Владимир Голубев выхватил шпагу из ножен и сделал глубокий выпад. Клинок вонзился так глубоко, что пришлось упереться ногами, чтобы высвободить его. Еще один удар, на сей раз наотмашь — и враг пал.

— Вы неста князя, ни рода княжа, но аз есмь роду княжа, — громко выкрикнул Голубев, потрясая клинком.

За его спиной послышался шорох. Он отскочил, выставив перед собой оружие. На него смотрел седобородый старик, которого сопровождал подросток в форме потешного.

— Что с вами, Владимир Степанович? — участливо осведомился старик, выговаривая отчество Степанович таким манером, что оно звучало, как «Штепанович».

— Ничего, — смутился студент.

Отсюда, с Горы, виднелась Почайна, Днепр и безбрежные заднепровские дали. Река обмелела, обнажив песчаные косы, но судоходство не прекратилось. По воде били игрушечными колесами крошечные белые пароходы, изгибались коричневые длинные плоты. Издали плоты казались древними ладьями, приплывшими с севера к киевским горам. Пылкое воображение юноши заработало, оживив князя Олега, который заманил в ловушку Аскольда и Дира, простых варягов, забравших власть в Киеве и вообразивших себя равными конургам Рюрикова дома. Студент воочию видел, как из ладей выскакивают спрятавшиеся дружинники, князь Олег произносит приговор, и тяжелые мечи опускаются на головы самозванцев. Картина так увлекла его, что он начал сражаться с воображаемыми врагами. За этим занятием его и застал Виктор Эдуардович Розмитальский, «православный чех», как он себя рекомендовал.

— Докладывай! — приказал Голубев потешному.

— Пан атаман, дозор на Кирилловской засек пристава Красовского… — звонким голосом доложил подросток.

— Гей, казак! — прервал доклад Розмитальский. — Сколько раз вам говорить, шо объект наблюдения должен фигурировать под кличкой! Учишь ваш, учишь, а вы никак не можете понять простейших вещей!

— Виноват, — вспыхнул подросток, поправив фуражку, наползавшую на лопухастые уши. — «Сума Переметная» вошел в контору и пробыл там около часа, потом вышел вместе с «Ермолкой»…

— Правильно, «Ермолка» — это Дубовик, — кивнул Розмитальский.

— «Сума» вместе с «Ермолкой», — продолжал подросток, — прошли в лечебницу, потом «Сума» вышел и двинулся по тропинке на Юрковскую. От летучего отряда на Юрковской вестей пока не поступало. Докладывал есаул «Кирдяга»… Еще запамятовал, пан атаман, все время наблюдения «Сума» держал в руках коробку.

— Что за коробка? — подозрительно спросил Розмитальский.

— Средних размеров, в такие обычно эклеры укладывают.

— Женьку и его сестер задабривает, — догадался Голубев, — таскает им пирожные, надеется что-нибудь выведать. Продолжай наблюдение, — приказал он.

Подросток козырнул, сделал поворот через левое плечо, двинулся строевым шагом и сажени через четыре нырнул в кусты.

— Пойдемте на Юрковскую задами, а то недолго солнечный удар схватить, — предложил Розмитальский. — Уф, пекло как в аду, а мы себя утруждаем, пляшем вокруг этого поганца Женьки Чеберяка.

Голубев промолчал. Идти рядом с Розмитальским было неприятно — уж очень один из видных деятелей киевского отдела Союза Михаила Архангела смахивал на обитателя черты еврейской оседлости. Он называл себя чехом, но если бы какому-нибудь художнику понадобилось писать фигуру библейского патриарха, то Розмитальский со своей седой бородой, крючковатым носом и черными глазами мог бы послужить отличным натурщиком. Чех с библейской внешностью раньше занимался малопочтенным ремеслом содержателя ссудной кассы и однажды проговорился, что у него была «гоштиница», куда приличные господа возили дам. Поговаривали, что он, как и многие содержатели домов свиданий, в свое время был полицейским осведомителем. Розмитальский сам предложил Голубеву организовать непрерывное наблюдение за кирпичным заводом, который, как подозревал студент, являлся гнездом изуверской секты. Розмитальский дал дельный совет записать гимназистов из «Двуглавого орла» в потешное войско. Взводы потешных готовились продемонстрировать свою выучку в присутствии государя. Подростков в форме потешных можно было встретить в разных концах города, и они не привлекали ничьего внимания.

