах, крестинах, пропадал там все свободное время.

Когда Гоголь вошел в горницу, там уже шла церемония сговора. Гоголь тихонько сел в сторонке на лавку.

Молодых в горнице не было. Сваты стояли перед отцом невесты, и старший из них обратился к нему с речью:

— Що ж, сват, мы к тебе пришли не сидеть, а сватать дивчину.

— Я в этом году не намерен ее отдавать. У меня нет ничего, щоб свадьбу гулять! — отнекивался отец невесты.

— Что ж, сват, тебе ее до веку не держать, а за нашего хлопца можно отдать!

— Э, добрые люди, вам кажется, можно, а мне — нельзя. Позовите дочку, что она скажет!

Сват вышел в соседнюю горницу и привел раскрасневшуюся невесту.

— Я парубку гоньбы не даю, а замуж не пойду, — кокетливо сказала она, как и полагалось по обряду, повернувшись лицом к печке.

— На що ж ты, сучья дочка, сватов к нам навела? — с напускной суровостью спросил отец.

— Та хиба ж я им наказывала или за ними посылала, чтоб меня сватали?

Сваты стали уговаривать невесту, а она для виду сопротивлялась. Позвали жениха. Отец невесты посадил его за стол.

— Ну, колы ты наш зять, прошу систы. А ты, дочка, колы его любишь, то шукай рушныки!

Молодых благословили. Сваты повязались через плечо рушниками, советуя молодой:

— Возьми ж, батькова дочка, хустку да пощупай у молодого ребра. Ты за него идешь, а у него, может, и ребер не мае.

Невеста взяла хустку и засунула ее жениху за пояс. Сваты и жених положили на тарелки по грошу и поставили на стол магарыч — горилку. Хозяйка принесла закуску, и начался пир. Сестра молодой пришивала к шапке жениха ленту, а дружки запели:

Из Киева швачка, [24] Из Киева швачка! Да кияночка, Из города городяночка, А из миста да мещаночка. Вона ж в торгу була, Вона вторговала За три копы голку, За чотыри шолку?

Тут все присутствующие в горнице подхватили:

Дай горилки, свате, горилки! Да було ж не браты в нас дивки, А теперь вы нас просите, Цебром [25] горилку носите. Ой хоть не цебром, так видром, Взяли нашу Марусеньку вы добром!

Невеста пошла по кругу просить на каравай. Веселье разгоралось все более буйно. Дивчины в белых рубашках, шитых по шву красным шелком, в сафьянных сапогах на железных подковах плавно прошлись по горнице. Парубки в высоких казацких шапках рассыпались перед ними вприсядку в буйном плясе — казачке.

Гоголь веселился от души со всеми. Подпевал вполголоса, отбивал в ладоши такт танца. Однако пора было и возвращаться, иначе Зельднер и Моисеев снова запишут его в журнал, а это грозит единицей по поведению и карцером. Он незаметно вышел и почти бегом вернулся в гимназию.

 

«МЕТЕОР ЛИТЕРАТУРЫ»

Вокруг Гоголя составилась компания друзей: Саша Данилевский, Прокопович и Базили. Прокоповича, неуклюжего увальня, мешковатого и флегматичного за его всегда красную, круглую физиономию, прозвали Красненьким. Он отличался ровным, спокойным характером и очень любил переписывать стихи и прозаические статейки своим крупным, круглым почерком. Прокопович и сам сочинял стихи, в которых горько жаловался на преждевременную старость души.

Третий член их содружества — Константин Базили — был сыном греческого эмигранта. Умненький, тоненький мальчик с большими печальными глазами, он старательно учился, хорошо знал языки и историю своей родины. Он рассказывал друзьям о своем бегстве из Константинополя во время христианских погромов, когда, турецкие солдаты врывались в греческие дома и убивали поголовно всех: стариков, женщин, детей. Одиннадцатилетний мальчик и его младший брат чувствовали себя защитниками семьи — отец вынужден был бежать в Россию с первых же дней волнений. Втайне от матери они смастерили себе пики, так как все оружие было отобрано турками, и днем и ночью были готовы к защите от нападения. Наконец им удалось тайком сесть на корабль, спрятаться в трюме, нагруженном табаком, и с риском для жизни перебраться к отцу в Россию,

Гоголь и его друзья читали «Полярную звезду», с увлечением переписывали стихи Пушкина и Рылеева. Когда друзья оставались одни, они прикрывали двери в «музей» и, склонившись над тетрадками, тихо читали стихи и спорили. Особенно любили они пушкинскую «Оду на свободу» («Вольность») и смелые стихи Рылеева.

