— Каким был Дмитрий Богров? — спросила Ляля Лашкарева.

За последний месяц следователя Фененко спрашивали об этом не меньше тысячи раз, но еще никто не спрашивал в самый разгар любовных утех.

— Ах, Ляля, милая… как можно… в такую минуту, — простонал он, лобзая покатую женскую грудь.

— Нет, все-таки скажи, — настаивала Ляля. — Говорят, он был нехорош собой? Его отца, Григория Григорьевича, я часто встречала в обществе, а вот сын нигде не показывался. Может, видела мельком в Коммерческом или Охотничьем клубе. Уверяют, что он был азартным картежником и играл по-крупному.

Фененко пытался закрыть поцелуем ее кукольный рот, но она, уклоняясь от его губ, продолжала щебетать:

— Муж рассказывал, что перед казнью Богров держался с редким мужеством. И подполковник Иванов, он наш сосед, клянется, что Дмитрий Богров был необыкновенным человеком. Правда?

— Да, да! Разумеется, необыкновенный… все, что хочешь… Ляля, я не могу, нельзя быть такой жестокой…

Наконец она сжалилась над ним и зажмурила пушистые ресницы, как делала это всегда, уступая его домогательствам. Фененко быстро распустил пояс ее розового шелкового пеньюара. Полы распахнулись, открыв ослепительную женскую наготу. Ляля нащупала рукой подушку, подсунула подушку под бедра и покорно развела в сторону белые ухоженные ноги. Он нетерпеливо овладел ею, исторгнув из ее уст негромкий стон — единственное, что позволяла себе его любовница даже в самые интимные мгновения. Она лежала неподвижно, покорная его бурным ласкам, а для него сейчас не существовало ничего, кроме ее распростертого тела. Как бы Фененко хотел воскликнуть: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Увы, как ни пытался он продлить наслаждение, последнее мгновение неизбежно наступило. Фененко дернулся от сладкой судороги и разжал объятья.

— Котик, проводишь меня завтра к модистке? — спросила Ляля, открывая глаза.

— К сожалению, не могу, — ответил Фененко, тяжело дыша. — С утра придется ехать на кирпичный завод Зайцевых, производить осмотр.

— Фи, какой скучный! Вы, юристы, вечно заняты, — укорила его Ляля, потягиваясь, как сытая кошечка.

Несколько зевков маленьким капризным ротиком, и она заснула. А на следователя напала бессонница. Он глядел на свернувшуюся калачиком любовницу и размышлял о том, что их роман продолжается с той волшебной ночи, когда провожали старый девятнадцатый век и встречали двадцатый. Хмелея от восторженного взгляда молоденькой, только что вышедшей замуж шатенки, Фененко произносил один тост за другим: «За прогресс! За цивилизацию! За искоренение предрассудков и варварства!» Расчувствовался и Лялин муж, полез пить на брудершафт, а Ляля держала поднос. Так и пошло «menage a trois» — хозяйство втроем. Они с товарищем прокурора сроднились настолько, что обсуждали друг с другом Лялины увлечения.

Ляля по своей натуре не могла сохранять верность одному мужчине. Ее вовсе нельзя было назвать страстной, как раз наоборот, вот и сегодня она жеманилась и дразнила его почти до самого утра. Но без поклонников, без комплиментов, без флирта она не способна была прожить ни дня. Любая приехавшая в Киев знаменитость притягивала ее как магнитом. Однако после очередного любовного приключения она, разочарованная и страдающая, находила утешения в объятьях мужа и испытанного любовника. Если встать на почву предрассудка, рассуждал Фененко, такое поведение достойно осуждения. Но ведь мужчины вовсю крутят романы, так отчего же это возбраняется женщине?

