Владимир Голубев нажал на кнопку электрического звонка. Дверь в дом профессора Сикорского открылась, и прислуга впустила его внутрь. Войдя в прихожую, он увидел Игоря Сикорского, спускавшегося по лестнице с кипой чертежей.
— Добрый день, Володька! — приветствовал товарища Игорь. — А я уезжаю! В Петербург, в столицу!
— Насовсем? Жаль, редеют наши ряды! — огорчился Голубев.
— Что делать! Я хочу воплотить в жизнь мою мечту. Знаешь, в детстве мне снился один и тот же сон. Будто я иду по узкому, богато украшенному коридору. На обеих его сторонах отделанные орехом двери, похожие на двери кают парохода. Пол покрыт красивым ковром. Круглые электрические лампы на потолке светятся приятным голубоватым светом. И только по легкой вибрации пола я понимаю, что нахожусь в воздухе на огромном летающем корабле.
— Жюль Верна начитался.
— Вспомни, как я едва избежал гибели?
Несколько месяцев назад Игорь взлетел на аэроплане собственной конструкции с летного поля на Куреневке. Поначалу все шло хорошо, но внезапно отказал двигатель. Взлетное поле было уже далеко, и молодому Сикорскому пришлось искать место для посадки в городе. Он чудом сумел посадить аэроплан на тесный двор, окруженный каменным забором и постройками. Причиной остановки двигателя, как выяснилось впоследствии, было то, что в трубку, подводящую бензин, попал комар. Трубка эта оканчивается в моторе очень тонким отверстием, в котором и застряло насекомое.
— Я долго размышлял над этим случаем и, кажется, нашел средство избежать подобных неприятностей, — продолжал молодой Сикорский. — Вот гляди!
Сикорский развернул чертеж. Голубев увидел отлично выведенную черной тушью решетчатую конструкцию. Кажется, это было крыло летательной машины.
— Я плохо разбираюсь в чертежах, я же на юридическом, да и юрист из меня выйдет неважный. Мне бы в уланы, вот чего хочу! — признался Голубев.
— Нет, ты взгляни! Тут все просто и понятно, — требовательно повторял Сикорский, не знавший удержу, когда разговор заходил о воздухоплавании. — Это большой аэроплан, в четыре раза больше тех, что сейчас летают. Видишь, я начертил четыре мотора, расположенных в таком порядке, чтобы к ним можно было свободно подходить, осматривать, даже делать небольшие починки.
— Разве один человек сможет управиться с такой махиной? — засомневался Голубев.
— В точку, Володька, попал! Ухватил самую суть моей идеи! — радостно воскликнул Игорь. — Большой аэроплан сможет взять на борт экипаж из нескольких человек, между которыми будут распределены обязанности. Пилот будет сидеть за рулями машины, штурман — следить за картой и компасом, машинист — проверять работающие моторы и в случае нужды даже сделать мелкие починки. Если какой-нибудь из моторов остановится, аэроплан продолжит полет на других моторах, так как не может быть, чтобы во всех моторах сразу приключилась какая-нибудь беда.
— Ну, не знаю… — неуверенно протянул Голубев. — За границей таких аэропланов не строят.
— А кто тебе сказал, что мы, русские люди, обречены все время смотреть в рот иностранцам? Я учился полгода в Париже в технической школе Дювенье де Ланно. Уверяю тебя, что в киевском Политехническом науку изучают глубже. В Европе нет больших летательных машин, и в Америке у братьев Райт — тоже нет, а в России — непременно будут!
Энтузиазм товарища передался Владимиру Голубеву. «В самом деле, — думал он, любовно глядя на Игоря, сыпавшего цифрами и техническими терминами. — В самом деле! Отчего мы привыкли с таким недоверием относиться ко всему отечественному, родному. Вспомним слова великого полководца Суворова: „Быть русским — какой восторг!“ Игорь с его необычным талантом прославит Россию».
— Огромный аэроплан во всем будет подобен океанскому кораблю, — мечтал Игорь.
— Тогда он должен иметь имя, как настоящий корабль. Назови свой аэроплан «Русский богатырь», — предложил Голубев.
— А что, дельная мысль! — засмеялся Сикорский, аккуратно сворачивая чертеж летательной машины. — Ты чего зашел? Ко мне или к отцу?
— К Ивану Алексеевичу. Хочу подарить ему брошюру моего сочинения.
Голубев протянул младшему Сикорскому книжицу, озаглавленную «Отрок-мученик. Замученный жидами ученик Киево-Софийского училища Ющинский». Мысль поведать всему миру о ритуальном убийстве пришла в голову Голубеву после кошмарных сентябрьских дней, когда продажные власти не дали патриотам кровью искупить позор Киева. Прежде чем приступить к исполнению задуманного, студент сходил поклониться святым старцам Печерской лавры. Деяния святых отцов описывает Киево-Печерский Патерик, и особенно поучительно житие преподобного Евстратия.