Гимназисты в складчину устроили свою библиотечку. Книги и журналы они выписывали из Москвы и Петербурга: «Московский телеграф», «Сын отечества», новинки, выходившие в столицах. Гоголя выбрали библиотекарей, и он даже соорудил особые колпачки для пальцев и наделил ими читателей, чтобы книги дольше сохранялись. В «библиотеке» находились рукописные копии «Горя от ума» Грибоедова, тогда еще не изданного, «Исповеди Наливайки», «Войнаровского» Рылеева, «Братьев-разбойников» Пушкина.

Особенную нежность испытывал Гоголь к книгам маленького формата, он даже коллекционировал альманахи и карманные издания. Очень гордился выписанной им из Петербурга «Математической энциклопедией» Перевощикова, изданной в шестнадцатую долю листа. В письмах к отцу он постоянно просит о присылке книг — новых, только что появившихся, или из библиотеки Трощинского. «Дражайший папинька! — писал он отцу 1 октября 1824 года. — …Весьма рад, находя вас здоровыми; за деньги вас покорнейше благодарю. Вы писали мне про стихи, которые я точно забыл: две тетради со стихами и одна «Эдип», которые, сделайте милость, пришлите мне скорее. Также вы писали про одну новую Балладу и про Пушкина поэму «Онегина»; то прошу вас, нельзя ли мне и их прислать. Еще нет ли у вас каких-нибудь стихов, то и те пришлите».

«Евгения Онегина» читали в дружеском кружке — Данилевский, Прокопович, Базили. Поэма заинтересовала. Она так не походила на все, что до сих пор приходилось гимназистам читать! Они долго не могли привыкнуть к простоте стиха, к рассказу, чуждому каких-либо риторических украшений. Им больше нравились «Кавказский пленник» и «Бахчисарайский фонтан», в которых так увлекательно говорилось о пылающих страстях и героических чувствах.

Волнуясь, они декламировали пушкинскую «Вольность». В тихом Нежине ее суровые стихи звучали как набат, заставляли учащенно биться сердца. Убедившись, что двери в спальную плотно притворены, гимназисты с упоением произносили заключительные слова:

И станут вечной стражей трона Народов вольность и покой.

Как-то вечером друзья пересматривали свой потаенный фонд. Данилевский достал тетрадочку со стихами Рылеева. Вполголоса прочитал скорбные строки «Исповеди Наливайки»:

Известно мне: погибель ждет Того, кто первый восстает На утеснителей народа, — Судьба меня уж обрекла. Но где, скажи, когда была Без жертв искуплена свобода? Погибну я за край родной, — Я это чувствую, я знаю… И радостно, отец святой, Свой жребий я благословляю!..

Мальчики сидели молча. Гоголь прервал молчание:

— Это стихи благородного человека. Каждый из нас должен отдать свой силы для труда важного и благородного, для счастья граждан, для пользы отечества…

— Но герой Рылеева погибает, не исполнив своих стремлений. Он хотел изменить установленный порядок вещей! — робко заметил Прокопович.

Саша Данилевский с таинственным видом сообщил:

— Вы слышали, есть люди, которые готовят перемены вроде французской революции? Мне дома брат Платона Лукашевича рассказывал под большим секретом.

— Я слыхал, что вскоре все полетит кверху дном! — признался Прокопович.

— Ты, Красненький, всегда любишь преувеличить, — недоверчиво произнес Гоголь. — Я тоже кое-что слыхал в Кибинцах. Там Алеша Капнист и Муравьев-Апостол намекали на какие-то перемены. Но благодатная свобода еще не скоро придет.

— Нет, что-то затевается, — не согласился Данилевский. — Я вот даже песню такую слышал. — И он вполголоса запел на мотив гимна:

О боже, коль ты еси, Всех царей с грязью меси. Мишу, Машу, Колю и Сашу На кол посади!

— Да ведь это о царском семействе! — с ужасом воскликнул Прокопович. Он подбежал к дверям и резко распахнул их. В коридоре маячила фигура Моисеева.

Друзья прекратили пение.

Печальная весть о трагических событиях, происшедших 14 декабря 1825 года на Сенатской площади в Петербурге, очень скоро дошла и до Нежина. Правда, об этом говорили шепотом, тайно. Многое еще было неизвестно, но слухи о горестной судьбе участников заговора обескураживали. Законоучитель Павел Волынский отслужил благодарственный молебен во здравие державного венценосца, на котором присутствовали видные чиновники города и гимназическое начальство. Инспектор Моисеев важно стоял впереди учеников. Его щегольские лакированные сапожки вызывающе блестели.