Спрашивает про Богрова! Небось, останься он жив, строчила бы ему любовные записочки в тюрьму. И откуда ему, следователю, знать, каким был Богров, хотя он и допрашивал его на следующий день после покушения. Допрос проходил в камере Косого Капонира, круглого приземистого форта в правом углу Печерской военной крепости, где содержались важнейшие государственные преступники. Фененко чувствовал себя крайне неуютно, потому что ближе к дверям, чтобы иметь возможность сразу вызвать конвой, сидел Чаплинский и буравил следователя таким взглядом, словно доверял ему меньше, чем арестованному.

Богров показал, что во время учебы в Мюнхенском университете увлекся идеями Бакунина и Кропоткина. Вернувшись в Киев, он примкнул к группе анархистов-коммунистов, однако вскоре пришел к заключению, что его товарищи преследуют главным образом разбойничьи цели. «Поэтому я, оставаясь для видимости в партии, решил сообщить Киевскому охранному отделению о деятельности ее. Решимость эта была вызвана еще тем обстоятельством, что я хотел получить некоторый излишек денег». Фененко спросил: «Для чего вам нужен был этот излишек?» — «Этого я объяснять не желаю». — «Сколько вам платили?» — «Когда я впервые явился в охранное отделение, то начальник его Кулябко расспросил меня об имеющихся у меня сведениях и, убедившись, по-видимому, что таковые совпадают с его сведениями, принял меня в число своих сотрудников и стал уплачивать мне 100–150 рублей в месяц». — «И как вы отрабатывали эти деньги?» — брезгливо спросил следователь. Богров без тени смущения объяснил, что ходил в охранное отделение два раза в неделю и между прочим сообщал сведения о готовящихся преступлениях, как например о Борисоглебской организации максималистов, об экспроприации в Политехнической институте. Он выдал динамитную лабораторию на Подоле, способствовал аресту Иуды Гроссмана, предупредил о попытке освободить из Лукьяновской тюрьмы Наума Тыша и о многих других замыслах анархистов.

Богров показал, что после двух с половиной лет службы в охранном отделении у него вновь явилось желание сделаться революционером. Фененко удивленно заметил, что такое желание выглядит нелогичным. Богров парировал, что у него своя логика. И правда, у Фененко сложилось впечатление, что бледный юноша жил по собственным правилам, недоступных пониманию других людей. Его выбор пал на Столыпина, хотя сначала он думал о покушении на царя. «Погодите, это самое важное! — встрепенулся Чаплинский. — Значит, имел место преступный умысел на священную особу государя императора? Что воспрепятствовало исполнению сего ужасного злодеяния?» Богров ответил, что не считал себя в праве совершить поступок, который мог бы навлечь на его соотечественников погром и вызвать дальнейшее стеснение их прав. «Немедленно занесите в протокол, что Мордку Гершкова Богрова остановил страх перед погромом», — распорядился прокурор судебной палаты. «Нет, нет! Я не подпишу, — замахал руками Богров. — Еще не хватало, чтобы правительство удерживало евреев от террористических актов угрозой погромов». — «Тем более занесите в протокол», — настаивал Чаплинский.

Возвращаясь после допроса, Фененко увидел толпу человек в полтораста во главе с Голубевым. Рядом со студентом семенил старик с внешностью библейского патриарха и трехцветной национальной лентой через плечо. Он горячо толковал своему спутнику: «Сейчас ничего нельзя предпринимать, чтобы не оскорбить царя-батюшку. А вот как государь отбудет из Киева, тогда с жидами надо будет поквитаться по-нашему, по-русски!» Вечером судебный следователь узнал, что между черносотенцами и полицией произошла стычка около памятника святой Ольге. Толпу рассеяли, нескольких агитаторов, в их числе Голубева, задержали. Помощник пристава, встреченный следователем в коридоре окружного суда, возмущался тем, что студент чуть не свернул ему шею двойным нельсоном и, тем не менее, через час был освобожден. «Вот пащенок! И ведь остался безнаказанным! Нет, так мы дождемся погрома почище, чем в пятом году!»