Патерик свидетельствует, что преподобный был пленен половцами во время набега злочестивого хана Боняка. Половцы продали Евстратия в рабство одному жидовину, жившему в Корсунь. Окаянный жидовин распалился гневом на Евстратия и в светлый день Воскресенья Христова, пригвоздил его к кресту. Святой кротко отвечал своему мучителю: «Великой благодати сподобил меня днесь Господь, даровав мне милость пострадать за имя Его на кресте по образу и подобию Его». Услышав эти слова, жидовин схватил копье и прободал бок святого. И была видна огненная колесница и огненные кони, и они несли на небо ликующую душу мученика. Тело распятого было ввергнуто в море. Верные искали прилежно святых мощей и не нашли, но по усмотрению Божию произошло чудо, и мощи были обретены в Ближних пещерах, где доныне почивают нетленно.
Вступив под своды пещер, давших название Печерской лавре, Владимир двинулся по узкому подземному ходу. По бокам в нишах покоились мощи святых старцев в схимнических одеяниях. Студент остановился около медной дощечки, заказанной Императорским Русским историческим обществом. Здесь почивали мощи Нестора-летописца. Студент смотрел на высохшие коричневые персты — единственное, что открывалось взору богомольцев, — и с благоговением думал, что этими самыми пальцами была написана «Повести временных лет, откуда есть пошла русская земля, кто в Киеве нача первее княжити, и откуда русская земля стала есть». Голубев встал на колени и горячо помолился пред мощами летописца, прося наставить его и укрепить.
Дома, запершись у себя в комнате, студент писал на столе у окна, из которого были видны серебристые купола Андреевской церкви и далекие золотые маковки Печерской лавры. Каждое слово давалось Голубеву с громадным трудом, выходило или сухо и казенно, или слишком напыщенно. С отчаяния он даже подумывал бросить начатое, но потом, сжав зубы, твердо решил довершить житие отрока-мученика, который, как ему хотелось верить, со временем будет причислен к лику святых, наподобие умученного от жидов младенца Гавриила. Киевские патриоты уже возбудили ходатайство о построении часовни в память Андрея Ющинского и лелеяли надежду, что когда-нибудь на месте ритуального убийства воздвигнут храм в назидание всему православному народу.
Минута, когда Голубев, обогнув лязгавший печатный станок, увидел на столе у справщика готовую книжку со своей фамилией на обложке, была одной из счастливейших в его жизни. Он опасался, что младший Сикорский скажет что-нибудь насмешливое и обидное, но Игорь, пролистав брошюру, только заметил:
— Отец собирается выступить на суде в качестве эксперта. Сейчас пишет заключение.
— Иван Алексеевич не только ученый с мировым именем, но, что самое главное, мужественный и несгибаемый человек.
— Володя, прошу тебя и всех наших. Берегите отца! Его экспертиза вызвала ярость у всех ненавистников России. Он ничего не говорит домашним, но я знаю, что ему угрожают и оскорбляют в связи с этим делом. После моего отъезда он останется здесь один на один со сворой врагов.
— Он не один! Будь спокоен, Игорь! Мы не дадим в обиду профессора. Если понадобится, встанем вокруг него плечо к плечу.
Игорь обнял друга. Мгновение они постояли так, потом крепко пожали друг другу руки. Голубев оставил для профессора несколько экземпляров своего сочинения и покинул дом Сикорского. Он отправился на Галицкий базар, где в книжном ряду торговали его брошюрой. Опрос лотошников дал неутешительные результаты. «Отрока-мученика» никто не брал, хотя брошюра продавалась по самой умеренной цене. Лишь один торговец, переступавший за своим лотком в огромных калошах, куда для тепла была набита солома, сказал студенту:
— Сей минут один вертел в руках, но так и не купил. Вон он, — лотошник показал на низкорослого, худого малого в линялой поддевке.
Голубев догнал человека, на которого указал лотошник, и обратился к нему со словами:
— Вы смотрели книгу? Хотите, я вам её подарю? Я автор, почитайте, не пожалеете.
— Благодарствую! Занятная книжица! А все же вы о том деле мало розумеете. Мени спытайте. Я трохи знаком с Менделем, шо за байстрюка казенный харч лопает.
— Ты знаешь Менделя? Бейлиса? — Голубев во все глаза смотрел на низкорослого малого. — Где ты с ним познакомился?
