Длинный, узкий и высокий, в два света, зал уголовного отделения киевского окружного суда был уставлен рядами кресел. Пробираясь к своему месту, Фененко подумал, что второй раз в жизни присутствует на историческом процессе. Однако какой контраст между судилищем над Дмитрием Богровым и судом над Менделем Бейлисом! Два года тому назад в камере Косого Капонира присутствовало не более двадцати человек, а сейчас, как ни ограничивали доступ публики, в зале яблоку некуда было упасть. И еще несколько тысяч киевлян толпились в этот сентябрьский день на Софийской площади, оцепленной усиленными нарядами конной полиции. Киев жил начинающимся процессом. Повернув голову, можно было разглядеть хоры, заполненные корреспондентами всех сколько-либо значимых газет, русских и иностранных. На городском телеграфе пришлось установить двадцать дополнительных аппаратов.
Фененко приехал в Киев из Вильно, места своей новой службы. Формально его перевод считался повышением, но он-то знал, что за этим скрывалось. Чаплинский методично выживал из Киева либеральных юристов. Сначала Брандорфа, за ним Фененко, потом Лашкарева. От следователя избавились вскоре после появлении в прессе материалов о причастности шайки Веры Чеберяк к убийству Андрея Ющинского. Казалось, воры были загнаны в угол, вся Россия узнала об их преступлении. Даже Чаплинский растерялся, бросился в Петербург c докладом, что ритуальное обвинение рухнуло. Но разве мог Ванька Каин отказаться от антисемитского дела! В Киев был командирован петербургский следователь Машкевич, креатура министра. Назначили дополнительное дознание по вновь открывшимся фактам. Новый следователь принял на веру измышления семейки Чеберяк. Бесполезно было убеждать его в том, что дикая легенда о евреях, похищающих детей, порождена невежеством и суеверием. Петербургский следователь знал, что нужно министру юстиции, и свел все доследование к ритуальной версии.
Передовая общественность надеялась, что власти не решатся поставить ритуальный спектакль. Слушание дела несколько раз откладывалось. Сначала из-за выборов в Государственную думу. Потом было решено не будоражить народ в 300-летнию годовщину дома Романовых. И все-таки дело дошло до суда — «скорого, правого, милостивого, равного для всех», как было провозглашено в царском указе о судебной реформе. Глядя на огромный портрет императора Николая Второго в горностаевой мантии, Фененко подумал, что царь попирает блестящими сапогами зерцало с указом о справедливом правосудии. В следующую секунду раздался возглас судебного пристава:
— Суд идет!
В зале появились члены суда, позвякивая тяжелыми золочеными цепями поверх мундиров. Замелькали черные фраки адвокатов. Председатель суда Болдырев, разгладив пышную бороду, попросил гражданских истцов пересесть на другое место, так как иначе из-за тесноты помещения присяжным заседателям придется сидеть непосредственно за ними. Сразу же начались препирательства. Один из адвокатов заметил, что гражданские истцы будут слышать замечания защитников Бейлиса. В свою очередь поверенный истицы Шмаков, грузный старик с обвисшими седыми усами, напоминавший неповоротливого моржа, громко проворчал:
— Ежели на то пошло, мы тоже имеем право позаботиться, чтобы господа адвокаты нас не слышали.
В ответ на это в группе защитников презрительно заметили, что их не интересуют чужие разговоры. Наконец защитники потеснились, приняв за свой стол трех поверенных гражданской истицы. Фененко показалось совершенно противоестественным это объединение света и тьмы, защитников правды и служителей лжи. Защита сверкала созвездием имен: благороднейший Григорович-Барский, единственный киевлянин среди защитников; рядом с ним знаменитый адвокат по уголовным делам Карабчевский; за ним защитник евреев на политических процессах Грузенберг, а с самого края примостился Зарудный. Разглядывая его профиль, Фененко напомнил самому себе, что отец Зарудного был одним из главных деятелей великой судебной реформы, к сожалению так испорченной в последующие десятилетия. С минуты на минуту к защитникам должен был присоединиться депутат Государственной думы Маклаков.