В потешные охотно записывались «стельмашаки» — так дразнили учеников частной гимназии священника Стельмашенко. У них на кокарде вместо цифры, обозначавшей порядковый номер киевских казенных гимназий от Первой до Седьмой, сверкала буква «С» по имени владельца. В этой гимназии внимание уделялось не столько наукам, сколько воспитанию в духе исконных русских начал: «Православия, Самодержавия, Народности». И хотя стельмашаки подсмеивались и подталкивали друг друга, слушая шепелявый выговор Розмитальского, благодаря православному чеху они познакомились с приемами слежки: незаметному ведению наблюдаемого в толпе, присваиванию объекту наблюдения условных псевдонимов и прочим тонкостям, известными только тем, кто прошел выучку в охранном отделении.

После недельной слежки были установлены тайные посещения кирпичного завода становым приставом Красовским. Первый раз Красовский заглянул на завод вместе с агентами Выграновым и Полищуком. Потом пристав приехал один поздно вечером, отпустил экипаж в самом начале Кирилловской улицы и юркнул в контору. Вышел он часа через два в сопровождении управляющего Дубовика. Когда об этом визите доложили Голубеву, он в сердцах воскликнул: «Ах ты, сума переметная!», и эта кличка прилипла к приставу. Розмитальский предупредил, чтобы слишком близко к Красовскому не совались, потому что опытный пристав сразу обнаружит слежку. Он порекомендовал устроить наблюдательный пункт в кустах на склоне горы, вооружив орлят подзорной трубой, заложенной в ссудной кассе каким-то загулявшим моряком.

После того как пристав зачастил на завод, его поведение резко изменилось. Не далее как в июле месяце Красовский уверенно говорил о виновности Бейлиса. Сейчас же он полностью переменил фронт, и Голубев заподозрил, что пристава подкупили. А вот прокурор судебной палаты Чаплинский, даром что поляк, стал поддаваться на доводы истинно русских. Он настоял на аресте приказчика кирпичного завода Бейлиса. Конечно, поступки Чаплинского были продиктованы карьеристскими соображениями, но Голубев считал, что лучше уж карьерист, чем продавшийся с потрохами сыщик.

Студент вытер взмокший лоб. Августовская жара была невыносимой. По безлюдной улице, стараясь держаться тени каштанов, проковылял мохнатый пес, высунув из пасти толстый язык. Ни единое свежее дуновение не колебало раскаленный воздух. В начале Верхне-Юрковской за дощатым забором рос фруктовый сад. Проходя под раскидистой яблоней, Голубев и Розмитальский услышали возню в густой кроне наверху. Сквозь запыленную листву ничего нельзя было разглядеть, но студент догадался, что лукьяновские мальчишки обдирают еще зеленые яблоки. Может быть, среди них был и Женька Чеберяк.

«Застанем ли его дома?» — забеспокоился студент. В сотый раз он прокручивал в голове слова, которые должны были убедить мальчишку. «Пойми, Женя! — мысленно уговаривал он. — На тебя с трепетной надеждой смотрит вся Россия, ты один можешь раскрыть тайну смерти твоего друга. Мы знаем, что тебя запугивают, грозят убить. Но ты же русский хлопчик, потомок запорожских казаков. Если скажешь правду, перестанут пропадать дети. Мы раз и навсегда избавимся от изуверов…»

— Пан атаман! — услышал Голубев крик двух подростков, выбежавших со стороны водокачки. — Пан атаман, беда! Детей увезли.

— Кто увез? Когда?

— Только что. Перед вашим приходом, — наперебой говорили потешные. — Сначала пришел «Сума Переметная», посидел с полчаса, потом вышел и сказал соседям, чтобы бежали на трамвайную станцию и телефонировали в больницу. Потом приехала санитарная карета — быстро так, будто за углом дежурила. Детей вынесли на носилках и увезли. Санитары сказали, что они отравились.