Наступили тревожные и печальные дни. В гимназию приходили смутные сведения о новых арестах и высылках участников тайного общества. Гимназисты притихли. До Гоголя дошло известие, что арестован Алеша Капнист за участие в тайном обществе. Пришлось попрятать «Полярную звезду», стихи Рылеева и Пушкина. Торжествующий Моисеев уже не стеснялся й открыто совал свой, нос повсюду, заглядывал в ящики, копался в сундуках и корзинах гимназистов.

Однако, когда прошел первоначальный испуг и восстановился обычный порядок, гимназисты вновь стали собираться по вечерам кучками в «музеях», снова возникали горячие споры, оживился интерес к литературе.

Всех обуяла страсть к сочинительству. Появилось множество рукописных журналов: «Метеор литературы», «Звезда», «Северная заря», «Литературное эхо» и даже альманах «Литературный промежуток, составленный в один день 1/2 Николаем Прокоповичем». Гоголь совместно с Базили «издавал» журнал «Метеор литературы». Кукольник, Прокопович, Данилевский, Любич-Романович, Редкин, в свою очередь, являлись редакторами, авторами и переписчиками конкурирующих органов.

Эта бурная издательская деятельность происходила скрытно от глаз начальства. Вечерами, после ужина и обхода «музеев» и спален инспектором пансиона, учащиеся зажигали огарки и коптилки, в одних рубашках усаживались за столы, и начиналась работа. Журналы аккуратно переписывались, украшались виньетками, читались и обсуждались. Около часу ночи в коридоре снова слышался скрип лакированных сапог инспектора, важно шествовавшего со свечою в руке. По знаку сторожевого махального гимназисты бросались по кроватям и накрывались одеялами, пока Моисеев не исчезал со своим светочем. Тогда раздавался громкий шепот: «Вставайте все!» — и страстные литературные споры вновь оживали.

В. А. Гоголь, отец писателя. Портрет.

М. И. Гоголь, мать писателя. Портрет.

Домик в Сорочинцах, где родился Н. В. Гоголь. Фото 1902 года.

Нежин. Литография 30-х годов.

Гоголь-гимназист. 1827 год Гравюра

Гоголь старался изо всех сил, чтобы придать своему изданию внешность печатной книжки. Он тщательно переписывал весь материал, разрисовывал обложку, на которой красовалось название журнала, каждую страницу заключал в рамку. В журнале было несколько отделов — поэзии, прозы, науки, которые в основном заполнялись самим Гоголем.

Сколько было волнений и радости, когда вышел первый номер «Метеора литературы» за 1826 год, в зелененькой обложке, на 42 страницах! На шмуцтитуле было повторено заглавие журнала: «Метеор литературы» — и приписано: «Часть первая». Затем следовал эпиграф из басни Крылова «Орел и Пчела»:

Счастлив, кто на чреде трудится знаменитой: Ему и то уж силы придает, Что подвигов его свидетель целый свет. Но сколь и тот почтен, кто, в низости сокрытый, За все труды, за весь потерянный покой Ни славою, ни почестьми не льстится И мыслью оживлен одной: Что к пользе общей он трудится.

Этот эпиграф удостоверял скромность издателей и авторов журнала, являлся его программой. Внизу страницы было выведено печатными буквами: «Нежин. 1826». Все произведения, помещенные в «Метеоре», не были подписаны, так что теперь трудно определить, что именно принадлежало самому издателю. Проза представлена была романтической повестью «Ожесточенный» и переводом с немецкого очень трогательного рассказа «Завещание».

Особенно обширен оказался раздел поэзии: «Песнь Никатомы» (отрывок из поэмы Оссиана) и «Берратон», «Битва при Калке», «Альма» — стихотворение, посвященное вождю угров, проходивших через Днепр, «Подражание Горацию», лирическое обращение «К***», говорившее о прекрасном утре, и две эпиграммы.

Эпиграмма «Насмешнику не кстати» принадлежала Гоголю. Он ее написал, имея в виду приятеля — Пащенко, который в своих рассказах весьма далеко отступал от истины:

Наш Вралькин в мире сем редчайший человек! Подобного ему не сыщешь в целый век. Как станет говорить — заслушаться всем надо, Как станет — так и рай вдруг сделает из ада. Был в Риме, в Лондоне… да где он не бывал, Весь мир на языке искусно облетал…

Пащенко обиделся и в другом журнале ответил Гоголю столь же острой и язвительной эпиграммой.

Гоголь считал себя прежде всего поэтом и писал в гимназии много стихов. «Битва при Калке» являлась отрывком из его эпической поэмы «Россия под игом татар», над которой он долго работал, вдохновленный «Россиадой» Хераскова. Однако Гоголь пробовал свои силы не только в эпическом, но и лирическом жанре. Он написал чувствительную балладу «Две рыбки», в которой под двумя рыбками подразумевал себя и своего умершего брата.