К счастью, полицейский чин ошибся. Столкновение у памятника святой Ольги было единственной попыткой нарушить порядок. Торжества шли своим чередом в строгом соответствии с программой, а Столыпин, как поначалу представлялось, благополучно пережил очередное одиннадцатое покушение. Операция по извлечению пули прошла успешно, газеты сообщали, что министр весел и шутит. И вдруг, буквально за несколько часов, в состоянии раненого произошел резкий перелом к худшему. Собрался экстренный консилиум, признавший положение безнадежным. Столыпин впал в забытье и вечером 5 сентября 1911 года скончался.

Хоронили Столыпина серым пасмурным утром в Печерской лавре. Чины судебного ведомства выстроились у самых дверей Трапезной церкви, где проходила заупокойная литургия. Из церкви под колокольный звон вышел митрополит с духовенством, а за ними вынесли гроб, сопровождаемый сановниками в траурных одеяниях. На лице генерал-губернатора Трепова читалось плохо скрытое недоумение. И такая же растерянность была на лицах министров и депутатов Государственной думы, шедших за гробом. Многие примчались на похороны из Петербурга и уже здесь узнали, что царь отбыл на отдых в Ливадию, не пожелав задержаться на один день, чтобы проводить в последний путь верного слугу.

Хор Миргородского полка грянул: «Коль славен наш Господь в Сионе», и под эти слова гроб с телом Столыпина предали земле рядом с могилами полковника Искры и генерального писаря Кочубея, казненных по навету изменника Мазепы. Сразу после погребения состоялось заседание военно-окружного суда. Генерал-губернатор, губернатор, министр юстиции, прокурор судебной палаты явились в Косой Капонир прямо с похорон с траурными повязками на рукавах. Фененко сидел во втором ряду непосредственно за Щегловитовым и Чаплинским. Все происходило буднично и быстро. Конвой привел Богрова, вошел военный прокурор генерал-лейтенант Костенко, появились судьи: три подполковника, полковник и председательствующий генерал-майор Ренгартен. Адвоката не было, поскольку подсудимый заявил, что будет защищать себя сам.

Секретарь военно-окружного суда скороговоркой зачитал обвинительный акт. Богров обвинялся в том, что он, вступив членом в преступное сообщество анархистов-коммунистов, лишил жизни председателя Совета министров статс-секретаря Столыпина. Когда чтение обвинительного акта закончилось и подсудимый начал отвечать на вопросы военного прокурора, Фененко чуть не подпрыгнул на стуле. Богров излагал дело совершенно иначе, чем на допросе. Следователю он говорил, что совершил террористический акт добровольно, сейчас же уверял судей, что был принужден к покушению своими товарищами по анархистскому подполью, заподозрившими его в связях с охранкой.

Богров объяснял, что ему долго удавалось отвести от себя обвинения, однако в середине августа к нему на квартиру явился представитель парижской группы «Буревестник» товарищ Степа, который заявил, что его провокация безусловно и окончательно установлена и решено о всех собранных фактах довести до сведения общества. Степа сказал Богрову, что единственным способом себя реабилитировать является убийство начальника киевского охранного отделения Кулябко.

Военные судьи, посовещавшись, вызвали начальника киевского охранного отделения. Кулябко робко вошел в камеру и застыл, вытянув руки по швам. Сейчас подполковник, испуганный и растерянный, никак не походил на самоуверенного лоснящегося жандарма, которым недавно арестовывал бедного Бейлиса. Военный прокурор спросил, почему подполковник нарушил «Инструкцию об охране высочайших особ», категорически запрещавшую использовать секретных осведомителей для охраны государя императора? Кулябко удрученно промямлил в ответ: «Виноват-с… Впрочем, без агентуры затруднительно-с… Мы… того… хотели как лучше…»

Богров, попросив у судьи разрешение воспользоваться правами защитника, обратился к начальнику охранного отделения: «Николай Николаевич, не изволите ли припомнить, как я приехал к вам домой поздно ночью перед покушением? Так вот: я должен был убить вас по заданию Степы. Браунинг с восьмью пулями лежал в моем кармане. Но вы уже легли спать, вас пришлось будить, вы вышли без мундира, радушно со мной поговорили, и у меня не поднялась рука стрелять в беззащитного человека, хотя при данной обстановке были все шансы скрыться после покушения». — «Спасибо, голубчик», — совсем растерявшись, поблагодарил Кулябко.