— Шо, пан студент, послухать желаешь? Тильки у меня в горле пересохло. Угостишь? Добре! Пошукаем шинок.
Голубев последовал за малым вдоль базарного ряда, успев краем зрения заметить, как к лотошнику вразвалочку подошел коренастый мужчина в фуражке с латунным крабом и неестественно торчащими, словно прилепленными к самоварному лицу рыжими бакенбардами. Он был похож на лоцмана пароходства, перешедшего на шестимесячный зимний отдых с половинным жалованием, из тех, кого в Киеве в насмешку называли «днепровскими мореходами». Лоцман спросил о чем-то торговца. «Может, о моей книге? Вот что значит почин, так и будут разбирать», — радостно заключил студент.
Через пять минуту они вместе с новым знакомым входили в полуподвальную пивную. Посетителей почти не было, и только когда они устроились в одном из фанерных кабинетов, оклеенных розовыми обоями, в зал зашел лоцман, которого Голубев приметил у лотка. «Интересно, купил он книгу или нет?» — мельком подумал студент. Половой бухнул перед ними полштофа водки и сковороду с шкворчащей яичницей и задернул грязную занавеску.
— Ну, будем знакомы, — малый быстро разлил горилку по чаркам. — Козаченко моя фамилия, Иваном кличут, по пачпорту так значусь, — он подмигнул, лихо опрокинул чарку в рот, снова налил и снова опрокинул в рот, потом опять повторил. — Первая колом, вторая соколом, третья мелкой пташечкой. Ты шо одну мусолишь, али не казак?
— Ты обещал рассказать о Менделе, — напомнил Владимир.
— Мендель? Шо тебе сказать, — Козаченко тыкал вилкой в яичницу. — Делили мы нары в Лукьяновской гостинице первого разряда, где на двадцать жоп одна параша. Його за байстрюка поимели, а мени шили грабеж, дескать, пытался дернуть рыжье с купчихи. Як же, сдернешь с неё цацки, с толстомясой! Такой хай подняла, мало не удушила своими ручищами! Короче, суд меня оправдал, установил полную мою невиновность. Як засветила мне воля, Мендель отозвал меня в сторонку и попросил передать ксиву его жинке или брату.
— Что там было в ксиве, в записке? Ну, рассказывай поскорей!
— Не понукай, не запряг ишо! В ксиве было сказано, шобы приняли меня як родного, бо я окажу им великую пользу. Мендель обещал, як передам ксиву, меня отведут на кирпичный завод к Хаиму-управителю, а тот даст из гошпиталя стрихнину, шобы обкормить двух фраеров. Кличут их Фонарщик и Лягушка, самый пустой народ на Лукьяновке, клепают на Менделя.
— Знаю, Фонарщик — это Казимир Шаховской, он заправляет фонари керосином, а Лягушкой кличут сапожника Наконечного.
— И всех-то ты знаешь. Слушай, — малый подозрительно прищурился. — Ты часом не переодетый легавый?
— Я Голубев, секретарь «Двуглавого орла», занимаюсь частным расследованием изуверного убийства.
— А-а! Мендель про тебя рассказывал. Не ссы, студент, на тебя стрихнину не положено, тильки для Фонарщика и Лягушки. Медель сказал, шобы я с ними покорешился, угостил горилкой и незаметно подсыпал им порошок, а потом шапку в руки и деру. Полтыщи посулил на одни тильки расходы, а як дило проверну, говорит, на заводе тебя озолотят, отсыпят богато грошей.
— И ты согласился? — спросил Голубев.
— Ты шо, паныч, — лицо Козаченко налилось гневом, он привстал и ударил себя кулаком в тощую грудь. — Али я неправославный? Рази стану я помогать жидам?
Он выкрикнул это с надрывом, так что кто-то из посетителей пивной подошел к кабинету, сунул любопытный нос за занавеску, поводил глазами из стороны в сторону и исчез. Козаченко, встревоженный чужим вниманием, понизил голос.
— Согласие я, конечно, дал, но тилько для одного виду. Як получил Менделеву ксиву, так моментом спровадил ее в жандармское. Ну, известно, там кинулись меня благодарить, руку жмут, приговаривают, шо ты, мол, патриот своего отечества. А можешь, спрашивают в жандармском, жизнью рискнуть, шобы вывести злодеев на чистую воду. Отнеси, просят, ксиву на завод, возьми яду, а как возьмешь — тут мы злодеев накроем. Я им отвечаю, шо Козаченко сукой никогда не был, однако раз такое дило, то по христианству обязан помочь властям. Отнес ксиву этому Хаиму, старому пню. Доложу я тебе — там на заводе т-а-а-кое творится…
Повисла длительная пауза. Голубев не выдержал.
