Лекцию профессора Сикорского слушало не более дюжины человек. Голубев сидел между Позняковым и Галкиным, облаченным в мундир прапорщика. Позняк чертил на листке бумаги девичий профиль, а Галка клевал носом. В первом ряду прилежно записывали слова профессора.
— Объективистская школа, которую обычно связывают с именем академика Бехтерева, надеется найти универсальный ключ для раскрытия тайн психизма…
Галкин громко всхрапнул, заставив профессора недоуменно поднять глаза на аудиторию. Голубев незаметно пихнул своего соседа в бок и улыбнулся Сикорскому, показывая, что все в порядке. Галкин виновато шепнул:
— Ни бельмеса не понимаю. Психизм… объективизм… я военный, не моего ума это дело.
— Делай вид, что записываешь, — буркнул Голубев. — И повязку держи наготове. Позняк, где твоя повязка?
— Передо мной, не беспокойся, — отозвался Позняков, взыскательным взором осматривая рисунок.
Сикорский продолжал лекцию, особо оттеняя свои разногласия с Бехтеревым и его последователями. Голубев осторожно вынул из кармана письмо Игоря Сикорского. Он сообщал, что устроился конструктором на Русско-Балтийский вагонный завод, где делают отличные автомобили: «Заводом управляет замечательный человек Михаил Васильевич Шидловский. Будучи морским офицером, совершившим кругосветное плавание, он ясно понимает, как можно достигнуть надежного плавания в воздушном океане. Я предварительно познакомил его с расчетами и чертежами моего аэроплана с четырьмя двигателями и с закрытой просторной каютой. Он загорелся, все одобрил и пожелал, чтобы постройка такого воздушного корабля была начата немедля». Перечитав письмо, Голубев подумал: «Удачи тебе, дружище! Построй летательную машину, какой еще свет не видывал, и соверши на ней перелет из Петербурга в Киев, а мы встретим тебя с военной музыкой!» В конце письма Игорь приписал, что тревожится за отца. От своих друзей из Политехнического института он узнал, что Ольга Константиновна при поддержке Семена Семеновича готовит химическую обструкцию против профессора Сикорского. Собственно говоря, по этой причине члены патриотического общества молодежи и представители студенческой академической корпорации присутствовали на лекции по психологии.
Вдруг наверху, на «камчатке», открылась маленькая дверца и чей-то голос выкрикнул:
— Эй, академисты! Поклон вам от Семен Семеновича и Ольги Константиновны.
В ту же секунду Голубев схватил две лежавшие перед ним марлевые повязки и бросился к кафедре. Он успел закрыть лицо Сикорского и сам заткнул нос еще до того, как сверху по ступенькам аудитории, шипя и плюясь пеной, скатился цилиндрический предмет. Галкин с военной сноровкой уже вскарабкался на подоконник и распахнул тяжелую раму. Удушливый дым пополз к окну.
— Уходим! Быстро! — скомандовал Голубев, бережно подталкивая профессора к выходу.
Вонь была невыносимой. Растяпа Позняков замешкался и теперь бежал к дверям, надрывно кашляя и хватаясь за горло. В коридоре их ждало новое испытание. Они попали в окружение полусотни студентов, скандировавших:
— Долой черносотенцев! Долой академистов! Сикорского вон из университета!
Хором дирижировали представители «Семена Семеновича» — так из конспиративных соображений именовался университетский Совет Союзов. У «Семена Семеновича» имелась дама сердца «Ольга Константиновна» — Объединенная Комиссия студентов Политехнического института. Состоявшая в безнравственном сожительстве парочка объявила бойкот экспертам, посмевшим дать заключение в пользу ритуальной версии. Хорошо, что письмо Сикорского-младшего вовремя предупредило о готовящейся газовой атаке, а то бы академисты и двуглавцы надышались бы какой-нибудь дрянью.
Численный перевес был на стороне противников, и Голубеву с друзьями оставалось только, сжав зубы, прорываться сквозь беснующуюся толпу. В конце концов они оторвались от преследователей, но выбираться на улицу пришлось кружным путем. Университетское здание представляло собой колоссальный параллелепипед с внутренним открытым сквером, и они прошагали с четверть версты по коридору мимо бесконечных аудиторий, залов и лабораторных помещений. На улице Голубев усадил Сикорского в пролетку. Впервые за время бегства профессор нарушил молчание:
— Видите, Володя, как тяжко приходится людям, пытающимся сказать правду. Декана Оболонского совсем затравили, боюсь, вскоре произойдет самое худшее. Прозектор Туфанов шепнул мне под секретом, что декан составил завещание и приготовил сильный раствор морфия. Меня ежедневно обливают грязью в газетах, называют шарлатаном и невеждой, хотя я сорок лет успешно лечил больных и среди киевских евреев пользовался особой популярностью.