Среди поверенных гражданской истицы тоже был депутат Думы — Замысловский. Он тихо разговаривал с москвичом Шмаковым. О киевлянине Дурасевиче, третьем поверенном истицы, даже нечего было сказать, кроме того, что это черное, как жук, ничтожество вполне соответствовало своей фамилии. Государственным обвинителем выступал товарищ прокурора петербургской судебной палаты Виппер, брат известного историка. Он рассчитывал выдвинуться на громком процессе, но сейчас, стоя за дубовой конторкой и залихватски подбоченясь, что очень не шло к его узкоплечей немецкой фигуре, тревожно блестел стеклышками пенсне, наверное, сожалея, что ввязался в безнадежное дело.
Публика в зале суда зашумела. Двое конвойных с саблями наголо ввели подсудимого. Бейлис шел шаркающей походкой, втянув голову в плечи и робко озираясь по сторонам. Лицо его было бледным и измученным. Тюремное заключение не красит, а приказчик провел за решеткой более двух лет. Председатель позвонил в колокольчик, чтобы восстановить тишину, и задал подсудимому несколько вопросов:
— Вы мещанин?
— Да.
— Сколько вам лет?
— Тридцать девять.
— Вы еврей?
— Да.
— Постоянно живете в Киеве?
— Да.
— Женаты? Имеете детей?
— Да, имею пятерых малых диток.
— Господа защитники выступают по соглашению с вами?
Адвокаты как по команде обернулись к дубовой перегородке, за которой стоял Бейлис. Грузенберг успокоительно покивал подзащитному своей раздвоенной на конце бородкой. Председатель предложил подсудимому сесть, но Бейлис срывающимся голосом заговорил:
— Я не виновен… жил честным трудом… содержал жинку, детишек… вдруг меня схватили, привезли в тюрьму…
Болдырев равнодушно прервал его:
— После, после… О том, признаете вы себя виновным или нет, заявите после чтения обвинительного акта. Копию акта имеете на руках? А? Хорошо, садитесь.
Бейлис сел, положив руки на барьер загородки, явно не понимая, почему его оборвали и что происходит в суде. Между тем суд занялся обсуждением вопроса о свидетелях и экспертах, вызванных повестками, но не явившихся на заседание. Неявка некоторых свидетелей была признана уважительной: Наталья Ющинская скончалась, профессор Оболонский тоже умер. Кто-то уехал из Киева, например, содержательница бакалейной лавочки в доме № 40 Адель Раввич выбыла в Америку. Кто-то уклонялся от явки, как бывший начальник сыскной полиции Мищук и агент Выгранов. По поводу эксперта Сикорского прокурор посчитал необходимым сделать особое заявление:
— Профессор Сикорский страдает приступами удушья, наступающего после продолжительного и громкого разговора. Присутствовать на заседании в течении всего процесса Сикорский не может, но в продолжение 30–40 минут может давать показания…
Адвокат Грузенберг возразил:
— Болезнь требует внимания и известного снисхождения, это так. Но ведь нельзя же сказать, чтобы профессор приехал на тридцать минут! Кому достанутся эти счастливые тридцать минут — прокуратуре или нам? Эксперт должен выслушать мнение и других профессоров и ученых, а нам говорят, что он приедет сказать свое слово.
Защитники Бейлиса ходатайствовали о том, чтобы отложить дело из-за неявки важных свидетелей. Поверенный гражданской истицы Замысловский запротестовал:
— Мы просим дело слушать. Суду хорошо известно, с какими тяжестями для правосудия сопряжено откладывание такого сложного дела. Нельзя откладывать из-за того, что не разыскан свидетель Мищук. Говорят, что в этом взаимное противоречие — начальник сыскного отделения и не разыскан. Но в настоящее время это не начальник сыскного отделения, а лицо, лишенное особых прав за подлоги. Таким лицам свойственно уклоняться от суда.