— Почему же ты замолк? Что творится на заводе?
— Не можно сказать. То дело государственное, — важно изрек Козаченко, выскребывая остатки яичницы.
— Так ведь я же черносотенец. Мне можно рассказать обо всем.
— В жандармском строго-настрого велели держать язык за зубами.
— Хоть скажи, дали тебе яду или нет?
— Це дило треба разжувати. Хаим сказал, шо, може, подмажут свидетелей. Лягушка уже поддался, но с Фонарщиком покуда заминка. Сказал, что, може, треба будет тильки Фонарщику порошка насыпать. Однако плату обещал полную, як за двух. Они, хучь и жиды, а на такое дило грошей не жалеют.
— Послушай, — предложил Голубев. — Давай уговоримся, что обо всем, что происходит на заводе, ты будешь рассказывать мне. Я тебе заплачу, не сомневайся.
Студент вынул из кармана пять рублей и без колебания отдал их собеседнику. Тот ловко принял ассигнацию, неуловимым движением спрятал ее куда-то под одежду и спросил:
— А поболе не найдется? — и после того как Голубев отрицательно мотнул головой, укорил: — Ты с жидов пример бери, они дела еще не видят, а уже полтыщи сулят. Жди меня завтра у лотка, опять в пивную сводишь.
Оставшись в одиночестве, Владимир погрузился в размышления о только что услышанном. «Отравление! Знакомый почерк! — думал он. — Убирают одного за другим всех свидетелей. Сначала Женю Чеберяка, теперь собираются убрать фонарщика Шаховского».
— Пан студент, не угодно ли проехаться с нами в жандармское управление?
Голубев встрепенулся. В проеме, отдернув занавеску, стоял коренастый днепровский мореход.
— Не упрямьтесь, пан студент, убедительно вас прошу. Я филер.
Безмерно удивленный Голубев встал и проследовал за лоцманом. На улице лоцман тренькнул в свисток, и тотчас же из-за угла вывернула крытая коляска. Моряк распахнул дверцу и жестом пригласил студента забраться внутрь, а сам сел рядом.
— А мы с вами, паныч, встречались, когда Мордку вздернули. Не узнали? Или вас эта мочалка спутала? — засмеялся филер, отрывая от щек рыжие лоцманские бакенбарды и бросая их в фуражку.
Увидев его выбритое лицо, студент сразу же вспомнил, что действительно видел филера во время казни Митьки-буржуя. Скорый и беспощадный суд над террористом был с одобрением воспринят в монархических кругах. Однако тревожили слухи, что в последний момент тюремщиков подкупят и они подменят убийцу. Разговоры были до того упорными, что после конфирмации приговора киевские монархические организации обратились к генерал-губернатору с ходатайством разрешить их представителям присутствовать при казни террориста.
Поздно ночью за Голубевым заехал Розмитальский. «Нас ждут на Лысой Горе» — «Не вздумай ехать, Володя, — переполошился отец. — Присутствовать на казни — позор». — «Владимир Степанович — единственный из наших, кто знает убийцу в лицо, — настаивал Розмитальский. — Вдруг убийцу подменят». — «Батюшка, ведь и в самом деле могут подменить», — обратился Владимир к отцу. «Глупости! Впрочем, ты взрослый человек. Поступай как знаешь!» — профессор в сердцах хлопнул дверью.
Розмитальский уговорил студента, и в два часа ночи они были на Лысой Горе, где, как гласило старинное предание, собирались на шабаш ведьмы. Полицейский агент, тот самый, что сейчас сидел напротив Голубева, сверяясь со списком, проверил каждого из присутствующих, близко поднося к их лицам керосиновый фонарь. После долгого томительного ожидания послышался скрип колес. На свет факелов выехала черная карета и несколько открытых экипажей с полицмейстером, товарищем прокурора окружного суда и другими судебными чиновниками. Откуда-то из тьмы вышел врач, за ним казенный раввин Алешковский с лицом белым как мел. Дверца тюремной кареты распахнулась, из нее поддерживаемый за руки выпрыгнул Богров. «Он самый? Без обмана?» — наперебой спрашивали у Голубева члены монархической делегации.