Гоголь горел желанием прочесть друзьям повесть «Братья Твердиславичи», готовившуюся им для очередного выпуска «Метеора». Это была история о древних славянах, здесь бушевали необычные страсти и прославлялись возвышенные чувства. Герои повести говорили языком шиллеровских драм.

Друзья внимательно выслушали эту огнедышащую повесть. Автор ждал заслуженных похвал. Но молчание нарушил обычно застенчивый Прокопович, отозвавшись о «Братьях Твердиславичах» довольно прохладно.

— Ты лучше упражняйся в стихах, — советовал он другу. — А прозой не пиши. Беллетрист из тебя не вытанцуется, сразу видно.

Уж очень эти чувствительные повести не походили на обычную манеру Гоголя, умевшего рассказывать смешные истории, и притом представлять их в лицах. Слушая такие рассказы, товарищи буквально ложились на пол от хохота.

Гоголь и сам вышучивал любителей высокопарного слога и фальшивой чувствительности. Когда начитавшийся Карамзина и Жуковского Нестор Кукольник стал засыпать товарищей множеством своих чувствительно-лирических произведений, Гоголь переписал их в особую тетрадку и нарисовал обложку с названием «Парнасский навоз», вызвав этим всеобщее веселье и кровную обиду Возвышенного.

Сатирическое дарование Гоголя, его острый юмор, его житейская наблюдательность сказались уже в гимназические годы. В Нежине он начал писать сатиру в прозе «Нечто о Нежине, или Дуракам закон не писан», текст, которой до нас не дошел. В комических чертах описывал он нежинскую жизнь и местную греческую колонию. Греки еще со времен Богдана Хмельницкого играли в Нежине заметную роль. В их руках была не только значительная часть городской торговли. Они торговали табаком, винами, бархатом с Турцией, Венецией, Смирной. Многие из них ходили в своих национальных костюмах и говорили по-гречески. Греческая колония имела особое городское самоуправление — магистрат. После греческого восстания 1821 года в Нежин переселились и семьи греческих фанариотов, бежавшие от турецких погромов, как Базили. Через Константина Базили Гоголь хорошо знал дела колонии, бесконечные ссоры и споры греков при выборах своего магистрата. Сатира Гоголя едко. высмеивала тусклую неподвижность всего нежинского быта. Обывательский мирок захолустного Нежина мало чем отличался от тупой и пошлой жизни гоголевского Миргорода, которую он опишет впоследствии в «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».

Мертвенная рутина провинциального быта все более и более тяготила юношу, воодушевленного стремлением принести пользу человечеству, с восторгом читавшего Шиллера и Жуковского. В письме от 26 июня 1827 года к Герасиму Высоцкому, который к этому времени обосновался в Петербурге, он жаловался: «Уединясь совершенно от всех, не находя здесь ни одного, с кем бы мог слить долговременные думы свои, кому бы мог выверить мышления свои, я осиротел и сделался чужим в пустом Нежине. Я иноземец, забредший на чужбину искать того, что только находится в одной родине, и тайны сердца, вырывающиеся на лице, жадные откровения, печально опускаются в глубь его, где такое же мертвое безмолвие».

Эта внутренняя отчужденность, замкнутость в своем духовном мире впоследствии стали источником одиночества писателя, трагической ущербности его последующей жизни. Но сейчас он мечтает о столице, о том, чтобы выбраться из ставшего ему чуждым Нежина. «Уже ставлю мысленно себя в Петербурге, — продолжал Гоголь свое письмо, — в той веселой комнатке окнами на Неву, так как я всегда думал найти себе такое место. Не знаю, сбудутся ли мои предположения, буду ли я точно живать в этаком райском месте или неумолимое веретено судьбы зашвырнет меня с толпою самодовольной черни (мысль ужасная!) в самую глушь ничтожности, отведет мне черную квартиру неизвестности в мире».

 

ДЕЛО О ВОЛЬНОДУМСТВЕ

В начале мая 1827 года Билевич затеял очередную кляузу и написал в конференцию — ученый совет гимназии — обширный и обстоятельный донос о замеченных им непорядках. Донос состоял из множества пунктов, в которых подробнейшим образом излагались безнравственные поступки учащихся и проявления «вольнодумства» в гимназии.

Объединяя свои собственные «наблюдения» и дошедшие до него слухи, блюститель благочиния и законопослушания сообщал, что «некоторые ученики из пансионеров проигрывали в городе в карты шинели или, проигравшись в карты и не имея чем заплатить, постыдно уходили». Он и сам был свидетелем их не-благонравия: «Идучи мимо гимназии в гимназический сад, — жаловался Билевич, — где многие посторонние лица находились, к моему неудовольствию, слышал неблагопристойные в музеях крик и пение не приличных им песен». Во всем этом он винил инспектора Белоусова, якобы потакающего ученикам и поощряющего их к непослушанию.