Голубева охватило предчувствие ужасного. Вот так, средь белого дня, исчезают важнейшие свидетели по ритуальному делу! Надеясь на чудо, он спросил:

— Женьку забрали? Или только сестер?

— Санитары сказали, что «Конопатому» хуже всех. Опасались не довезти его до больницы.

— В какую лечебницу забрали?

— В Александровскую.

— Еврейшкая больница. Ну, теперь всему конец! — ахнул Розмитальский.

Голубев бросился к знакомому дому, в два прыжка взлетел по наружной лестнице и толкнул дверь. В квартире царила пустота, только в крошечной комнатенке, где стояла никелированная кровать, одна на всех детей, судя по разбросанной одежде, недавно были люди. Владимир, заглянув во все углы квартиры, зашел в кухню. На столе, таком маленьком при дневном свете, валялась пустая картонная коробка. Когда он задел картонку, поднялась туча мух, слетевшихся на остатки пирожного. Он взял со дна коробки щепотку бисквитных крошек и понюхал их. Крошки отдавали горьким миндалем.

В голове вертелся один и тот же рефрен: «Убрали свидетелей! Убрали!» Он с отчаянием понял, что его орлят, щеголявших сыщицким жаргоном, ловко обвели вокруг пальца. Нет свидетелей — нет преступления. И словно возвещая свою победу, туча отвратительных зеленых мух наполняла кухню громким жужжанием. Солнце слепило сквозь запыленное окошко, в кухне стояли невыносимая духота и отвратительный запах помойной лохани. Почувствовав накатывающую дурноту, студент дрожащими пальцами расстегнул ворот рубахи. «Скорее на воздух!» — приказал он себе.

Едва он хлопнул дверью, голова пошла кругом. Лестничные ступени накренились на бок, словно пароходная палуба при сильной качке, и плавно нырнули вниз. Студент ухватился за перила и бессильно сполз вниз. «Что это?» — подумал он и услышал, как Розмитальский, стоявший в воротах, испуганно спросил его:

— Вам плохо? Вы такой бледный!

Преодолевая подкатившую к горлу дурноту, Голубев прошептал:

— Надо вызволить свидетелей.

— Да, да. Надо к прокурору. Я послал за извозчиком.

С улицы донеслось мощное «Тпр-у-у!», и мальчишеский голос выкрикнул:

— Пан атаман, экипаж подан.

— Пойдемте, Владимир Степанович, разрешите я ваш поддержу. Вы так расстроены, шо на ваш лица нет, — засуетился Розмитальский.

На подгибавшихся ногах Голубев доковылял до пролетки и с трудом взгромоздился на сидение. Его мутило, на глаза накатывалась багровая пелена, а голос усевшегося напротив Розмитальского доносился через толстый слой ваты, заложивший уши. Студент машинально кивал головой, не вслушиваясь в разглагольствования содержателя ссудной кассы, что его, Розмитальского, все знают и уважают: и генерал-губернатор, и командующий округом, не говоря уж о прокуроре судебной палаты. В памяти Голубева были провалы, он не запомнил, как они доехали до Владимирской, и вдруг осознал, что находится в кабинете прокурора, и на него вопросительно смотрит Чаплинский. Еще он помнил, что молчание неприлично затянулось. Розмитальский, всю дорогу хваставший высокими связями, струсил и спрятался за спину студента. Собравшись с силами, Голубев заговорил, удивляясь тому, как плохо подчиняется язык:

— Мы пришли к вам… за помощью, — еле выговорил он. — У нас с вами, господин прокурор, имелись разногласия, но после ареста еврея Менделя Бейлиса патриоты многое вам простили…

— Да, да, мы премного довольны вашим превосходительством, — пискнул из-за его спины Розмитальский.

Голубев сглотнул вязкий ком в горле. В прокурорском кабинете было также душно, как на кухне у Чеберяков. Чувствуя, как между лопаток стекают струйки пота, а все тело стало липким, Голубев продолжал:

— Однако… под угрозой находятся главные свидетели обвинения… Женю Чеберяка и его сестер отравили и увезли в еврейскую лечебницу… Припомните дело Дрейфуса, этого подлого изменника. Во время расследования в Париже при подозрительных обстоятельствах умерли одиннадцать неугодных евреям свидетелей. В Киеве произойдет тоже самое… О чем это я… Ах, да! Проморгали детей!