Да, это был Митька-буржуй, собственной персоной, в разорванном фраке. «Извиняюсь, господа, за несвежий наряд, — насмешливо поклонился он черносотенцам. — Хотя мои коллеги, присяжные поверенные, позавидовали бы, что я десятый день не вылезаю из фрака». У Голубева пересохло в горле. Он ненавидел Митьку-буржуя, опозорившего Первую гимназию. Во время августейшего пребывания в Киеве государь император должен был осчастливить своим визитом Первую гимназию и объявить о ее преобразовании в лицей, но после злодейского покушения, совершенного бывшим воспитанником гимназии, об этом не могло быть и речи. За одно только это Митька был достоин четвертования. Однако сейчас, перед самой казнью, Голубеву вдруг захотелось убежать далеко-далеко от Лысой Горы. Раньше он и вообразить не мог, что пожалеет убийцу, а сейчас, стоя около виселицы и дрожа всем телом, думал, что самых жестоких преступников надо держать в подземелье, в рудниках, томить на каторжных работах, но не казнить. «На поле боя, когда враг лицом к лицу, сгоряча — да, я знаю, что смогу колоть штыком и стрелять. Но как можно вот так, по бумажкам, по инструкциям», — говорил он себе, с ужасом глядя на рыхлого Лашкарева, распоряжавшегося казнью.
Богрова подвели к помосту. Секретарь военно-окружного суда зачитал длинный приговор. Наконец, прозвучали слова «через повешение». Секретарь суда сложил бумажки, отступил назад. «Э… — обратился к приговоренному товарищ прокурора Лашкарев, — вы по-прежнему отказываетесь от духовного напутствия?» — «Я хочу побеседовать с раввином наедине без посторонних». — «Еще чего»! — нервно выкрикнули из группы черносотенцев. «Это недопустимо», — сказал Лашкарев. «Тогда я отказываюсь. Можете приступать».
Богров самостоятельно взошел на помост, остановился на краю. Палач Юшков быстро связал ему руки, накинул на голову белый саван, приладил сверху петлю. Голубев видел, как Митька почесал носком лакированного ботинка другую ногу, и от этого последнего движения приготовленного для удавления тела стало особенно жутко. Лашкарев тихо скомандовал: «Э-э… однако… чего вы возитесь… приступайте». Раздался стук выбитой из-под ног доски. Голубев отвернулся, чтобы не видеть заплясавшего в воздухе белого кокона. Несколько спустя голос Лашкарева произнес: «По инструкции требуется выждать четверть часа. Господин лекарь, не угодно ли?» — «Mortus!» — засвидетельствовать факт смерти тюремный врач. Один из судебных чиновников подошел к делегации монархистов: «Господа, все кончено, прошу вас покинуть место казни…»
— Вот и приехали, — сказал филер, вылезая из пролетки.
Они прошли вдоль классического фасада губернского жандармского управления, обогнули глухую торцевую стену и вошли в угловой подъезд под высокой, наподобие каланчи, башенкой. В конце коридора филер постучал в дверь и, получив разрешение, поманил Голубева. На краю письменного стола сидел подполковник Иванов, закинув ногу на ногу, а перед ним стоял малый, с которым Голубев беседовал в шинке. Завидев вошедших, он усердно замигал студенту.
— Цыц! — прикрикнул на него подполковник и, продолжая покачивать ногой, взял со стола брошюру. — Ваша книжица, господин студент?
— Моя, а в чем, собственно, дело? — спросил Голубев.
— Здесь вопросы задаю я, — оборвал его жандарм. — Как ваша брошюра попала к нему? — подполковник кивнул в сторону Козаченко.
— Я ему подарил.
— Подтверждаешь? — подполковник вопросительно глянул на филера.
— Точно так, ваше высокобродие. Паныч дал ему книжку на базаре. Разрешите побачить, — филер вынул из кармана тетрадку в осьмушку листа, зачитал. — В три с четвертью «Арестант» подошел к «Долговязому». Это они-с, — он ткнул огрызком карандаша в Голубева. — «Долговязый» взял у лотошника брошюру без переплета, отдал «Арестанту». Опросом лотошника установлено название: «Окорок мученный», господина Голубева сочинение.
— «Отрок-мученик», идиот! — скривился студент.
— Так лотошник сказал. Должно, пошутковал, то-то зубы скалил. «Арестант» с «Долговязым» направились в пивную на Еврейском базаре, заказали полштофа и закуску. Разговаривали тихим манером, один раз «Арестант» громко крикнул. У половине пятого «Арестант» вышел из пивной, на улице был передан в сопровождение номеру четвертому. Номер третий остался наблюдать «Долговязого».
— Ну, — повернулся Иванов к арестанту. — Ты мне что плел?! Сказал, что книжку тебе дали на заводе, что Аарон Бейлис дал.
— Тож другая книжица была, вы меня, вашвысокоблагородь, не так поняли, ей-ей, другая книжица, — забожился Козаченко.
— Опять, мерзавец, за свое! Я тебя отучу лгать!