Голубев произнес несколько ободряющих слов, но Сикорский не слушал его, прикрыв старческие веки. Распрощавшись с профессором, студент решил немного отдышаться, потому что все-таки хватил немного химической дряни. Он шел по Бибиковскому бульвару под распустившимися листьями высоких пирамидальных тополей, глубоко вдыхая свежий воздух, чтобы побыстрее очистить легкие. Ноги сами привели его к Первой гимназии. Шесть плоских колон поддерживали фронтон с двуглавым орлом — таким же, как на значке, что красовался на его груди. Двор гимназии был непривычно пуст: все классы с первого по седьмой уже распустили на летние каникулы, а восьмой выпускной класс корпел дома за учебниками, лихорадочно пытаясь наверстать упущенное и подготовиться к экзаменам, которые продолжались весь май и половину июня. Лишь несколько юношей в расстегнутых мундирах и помятых фуражках с выломанными из кокард гербами стояли у ограды. Они курили, по привычке пряча папиросы от посторонних взоров, и горячо обсуждали экзаменационные дела. Один из них — невысокого роста, худощавый, высоколобый, с ниточкой усиков над верхней губой — рассказывал товарищам:
— Перед началом экзаменов у нас была сходка. На нее созвали всех гимназистов нашего класса, кроме евреев. На сходке постановили, что лучшие ученики из русских и поляков должны на экзаменах хотя бы по одному предмету схватить четверку, чтобы не получить золотой медали. Мы решили отдать все золотые медали евреям. Без этих медалей их не примут в университет.
Голубев знал этого гимназиста, вернее, знал его старших братьев, сейчас уже студентов. Три брата Паустовских учились в Первой гимназии, и юноша, рассказывавший про сходку, был младшим из них.
— Константин, а евреи ничего не знают о сходке? — спросил кто-то из гимназистов.
— Нет! Мы поклялись сохранить это решение в тайне.
— Благородно!
«Глупо! — воскликнул про себя Голубев. — Боже, какие дурачки! Вот посмеются над ними хитрецы, в чью пользу они уступили медали!»
Он решительным шагом направился к гимназистам, чтобы объяснить им всю глупость их поступка, но в этот самый момент из-за угла выскочил мальчишка-разносчик. Он размахивал кипой газет и кричал пронзительным голосом:
— Убийство Андрея Ющинского раскрыто. Покупайте экстренный выпуск «Киевской мысли»! Сенсационное заявление Бразуля-Брушковского! Экстренный выпуск! Сенсационное заявление! Убийство раскрыто!
Голубев махнул рукой. Оборванный мальчишка вильнул к нему, протянул газету. Голубев, брезгливо принявший двумя пальцами «Киевскую мысль», поинтересовался:
— Есть русские газеты?
— Старый номер «Земщины», задешево отдам.
Голубев бросил разносчику копейку, бережно взял помятую «Земщину», но читать начал все-таки с «Киевской мысли». Перед глазами запрыгали строчки из статьи Бразуля-Брушковского: «…меня никогда не оставляло сознание того, что Вера Чеберяк является не свидетельницей, а участницей убийства Ющинского и что все ее показания даются, быть может, ею в целях отвлечения правосудия…»
Студент громко выругался:
— Ах ты, продажная шкура! «Не оставляло сознание». А кто совсем недавно на страницах этой же газеты обвинял в убийстве слепого Мифле?
«…тем не менее я счел необходимым не только довести до сведения властей о вышеназванных показаниях, но и предать таковые широкой гласности, дабы названные в качестве убийц лица определили свои роли и отношения с Верой Чеберяк…»
— Оправдывайся, иуда, оправдывайся! — пробормотал студент.
«…начиная с февраля месяца 1911 года в Киеве наблюдалось эпидемическое развитие всевозможных краж. Квартира Веры Чеберяк на Верхне-Юрковской улице № 40 являлась воровским притоном… Главную роль в сбыте украденного играла Вера Чеберяк. Обыкновенно, непосредственно после совершения кражи, она рано утром шла сбывать краденные драгоценные вещи в мелкие ювелирные магазины. Продажа краденного происходила без помехи, так как о совершении краж еще не могли появляться сообщения… Андрей Ющинский был свой человек в воровской квартире Веры Чеберяк. Мальчик исполнял разные поручения членов воровской шайки, переносил краденные вещи и неоднократно ночевал у Чеберяк…»
— Мерзавцы! Мало им было убить мальчика, надо еще его оклеветать! Пытаются сделать из ученика духовного училища воренка, замыслившего ограбить Софийский собор. Ставка на то, что все православные люди будут возмущены святотатством. Ах, негодяи! — Голубев в гневе швырнул газету на мостовую.
Разносчики продолжали кричать на всю улицу:
— Читайте сенсационные подробности убийства Ющинского в воровском притоне! Поименно названы убийцы: Сингаевский, Рудзинский, Латышев!
