Церковь Бориса и Глеба открылась издалека. Сначала золотой точкой засиял крест, потом начала вырисовываться верхушка шатра, и вскоре перед путниками появились шатровый храм и крепость на высоком берегу Протвы. Федор Желябужский снял меховой дорожный колпак и сотворил крестное знамение. Марья поднесла два перста ко лбу и замерла, залюбовавшись шатром, словно парящим на фоне морозного бледно-синего неба.

– Лоб-то не забудь перекрестить, девка! Небось рука не отсохнет, – раздался за спиной шепот старого подьячего Маттина по прозвищу Костяные Уши.

Он считался старым подьячим по чину, но не по годам. Ему и тридцати весен не минуло, а он уже дослужился до старого подьячего и не в каком-нибудь Ямском или Панифидном приказе, а в самом важном – в Посольском. Подьячий гордо говорил, что пойдет еще выше и велел всем называть себя не Маттиным, а сыном Сукина, уверяя, что состоит в родстве с сим знатным дворянским родом. Его бахвальство изрядно надоело Федору Желябужскому. Он ворчал, что добро бы подьячий был прямой Сукин сын, а то бес его разберет, кем он приходится дворянам. Впрочем, судя по страсти ябедничать, подьячий и вправду был истинным Сукиным, кои славились как злые шептуны, доводчики и изветчики. Все ведали, что Васька Сукин, сидя при Шуйском в Челобитной избе, тайно сажал в воду людей по царскому приказу.

Марья подметила, что дядя опасается своего товарища. Сначала ее забавляло, что подьячий умеет шевелить своими огромными хрящеватыми ушами, а потом она поняла, что не зря они шевелятся. Костяные Уши ловит всякое неосторожно оброненное слово. С каждым посольством отправляли дьяка или подьячего Посольского приказа, чтобы он доносил о проступках посла. Соглядатаев поили и ублажали, да понапрасну. Они пили и ели вволю, а потом все-таки доносили.

– Повыше будет Ивана Великого! – сказал подьячий.

– Не ведаю, не мерил, – осторожно отозвался Желябужский.

Казалось бы, какая разница: выше или ниже? Ан неспроста сын Сукин задал каверзный вопрос, от которого мог уйти только такой тертый калач, как Желябужский. Крепость на берегу Протвы называлась Борисовым Городком по имени Бориса Годунова. Венчавшись на царство, Годунов повелел выстроить шатровый храм на сажень выше колокольни Ивана Великого, дабы показать превосходство перед природными московскими государями. Вот и скажи после этого, что церковь в Борисовом городке выше московской колокольни. Сразу поднимут на дыбу в Разбойном приказе! Впрочем, затея Годунова оказалось напрасной. Храм-то стоит, а прах Годунова выброшен из царской усыпальницы, жена и сын задушены, дочь отдана на поругание.

Дядя еще раз перекрестился, надел колпак и приказал:

– Стрельцы пусть ждут в слободе, а мы заедем в крепость. Сдам племянницу на руки родному отцу – и в путь. Даже лошадей распрягать не будем.

Федор Желябужский очень торопился. В другое время он не стал бы смешивать государево дело с личным, но в семье Желябужских случилась беда. Сестру Татьяну выдали замуж за Федора Нащокина, роду доброго и на виду. Смущало только прозвище жениха – Федор Волкохищная Собака. Прозвище просто так не дается. Зятек оказался крут нравом и тяжел на руку. Взял привычку бить жену смертным боем за малейшую провинность, да ненароком и забил до смерти.

Желябужский горько вздохнул. Жаль младшую сестру. Оно, конечно, как не поучить супругу, ежели она не понимает словесного увещевания. Недаром сказано: «Бей бабу молотом – будет баба золотом!» Но ведь всякую пословицу надо понимать с умом. Жен и домочадцев положено наказывать легонько или средним образом, бить провинившихся ладонью, а отнюдь не лупить со всего маху сжатым кулачищем. И тем паче не хвататься в гневе за палку или железо. Опять же надо смотреть, куда бьешь, чтобы не проломить висок и не причинить иных тяжких увечий. Разумный хозяин даже скотину жалеет. Какой прибыток в том, чтобы напрасно покалечить кобылу или корову? А тут все-таки жена!