Иванов развернулся, и тщедушный арестант отлетел к стене. «Отменный удар! Немного размашисто, не по-боксерски, но хлестко», — оценил студент. Козаченко, размазывая кровь по щеке, бухнулся на колени и заканючил:
— Виноват, вашвысокоблагородь, приврал маненько. Помилуйте!
Красный от гнева Иванов рявкнул:
— Ты, верно, и насчет Бейлисовой записки говорил такую же правду? Я тебя назад в тюрьму отправлю. Молодой человек, — обратился он к студенту, — убедительно вас прошу не вмешиваться в следствие. Это занятие не для дилетантов.
Покидая здание на Львовской, Голубев ворчал себе под нос: «Занятие не для дилетантов! Помнится, Кулябко тоже давал советы и пыжился, да только Митьку-буржуя прошляпил. Нет уж! Именно буду участвовать в расследовании, чтобы эти специалисты опять кого-нибудь не проворонили». История с жандармским управлением казалась ему совершенно непонятной, и он решил посоветоваться с прокурором судебной палаты. Прошли те времена, когда он видел в Чаплинском главного врага. Сейчас прокурор был союзником патриотов по ритуальной версии, и от прежней вражды не осталось и следа, хотя о настоящей дружбе с ляхом, конечно, говорить не приходилось.
В приемной прокурора ожидали аудиенции несколько важных посетителей. Они покосились на юношу с легким недоумением, но по-настоящему были изумлены, когда дежурный чиновник нырнул в начальственный кабинет и по выходе из него пригласил студента. В кабинете Чаплинский протянул ему для пожатия руку и спросил, чем может служить. Студент быстро рассказал о человеке, встреченном им на базаре, и о том, как его увезли в жандармское управление, закончив повествование вопросом:
— Что сей сон значит?
— Не имею права знакомить с материалами дознания кого-либо из посторонних. Ну да ладно! — Чаплинский подошел к несгораемому шкафу, позвенел ключами и с усилием открыл толстую, вершков в пять дверь, пояснив: — Все документы держу у себя, никому не доверяю. Так вот, Козаченко обвинялся в совершении грабежа с применением насилия, но по суду был оправдан. При освобождении тюремный надзиратель обыскал его и нашел зашитую в одежде записку Бейлиса следующего содержания: «Дорогая жена, человека, который отдаст тебе эту записку, прими как своего…». Далее неважно, пустые жалобы на то, что о его судьбе никто якобы не хлопочет. Любопытная фраза о посланце: «Если этот человек попросит у тебя денег, ты ему дай на расход, который нужен будет». Писано по-русски, довольно грамотно, изрядным, почти каллиграфическим почерком, конечно, не рукой приказчика. Это ему, как выяснилось, за тридцать копеек накатал тюремный грамотей из дворян, проходящий по делу о подлоге. Чтобы записка не вызвала подозрений у жены и брата, Бейлис собственноручно сделал приписку. Извольте глянуть.
Прокурор показал Голубеву снятый на фотографическую карточку текст, отметив фразу, написанную корявыми буквами: «Я Мендель Бейлис не беспокойся на этот человек можно надеичи так как и сам».
— Значит, Козаченко мне правду говорил, — сделал вывод студент. — Деньги, о которых идет речь в записке, без сомнения предназначались для отравления.
— Арестант так все и объяснил. Подполковник Иванов установил за ним неотступное секретное наблюдение в целях перекрестной проверки достоверности сообщаемых им сведений. Филеры проследили, что Козаченко действительно отнес записку на завод. А вот какой ответ ему дали, этого установить не удалось. Сам Козаченко уверял, что на заводе к нему отнеслись с безусловным доверием и со дня на день обещали снабдить ядом. Пока же он в основном проводил время на базаре и вытягивал у жандармского управления разные суммы, поначалу мелкие, а потом стал требовать все больше и больше. Наконец, сегодняшняя история! Подполковник Иванов уже телефонировал мне и сообщил, что не верит в правдивость осведомителя. Кстати, как вам показался этот Козаченко?
— Подонок, конечно, — пожал плечами Голубев, — но ведь для таких дел и нужны подонки.
— Вот-вот! Я тут ознакомился с некоторыми ритуальными делами прошлых десятилетий и вывел одну любопытную закономерность. Всякий раз подручными ритуалистов выступали отбросы общества. До чего тонко придумано! Если такой подручный попадался и давал изобличающие показания, евреи заявляли, что отпетому жулику нельзя верить. Так было в Саратовском деле. Слышали о нем?
— Слышал, но не знаю подробностей.
— Тогда послушайте.