Свою защитную речь Богров построил на том, что не отдавал отчета в собственных поступках: «Я вовсе не собирался убивать премьер-министра. Остановил я свой выбор на Столыпине, так как он был центром общего внимания. Когда я шел по проходу, то если кто-нибудь догадался спросить меня, что мне угодно, то я бы ушел. Но никто меня не удержал и я выстрелил два раза».

Когда суд удалился на совещание, несколько чинов судебного ведомства вышли покурить на винтовую лестницу. Они вполголоса обсуждали услышанное. «Врет он все насчет Кулябко, — убежденно говорил один из судейских. — Начальник охранного отделения не того полета птица, чтобы ради его убийства устраивать такую механику». Впрочем, курильщики даже не успели толком обменяться впечатлениями, как секретарь возвестил, что суд возвращается в зал. «Однако-с! — изумился кто-то, щелкая крышкой золотых часов. — Военная юстиция славится скорострельностью, но сегодня просто из ряда вон! Заседание открылось в четыре пополудни, а в половине десятого готов приговор. Десять против одного, что столыпинский галстук».

Приговор был кратким. Мордка Гершков Богров, именующий себя Дмитрием Григорьевичем, 24 лет, помощник присяжного поверенного, вероисповедания иудейского, был признан виновным по всем пунктам обвинительного акта и приговорен к смертной казни через повешение. «Вам все понятно?» — обратился к приговоренному генерал Рентгартен. «Могу ли я подать жалобу?» — спросил Богров. «Приговор военно-окружного суда обжалованию не подлежит». — «Я не о том. Меня отвратительно кормят, дают какую-то баланду. Этак я окончательно испорчу себе пищеварение». Военный судья, оторопело глядя на человека, которому осталось жить 48 часов, пообещал: «Я распоряжусь улучшить ваш стол».

За спиной Фененко раздался грохот, заставивший его обернуться. Гладкошерстная черная кошка опрокинула канделябр. Из-за портьер уже пробивался мутный рассвет. Фененко не решился взять за шкирку глупое животное. Ляле эта шкодливая кисуля-чернуля, как она жеманно выговаривала, была дороже мужа и любовника, вместе взятых. Следователь шикнул, и черная кошка гордо удалилась. В доме тепло и сухо, а на улице непролазная ноябрьская слякоть и сырость. Не ходить бы никуда, проваляться до обеда в постели вместе с Лялей, поласкать ее, горячую и сонную, отнести на руках в ванную, выкупать, как купают няни малых детей в ванночке, а потом смотреть на то, как она священнодействует с притираньями и духами. Но об этом нечего и мечтать.

По правде сказать, еще вчера нужно было произвести осмотр кирпичного завода. Делалось это по распоряжению прокурора палаты, которого все тот же вездесущий студент Голубев уверил, что в конюшне, в помещении шорной мастерской, хранятся швайки, которыми якобы искололи Андрея Ющинского. Но пока составлялось официальное предписание произвести обыск, Ляля прислала записочку, что Лашкарев уезжает на два дня, и они могут встретиться у нее дома. После этого Фененко, разумеется, отложил обыск, тем более что Ляля попросила заехать на Бессарабку купить хороших фруктов. Следователь ограничился тем, что послал письмоводителя опечатать помещение с инструментами и телефонировал управляющему заводом Хаиму Дубовику, что завтра он произведет обыск в конюшне и просит подготовить понятых, чтобы не терять зря время. Дубовик выразил готовность оказать полнейшее содействие судебному дознанию, не преминув вставить, что в шорной мастерской ничего нет. Фененко сказал, что он прекрасно знает, что глупо искать на заводе, но от него, увы, мало что зависит. Дубовик заверил, что осведомлен о непричастности господина судебного следователя к ложному навету. Почтенный интеллигентный еврей!