Судьи удалились на совещание. После долгого перерыва они вернулись в зал и председатель суда Болдырев зачитал резолюцию:
— Суд постановил дело слушанием продолжить.
И сразу же после его слов в тесном зале, как на театральной сцене, начался первый акт драмы. Публике этот акт мог показаться однообразным и скучным, но для посвященных он был захватывающе интересным. Начинался отбор присяжных заседателей — тех двенадцати человек, разуму и совести которых вручалась судьба подсудимого. Опытные юристы знали, что яркие прения сторон зачастую значат меньше, чем эта рутинная процедура. Шахматный игрок сравнил бы происходящее с дебютом, от успеха которого зависит и миттельшпиль, и эндшпиль, и исход всей партии.
Тридцать очередных и шесть запасных присяжных, отобранных по жребию за три недели до начала судебных заседаний, ждали своей очереди. У Фененко екнуло сердце при виде домотканых свиток и пиджаков, но по-настоящему он забеспокоился, когда все интеллигентные заседатели начали брать самоотводы. Врач Ромашкевич представил свидетельство о занятости по службе. «Неужели врач не понимает, что нельзя доверять решение по такому делу темным людям?» — ахнул про себя Фененко. Адвокат Зарудный, словно услышав его мысли, вскочил со своего места и, задыхаясь от бронхиальной астмы, заговорил:
— Господин Ромашкевич… один из немногих заседателей с высшим образованием, чье присутствие крайне необходимо…
Но врач, не вняв призыву защитника, продолжал настаивать и был освобожден. Еще один интеллигентный заседатель убедительно просил отпустить его по болезни сына. Прокурор Виппер попросил слово и наставительно произнес, подняв к потолку костлявый палец:
— Несомненно лицам, которые попали в состав присяжных, особенно лицам крестьянского сословия, более чем тяжело присутствовать здесь на протяжении нескольких недель. Но они должны черпать утешение в том, что отправляют высокое дело правосудия.
«До правосудия ли нашему обывателю, не осознающему святости общественного долга!» — с горечью подытожил Фененко. К началу судебной сессии на очередных присяжных из дворян нападало поветрие самых разнообразных болезней, купцы подвергались внезапным несчастным случаям по хозяйству, чиновники проникались исключительным служебным рвением. Вместо них на суд являлись только свидетельства о болезни, ходатайства и просьбы различных начальников. Одни только крестьяне покорно несли тяжелую и разорительную для них повинность. Вот и сейчас председатель суда удовлетворил еще один отказ, сардонически ухмыляясь в роскошную бороду:
— Доверяя заявлению присяжного заседателя Науменко о том, что у него рана на ноге… Так-с, не угодно ли сторонам воспользоваться правом отвода?
Виппер отвел несколько заседателей, и защитники тоже постарались выбрать наиболее подходящих, заглядывая кандидатам в глаза в надежде определить затаившихся недоброжелателей. В числе отобранных остались только свитки, лишь один человек был в пенсне на длинном, закинутом за ухо шнурке. Наблюдая, как серую толпу присяжных подводят к присяге, как они шевелят губами, повторяя за священником слова: «Обещаю и клянусь всемогущим Богом, пред святым его Евангелием…», как они утираются, отходя от аналоя, Фененко с ужасом подумал, что это покорное стадо выполнит любую волю начальства. Заседатели удалились в совещательную комнату и вскоре вернулись. Один из них, тот самый в пенсне, искательно глядя на величественного председателя, объявил, что он выбран старшиной присяжных.
В зале зажужжали:
— Мельников… писарь контрольной палаты… Посещает собрания Союза Михаила Архангела…
Фененко простонал. Дебют остался за сторонниками кровавого навета, фигуры на шахматной доске встали самым выгодным для них образом. По предложению Виппера было решено отложить оглашение длиннейшего обвинительного акта на завтрашний день, а пока в видах экономии времени привести к присяге свидетелей. Среди подходивших по очереди к священнику Фененко увидел старых знакомых: старушку Олимпиаду Нежинскую, Александру Приходько, зевающую и ко всему равнодушную, рыжего Луку Приходько, Федора Нежинского с неизменным синяком под глазом. Еще было несколько подростков, приятелей Андрея Ющинского, уже повзрослевших за эти годы и повторявших слова присяги ломающимися голосами. А кто это в огромной шляпе, украшенной пышными страусиными перьями? Фененко вздрогнул, хотя чему, собственно, было изумляться. Вера Чеберяк являлась главным свидетелем обвинения.