Голубев решил немедленно ехать на Верхне-Юрковскую. Запрыгнув в вагон трамвая, он увидел, что несколько человек держат перед собой «Киевскую мысль». Они читали статью Бразуля и взволнованно обменивались впечатлениями.
— Звери! Заподозрили, что хлопец донес полиции… Пытали, чтобы он признался, — ахал кто-то невидимый за раскрытой газетой.
— Чуешь, Парася, вони його кололи швайками… От ироды! — причитала кругленькая хохлушка, сидевшая позади человека, который вслух читал статью для нескольких любопытных слушателей.
Студент хотел крикнуть, что газета лжет, но промолчал, зная, что это бесполезно. От него только шарахнутся и опять уткнутся в клеветническую статейку, написанную по заказу и под диктовку евреев. Русские люди будут покупать еврейские газеты и не раскроют патриотического листка, будут бездумно повторять любой вздор и верить наглому обману.
Владимир сошел на трамвайной остановке и двинулся к дому № 40. Квартира Чеберяков была заперта. Он постучал несколько раз. Загремел засов, дверь отворилась, на пороге возник пожилой мещанин.
— Мне Веру Владимировну.
— Съехала с квартиры, — враждебным тоном ответил мещанин, пытаясь закрыть дверь.
Голубев успел подставить сапог в щель, и мещанин вынужден был отказаться от своего намерения. Когда он отступил, студент случайно взглянул на его поддевку, и на сердце потеплело при виде Георгия Победоносца на коне, значка Союза русского народа.
— Вы, как я погляжу, истинно русский? — спросил он.
— Да, состою в лукьяновском подотделе, — пропыхтел мещанин, возобновляя попытки захлопнуть дверь.
— Я — Голубев, секретарь «Двуглавого орла».
— А!.. Свой! — мещанин отпустил дверную ручку. — Извиняюсь, испужался. Ходит всякое жулье, спасу от них нема! Захарченко, здешний домохозяин. Я было подумал, шо вы с Веркиной шайки. Года два я пытался ее выжить. Уж о плате, якую она задолжала, и не поминал. Тильки бы с квартиры убралась. Куда там! По правде сказать, я боялся прибегнуть к содействию полиции. Неровен час встретишься с ее дружками на темной тропке. Благодарение Господу, арестовали почти всю ихнюю шайку. Заходи, мил друг, — пригласил он. — Ты ж наш человек, черносотенец.
Голубев переступил порог знакомой квартиры. Вот коридор, вот кухня, гостиная. Без мебели квартира выглядела еще более убогой. Домовладелец остановился у обшарпанной стенки, выругался:
— Приличные были обои, еще бы повисели годков десять. Нет, изгадили все в конец. В ум не возьму, якую гадость вони на стены прыскали? Всю обстановку вывезла. Рояля была, от одного несостоятельного жильца в залог осталось — вывезла воровка. Бог с ним, с роялей! Шо сотворили душегубы! — домовладелец вынул из кармана газету, ткнул в нее волосатым пальцем. — Зарезали хлопчика! И где? В моем доме! Кому теперь эту квартиру сдашь?
— Ошибаетесь! Андрюшу убил Мендель Бейлис.
— Мендель?! — захохотал мещанин. — Мендель, мил друг, трудяга, с рассвета до ночи на заводе. Нет, Мендель тут ни при чем. Чеберячка и ее дружки хлопчика зарезали, це дило ясное, як билый свит.
— Я удивляюсь, — пожал плечами Голубев. — От кого бы другого услышать, но от истинно русского! Неужели вы не понимаете, что жиды — наши злейшие враги!
— Хто спорит? Ясно, христопродавцы! Як тилько их земля терпит, — Захарченко взъярился и погрозил кому-то кулаком. — Эх, мил друг, мы, русские, трохи добренькие, по-настоящему, к примеру говоря, надобно подать слезную петицию царю-батюшке: мол так и так, не стало православным житья от жидов. Распубликовать бы царский манифест, шо, значит, наказуется всем жидам миста Киева с околицами выбратися на Кирилловской. И погнать их по улице в яры, хучь, к примеру, в Бабий яр — там все христопродавцы уместятся. Выкосить бы жидов до седьмого колена, шобы, к примеру говоря, и духом жидовским не пахло в мисте святых печерских угодников! А Мендель не виноват, ты это брось! Мендель — честный малый, а Сибирячка — воровка. Моя дочка, мил человек, держит мелочную лавочку, товар у нее забирают в кредит по книжкам. Сибирячка тоже, як путная, маяла книжку, тилько бачит дочка, шо вона робит подчистки — у книжке показано, шо забрала товару на рупь с двугривенным, а она подчистит, и выходит двенадцать копеечек. Ну, не воровка!
— Я ее честность не хвалю, однако, согласитесь, что между мелким жульничеством и зверским убийством — дистанция огромного размера, — заметил Голубев.