Тихо одевшись, следователь вышел в коридор. Молодая заспанная горничная в халатике, второпях наброшенном прямо на голое тело, подала ему калоши.

— Когда возвращается барин? — спросил Фененко.

— Обещали непременно быть послезавтра.

— Вечером я опять загляну, — он шутливо потрепал горничную пониже спины. — Привезу барыне в подарок пеньюар, а старый попрошу отдать тебе.

— Розовый? Как же, барыня подарит! Зря провисит в шкапу, хоть он давно ей тесен в грудях, — съязвила горничная. — Да ну вас! — увернулась она от его руки, но не слишком быстро.

Фененко вышел на Банковую улицу. В синих сумерках дом за его спиной казался ночным кошмаром. Стены заполонили земные и морские чудовища: из слоновьих хоботов текла дождевая вода, тупые носорожьи морды нависли над колонами, в чьих каннелюрах притаились ящерицы и змеи. Под карнизами прятались мартышки, на крыше сидели рядком раздувшиеся жабы, которые составляли компанию наядам, забравшимся на спины усатых полурыб-полудельфинов. Про этот дом в Киеве ходили легенды. Рассказывали, что архитектор Городецкий якобы увековечил в сказочных фигурах память о своей дочери, утонувшей во время морского путешествия. На самом деле дочь архитектора была жива и здорова, а Городецкий взялся за этот проект, поскольку ему почти даром достался участок земли в самом центре города. Участок был неудобным для застройки: на обрывистом берегу Козьего болота, теперь уже осушенного и застроенного. Коллеги по архитектурному ремеслу уверяли, что на обрыве нельзя возвести дом, но Городецкий заключил с ними пари и выиграл. К тому же ему повезло заключить выгодный контракт с иностранной фирмой, торгующей цементом. Фирма была заинтересована в рекламе своей продукции, и архитектор покрыл фасад множеством скульптур и барельефов, чтобы показать удивительные возможности нового строительного материала. Экзотические животные были выбраны Городецким потому, что он являлся страстным охотником и ездил в Африку стрелять слонов и носорогов.

Доходный дом на Банковой улице строился с расчетом на богатых жильцов. Все квартиры были барскими, в цокольном этаже располагался гараж, хозяйственные службы и даже коровник, чтобы жильцы каждое утро имели возможность пить парное молоко. Арендная плата начиналась от двух тысяч рублей в год. Однако с коммерческой точки зрения затея оказалась провальной. Киевляне толпами ходили поглазеть на вычурный дом, но жить в бетонном зверинце никто не хотел. Была занята только одна квартира, самого архитектора. Между тем поездки в Африку и другие дорогостоящие увлечения подорвали его благосостояние. Находясь на краю банкротства, он был вынужден понизить арендную плату, чтобы выручить хоть какие-то деньги. Ляля, обожавшая все оригинальное и экстравагантное, прельстилась возможностью переехать в дом, о котором судачил весь Киев. По правде сказать, даже пониженная плата была не по карману товарищу прокурора окружного суда, но Фененко решил помочь друзьям. Ляля Лашкарева была в восторге, но сам следователь ни за что бы не выбрал такой пугающий дом.

Мимо Фененко промчалась коляска-эгоистка, рассчитанная на одного седока. Раздалось громкое «Тпру-у!», и кровный жеребец, осаженный сильной рукой, замедлил свой бег и остановился шагах в двадцати впереди следователя. Жандармский подполковник Иванов ловко соскочил с высокого сиденья и предстал перед следователем во всей красе — высокий, статный, в наброшенной на широкие плечи шинели с голубым отливом. Следователь смущенно кашлянул:

— Я того… заглянул на Банковую к товарищу прокурора… а он, оказывается, уехал по округу.