Марья вздохнула вслед за дядей. Горе-то какое! Как убивалась бабушка, когда привезли на санях тело мертвой дочери. А убийца только глядел бессмысленно и пьяно ухмылялся, не понимая, что сотворил. И ведь не казнят смертью за жену, отделается церковным покаянием. Вот если бы тетка обкормила мужа отравой, ее бы зарыли по шею в землю и оставили умирать мучительной смертью. Таков давний обычай! Марья от злости сжала девичьи кулачки. Несправедливо устроено. Почему мужу одно наказание, а жене другое?

После смерти дочери Федора Желябужская собралась в монастырь. Пришла пора расстаться с любимой внучкой. На смоленском рубеже наступило временное затишье, и Марьиного отца и других дворян должны были со дня на день отпустить по домам. Дядя Федор Желябужский отправлялся посланником в Варшаву и вызвался подвести племянницу до Борисова городка, где их поджидал Хлопов. Недолгим было путешествие. Дяде ехать в Варшаву, а Марье предстояла встреча с родным отцом, которого она почти не помнила.

Пузатый посольский возок, переваливаясь с боку на бок, подъехал ко рву, опоясывавшему белокаменную крепость. Внезапно завизжали цепи, откидной мост, притянутый цепями к проходной башне, начал медленно опускаться. Деревянная решетка, преграждавшая вход в башню, поползла вверх. Из ворот выехал отряд всадников, миновал мост и пустился рысью по дороге. Высунувшись из возка, Федор Желябужский вгляделся в кавалькаду дворян и громко позвал:

– Эй, Иван!

Один из всадников резко осадил коня. Кто-то из дворян, едва не наткнувшись на него, раздраженно крикнул:

– Небылица, чтоб тебя!

– Сейчас догоню! Ей-богу, не отстану, – пообещал всадник.

Его товарищи умчались дальше, поднимая вихри снега, а он подъехал к возку. Иван, сын дворянский Хлопов, прозванием Небылица был человеком смирным и робким. В отличие от Федора Волкохищной Собаки, он бы не посмел поднять руку на жену. Скорее уж она отделала бы его ухватом. Но бабушка говорила, что не знает, какой из ее зятьков хуже. Иван был самым незадачливым из Хлоповых, к тому же привержен хмельного, а в пьяном виде выдумывал невесть какие глупости, за что и получил свое прозвище. К примеру, скажет, что у него в коломенском саду растет дерево, которое одну осень приносит яблоки, а на другое дает груши. Поднимут его на смех, а он знай свое плетет. Поутру, конечно, стыдно от людей, но стоит выпить чарку-другую, и опять пошел городить околесицу.

Марья глядела на отца. Он был в боевом облачении, но вид у него был вовсе не воинственный, а скорее смущенный. Хлопов робел приласкать родную дочь. Молвил несмело:

– Ишь, как вытянулась! Не признать! Худющая только… А ведь я, Федор, того… Не обессудь, не могу сейчас забрать дочь-то…

– Как не можешь? – изумился Желябужский. – Мы же урядились! Я обещал привезти сестрину в Борисов городок и свое слово сдержал.

– Истинно так!.. Я не прекословлю… Только не отпускают нас покуда… Вишь, слух прошел, что в двадцати верстах появились литовские люди. Верно, лисовчики… Велено их догнать…

Лисовчики – отряды легкой кавалерии, получившие свое название по имени своего предводителя Александра Лисовского, были проклятием Смуты. Лисовчики не получали жалованья и кормились грабежом. Они уходили за тысячи верст, появляясь в местах, где их меньше всего ожидали.