— Э, мил человек, кто почал с подчистки, тот уж не остановится, покатится по тому шляху до душегубства. На Лукьяновке любой тебе скажет, шо це дило зробила Сибирячка и ее дружки, больше некому. А Менделя не трожь, он тут ни с якого боку, — убежденно сказал Захарченко.
Голубеву надоело с ним спорить, и он спросил:
— Куда съехали ваши жильцы?
— Не знаю и знать не желаю. Наняли фатеру где-то неподалеку, пошукай.
Вера Чеберяк, действительно, поселилась неподалеку от прежнего дома, и первая же встречная баба показала ее новое жилье в лукьяновском проулке. Голубев перепрыгнул через повалившийся плетень и подошел к крыльцу, на ступеньках которого сидел мужчина, занятый сворачиванием цигарки.
— Вера Владимировна дома? — спросил студент.
— Вали отсюдова, — отрывисто бросил мужчина, слюнявя папиросную бумагу.
Лицо его было грубым, с тяжелым подбородком, с глубокими складками, словно наскоро вытесанными плотником при помощи самого незатейливого инструмента. Черный как смоль, он напоминал цыгана. Косая челка закрывала покатый лоб и массивные надбровные дуги.
— И не подумаю. А будешь грубить, научу тебе вежливому обращению, — предостерег Голубев, принимая боксерскую стойку.
Сидящий на крыльце мужчина не производил впечатление силача. Но не успел студент сделать и шага к дверям хаты, как мужчина, не поворачиваясь и не меняя позы, неожиданно и стремительно выбросил вперед растопыренную пятерню. На боксерском ринге Голубев мог нокаутировать даже сильного любителя, но то на ринге, с рефери, командующим «Брек!», с секундантами, которые обмахивают боксера в перерывах между раундами. Перед приемчиками, отработанными в тюремных камерах и арестантских вагонах, студент был совершенно беспомощен. Он пропустил подлый финт когтистой пятерни, а когда вскрикнул от слепящей боли в глазах, его ударили еще раз — локтем в пах, и он как подкошенный рухнул на крыльцо. В следующее мгновение он ощутил на шее лезвие финки.
— Не сучи копытами, легавый! Перо вставлю!
Голубев при всем желании не смог бы пошевелиться. При падении он сильно стукнулся затылком о ступеньку и лежал беспомощный и недвижимый. Откуда-то из тумана донесся голос Веры, выскочившей на крыльцо.
— Плис, ты шо, взбесился! То ж мой знакомый, студент. Убери перышко. Ты его часом не пришил?
— Не, тильки вырубил фраера. Нехай полежит… Ну шо, скумекала?
— Как ни крути, а надо брать на себя магазин Адамовича.
— Сука! Бубнового туза мне шьешь?
— Ты рассуди, что лучше: четыре года али двадцать лет каторги?
— Нема моего согласия на нары.
— Дубина! Борька и Рыжий все скумекали. Еще повезло, что в то время подломили Адамовича, иначе гулять бы по бессрочной. А четыре года — тьфу, ты ж не простым жиганом в общей шпанке пойдешь, тебя сразу иваном признают.
— Меня, значит, галетником в трюме повезут, а ты по Киеву хвостом трясти будешь! Через твои гулянки, шалава, погорели! Ты чому с газетчиками корешилась? Ссучилась до того, шо пропечатали в газете.
— Ага! Как барахло сбывать, так я нужна и знакомства мои нужны… Ну вот что, я тебе по-родственному совет дала, дальше как знаешь. Мне о себе тоже подумать надо. Как бы мне самой бубнового туза на спину не нацепили! Согласен на мой план?
— Треба обмозговать.
— Мозгуй… Ко мне на хазу больше не ходи, легавых полно. Ступай огородами.
Минут через пять Голубев почувствовал прикосновение влажного платка к вискам. Вера Чеберяк спросила его:
— Очнулся?
— Кто… это… был? — выдавил сквозь разбитые губы Голубев.
— Братишка мой Плис. Что же ты полез в хату, не спросясь? Плис этого не любит. Скажи спасибо, что я вовремя на крыльцо выскочила.