— Жаль, не застали! — посочувствовал подполковник с такой непроницаемой миной, как будто не знал подноготную своих соседей.

— Как дела на службе? Внутренние враги не дремлют? — с тонкой иронией осведомился судебный следователь.

— Внутренние враги могут спокойно заниматься революционной пропагандой, — подполковник безнадежно манул рукой в белой перчатке. — Нам сейчас не до них. Отдуваемся за дела, которые натворил Кулябко со своими дуболомами из охранного.

Неприязнь между охранными отделениями и губернскими жандармскими управлениями стала традицией. Принадлежа к одному ведомству, они, тем не менее, подсиживали друг дружку, стараясь выставить собственные заслуги и опорочить конкурента. В Киеве ситуация усугублялось тем, что киевское охранное отделение являлось районным, то есть осуществляло руководство политическим сыском во всем Юго-Западном крае. Таким образом, перед подполковником Кулябко вынуждены были отчитываться жандармские генералы, возглавлявшие губернские управления. Вдобавок Кулябко, служивший штабс-капитаном в пехотном полку, был сравнительно недавно переведен в корпус жандармов и получил высокий чин вне всякого порядка чинопроизводства. Кадровые жандармские офицеры ненавидели выскочку, сделавшего карьеру благодаря протекции своего шурина Спиридовича, близкого к двум могущественным лицам — дворцовому коменданту и командиру корпуса жандармов.

Очевидно, у подполковника Иванова давно наболело. Держа под уздцы горячего рысака, он с горечью живописал подвиги провинившегося начальника охранного отделения:

— Кулябко не владел азами розыскного дела, занятий с подчиненными не проводил, с литературой не знакомился. Охранным отделением заправлял старший филер Демидюк, неразвитый хохол. В прошлом году приезжал с инспекций дежурный генерал корпуса жандармов Герасимов. Экзаменует Демидюка: «Что есть анархия?» Тот хлопает своими буркалами: «Не могу знать, ваше превосходительство». Генерал как рявкнет: «Пшел вон, болван!»

По словам Иванова, серьезной агентуры у охранного отделения не было, хотя жалование агентам выплачивалось исправно. Надо полагать, осведомители этих денег и в глаза не видели, зато Кулябко весело жил и хорошо ублажал своих гостей из Петербурга. Деньги на увеселения проводились по статье расходов на агентов-штучников, причем подполковник даже не позаботился это скрыть. Ревизия расходных ведомостей обнаружила подставных агентов под красноречивыми псевдонимами «Пивной», «Водочный» и «Ликерный». Департамент полиции многократно указывал на совершенно неудовлетворительную постановку сыскного дела в киевском охранном отделении. Однако Кулябко, имевший влиятельных покровителей, смеялся над циркулярами департамента. После киевских торжеств ему были обещаны повышение и перевод в Петербург.

Неудивительно, что Богров легко обманул такого начальника охранного отделения. Кулябко даже не задумался, с чего это вдруг богатый наследник польстился на жалование платного осведомителя? Ходили слухи, что он крупно проигрался в клубе. Но начальник охранного отделения должен был понимать, что у его осведомителя имелось множество возможностей покрыть карточные долги. Отец Богрова часто уезжал по делам и оставлял сыну доверенность на управление колоссальным доходным домом на Бибиковском бульваре. Через руки Богрова шли тысячи рублей. Наконец, была проторенная дорожка к ростовщикам. Богатому наследнику любой ссудил бы под вексель. Вот над какими вопросами полагалось задуматься опытному жандарму, но Кулябко не задавал себе подобных вопросов.

— Не знаю, что побудило Дмитрия Богрова взяться за малопочтенное ремесло платного осведомителя, однако вы не будете отрицать, что он провалил многих товарищей, — заметил Фененко.