Председатель суда объявил перерыв до следующего дня, и публика шумно потянулась к выходу. Хоры для прессы мгновенно опустели, корреспонденты заспешили на телеграф отправить сообщения о первом дне процесса. Когда Фененко вышел из зала, его ждал приятный сюрприз. Навстречу ему семенила Ляля Лашкарева, как всегда элегантно одетая, завитая, благоухающая парижскими духами.
— Василий Иванович! — радостно воскликнула она. — Вы тоже приехали? Я сегодня с поезда, и вообразите, пока приводила себя в порядок, заседание кончилось.
Фененко поцеловал руку Ляле и начал расспрашивать, как она устроилась в Могилеве.
— Не бередите душу! Провинциальная дыра, ни общества, ни приличного театра. Ей Богу, покусала бы этого противного Чаплинского, устроившего мужу перевод, — Ляля показала мелкие остренькие зубки и тут же заговорила о другом. — Василий Иванович, окажите любезность, представьте меня Карабчевскому.
— Так ведь я с ним не знаком! — озадаченно сказал Фененко. К счастью, он увидел Марголина и обратился к нему за содействием. Марголин любезно ответил, что с удовольствием представит их своему другу. В комнату присяжных поверенных никого из посторонней публики не пропускали, однако для Марголина сделали исключение. Войдя, они увидели Карабчевского, просматривавшего бумаги. После кончины Плевако в России не было адвоката, равного Карабчевскому. Прозванный «Летучим Голландцем» за пристрастие к поездкам по провинции, он возникал в каком-нибудь уездном городке в день суда, играючи, даже не зная толком дела, выигрывал процесс и вечером уносился к новым победам. Адвокат был сыном крымского полицмейстера Карапчи, но в его облике не было ничего татарского. Он походил на породистого артиста императорского театра. И красивое лицо его было гладко выбритым, как у актера, и волнистые, чуть тронутые сединой волосы он, как артист, зачесывал назад, и своей стройной фигурой в прекрасно пошитом черном фраке с глубоким вырезом белой накрахмаленной груди он удивительно напоминал оперного певца.
— О, почтеннейший Арнольд Давидович! — воскликнул Карабчевский.
Марголин представил мадам Лашкареву и Фененко, аттестовав следователя как честного юриста, пытавшегося вопреки оказываемому на него давлению провести объективное дознание по делу Бейлиса. Карабчевский со старомодной учтивостью склонился над дамской ручкой. Ляля восторженно щебетала, что давно мечтала познакомиться со знаменитым адвокатом и писателем, автором замечательных повестей и романов. Фененко, знавший, что Лялино знакомство с изящной литературой ограничивается чтением модных журналов, с неожиданной недоброжелательностью подумал, что Карабчевский владеет пером далеко не так виртуозно, как ораторским искусством, в сущности, средней руки беллетрист. Адвокат с утрированной скромностью прервал поток комплиментов в свой адрес:
— Ну что вы! Есть десятки защитников, нисколько мне не уступающих. Взять, к примеру, Арнольда Давидовича. Как жаль, что Арнольд Давидович, первым взявший на себя защиту Бейлиса, лишен возможности довести это дело до конца.