Зимой 1852 года в Саратове один за другим исчезли два мальчика: сын цехового Феофан Шерстобитов, десяти лет, и сын государственного крестьянина Михаил Маслов, одиннадцати лет. Родители сбились с ног, разыскивая детей, но чины градской полиции не хотели шевельнуть пальцем. В участке попросту отмахнулись от цехового: «Сын твой, верно, убежал из дома бродяжничать, потому что он у тебя шалун». Наверное, судьба детей навсегда осталась бы неизвестной, если бы весной, когда вскрылся лед, на волжском берегу не было найдено сначала тело Маслова, а потом тело Шерстобитова. Вскрытие показало, что одного из детей убили ударом по голове, а другого удавили солдатскими подтяжками. Оба мальчика перед смертью были подвергнуты обрезанию.
Возникло подозрение на солдат местного батальона, сплошь укомплектованного евреями из губерний черты оседлости. Следствие установило, что в этом батальоне существовали порядки, удивительные для николаевской эпохи, отличавшейся строгой дисциплиной. Солдаты иудейского вероисповедания спокойно отлучались с караула, неделями не ночевали в казарме, носили партикулярное платье и имели коммерческие занятия в городе. Задобренное взятками военное начальство и градская полиция покрывали их проступки. Впоследствии саратовский полицмейстер был отрешен от должности за систематическое противодействие следствию об убийстве детей, сокрытие улик и представление вышестоящему начальству заведомо ложных рапортов.
— Точь-в-точь Мищук и Красовский, — прошептал юноша.
— Да-с, ничто не ново под луной! Слава Богу, и в ту темную дореформенную эпоху были честные следователи. Кроме них, в работе следственной комиссии принял участие известный историк Николай Костомаров, отбывавший ссылку в Саратове, а позже следственную комиссию возглавил Гирс. Необычной энергии, искусству и неподкупности сих мужей обязано своим раскрытием одно из ужаснейших судебных дел уголовной летописи.
Первым важным успехом следствия стали показания, полученные от солдата Антона Богданова, человека с темным прошлым, вора и пропойцы, переменившего десяток занятий, даже побывавшего странствующим акробатом. Богданов согласился «раскрыть жидовское дело». Он показал, что был приглашен на тайное моление в дом Янкеля Юшкевичера, владевшего лучшей в городе меховой мастерской. В подвале дома Богданов застал нескольких сослуживцев иудейского вероисповедания, а также двух неизвестных ему мужчин в восточных одеяниях. Привели десятилетнего мальчика, судя по описанию, Феофана Шерстобитова. Старик Юшкевичер совершил над ним обрезание, а потом кричавшему от боли мальчику сделали надрезы на спине и шее и в завершении обряда умертвили. Тело обвязали солдатскими подтяжками, чтобы удобнее было нести, после чего за щедрую плату предложили Богданову вывезти труп на Волгу и спустить под лед.
— Я читал, что ритуалистам запрещено прикасаться к телу жертвы. Они всегда используют людей иной веры, — воскликнул студент.
— Да, это обычный прием. Надо полагать, изуверы были уверены в том, что солдат Богданов ради денег и водки готов на любые услуги. Но они не учли, что этот спившийся человек поленится долбить полынью и бросит тело мальчика в кустах на Беклемишевском острове против Саратова. Сделай он так, как ему велели ритуалисты, Волга навсегда унесла бы следы преступления в море.
Вскоре выяснились подробности смерти второго мальчика, Михаила Маслова, причем ниточка привела в тот же подвал меховой мастерской. Об этом после долгих колебаний и сомнений поведал саратовский чиновник Иван Крюгер. Он увлекался восточными языками и из любознательности решил изучить древнееврейский. На этой почве Крюгер познакомился с меховщиком Янкелем Юшкевичером и даже в шутку выразил готовность принять обрезание. Еврей воспринял его слова всерьез. Он много толковал с чиновником о иудейской вере, рассказывал, между прочим, что перед исходом евреев из Египта ангел умертвил всех первенцев египетских, и это стало символом искупления евреев из рабства. Ныне же, разъяснял Юшкевичер, еврейский народ, лишенный прав состояния и всеми гонимый, может найти выход из своего отчаянного положения только принесением в жертву первенцев из семей гоев, как это было в старину. Впоследствии чиновник Крюгер показал: «Этот монолог Янкеля, человека старого и больного, был мной принят за фантастический бред или за то, что он в горячности своей доходил до умоисступления или до сумасшествия».