— Я не могу разглашать секретные сведения, но поверьте, что он сдавал мелкую рыбешку и скорее всего с той целью, чтобы втереться в доверие охранному отделению.

— Ну, этого мы никогда не узнаем. Был бы Богров жив, тогда возможно. Но он повешен и концы в воду, — вздохнул Фененко.

— Счастливо, Василий Иванович, — попрощался подполковник. — К сожалению, не могу пригласить в свою эгоистку. Впрочем, ваш трамвай подъезжает. Вы ведь на Лукьяновку? Кстати, я веду параллельное дознание по делу Ющинского. Мне кажется, господин прокурор судебной палаты перебарщивает в своем увлечении ритуальной версией. Любым способом пытается раздобыть улики против Бейлиса.

Когда трамвай тронулся и высокая фигура подполковника осталась далеко позади, следователь подумал, что даже жандарм осуждает недобросовестность Чаплинского. С другой стороны, жандарм есть жандарм. Тоже мне, светлая личность в голубом мундире! Ищет заговорщиков среди революционеров, игнорируя пророческие слова Столыпина: «Меня убьют чины охраны!» Придворная камарилья тоже точила зуб на министра. Рассказывают, что после покушения Распутин на радостях глушил мадеру в саду Тиволи, а иеромонах Илиодор устроил благодарственный молебен в Царицыне. Императрица, как передавали, сказала Коковцову, что не стоит особенно жалеть о погибшем, так как Столыпин давно сыграл свою роль и должен был сойти со сцены.

Подполковник Иванов ругает охранное отделение. Но разве в губернском жандармском управлении иные порядки? Разумеется, нет! И в Киеве, и в Москве, и в Петербурге — по всем городам и уездам сидят свои кулябки. Пока их служба прикрыта ореолом государственной тайны, они представляются какими-то особенными, всевидящими и всезнающими людьми. Но стоит приподняться краешку завесы, как выясняется, что они самые обыкновенные корыстные и глупые чинуши, ничего не знающие и ничего не умеющие.

Трамвай повернул с Глубочицкой на Мстиславскую улицу. Здесь следователь вышел и, увязая калошами в жидкой грязи, поднялся по Татарской на Верхне-Юрковскую. У водокачки его обогнала пожарная телега.

— Василий Иванович!

Фененко недоуменно покрутил головой и увидел, что на телеге около бочки с водой сидит его письмоводитель.

— Василий Иванович! Я попросил пожарных подбросить меня до трамвайной линии. Хотел за вами к Лашкаревым заехать. Все сгорело!

— Вы о чем? Что сгорело?

— Конюшня, где была шорная мастерская.

— Позвольте! — оторопел следователь. — Вы опечатали мастерскую?

— Вчера вечером опечатал, а ночью все сгорело.

Предчувствуя беду, Фененко быстро зашагал к заводу. На месте конюшни чернело пепелище. Здание выгорело дотла, уцелел лишь потрескавшийся кирпичный фундамент, засыпанный кучей головешек, и обуглившийся накренившийся простенок в дальнем конце. По пожарищу бродили несколько человек и среди них горестно причитавший Хаим Дубовик.

— Какие убытки! Зайцевы рассчитают старика! Кому я буду нужен, куда пойду!

— Господин Дубовик, я не понимаю… — обратился к управляющему Фененко. — Вы ставите меня в невозможное положение!

— Всемогущий Иегова обрушил гнев свой на наши грешные головы! Наказаны мы за гордыню и непослушание, усердней надо было молиться и исполнять предписания Талмуда! Чего и ждать было нам, полугоям, херемникам, если евреи, презрев Талмуд, едят трефное, не носят талеса, не надевают тефелины во время молитвы и, страшно сказать, плюют на день субботний — священный шабаш.

— Погодите, господин Дубовик! Я спрашиваю, отчего произошел пожар?

Однако, управляющий не отвечал. Он закатывал глаза, рвал на себе пейсы и раскачивался в разные стороны.