Марголин мечтал участвовать в процессе, но все испортила Вера Чеберяк, подавшая заявление о том, как Марголин и Бразуль-Брушковский пытались склонить ее к противозаконной сделке. Прокурор Чаплинский не преминул возбудить дисциплинарное дело, и в результате Марголин был исключен из сообщества присяжных поверенных. Разумеется, с материальной точки зрения такое решение не имело значения для миллионера, однако он был очень уязвлен и всякий раз, когда об этом заходил разговор, с горячностью оправдывался:
— Я, быть может, погрешил против адвокатской этики, но не раскаиваюсь в содеянном, так как в данном деле я меньше всего чувствовал себя адвокатом. Я еврей, и считал своим долгом оградить мою нацию от лживых наветов.
— Преклоняюсь перед вашим мужеством. Вами двигали благородные побуждения. Как это у Овидия? Ut desint vies, tamen est laudanta voluntas — Пусть не хватает сил, все же желание действовать достойно похвалы, — продекламировал Карабчевский. — Жаль, не удалось добыть вещественных доказательств!
— Зато Сингаевский, брат Веры Чеберяк, сам сознался в убийстве двум нашим свидетелям. Его товарищ по воровской шайке Борис Рудзинский хвастал в тюрьме, что они «пришили байстрюка» и мы нашли свидетеля, который слышал его слова. Наконец, последний участник преступления — Иван Латышев, по кличке Ванька Рыжий, из страха быть разоблаченным совершил самоубийство, — загибал пальцы Марголин.
Фененко невольно поежился, вспоминая допрос Ваньки Рыжего. Арестант назвал свое имя, перечислил судимости, но категорически отказался отвечать на вопрос, бывал ли он на квартире жены телеграфного служащего Веры Владимировны Чеберяковой? Он взволновался еще сильнее, когда Фененко спросил его об Андрее Ющинском. Следователь промучился с ним битый час, но так ничего не добился. А стоило следователю отвернуться, как Ванька схватил со стола протокол и разорвал его на мелкие клочки. Спасибо конвойный не растерялся, обнажил шашку и загнал арестанта в угол. Ваньку Рыжего вывели в коридор, и через секунду раздался звон стекла. Преступник вырвался из рук солдат, разбил окно и сорвался с карниза. Когда следователь глянул вниз, Ванька лежал недвижимым, уткнувшись огненно-рыжей головой в булыжник Софийской площади. Фененко так и не понял, хотел ли преступник покончить счеты с жизнью или пытался бежать. Марголин же не сомневался, что речь шла о самоубийстве, и уверенно говорил:
— Надо втолковать присяжным, что это является косвенным признанием вины.
— Примет ли суд такую трактовку, — вздохнул Фененко. — Присяжные будут смотреть в рот председательствующему, а Болдырев переведен в Киев недавно и, по слухам, ходит на задних лапах перед Ванькой Каином.
— Не угодно ли пикантную историю про вашего нового председателя, — предложил Карабчевский.
— Ой, как интересно, — оживилась Ляля, заскучавшая от разговоров на юридические темы.
— Защищал я кого-то, сейчас даже не вспомню кого именно, в одном уездном городишке, — начал адвокат. — Вдруг поздно вечером в мой номер стучится дама в густой вуали, молоденькая и миловидная…
— Вот я вас и поймала, великий юрист, — в восторге воскликнула Ляля. — Как же вы определили, что она миловидная? Ей пришлось снять вуаль?
— Ну, неважно, что она там сняла. Это к делу не относится, — улыбнулся Карабчевский. — Дама оказалась женой местного прокурора, а обратилась она ко мне с забавнейшей просьбой помочь ее мужу, которому в случае успеха обещали повышение. «Мой Федя очень ненаходчивый и робкий, — умоляла она. — Я каждый раз боюсь, что он оскандалится на суде. Я даже помогаю ему готовиться к делам, пишу ему шпаргалки для выступлений». Признаться, я был слегка ошарашен и спросил свою гостью, неужели она полагает, что я буду действовать против своего подзащитного и помогу обвинителю выиграть дело. «Что вы, Николай Платонович! — замахала руками жена прокурора. — Мы с Федей и не мечтаем выиграть. Я лишь умоляю вас подсказать Феде несколько свежих мыслей, чтобы потом все сказали: прокурор выступил достойно, но что он мог сделать против самого Карабчевского?» Мне это показалось забавным, и я согласился отужинать с прокурорской четой.