Через некоторое время меховщик пригласил Крюгера присутствовать при обряде обрезания, дабы он убедился, что в этом обряде нет ничего страшного. Любознательный чиновник явился в указанный ему подвал. Привели мальчика (судя по описанию, Маслова), обрезали его и вдруг, к своему ужасу, Крюгер увидел, что из ребенка выпускают кровь и собирают её в таз. Проводивший эту церемонию Юшкевичер объяснил чиновнику: «Выпущенная кровь этого мальчика, как кровь жертвы, принесенной Богу, святая и употребляется в опресноки. Женщины могут пользоваться ею во время родов; слабые зрением — мазать ею глаза, и она не только помогает от этих, но и от всех других болезней».
Янкель Юшкевичер и его сообщники были арестованы. Следственная комиссия установила, что в Саратове была налажена оптовая добыча детской крови для ритуальных нужд. Очевидно, изуверы не случайно остановили свой выбор на волжском городе, расположенном за тысячу верст от черты оседлости, ибо в самой черте оседлости исчезновение детей сразу связали бы с евреями. Вероятно, Юшкевичер занимался ритуальными умерщвлениями свыше тридцати лет — с той самой поры, как он поселился в Саратове. Общее число замученных им детей осталось неизвестным, но выяснилось, что за жертвенной кровью приезжали даже из-за границы. Были арестованы два еврея, прибывших из Персии, — те самые мужчины в восточных одеяниях, которых солдат Богданов видел в подвале меховой мастерской. При обыске у них нашли книги с изображением человека, купающегося в крови младенцев. У самого Юшкевичера изъяли сборник папских булл и королевских указов, запрещавших обвинять евреев в пролитии детской крови с религиозными целями. Как замечал историк Костомаров, видно было, что собиратель приложил немалый труд, разыскивая эти документы и соединяя их вместе.
Но едва только следственная комиссия затронула вопрос о догмате крови, как встрепенулись евреи по всей России. Петербургский банкир Гинцбург и киевский негоциант Бродский бросились хлопотать за соплеменников. Найденные ритуальные книги они объявляли вполне невинными цензурными сочинениями; о свидетелях отзывались, как о темных, малограмотных людях. Когда им возражали, что Крюгер окончил курс в Казанском университете, они тотчас заявляли, что это ничего не значит, так как он глубоко порочная натура. В результате Правительствующий Сенат склонился к мысли освободить Юшкевичера и других евреев, оставив их в «сильном подозрении», доносчиков же примерно наказать: Богданова отправить на пятнадцать лет в сибирские рудники, а Крюгера лишить чинов и отдать бессрочно в солдаты.
— Изуверов на волю, а свидетелей в каторгу! — ахнул Голубев.
— Да, такой приговор был подготовлен и одобрен министром внутренних дел и министром юстиции. Иначе взглянул на дело военный министр генерал Сухозанет. Не вникая в юридические тонкости, генерал выразил недоумение: как это по закону получается, что совершившие убийство иудеи всего лишь оставляются в подозрении, тогда как уличающие их христиане должны быть подвергнуты суровому наказанию. Мнение старого служаки перевесило юридические хитросплетения, и члены Государственного совета постановили, что существование самого преступления (какие бы ни были побуждения к нему) вполне и закономерно доказано. Обвиняемых евреев приговорили к различным срокам каторги. Впрочем, впоследствии Юшкевичера помиловали по ходатайству Исаака Кремье, известного своим участием в Дамасском деле. Тем не менее, Саратовское дело является драгоценным перлом в короне русского правосудия. Пока это единственное дело, по которому ритуалисты были осуждены. Я вот думаю, не запросить ли документы Саратовского дела на наш процесс. Пусть их прочтут вслух для вразумления присяжных заседателей.
— Правильно!
— Так и сделаю. Только трудно приходится, — пожаловался прокурор, — натиск ведется вовсю. И хуже всего, что враги затаились в недрах судебного ведомства. Из-за более чем странной медлительности следователя Фененко сгорела конюшня, где, вероятно, хранились орудия преступления. Товарищ прокурора окружного суда Лашкарев откровенно держит руку евреев, да возьмите, наконец, подполковника Иванова. Казалось бы, жандармский офицер, а видите, как виляет — и нашим и вашим. Ну, ничего. Предки Чаплинских никогда не бежали с поля брани. Я доведу это дело до конца во что бы то ни стало.
Голубев встал во весь рост и звонко воскликнул:
— От имени всех патриотов разрешите выразить вам, Георгий Гаврилович, горячую благодарность за непреклонную защиту русских интересов в покуда еще, к счастью, не окончательно ожидовленном Юго-Западном крае.
Растроганный прокурор поклонился, прижал ладонь к левому боку и почти без акцента заверил:
— Пока не иссякнет в русских сердцах жажда правды, справедливости и любви к родине, объединяющей на всем необъятном пространстве нашего дорогого отечества всех верных ему сынов, дотоле нам не страшны никакие клеветы и нападки!