— Виновны мы, были вероломны, лицемерили, свернули с праведного пути, намеренно творили зло, упорствовали в грехе!

Теперь, когда Дубовик явно притворялся, будто не слышит обращенных к нему слов, он уже не казался следователю почтенным интеллигентным евреем. Фененко захлестнула волна неприязни. «Ах ты старый ж…» — выбранился он и тут же прикусил язык, устыдившись даже мысленно употребить запретное слово.

Письмоводитель подвел мужика с грязными разводами на закопченном лице, конюха Быховца.

— С чего начался пожар? — спросил следователь.

— Не можу знати… Ночью прибегает до мени хлопец Менделя. «Ратуйте! Ратуйте! Пожар!» Дивлюсь — у них над крышей огонь…

— Вы имеете в виду сына Бейлиса?

После ареста Бейлиса его семья переехала в помещение конюшни за стенкой от шорной мастерской. Фененко как-то поинтересовался, не мешают ли ей лошади. Эстер Бейлис вздохнула, что ей жутко без мужа в их лачуге на Горе. Уж лучше жить в конюшне.

— Где находилась жена Бейлиса во время пожара?

— Я не бачив, — шмыгнул носом конюх. — Мы рятували коней…

— Значит, лошадей спасли?

— Сбрую теж.

— И лошадей, и сбрую, и все ценное, кроме самого здания, — иронизировал письмоводитель. — Видать, конюшня была хорошо застрахована!

— Спытайте у агента от огня, — конюх показал на молодого человека, понуро бродившего по пепелищу.

Страховой агент только скривился на вопрос, не случился ли пожар от удара молнии или по иной естественной причине.

— Шо ви, панове! Якие сейчас грозы. Видно, кое-кто, — он покосился в сторону Дубовика, — произнес молитву «Благословен сотворивший огненные светила».

Молодой человек не скрывал досады и, крутя пуговицу на шинели следователя, начал многословно рассказывать о своей женитьбе. Благодарение Богу, он взял жену Ривочку из приличной семьи. После свадьбы тесть, согласно брачному контракту, содержал их три года. Однако пришла пора и самому зарабатывать. Пристроился в страховое общество, заключил два-три договора, и дело, казалось, пошло на лад. Страховой агент уже присмотрел Ривочке на зиму ботиночки на заячьем меху, чтобы у нее ножки не мерзли — и вот на тебе, пожар!

— Так, знаете ли, гешефт не делается… — шмыгал носом страховой агент. — Почему бы Хаиму меня не позвать, не предупредить… Дело общее, понимаю, но мне тоже свой интерес надо соблюсти… только я оперился…

— На что вы намекаете?

Страховой агент отошел от следователя, бормоча под нос, что ни на что он не намекает, а только сгорело все синим пламенем вместе с Ривочкиными ботинками.

— Осмотрим место пожара, — предложил письмоводитель.

— Оставьте… завтра или, вернее, послезавтра… мне плохо, я сейчас поеду к доктору за свидетельством.

Фененко чувствовал себя совершенно больным после бессонной ночи и несчастливого утра. Никогда он не был суеверным, но попадись сейчас Лялина черная кошка, так бы и пнул чертову тварь. В душе гнездилась горькая обида на Дубовика. Подвел и зачем? Вот этого Фененко, хоть убей, не мог понять. Ведь с момента убийства Ющинского миновало полгода. Даже если на секунду, на одну крошечную секунду, представить, что владельцам конюшни надо было что-то скрыть, они могли давным-давно сделать это. Не нужен был Дубовику пожар, совершенно не нужен! И, вместе с тем, любой самый неопытный кандидат на судебные должности скажет, что пожар накануне осмотра случайным быть не может. «Скорее всего жена Бейлиса до смерти перепугалась, что при обыске будут подброшены ложные улики. Что спрашивать с бедной, необразованной, измученной женщины? Да, да, в этом все дело!» — уговаривал себя следователь, но на сердце по-прежнему скребла черная кошка.