Но главное обвинение заключалось в политической неблагонадежности как учащихся, так и ряда преподавателей. «Равномерно необходимою обязанностью для себя поставляю, — лицемерно сообщал доносчик, — как старший профессор юридических наук, сказать, что я приметил у некоторых учеников некоторые основания вольнодумства, а сие, полагаю, может происходить от заблуждения в основаниях права естественного, которое, хотя и предписано преподать здесь по системе г-на Демартини, он, г-н младший профессор Белоусов, проходит оное естественное право по своим запискам». Здесь уже прямо наносился жестокий удар по Белоусову, которому Билевич смертельно завидовал и которого ненавидел. Донос был подписан полным титулом — «надворный советник Михайла Васильев Билевич» — и датирован: «Мая 7-го дня 1827 года».

Донос Билевича возымел свое действие. На основании его возникло «Дело о вольнодумстве», которое дошло до попечителя Харьковского учебного округа, а затем и до министерства просвещения и 3-й его императорского величества «канцелярии. Вновь назначенному директору гимназии Ясновскому дано было указание расследовать положение на месте, что он и стал выполнять с должным усердием и пристрастием.

С прибытием Ясновского в Нежин в октябре 1827 года следственная машина быстро завертелась. Искатель чинов и карьеры, Ясновский развил самую активную деятельность, чтобы выявить крамолу и обличить в неблагонадежности передовых профессоров, в первую очередь особенно ненавистных реакционерам Белоусова и Шапалинского. Большой опыт канцелярских интриг и кляуз теперь ему весьма пригодился. Не гнушаясь доносами, запугиваниями, подтасовкой фактов, он с помощью профессора Билевича и законоучителя Волынского энергично принялся за ведение следствия. «Дело о вольнодумстве» разрасталось все шире и шире, вбирая в себя десятки допросов, доносов, протоколов, резолюций. Они подшивались в толстые папки и заполняли длинные полки канцелярских шкафов.

От профессора Белоусова затребованы были объяснения, а от учеников — тетради с записями лекций по естественному праву. Представленные материалы не удовлетворили дирекцию. Клеветник Билевич заявил, что Белоусов отбирал у учеников тетради и вносил в них исправления, чтобы избежать обвинения в распространении вредных идей. Билевич раздобыл якобы подлинные записи лекций Белоусова и в очередном донесении сообщил, что они «преисполнены таких мнений и положений, которые неопытное юношество действительно могут ввести в заблуждение». Эти записи конференцией были препровождены на отзыв законоучителю. Волынскому, который, в свою очередь, усмотрел в них множество опасных и безбожных суждений.

— Подумать только, — возмущался раздраженный батюшка, — этот вольтерьянец утверждает богопротивные мысли! Говорит, что человек имеет право быть таким, каким образовала его природа! А про господа бога забыл? Даже не упоминает, что человек сотворен господом по-своему подобию!

Директор Ясновский предпринял поголовный допрос учащихся. Большинство гимназистов дало благоприятные для Белоусова сведения; они утверждали, что в свои записи по естественному праву включали собственные заметки и дополнения из разных прочитанных ими книг.

В ноябре 1827 года на конференцию был вызван и ученик девятого класса Гоголь-Яновский. Входя в актовый зал, он увидел за столом, покрытым красным бархатом, торжественно восседавшего директора в мундире и при всех орденах. Рядом с ним расположился краснорожий отец Павел, сияя большим нагрудным крестом. Тут же находился и Билевич, который облокотился на край стола и, нахмурившись, вполголоса сообщал что-то директору.

— Как нам стало известно, — важным, бесстрастным тоном обратился к Гоголю Ясновский, — вам принадлежит эта тетрадь по истории естественного права. Ученик Кукольник показал, что его тетрадь списана с вашей по приказанию профессора Белоусова.

Гоголь разгадал замысел Ясновского. Тому хотелось, чтобы он признал тождественность своих записей с лекциями Белоусова. Задыхаясь от волнения, Гоголь твердо заявил:

— Да, это моя тетрадь, которую я отдавал в пользование Кукольнику, Однако объяснение о различии права и этики Николай Григорьевич делал по книге Демартини.

Ведь Белоусова обвиняли как раз в том, что он читал не по утвержденному начальством пособию, а высказывал собственные суждения. Показание Гоголя обеляло крамольного профессора. Поэтому так неприязненно взглянул на него Ясновский, перекосился Билевич, еще ниже склонившись к столу. Гоголя заставили расписаться в данном им показании и молча отпустили из залы.