— Не могу согласиться с вашим упреком, — возразил Чаплинский. — Прокурорский надзор не нянька. За детьми должны приглядывать родители.

Голубев слабо прошептал:

— Родители лишены возможности защитить детей. Их отец целыми сутками на дежурстве, а мать опять арестовали.

— Позвольте, — поднял брови Чаплинский. — Кто распорядился ее арестовать?

— Не знаю, а только здорово придумано: мать за решеткой, дети без защиты.

— Ваше превосходительство, главное, вызволить детей из еврейской больницы, — пискнул Розмитальский.

— Вы правы, — раздумчиво произнес Чаплинский, нажимая кнопку звонка. — Я прикажу освободить Веру Чеберяк. Пусть мать заберет детей домой.

«Слава Богу!» — подумал Голубев и сразу же почувствовал, что совсем обессилил от длинного разговора. Перед глазами снова поднялась багровая муть, дыхание сперло. Неверными шагами он двинулся к окну и повалился навзничь на вощеный паркетный пол.

…Ему показалось, что он сразу же приподнялся с пола, но к его удивлению в кабинете уже не было ни Чаплинского, ни Розмитальского. «Побежали за лекарем? Зачем, я в полном здравии», — подумал он, таращась на сузившиеся стены прокурорского кабинета. На стене висел какой-то блестящий предмет. Прищурившись, он узнал студенческую шпагу.

— Володька! Пришел в себя? — услышал он голос брата Алексея и только тут, с большим запозданием, понял, что лежит в кровати собственной комнаты.

Брат озабоченно говорил:

— Напугал всех до смерти! Розмитальский сказал, что ты грохнулся прямо перед прокурором. Спортсмен, а падаешь в обмороки, словно кисейная барышня?

— Ничего не помню, — прошептал студент. — Там было жарко и мухи о стекло бились. Утром мне было дурно, сейчас, кажется, прошло. Только мотает.

— Господь с тобой, Володька, — удивился брат. — Ты пять дней в себя не приходил.

— Быть не может!

— Так и есть. Отец приглашал Сикорского, еще нескольких профессоров. Они тут целый консилиум устроили. Опасались воспаления мозга. Никак не могли понять, то ли у тебя был тепловой удар, то ли сильное нервное расстройство.

— Какое там нервное! — слабо махнул рукой Голубев. — Видать, я понюхал крошки от пирожных.

— Ты о чем?

— Потом, долго объяснять. Пять дней провалялся без сознания! С ума сойти! Слушай! — внезапно спохватился студент. — Что с детьми?

— С Чеберяками? Плохиссимо! Мать выпустили, на следующий день она забрала детей из больницы. Только они, увы, в безнадежном состоянии. Там полно сыщиков: из сыскного, из охранного. Сидят, ждут, вдруг дети перед смертью заговорят.

— Мне надо на Юрковскую, — встрепенулся Владимир и тут же зажмурил глаза, потому что потолок начал медленно вращаться.

— С ума сошел! Куда тебе ехать! — прикрикнул на него брат.

— Алеша, я должен присутствовать при последних минутах, — Владимир спустил ноги на пол и осторожно встал с кровати.

Брат, знавший упрямый характер Владимира, сокрушенно сказал:

— Ну, как с тобой совладать. Матушка меня проклянет. Ладно, одевайся.

Чтобы не поднимать переполоха среди домашних, братья прокрались на улицу черным ходом. Голубев чувствовал неимоверную слабость, но голова постепенно прояснялась. «Врете, сволочи! — думал он. — Так просто от меня не избавитесь. Я после нокдауна на ноги поднимусь!»

На извозчике они добрались до Верхне-Юрковской улицы. Опираясь на плечо брата, Голубев поднялся по лестнице. Брат остался на террасе, а Владимир вошел в квартиру Чеберяков. Все комнаты были заполнены людьми. Проходя мимо кухни, Голубев увидел за столом человека в форме телеграфиста, безуспешно гонявшего по миске осклизлый кусок огурца. Он понял, что за столом сидит Верин муж, и машинально подумал, что до сего дня ни разу его не видел, только смутный силуэт в темной кухне. Василий Чеберяк был именно таким, каким его описала жена — вялым и пьяненьким.