Тяжело ворочая языком, Голубев сказал:
— Плис… Сингаевский… О нем написала «Киевская мысль»…
— Читал уже? Все вранье! Змея подколодная — этот репортер Бразуль. Зимой, когда у меня злоба была на Павлушу Мифле, он подъехал тихой сапой и все, что я ему по-бабьи наболтала, тиснул в своей газете. Обещал, что до суда не дойдет, что я могу разукрасить дело, как хочу, лишь бы им выцарапать Менделя из тюрьмы. Точно помню его слова: «Прокурор Чаплинский поедет в Петербург за медалью, а мы тут и ахнем, выйдет для них большой скандал». Они и сейчас вокруг меня ходят — Бразуль с этим Красовским, который раньше в сыскном служил. Вызывают меня записками на электрическую станцию, а оттуда идем в ресторан третьей артели или в Северный на Большой Владимирской. Там в отдельном кабинете накрывают стол — вино, закуска, видать, гроши у них есть. Угощают и уговаривают взять убийство на себя. Давно уговаривают, начали еще с Харькова, куда меня возили на встречу с человеком от еврейского общества. Его представили как члена Государственной думы. Только навряд ли. Как вернулись в Киев, мне Бразуль говорит: «До свидания, Вера Владимировна. Идите домой, только не оглядывайтесь». Ну, я, конечно, зашла за угол вокзала, выглянула осторожненько. А репортер-то шасть к вагону первого класса, а оттуда спускается тот самый важный господин, что был в Харькове. Нашим же поездом в Киев вернулся. Месяца два или три назад я встретила его в коридоре окружного суда, только он, як меня завидел, сразу шмыгнул в какую-то комнату. Он из себя полный, среднего роста, без бороды, усики черные, голова с проплешиной, глаза карие, навыкате, — с полицейской точностью перечислила приметы Вера Чеберяк.
— Погоди! — Голубев сел и, охнув от боли в ушибленном затылке, взволнованно заговорил. — Судя по описанию, это Арнольд Марголин, адвокат Бейлиса.
— Марголин?! Из тех Марголиных, которые пароходами владеют? Из миллионщиков? То-то он сулил сорок тысяч за подпись, что я убила Ющинского.
— Марголин предлагал деньги?
— Сорок тысяч как одну копеечку! Слушай! — очевидно, в голову Чеберяк пришла новая комбинация. — Если я расскажу, как меня хотели подкупить, им веры не будет. Я на всякий случай запаслась доказательствами. Они старались скрыть все следы нашей поездки, только не на дуру напали. Погоди-ка…
Чеберяк ушла в хату, быстро вернулась и сунула студенту сложенный вчетверо листок и почтовую открытку. Листок оказался рекламным объявлением харьковской гостиницы «Эрмитаж», а на открытке был вид города Харькова.
— Мужу послала, — объяснила она. — И еще в гостиничном нумере в неприметном месте написала свое имя-отчество и поставила дату. Всегда можно проверить, была ли я в Харькове. Наплачутся они у меня!
Пока она строила планы мести, Голубев обдумывал новый поворот в деле Ющинского. Он не знал, следует ли доверять Чеберяк. Слишком часто она лгала! Студент по-прежнему подозревал, что Вера многое недоговаривает о своих делишках с обитателями еврейской усадьбы. Однако сейчас она сама попала под обвинение. Надо воспользоваться благоприятным моментом.
Студент сказал как можно решительнее:
— Вера! Слов нет, ты припасла увесистый камень для Марголина. Но как ты ни хитра, они все равно отправят тебя на каторгу ради спасения Бейлиса.
Вера Чеберяк помрачнела. Она сидела на крыльце рядом со студентом, машинально складывала и разворачивала гостиничное объявление. Сейчас были отчетливо видны стрелки морщин, разбегавшихся от краев губ, и глубоко запавшие глазницы. Голубев удивлялся тому, что еще недавно лицо этой стареющей женщины казалось ему привлекательным. Он чувствовал ее колебания.
— Решайся! Я не верю, что Женя унес с собой в могилу тайну преступления! Неужели твой сын не открыл тебе, как погиб Андрей Ющинский?
— Родной матери не сказал! — горько вздохнула Чеберяк. — А вот отцу все открыл. Видишь ли, покойный Женька был очень привязан к Василию, хоть он ему только по метрикам отец. Вечно они мастерили всякую ерунду, еропланы разные, нет бы табуретку для кухни починить. После смерти Женьки мой муж ровно умом тронулся. Он и раньше зашибал, а сейчас и вовсе не просыхает. Глушит горилку и Женьку поминает. О том поминает, чего мне самой было невдомек. Женька ему рассказывал, как он под прошлую Пасху заходил к Менделю за молоком и застал там трех человек. Одного он знал — это Файвел, который у Бейлисов столовался. Двое других были виду самого необыкновенного: бороды длиннющие, одеты в черные облачения вроде мантий. Пожилые, один и вовсе старик. Женька божился, что никогда раньше не встречал таких. Вылупил он на них глаза, а они на него, тычут пальцами и переговариваются на непонятном языке, не так, как наши киевские жиды. Женьку разобрал страх, он и деру, даже кринку позабыл.
Но это присказка, сказка впереди. На следующий день к Женьке пришел Андрюша и позвал покататься на мяле. Крутились они вдвоем, дочки мои смотрели. Вдруг откуда ни возьмись появляется Мендель, а с ним Файвел и двое жидов в странных одеждах. Ребятня бросилась в рассыпную. Они знают, через какую дыру удрать, нипочем их не поймаешь. Собрались на дворе, хохочут. Только глянь — Андрюшки Домового нет. Поначалу, конечно, значения этому не придали, подумали, что он убежал через Кирилловскую. А через неделю его труп нашли в пещере.