Иначе повел себя Нестор Кукольник. Он был любимцем Белоусова и пользовался его доверенностью. Вызванный на допрос в конференцию, Кукольник первоначально показал, что опасные мысли, содержавшиеся в его записях курса естественного права, заимствованы из разных авторов: Вольтера, Руссо, Монтескье. Но при вторичном допросе он изменил свои показания, заявив, что они были вынужденными, даны из боязни преследований со стороны Белоусова. Со слезами на глазах он каялся в своих заблуждениях и признавался, что его «развратили некоторые люди». В своем трусливом малодушии Кукольник оговорил не только Белоусова, но и Зингера, признавшись, что тот научил его дать ложные показания.

Угрозы и нажим начальства вынудили и других учеников изменить свои показания. Круг улик разрастался. Воспитанник Ефим Филиппченко сообщил, что он слышал от ученика Александра Котляревского «о некоторых непристойных словах, говоренных в классе профессором Белоусовым». При новом допросе Филиппченко привел эти слова Белоусова: «Если государь дурак и подлец, то можно его изгнать и убить».

Братья Котляревские подтвердили это показание.

В ходе следствия раскрывались все новые факты «вольнодумства» уже не только Белоусова, но и Шапалинского, Зингера, Ландражина. Запуганные гимназисты показывали, что профессор Зингер на лекциях читал им «вредные книги» и «наклонял своими разговорами к вольнодумству». Ландражин обвинялся в том, что он давал ученикам читать Вольтера, Руссо и другие запрещенные книги и даже как-то распевал с учениками «Марсельезу». Шапалинский изобличался в покровительстве профессорам, распространявшим «развратные» идеи. Припомнили ему и то, как на экзаменах по всеобщей истории он усомнился, что. христианские мученики оставались невредимыми среди пламени костров, на которых их сжигали.

Реакция торжествовала победу. Ясновский посылал кипы протоколов допросов в столицу министру просвещения. Билевич и законоучитель Павел Волынский ходили по гимназии с видом победителей, торжествующе поглядывая на запуганных и оробевших гимназистов. Прекратились школьные спектакли, прервался выход гимназических журналов. Ученики сидели на лекциях нелюбимых профессоров тихо и сосредоточенно, в классах и спальнях говорили только шепотом, оглядываясь, как бы их не услыхал кто-либо из начальства или его соглядатаев.

Белоусова и Шапалинского отстранили от чтения лекций, и они являлись в гимназию лишь для дачи показаний. В городе носились всевозможные слухи о происходивших событиях. Жители опасливо смотрели на каждого гимназиста и боялись вступать с ним в разговоры.

Встретив на улице одного из знакомых чиновников, Гоголь заговорил с ним, но чиновник, боязливо оглядываясь, отвел его в дальний переулок и тихо сообщил:

— Худые слухи о вас ходят по городу. Говорят, что скоро Белоусов со своими учениками поедет кой-куда в кибитке.

— Почему в кибитке? — удивился Гоголь.

— Потому что не по своей воле. Он ведь вредные слова говорил о государе!

Гоголю так и не удалось успокоить этого перепуганного чинушу. Тот остался при своем убеждении.

И оказался прав. Вскоре после отъезда Гоголя, в феврале 1830 года, из Петербурга в Нежин прибыл важный чиновник — член главного правления училищ, действительный статский советник Адеркас. Ознакомившись с «делом о вольнодумстве» еще в Петербурге, он снова занялся расследованием, допросил преподавателей и учащихся и, возвратясь в столицу, представил в министерство просвещения доклад. Вскоре последовало и решение. Император Николай I самолично повелеть соизволил: профессоров Нежинской гимназии Шапалинского, Белоусова, Зингера и Ландражина за «вредное на юношество влияние» отрешить от должности и запретить им служить по учебному ведомству. Кроме того, русских подданных выслать по месту их рождения под надзор полиции, а иностранцев — за границу. Так печально закончилась борьба нового со старым, благородных, лучших людей гимназии с карьеристами и подлецами, которые восторжествовали.

С самого начала этой печальной истории Гоголь болезненно переживал грязные происки Билевича и его приспешников, травлю ими Белоусова, которого он глубоко уважал и любил. Вести об интриге, плетущейся вокруг любимого профессора, быстро доходили до гимназистов, и Гоголь узнавал все новые и новые подробности подлых хитросплетений, жертвой которых стал Белоусов. Он не мог прямо выразить свое негодование, ведь и сам он был на подозрении как сторонник инспектора и малейшая откровенность могла кончиться печально! Эти тягостные настроения, свое отвращение к злобным и низким клеветникам Гоголь поведал в письме Высоцкому: «Я совершенно весь истомлен, чуть движусь, — писал ему Гоголь 26 июня 1827 года, накануне отъезда на каникулы. — Не знаю, что со мною будет далее. Только я и надеюсь, что поездкою домой обновлю немного свои силы. Как чувствительно приближение выпуска, а с ним и благодатной свободы! Не знаю, как-то на следующий год я перенесу это время!.. Как тяжко быть зарыту вместе с созданьями низкой неизвестности в безмолвие мертвое! Ты знаешь всех наших существователей, всех, населивших Нежин. Они задавили корою своей земности, ничтожного самодоволия высокое назначение человека. И между этими существователями я должен пресмыкаться… Из них не исключаются и дорогие наставники наши…» «Существователи» одолевали. Почувствовав свою силу, они повели наступление против того, что угрожало их благополучию и охраняемым ими устоям.