У входа в большую комнату стоял рослый Выгранов, кивнувший Голубеву, как знакомому спортсмену. В дальнем углу сидел похожий на жирного кота сыщик Полищук. Рояль в гостиной был отодвинут всторону, посреди комнаты возвышалась кровать, у изголовья которой прикорнула Вера Чеберяк.

— Вера Владимировна! — позвал Владимир.

Чеберяк подняла голову и устало протянула:

— А-а, паныч! Худо Женьке, совсем худо.

Студент подошел к кровати. Женя Чеберяк был закутан в пестрое одеяло. Если у Голубева еще теплилась слабая надежда, что мальчик выживет, то она погасла при виде его бледного личика с заострившимся носом. Казалось, печать смерти уже легла на Женю. Он по-прежнему напоминал маленького зверька, но уже не хитрого и злого, а несчастного, попавшего в безжалостные стальные зубья волчьего капкана и истекшего кровью. Женя открыл глаза и, приняв Голубева за кого-то другого, издал слабый стон:

— Ой, Андрюша не беги! Андрюша не кричи!

Агент Полищук бесшумно, словно на мягких лапах, подскочил к кровати и наклонился над умирающим мальчиком, а Выгранов быстро застрочил карандашом в блокноте.

— Андрюша не лови, не лови! — бредил мальчик, потом, внезапно сбросив одеяло и обнажив свое исхудавшее тельце, испуганно вскрикнул: — Андрюша стреляет! Андрюша стреляет!

Вера Чеберяк укутала сына. Мальчик порывался крикнуть, но она нежно поглаживала его, целовала его запекшиеся губы и приговаривала:

— Успокойся, золотце! Успокойся, моя кровинушка! Тебе кажется, что вы с Андрюшей играете. Лежи спокойно, — потом она попросила умирающего: — Скажи им, дорогой сыночек, что мы ничего не знаем про Андрюшу Ющинского.

— Оставь, мама. Мне тяжело вспоминать, — пробормотал Женя и затих.

Полищук, досадливо крякнув, вернулся в свой угол, Выгранов спрятал карандаш, а Вера, немного обождав, вышла в кухню и попросила:

— Помогите увести мужа.

Верзила Выгранов встрепенулся и прошел на кухню. Было слышно, как сыщик поднял пьяного мужа и отнес его в спальню. Некоторое время спустя оттуда раздалось тихое хихиканье. Голубев обернулся и увидел, как выскочившая из спальни Вера поправила юбку и мельком оглядела себя в осколке зеркала, прикрепленного на стекле. За ней, подкручивая усики, появился самодовольно улыбающийся Выгранов.

«Вот шалава! Сын при смерти, а она…» — подумал Владимир, но вяло и равнодушно. Единственное, чего ему хотелось, так это чтобы в вертепе разврата уважали христианские чувства.

— Наступило время причастить дите, — сказал он.

Вера Чеберяк как будто не слышала его слов, Выгранов тоже промолчал, зато Полищук немедленно откликнулся из своего угла:

— Конечно, пора! Может, он священнику откроется.

Вера Чеберяк нехотя произнесла:

— Хотелось бы приличного батюшку. В нашем приходском, Федоровской церкви, нет иерейского вида — вертлявенький такой, будто дьячок.

— Богу все равно, — наставительно сказал Полищук.

— Ну нет, — заупрямилась Чеберяк. — Я чиновница, и сына моего пусть причащает священник, который из себя видный.

— Шо вы толкуете, просто уши вянут! Любой духовной особе дана власть хоть самого государя причащать, — всплеснул руками сыщик.

— Знаю получше твоего. Только нашего приходского попа в церкви никогда не застать, небось службу уже отбарабанил и с попадьей в гостях прохлаждается.

Голубев прервал их спор.

— Я знаком с достойным пастырем, который священствует неподалеку. Это отец Федор, настоятель Кирилловской церкви.

Студент умолчал о том, что отец Федор Синькевич, будучи одним из руководителей «Двуглавого орла», живо интересовался делом Ющинского.