— Ох, подозреваю, не бескорыстно вы оказали вашей гостье такую любезность, — погрозила пальчиком Ляля.
— Напрасно, сударыня! И в мыслях не держал. Ну-с, познакомился я с Федей, и стало мне жаль его миловидную жену. Жалкий, тупой, шляпа шляпой! За ужином я подбросил ему несколько аргументов, но старания мои пропали зря, так как на следующий день обвинитель сказался больным, и дело было отложено. Когда я рассказал эту историю своим помощникам, они превратили имя незадачливого прокурора в нарицательное обозначение серости. Сейчас у меня в конторе то и дело слышится: «Не будь Федей» или «Это речь, достойная Феди». Вообразите мое изумление, когда зашел я перед началом процесса к вашему председателю. Сидит такой величественный, грудь в орденах, а пригляделся — Федя. И черт меня дернул спросить, как поживает его прелестная супруга?
Ляля захихикала:
— Это жестоко, Николай Платонович. Я слышала, что жена от него сбежала.
В коридоре зашумели голоса, дверь распахнулась и в комнату вступил невысокий господин с саквояжем в руке. «Наверное, Маклаков», — предположил Фененко, и Карабчевский подтвердил догадку, обратившись к вошедшему:
— С приездом, Василий Алексеевич…
Более он ничего сказать не успел, потому что на пороге в сопровождении толпы журналистов возник Грузенберг. Вспыхнул магниевый порошок, ослепив всех находившихся в комнате. Грузенберг повернулся в профиль — под вспышкой сверкнуло стеклышко пенсне. Адвокат махнул рукой в белой перчатке.
— Все, господа, все! Антракт!
— Оскар Осипович, ради Бога. Несколько слов для нашей газеты.
— Почему только для вашей? Где иностранные корреспонденты? Отбыли на телеграф. Так верните их! Я имею сделать важную декларацию, так и запишите в свои блокноты: адвокат Грузенберг будет апеллировать ко всему прогрессивному обществу. Через четверть часа я выйду.
Оскар Осипович Грузенберг был интеллигентным и образованным человеком. Если бы не занятия адвокатской практикой, он бы, наверное, стал профессором русской словесности. Он обожал Пушкина и всю литературу девятнадцатого века. В обычной жизни он был мягок и даже застенчив, внимательно выслушивал чужое мнение и даже в случае несогласия возражал весьма вежливо и предупредительно, стараясь ничем не задеть и не обидеть собеседника. В зале суда он резко менялся, словно черный адвокатский фрак превращал его в другого человека. Он становился самоуверенным и нетерпимым, вещал громко и язвительно, позволял себе колкие замечания в адрес оппонентов. Однако полное преображение происходило с адвокатом, когда он защищал евреев, особенно по политическим делам. Здесь уж Грузенберг никому не давал спуска. Глаза адвоката горели священным огнем, он не мог усидеть на месте, вскакивал, перебивал свидетелей, не боялся дерзить прокурору, устраивал перепалку даже с судьями. За эту страстность при защите еврейских интересов его очень ценили соплеменники. И хотя безудержный напор иной раз приводил к проигрышу процесса, адвокат никогда не отступал от своей манеры.
Грузенберг захлопнул дверь перед носом репортеров и, выворачивая носки лаковых штиблет, подбежал к Карабчевскому:
— Каково! Специальный подбор присяжных! А как вам поверенные гражданской истицы? Устав уголовного судопроизводства заимствовал эту конструкцию у французов, в более совершенном германском уголовном процессе не допускается участие каких-либо поверенных. Если родственники убитого бесстыдно пытаются содрать деньги с бедного Бейлиса, пусть лично потрудятся отстаивать свои интересы в суде.
— В данном случае это работа черносотенцев, — робко пояснил Фененко. — Мать мальчика буквально силой заставили вчинить гражданский иск и пригласить поверенных. Шмаков — настоящий маньяк, помешанный на всемирном еврейско-масонском заговоре. Мне рассказывали, что на стенах его кабинета развешаны фотографии семитских носов.