 

«ГАНЦ КЮХЕЛЬГАРТЕН»

Следствие по «делу о вольнодумстве», напряженная атмосфера, царившая в гимназии за последние полтора года пребывания в ней Гоголя, сказались на нем крайне неблагоприятно. Он еще глубже ушел в себя. Его друг Высоцкий устроился в Петербурге и хотя и не завоевал там того положения, о котором они оба мечтали в Нежине, но звал его за собой, описывая ему столичную жизнь в самых радужных красках. Гоголь жил этой мечтой. Теперь она казалась уже более достижимой, чем когда-либо. Он даже просил своего друга заказать для него у самого модного петербургского портного Руча щегольской фрак!

Но в гимназии было сумрачно, неуютно. Белоусов и Зингер ходили подавленные, растерянные. Зато хорьковая мордочка Билевича сияла улыбкою, а отец Павел налился кровью еще основательнее, так что фиолетовая ряса почти сливалась с его лоснящейся физиономией.

Хорошо хоть, что вернулся в гимназию Саша Данилевский, уволенный было за пение «возмутительных» песен. С ним и тихим Прокоповичем можно было потолковать о литературе, почитать стихи. Грустное настроение Гоголя требовало выхода, и он сочинял печальные элегии и даже, хотя и под секретом, работал над большой романтической поэмой.

Литература стала уже его страстью, его призванием. Правда, Гоголь еще мечтает о высоком служении человечеству на поприще службы, юстиции, но страсть к сочинительству все настойчивее захватывает его.

Он уже приобрел в гимназии известность как поэт. В кругу друзей он читает меланхолические стихи, которые встречены были ими восторженно. В элегии «Новоселье», посвященной Саше Данилевскому, разочарованный поэт жаловался на то, что он разлюбил радость жизни, что ему уже безразличны изменения года:

«Невесел ты!» — «Я весел был, — Так говорю друзьям веселья, — Но радость жизни разлюбил И грусть зазвал на новоселье. Я весел был и — светлый взгляд Был не печален, с тяжкой мукой Не зналось сердце, темный сад И голубое небо скукой Не утомляли — я был рад… Когда же вьюга бушевала, И гром гремел, и дождь звенел, И небо плакало — грустнел Тогда и я: слеза дрожала, Как непогода плакал я… Но небо яснело, гроза бежала — И снова рад и весел я. Теперь, как осень, вянет младость. Угрюм, не веселится мне, И я тоскую в тишине, И дик, и радость мне не в радость…»

Но тем главным, что в тиши сада или в часы вечернего отдыха обдумывал и творил Гоголь, была идиллия «Ганц Кюхельгартен». Герой ее пытается порвать с мещанским благополучием и найти приложение своим силам и способностям на широком поприще, странствуя по миру. Самое имя героя было знаменательным. Оно напоминало о друге Пушкина, поэте-декабристе Вильгельме Кюхельбекере, томившемся на каторге после событий 14 декабря.

В уста этого героя Гоголь вкладывал свои размышления и чувства, навеянные впечатлениями от окружающего, свою непримиренность с тусклой действительностью. Ганц Кюхельгартен также стремился уйти из убогого мирка маленького провинциального города, с тем чтобы прославиться в неведомом ему мире, как и сам Гоголь:

Душой ли, славу полюбившей, Ничтожность в мире полюбить? Душой ли, к счастью не остывшей, Волненья мира не испить? И в нем прекрасного не встретить? Существованья не отметить?

Но Ганц Кюхельгартен не существовал. Он был вымышлен, как была выдумана и жизнь провинциального немецкого городишки. Идиллия Фосса «Луиза», которую незадолго перед тем прочел Гоголь, да рассказы Зингера помогли ему вообразить захолустную, мещанскую жизнь Германии, столь похожую на неподвижное прозябание нежинцев. Герой поэмы странствует по свету. Он восторженный поклонник античности. Он попадает в Грецию. Но — увы! Он видит — перед собою не свободную, прекрасную страну, а разрушения и руины, мрачные следы турецкого ига. Базили много рассказывал про свою родину, про неистовства и жестокость турок, и здесь сказались отзвуки его рассказов.