– Пустое! За лисовчиками будете гоняться до второго пришествия, – прервал зятя Федор Желябужский. – Ты лучше скажи, куда Машку девать? Я часу ждать не могу.

Из осторожности Федор Желябужский не сказал родственнику, что едет по государеву делу. Бояре отправили Литовской раде грамоту. И к той грамоте все думные люди руки приложили. На первом месте князь Мстиславский, потом князь Голицын, князь Куракин, боярин Шереметев, на одиннадцатом – князь Пожарский, на девятнадцатом – думный дворянин Козьма Минин. И велено ему, Федору Желябужскому, ту грамоту доставить в Варшаву, а не точить попусту лясы с Небылицей.

Хлопов недоуменно развел руками.

– Федор Григорьевич, я ведь человек подневольный. Раз велено преследовать лисовчиков, не моего ума дело спорить с воеводами… Дочку надобно пристроить к добрым людям в слободке до моего возвращения… И вот что… Не прогневайся, имеется у меня еще просьбишка…

Хлопов мигнул шурину, намекая, что просьба не предназначена для чужих ушей. Но подьячий даже не подумал вылезть из возка и дать родственникам переговорить с глазу на глаз. Наоборот, он навострил свои оттопыренные уши и шевелил ими в нетерпении.

– Говори! – приказал Желябужский и, покосившись на подьячего, добавил: – У меня от товарища по посольству тайн нет.

Хлопов порылся в кожаной суме, притороченной к седлу, вынул некую вещь, завернутую в тряпицу, и бережно подал ее шурину. Желябужский развернул тряпицу, и только недюжинная выдержка заставила его сдержать возглас удивления. Марья, не обладавшая дядиным хладнокровием, ахнула от восхищения, а подьячий всем телом подался вперед, впившись очами в кипарисовый ларец, окованный серебром. Дядя открыл ларец и вынул хрупкую вещицу, сплошь покрытую тончайшей резьбой и усыпанную самоцветами. Он поднес вещицу к свету и залюбовался игрой лалов, коими был изукрашен неведомый зверь с башенкой на спине и двумя острыми бивнями. Дяде был знаком этот зверь.

– Слон для игры в шахматы! Дивная резьба! Индийского дела, сразу видно! Есть такая страна за Персией. Не довелось там бывать, но видел в Исфахане похожие шахматы и прочие индийские поделки.

Желябужский вынимал из ларца пеших воинов, всадников на вздыбленных конях, грозные боевые башни. На шеломе каждого воина красовался крупный яхонт лазоревый, а щиты всадников сияли яхонтами черевчатыми в золотых гнездах. Когда Желябужский вынул из ларца царя, чье одеяние было сплошь усыпано изумрудными искрами, а царский венец блистал алмазами на золотых ноготках, Иван Хлопов торжественно провозгласил:

– Оными шахматами потешался великий государь и царь Иоанн Васильевич!

Подьячий Сукин недоверчиво присвистнул:

– Ты, Небылица, ври, да не завирайся!

Иван Хлопов забожился, что не покривил душой. Всем ведомо, что его дядя Тимофей Хлопов служил при государевой постели. Царь в милостивом расположении духа пожаловал слугу богатым подарком. Подьячий отмахнулся, сказав, что такие шахматы впору дарить иноземному королю, а не слугам, коих царь велел драть батогами. Иван Хлопов взъярился, говоря, что Тимофея батогами не драли, разве только родичей подьячего драли, так пусть о них и толкует. Тимофей же в своей духовной отказал шахматы старшему сыну, от него шахматы попали к двоюродному брату, потом к нему, Ивану, а уж он берег их как зеницу ока.

Федор Желябужский помалкивал, не желая вступать в щекотливый спор. Он знал, что Небылица, конечно, мастер приврать, но Тимоха Хлопов и в самом деле служил при царе. Не по породе ему было хаживать по царевой опочивальне, но Иван Васильевич так увлекся перебором людишек, что под конец царствования вокруг него не осталось родовитых бояр. Всех казнил. На безлюдье в царские хоромы стали брать людей самой низкой породы, поднятых из гноища. Среди них оказались Назарка и Тимоха Хлопов. Первому было назначено стоять в шатрах у царского копья, а второму – смотреть за государевой постелью.