— Кирилловский настоятель? Поедет ли он на Гору? — засомневалась Вера.

— Я пошлю брата, — пообещал студент.

Вера Чеберяк вытерла рушником пот с лица сына, попробовала его лоб и нехотя согласилась:

— Чего же! Я разве против. Только исповедь, видать, будет глухая. Отходит Женечка, ненаглядный мой, — глухо зарыдала она.

Голубев направился к двери, в коридоре его нагнал Полищук.

— Поскорее везите священника, — зашептал сыщик. — Ох, вертит она! Видали? Едва Женька начинает говорить, она закрывает ему рот поцелуями.

Владимир объяснил брату, что надо срочно привезти отца Федора, и остался на террасе. Студент подумал, что вечерняя служба в Кирилловской церкви уже закончилась. Впрочем, сторож должен впустить брата в прохладную темноту церкви, расписанную безумным Врубелем, туда, где со стены глядит безбородый и безусый Моисей и в ряд шествуют темноглазые и темнолицые пророки, неприятно похожие обликом на Бейлиса и Дубовика. Потом брата пригласят пройти за витые мраморные колонны иконостаса в алтарь, где разоблачается отец Федор. Он, конечно, устал, ехать ему не захочется, тем более что приход чужой, но брат скажет, что исповедоваться будет Женя Чеберяк, приятель Андрюши, и отец Федор, разумеется, согласится.

Видимо, уговаривать отца Федора пришлось довольно долго, или брат не застал его в церкви и вынужден был потратить время на розыски. Полищук уже несколько раз выходил из квартиры со словами, что мальчик вот-вот кончится, а священника все не было. И только когда наступила полная темнота и зажглись керосиновые фонари, на улице послышался цокот копыт. Отец Федор, в лиловой рясе, туго обтягивающей студнеобразную гору живота, грузно поднялся по деревянной лестнице.

— Поправился, сын мой?

— Кажется, батюшка, — отвечал студент, лобызая длань священника. — Я поправился, а мальчик умирает.

— Огорчительно, однако будем уповать на милость Божью, — сказал отец Федор, входя вместе со студентом внутрь, и сразу же определил опытным взглядом: — Дите при смерти. Прошу всех покинуть комнату, пока я не закончу таинство.

— Я мать, я должна быть рядом. Вдруг понадобится помощь, — возразила Вера.

— Оставьте их наедине, — Полищук потянул ее за локоть.

— Отлезь, зараза! — крикнула Чеберяк, и от её громкого возгласа Женя очнулся и болезненно застонал.

— Хорошо, оставайтесь! Только Бога ради не бесчинствуйте у постели умирающего, — взмолился священник.

Все, кроме матери, вышли на террасу. Глядя вниз, Голубев припомнил, как на этой самой лестнице мальчик отказывался от леденцов, и мысленно посетовал: «Эх, Женя, не ту руку ты отталкивал! Меня боялся, а от чужого угощения не уберегся!» Из квартиры донеслись женские причитания:

— Ой, сыночек мой ненаглядный, на кого ты меня покинул!

Все стоящие на террасе сняли головные уборы. Через некоторое время из квартиры вышел отец Федор и смиренно возвестил:

— Душа отрока отошла в мир иной, где несть радостей и печалей. Уповаю, что он обретет покой в селениях праведных, ибо он покинул нашу грешную юдоль, причастившись и совершив все положенные христианину обряды.

Прочитав в глазах сыщиков безмолвный вопрос, он добавил совсем другим, деловитым тоном:

— Перед смертью мальчик ничего не сказал.

Когда священник, поддерживаемый братом Голубева, начал спускаться по лестнице, Владимир тронул его за рукав рясы.

— Святой отец! Вы опасаетесь ненароком выдать тайну исповеди или Женя действительно промолчал?

Отец Федор ответил:

— Перед смертью мальчик пришел в себя и перестал бредить. Когда я причастил его и отошел от кровати, он тихонько позвал: «Батюшка». Я спросил: «Что, дитя мое?» Женя явно хотел поведать о чем-то очень важном, но не решался. Потом он снова впал в забытье и не проронил ни слова до самой кончины.