— Почему же никто из вас не рассказал о людях в странных одеяниях. Женя молчал до смерти, теперь Василий молчит. Ты от меня скрывала, всем врала! — простонал Голубев.
— Кто нам поверит? Ведь муж мой ходил к Фененко еще зимой, хотел открыть правду о двух жидах в мантиях. Только следователь велел ему идти домой проспаться. Ну да, муж был выпимши, принял для куражу! Но выслушать-то его надо было или нет? Вот так-то!
Голубев был возмущен до глубины души. Выходит, следователь Фененко располагал подтверждением слухов о том, что мальчик был похищен ритуалистами. Знал, но предпочел сделать вид, что не знает. Чему удивляться! Достаточно вспомнить, с какой предвзятостью он вел следствие, как он игнорировал указания на ритуальный характер преступления, как допустил по предварительному сговору с ритуалистами, пожар на конюшне, где были припрятаны орудия убийства.
Студент горячо заговорил:
— Баста! Я сегодня же пойду к Чаплинскому и скажу ему: «Немедленно меняйте следователя». В крайнем случае сам телеграфирую Щегловитову. Пусть из Петербурга пришлют честного следователя.
Вера Чеберяк недоверчиво улыбнулась. Наверное, это было смешно: сидит на крыльце юноша, утирает расквашенный нос и раздает обещания от имени прокурора и министра. Но слова Голубева дышали такой убежденностью, что Вера прогнала с лица улыбку.
— Если пришлют другого следователя, мы с мужем обо всем расскажем. Дочка моя Людка тоже расскажет, как евреи гонялись за ними. Расскажет, если я ей велю.
Уже прощаясь с Верой, студент спросил:
— Ты еще упомянула какого-то Файвела, который был вместе с людьми в странных одеяниях.
— Он торговец сеном. Холостой, поэтому ходил обедать к Бейлисам. Он часто балагурил с хлопцами на улице, особенно с Андрюшей Домовым. Говорил, что служил солдатом на японской и знает многих пленных, оставшихся в Маньчжурии. Шутил: надо бы твоему батьке, Андрюша, весточку дать, что у него такой гарный хлопчик вырос, пусть возвращается из чужих краев. Домовой уши развесил, бегал за ним, расспрашивал, куда письмо послать.
— Где теперь этот Файвел? Ищи ветра в поле! — с досадой сказал студент, но Вера Чеберяк неожиданно ответила:
— Я его сегодня утром видела.
— Да ну!
— Его лавочка в доме, где пивная Добжанского, на углу Татарской. Ты его сразу найдешь. Он долговязый, бороду бреет и усы светлые, на жида даже не похож, видать, действительно в солдатах служил.
Несколько сот шагов до пивной дались Голубеву с большим трудом. Он еле переставлял ноги, время от времени постанывая от боли в паху, куда его ударил Плис. Сбоку пивной были ступеньки, ведущие в подвал. Вместо вывески висел клок старого сена. «Должно быть, сенная лавка. А вот и хозяин», — решил Голубев. Человек, поднимавшийся по ступенькам из подвала, был высоким, длинноногим, с гладко выбритым лицом, хитрыми, вострыми глазами. Он напомнил студенту контрабандиста из тех, кого описывают в приключенческих книжках. И шагал он быстро, словно удирал от пограничной стражи с тюком контрабандного товара на плечах. Файвел воровато оглянулся и шмыгнул за ограду кирпичного завода. «Так, так! Все дороги ведут на завод», — подумал Голубев и последовал за ним.
Под навесами грузили кирпич, суетились возчики. Обе печи, нижняя и верхняя, вовсю дымили. Файвел, не подходя к печам, направился по тропинке, вьющейся по склону горы. Студент притаился за деревом на краю склона. Отсюда хорошо были видны постройки на Кирилловской улице. Вскоре крошечная фигурка Файвела на мгновение появилась и сразу же исчезла в одном из домов. Голубев, досконально изучивший территорию завода, заключил: «К Хаиму Дубовику пошел!»
Преодолевая боль, студент спустился по тропинке к новому кирпичному зданию богадельни, стоявшему на краю огромного глинища. Когда Голубев в разговоре с отцом описал кирпичный завод, старый профессор взволнованно воскликнул: «Володя, судя по твоему описанию, именно на этом месте Викентий Вячеславович раскопал Кирилловскую стоянку. Я тебя с ним знакомил, он хранитель археологического отдела в музее древностей». Действительно, студент Голубев мельком видел пожилого чеха Хвойку, бывшего учителя и любителя археологии. Он открыл древнейшее поселение на Подоле и обнаружил бивни мамонта, покрытые резным орнаментом, кости носорога, зубы льва, кремневые ножи древних людей. Отец вздохнул, вспоминая молодые годы: «Поверишь ли, Володя! Там было самое живописное место в окрестностях Киева. Шумели вековые дубы, а какой замечательный вид открывался на Почайну!»