Грузенберг пренебрежительно отмахнулся.
— Шмаков сам по себе не такой злой старик, как о нем думают. Просто больной на голову. Мы уже сталкивались с ним лет десять назад на Гомельском процессе. Помните, Арнольд Давидович?
— Еще бы, — с энтузиазмом откликнулся Марголин, — я совсем юным помощником присяжного поверенного сразу попал на такое выдающееся дело. Собственно, гомельские события восходили своими корнями к кишиневскому погрому, перед ужасами которого бледнели пытки инквизиции…
— В Кишиневе я тоже защищал вместе с Зарудным, — перебил его Грузенберг. — И все время задавал себе вопросы: что я делаю в зале суда, зачем произношу речи, к чьей совести взываю, когда не речи надо произносить, а бить и хлестать по тупым обывательским мордам, хлестать до тех пор, пока они не научатся держать свои грязные руки подальше от евреев. К счастью, после кишиневского кошмара еврейство встрепенулось от своего квиетизма. Еврейской молодежи надоело безропотно терпеть измывательства. В Гомеле были организованы дружины самообороны, и на сей раз погромщики не остались безнаказанными. Но разве у нас правосудие! Произошла переоценка юридических ценностей. Деяние, всегда считавшееся правомерным, было объявлено преступным. Самооборона была уподоблена скопищам погромщиков, ее морально чистые цели охарактеризованы как проявление племенной вражды. Мы с Арнольдом Давидовичем и другими защитниками выразили категорический протест против такого подхода к нашим подзащитным.
— Увы, всем адвокатам в конце концов пришлось демонстративно покинуть гомельский процесс, — сказал Марголин. — Нам…
— А что оставалось делать? — оборвал его Грузенберг. — Что, спрашиваю вас, было делать, если обвинение дошло до такой наглости, что пыталось назвать происшедшее погромом русских? Конечно, в Гомеле большинство населения составляли евреи, и наша храбрая молодежь порядком-таки взгрела громил. Я не террорист, но, признаться, сочувствую тем, кто встал на путь революционной борьбы. Не дрожать, а самим внушать дрожь — так, наверное, рассуждал Гершуни и другие герои освободительной борьбы.
— Мне доводилось защищать Гершуни, — вскользь заметил Карабчевский. — Спас его от виселицы. Он был таким одухотворенным…
— Всем это известно, — бесцеремонно перебил его Грузенберг. — Сейчас об ином разговор.
Грузенберг подавлял своим апломбом всех присутствующих. Даже Карабчевский немного стушевался, а Маклаков и вовсе помалкивал, сидя на диванчике и подперев рукой свое скуластое лицо, окаймленное редкой бородкой. Ляля Лашкарева душой и телом разрывалась между петербургскими знаменитостями. Грузенберг не вышел ростом против Карабчевского, но непоколебимая самоуверенность искупала недостатки внешности. Ляля смотрела на адвоката преданной собачонкой, а он даже не удостаивал ее взгляда и говорил, словно пел:
— Мне уже доводилось разоблачать кровавый навет на процессе Давида Блондеса в Вильне. И все же, не скрою, меня терзал миллион сомнений, когда мне предложили приехать в Киев. Хотя мое еврейское сердце — майн идише харц — говорило мне, что я должен приложить все силы для оправдания Бейлиса, здравый смысл подсказывал, что мое пребывание в рядах адвокатов может сыграть на руку ненавистникам Израиля. Наверное, я так и не взялся бы за защиту, если бы не просьба рабби Шолом Дов Бера Шнеерсона. Он из Любавичей прислал мне свое благословение и напутствие, в коем сказано: «брат-еврей, Израиль, сын Иосифа, Грузенберг, — вот, тебя избрал Всевышний, Бог наш, чтобы спасти Свой народ, с помощью твоего ясного разума и сладости слов твоих». Рабби также дал мне совет избрать чудесные звезды из числа русских адвокатов для помощи и содействия на процессе. Итак, коллеги, убедительно прошу вас давать больше интервью, давать больше выступлений в прессе. Берите пример с вашего покорного слуги. Да, Грузенберг утомлен! Да, нервы Грузенберга напряжены! И тем не менее долг велит Грузенбергу идти к журналистам. Пойдемте, Арнольд Давидович, поработаем с прессой.