Странствия Ганца кончаются его поражением. Он оказался не в силах бороться с бурями жизни и возвращается обратно в свою тихую заводь, к своей Луизе:

Когда ж коварные мечты Взволнуют жаждой яркой доли, А нет в душе железной воли, Нет сил стоять средь суеты, — Не лучше ль в тишине укромной По полю жизни протекать, Семьей довольствоваться скромной И шуму света не внимать?

Поражение Ганца, однако, не было поражением самого Гоголя. Он продолжал мечтать о бурном общественном поприще, о Петербурге, о службе для. блага человечества. По сравнению с этим все гимназические невзгоды и неприятности не так уж существенны. Гоголь погружается в ученье, сдает экзамены, стремится поскорее распрощаться со ставшим для него ненавистным Нежином. Он уже чувствует себя в Петербурге начинающим новую, замечательную жизнь. Он представляет себя сотрудником министра, восстанавливающим справедливость и правосудие. Или литератором, к мнению которого прислушиваются. Все с восхищением читают «Ганца Кдохельгартена», издатели приглашают его сотрудничать в столичных журналах.

Наконец закончены последние экзамены. Гоголь получил почти круглые четверки и имел право на чин 12-го класса. Но конференция, памятуя его связи с Белоусовым, определила выдать ему аттестат на чин 14-го класса. В заключение экзаменов законоучитель протоиерей Волынский произнес речь. Наставляя выпускаемых учеников, он предостерегал их от опасностей и заблуждений вольнодумства и безбожия.

Гоголь сердечно распрощался со своими друзьями: Прокоповичем, Базили, Мартосом, Пащенко. Грустным было и прощание с опальным Белоусовым, доживавшим в Нежине последние дни.

Уже на другой день после окончания экзаменов Гоголя ждала знакомая семейная колымага, в которую он и погрузился вместе с Данилевским и со всеми пожитками.

Лето в Васильевке прошло в приготовлениях к поездке в столицу. Шилось новое белье, одежда. Ожидался приезд «благодетеля» Дмитрия Прокофьевича, который должен был снабдить молодого родственника рекомендательными письмами к столичным тузам. Никоша съездил даже на ярмарку в Кременчуг, чтобы накупить угощений для знатного гостя. Но Трощинский заболел и не приехал, и закупленные припасы были оставлены на довольствие многочисленной семьи.

Поездка в столицу требовала больших расходов. Мария Ивановна озабоченно подсчитывала скудный бюджет своего хозяйства и вздыхала. Пришлось брать в долг у племянника «благодетеля» Андрея Андреевича Трощинского. Гоголь тяжело переживал эти финансовые неурядицы, но стремление уехать в Петербург, желание покинуть поскорее провинциальную глушь, сковывающую его надежды и мечтания, превышало все остальное.

Незадолго до отъезда он писал своему дяде П. П. Косяровскому: «Я еду в Петербург непременно в начале зимы, а оттуда бог знает куда меня занесет; весьма может быть, что попаду в чужие края, что обо мне не будет ни слуху, ни духу несколько лет и, признаюсь, меня самого не берет охота ворочаться когда-либо домой, особливо бывши несколько раз свидетелем, как эта необыкновенная мать наша бьется, мучится, иногда даже об какой-нибудь копейке, как эти беспокойства убийственно разрушают ее здоровье, и все для того, чтобы доставить нужное нам и удовлетворить даже прихотям нашим…

Я с своей стороны все сделал, денег беру с собой немного, чтобы стало на проезд и на первое обзаведение, а для обеспечения ее состояния отказываюсь от своего наследия и теперь занимаюсь составлением дарственной записи, по, которой часть имения, принадлежащего по завещанию мне, с домом, садом, лесом и прудами, оставляется матери моей в вечное владение».

Перед самым отъездом Гоголь заехал попрощаться к Капнистам в Обуховку. Сам поэт уже несколько лет, как умер. Сын его Алексей, замешанный в заговоре, тоже отсутствовал. Гоголь встретился лишь с дочерью поэта и сказал ей: «Прощайте, Софья Васильевна! Вы, конечно, или ничего не услышите обо мне, или услышите что-нибудь весьма хорошее!»

В середине декабря 1828 года Мария Ивановна проводила сына и ехавшего вместе с ним Сашу Данилевского до Кибинец. Там умирал старый Трощинский. Он насилу смог подписать письмо к влиятельному другу-сослуживцу Кутузову, поручая его покровительству Никошу.

В морозное зимнее утро тройка ямских лошадей, звеня колокольчиком, повезла обоих друзей навстречу неизведанным испытаниям и треволнениям столичной жизни.