Хорошо, что отец не видел, во что превратилось живописное место. Владельцы усадьбы спилили могучие дубы и пустили их на дрова, понастроили уродливых навесов и печей, задымили чистейший воздух дымом из двух труб, а стоянку древних людей срыли до основания. Теперь на месте стоянки глубокое глинище. «Из праха наших предков выделывают кирпич и строят свою синагогу», — с ненавистью думал он, глядя на пристройку к богадельне. В сущности, синагога лишь снаружи выглядела пристройкой. При внимательном осмотре обнаруживалось, что это было отдельное здание на собственном фундаменте, одной стеной примыкавшее к богадельне. Неделю назад Голубев выяснил в городской управе, что постройка была заложена 13 марта прошлого года, то есть на следующий день после исчезновения Ющинского. Совпадение было более чем зловещим, и Голубев заподозрил, что кровь мальчика понадобилась для освящения замаскированной молельни.
Теперь, когда он узнал от Веры Чеберяк о необычных гостях Бейлиса, он мог восстановить ход событий. Люди в мантиях без сомнения являлись цадиками, прибывшими на закладку синагоги из-за границы, скорее всего из Галиции, где укоренился догмат крови. В Киеве у ритуалистов имелись сообщники, заранее приготовившие все необходимое. Несомненно торговцу сеном Файвелу отводилась особая роль. Он наметил жертву в лице мальчика, полусироты, чье исчезновение никого не должно было взволновать. Студент не мог не подивиться изощренному коварству Файвела, завоевавшего доверие подростка заверениями, что знает его отца. От Андрюшиной тетки Голубев знал, что Андрюша мечтал о том, что когда-нибудь его родной отец вернется и заберет его от матери и отчима. За человеком, пообещавшим помочь в розыске, мальчик пошел бы на край света.
Вот так его и заманили в ловушку. Конечно, он легко удрал бы от стариков в мантиях, но Файвелу он доверял. Может быть, тот даже соврал, что наконец-то пришла весточка от Андрюшиного отца. Мальчика, убаюканного лживыми речами, внезапно схватили у гофманской печи. Отрока принесли в жертву, выточили из его тела непорочную кровь и замуровали ее в фундамент синагоги. На следующий день состоялась официальная закладка здания и банкет для губернских чиновников. Голубев задал себе вопрос, действительно ли приглашенные поверили, что строится столовая, или им было все равно где угощаться — хоть на окропленных кровью камнях?
Пока Голубев огибал синагогу на крови, к дому управляющего, в котором скрылся Файвел, подошли еще несколько человек. В женщине, поднявшейся на крыльцо, он узнал жену Бейлиса — Эстер, а в сопровождавшем ее мужчине — его брата Аарона. «Все сектанты в сборе. Где же сам Дубовик?» — подумал студент и тут же увидел старого управляющего. Он вприпрыжку выбежал из дома и торопливо начал открывать ворота на Кирилловскую. За Дубовиком высыпали люди в ермолках и столпились у ворот, в которые въезжал экипаж. «Ага! Раввин прибыл!»
Толпа людей в ермолках окружила экипаж, Дубовик предупредительно помог раввину выйти и повел его в дом. Остальные проследовали за ними, двор опустел. «Как же незаметно подобраться поближе?» — ломал голову Голубев. Он присел на стопку кирпичей и прикрылся газетой, невольно пожалев о выброшенной «Киевской мысли». Черносотенная «Земщина», купленная у мальчишки-разносчика, могла выдать его с головой. На всякий случай он оторвал название и, проделав в газете небольшую дырку, следил за домом управляющего.
Из дома никто не выходил. Ни в конторе, ни в хирургической лечебнице не было заметно никакого движения. Краем глаза студент увидел слово «хасиды» в газете, которую держал перед собой. Заинтересовавшись, он прочитал всю статью: «Первым представителем секты хасидов в России был знаменитый Залман Шнеерсон. Он жил в Подолии. В 1797 году присужденный за ритуальное убийство к смертной казни, он был в цепях доставлен в Петербург, но от смерти спасен масоном Сперанским. Внук Залмана Шнеерсона — Мендель Шнеерсон был цадиком в местечке Любавичи. В 1852 г. он оказался замешанным в саратовском ритуальном убийстве. В материалах следствия имеются показания свидетелей-жидов, что кровь зарезанного ими ребенка предназначалась для отправки в Любавичи к цадику Шнеерсону. Сын Менделя Шнеерсона — Шолом Дов Бер Шнеерсон здравствует до сих пор и состоит тем же любавическим цадиком, причем к нему стекаются на поклон все наиболее видные представители этой секты. Род Шнеерсонов известен тем, что с именем членов этого семейства связаны почти все ритуальные убийства, совершаемые в России…»
Вдруг из дома Дубовика донесся истошный крик младенца. Голубев подскочил на скамейке. Ребенок кричал, будто его резали. А может, его и в самом деле режут? Студент кинулся к дому, дернул за ручку двери, она не подалась. Голубев бросился к окну, но оно было довольно высоко. Изнутри под детский плач читались молитвы на еврейском языке. Студент взобрался на завалинку, прижался лицом к стеклу и остолбенел.