Грузенберг и Марголин вышли за дверь, и из коридора донеслось:
— Внимание, господа! Прошу внимания, сейчас адвокат Грузенберг сделает заявление для прессы…
Маклаков покачал головой.
— Оскар погубит защиту рекламной шумихой.
— Одна и та же история, — с раздражением заметил Карабчевский, — лучших русских людей так возмущает и коробит антисемитизм, что они из деликатности не позволяют себе критиковать даже отрицательные черты еврейской нации. К сожалению, в иных еврейских кругах эта деликатность воспринимается как признак ущербности и признание превосходства еврейской культуры над русской. Сталкиваясь с нахальным напором, наша интеллигенция предпочитает стыдливо отвести глаза, чтобы не уподобиться антисемитам, а в результате санкционируется какая-то сплошная торжественная апология еврейства. Между прочим, под шумок подобных настроений все — и в литературе, и в адвокатуре — заговорили на жаргоне черты оседлости. Русская речь безобразно загромождена еврейскими словечками и вывертами.
Фененко был весьма удивлен. Карабчевский считался прогрессивным деятелем и вдруг заговорил, словно извозчик с Подола. В памяти Фененко зашевелились обрывки рассказанной кем-то из петербуржцев истории о скандале на юбилее знаменитого адвоката. Оппозиция задумала придать чествованию юбиляра политический характер. Начались речи, в коих Карабчевского прочили на пост президента будущей Российской республики. Однако подобные выступления перепугали молодую жену Карабчевского, которая бесцеремонно выгнала уважаемых общественных деятелей. Сплетничали, что мадам Карабчевская, урожденная купчиха Вергунина, самая настоящая черносотенка, что она страшно богата и знаменитый адвокат материально зависим от супруги и живет в ее роскошном особняке, купленном у одного из великих князей.
Видя, что Ляля после ухода Грузенберга, вновь начала кокетничать с Карабчевским, Фененко подумал: «Флиртуй, милочка, флиртуй. Только помни, что купчиха Вергунина стоит на страже не только политических убеждений, но и сердечных увлечений своего стареющего супруга». Чтобы показать Ляле, как ему безразлично ее беспардонное кокетство, Фененко вышел в коридор, где плотная толпа репортеров окружила Грузенберга. Один из корреспондентов, облаченный в одну только вышитую рубаху, представитель, как нетрудно было догадаться, украинофильского журнала, отодвинув могучими плечами англичанина из агентства Рейтер, говорил на вычурном языке:
— Вись свит почуе дику казку, яку российский уряд вкупи з темними элементами людности будут обнивичувати одного з демократичнийших народов свита, еврейску нацию…
Грузенберг, которому прискучила эта речь, властным жестом остановил оратора в вышиванке:
— Благодарю вас, милостивый государь, за сочувствие, но разрешите заметить, что я презираю программное юдофильство и считаю его нисколько не менее оскорбительным, чем юдофобство. Что такое юдофоб? Либо глупец, либо злопыхатель, ненавидящий людей вообще и проявляющий ненависть по линии наименьшего сопротивления. Но с казенными юдофилами, распинающимися о любви к еврейской нации, — беда. Они говорят о евреях так, как если бы состояли членами общества покровительства животных. Наша нация не гулящая девица, нуждающаяся профессионально в симпатиях. Для еврейской нации достаточно, чтобы с ней считались и сознавали, что на всякий пинок она ответит увесистой плюхой. И «российский уряд», о коем вы изволили упомянуть, такую плюху получит. Это я, адвокат Грузенберг, вам говорю!