Он ожидал увидеть нечто ужасное, но действительность превзошла все его опасения. По комнате были расставлены семисвечники, горело множество огней. Дюжина евреев стояла спиной к Голубеву, лицом к двум креслам в углу. Одно кресло пустовало, в другом сидел раввин с окровавленным младенцем на руках. Ребенок дергался изо всех силенок, но его ножки и ручки были крепко спеленаты. Рядом с креслом стоял седобородый еврей, облаченный в четырехугольное полосатое полотнище со скрученными кистями по углам. Положив на столик длинный окровавленный нож, он взял с вышитого письменами покрывала блестящий инструмент вроде хирургических ножниц и заточил им ноготь на большом пальце правой руки. Потом седобородый склонился над кричащим младенцем и что-то сделал. Младенец закричал и задергался от невыносимой боли. Седобородый воздел к потолку руки, с которых стекали красные капли и пробормотал заклинание на еврейском. Потом, как будто не насладившись мучениями ребенка, он снова припал к окровавленной ране и начал высасывать из нее кровь.
Голубев не выдержал. Спрыгнув с завалинки, он бросился к двери с намерением высадить засов. Удар ноги, и дверь распахнулась. Голубев мельком заметил длинный, богато накрытый стол в боковой комнате. Он пробежал дальше и уткнулся в спины евреев, столпившихся на пороге второй комнаты. Студент прорвался сквозь толпу и увидел, как старый еврей в полосатом полотнище с кистями распрямился, сплюнул кровь в металлический сосуд. Его седая борода стала красной. Еврею подали серебряную чашу, он поднял ее и окровавленными губами произнес несколько заклинаний, стараясь заглушить крики ребенка.
Голубев рванулся вперед, чтобы схватить седобородого за горло, но тут человек, стоявший впереди него, обернулся и сообщил:
— Мальчику дали имя Хаим в честь дедушки.
— Так это жиденок? — сразу остыл Голубев.
Обернувшийся к нему еврей, а он был тем самым Файвелом, которого выслеживал студент, не обратил внимание на слово «жиденок» то ли потому, что среди простонародья оно было общеупотребимым, то ли просто не расслышал, будучи взволнованным торжественностью минуты. Он доброжелательно поинтересовался:
— Вы, я вижу, русский? Наверное, пришли к управляющему по делу? Должен вас огорчить — он вряд ли сегодня будет заниматься делами, ведь его внуку исполнилось восемь дней, и могель делает ему обрезание. Какой он урод! Вырастет дурнем и плутом!
— Да, да! Какой хилый, некрасивый! — радостно подтвердили все остальные.
Седобородый с окровавленными ртом, нараспев читавший молитвы, согласно кивнул головой, а молодой еврей, отец ребенка, блаженно улыбнулся. Голубев слышал об еврейском суеверии, предписывающем как можно хуже говорить о новорожденном, чтобы на его жизнь не польстились злые духи. Теперь он понимал, что стал свидетелем обряда обрезания.
— Долго его будут мучить? — скривился он.
— Почти заканчивают. Могель уже трижды сделал мецица, то есть высосал кровь из ранки, теперь — молитва, а после — праздничная трапеза.
— А что в молитве?
— Извиняюсь, я плохо понимаю священный язык, — вздохнул Файвел. — Когда-то меня учили, но в солдатах я все позабыл. Кажется, могель говорит из пророков: «В крови твоей ты будешь жить! В крови твоей ты будешь жить!» Мне довелось слышать толкование этой молитвы. Дважды повторяемое слово «кровь» означает, что каждому еврею дарована двойная жизнь в воздаяние за кровь, пролитую при обрезании, и за кровь пасхальной жертвы. Могу спутать по невежеству, но, кажется, это толкование из сидура «Тегилат гашем», составленного рабби Шнеуром Залманом.
— Шнеерсоном!? — вздрогнул Голубев.
— Да, да, верно! Как велика слава рабби, если его имя сияет даже пред глазами гоев! А ведь я, поверите ли, тоже Шнеерсон, дальний родственник Его Святости и Учителя Шолом Доб Бера Шнеерсона. Я тоже, изволите знать, родом из Любавичей, а зовут меня Файвел Шнеерсон.