На этой постели царь проводил много времени. Он тяжело хворал, его томили мрачные предсказания и зловещие небесные знамения. Потеряв доверие к иноземным докторам, он лечился испытанным дедовским способом, изгоняя хворь в жарко истопленной мыльне. Однажды его вывели из мыльни, где он парился четыре часа и развлекался любимыми песнями. Царя перенесли в опочивальню. Тимоха Хлопов надел на него полотняную рубаху и персидский халат. Рядом с постелью сидел боярин Борис Годунов, забиравший все более силы по мере того, как таяли силы царя.

Иван Васильевич велел кликнуть своего любимца дворянина Родиона Биркина и принести шахматы. Родион, помолившись Богу и дав обеты всем святым угодникам, вошел в царскую опочивальню. Тимоха сочувственно глянул на приятеля. Иван Васильевич любил шашки и шахматы, но злому супостату не пожелаешь чести играть с великим государем. Царь терпеть не мог проигрывать и гневался на искусных игроков, приказывая отрубать им уши, носы и губы. Но если он примечал, что ему нарочно поддаются, то гневался пуще и велел нещадно драть хитреца кнутом. Отказывавшихся от игры он приказывал казнить, говоря, что они, должно быть, вынашивают злые замыслы. Каждый неверный ход грозил смертью, и Биркин с замиранием сердца смотрел, как государь негнущимися перстами расставлял на доске шахматы. Только царя в алмазном венце он никак не мог поставить на место, и вдруг уронил его на доску и сам повалился навзничь. Тимоха Хлопов едва успел подхватить отяжелевшее царское тело. Произошли большое замешательство и крик, одни посылали за водкой, другие – в Аптекарскую избу за ноготковой и розовой водой. Но ничего не помогло, царь лежал на постели бездыханным.

Видать, в суматохе кто-то из слуг не удержался от соблазна и прибрал индийские шахматы. Правда, зять божится, что царь сам подарил их Тимохе. Оно, конечно, Иван Васильевич был непредсказуем. В гневе мог посадить на кол, а в добром расположении осыпал золотом. Надо верить словам родни. Странно только, что Хлоповы никогда ранее не хвастали подобной диковинкой, хотя знали, что Федор Желябужский великий охотник до игры в шахматы. Зачем же сейчас показали драгоценный ларец? Иван Хлопов как будто прочитал его мысли и ответил на немой вопрос:

– Последние времена настали! – вздохнул он. – Жена отписала из Коломны, что двор и службы сгорели. Надобно продать ларец, дабы поднять хозяйство. Сейчас в Москве настоящую цену не дадут, а уж в Коломне подавно. Ты ведь, Федор Григорьевич, в Варшаву едешь? Сделай милость, продай шахматы кому-нибудь из королевских людей. Я тебе доверяю по-родственному, знаю, что ты в полушке не обманешь!

– Отчего не продать! – радостно потер ладони подьячий. – Я подсоблю Федору Григорьевичу. У меня в Варшаве имеются знакомые жиды, они какую угодно вещь продадут, купят и снова продадут.

– Ладно! Оставь ларец. Там поглядим, что делать с шахматами, – сказал Желябужский.

– Век не забуду! А теперь не обессудь, Федор Григорьевич. Надобно догонять товарищей!

Хлопов взмахнул плетью и повернул коня, даже не попрощавшись с дочкой.

– Погоди! А с Машкой как же… – крикнул дядя, но Хлопова и след простыл.

Уж на что посольская служба приучила Федора Желябужского скрывать свои мысли и чувства, но тут он не сдержался. Выругаться не выругался, но угодников божьих помянул с таким чувством, что стоило любой площадной брани. Только мысль о драгоценных шахматах несколько смягчила посланника. Излив свой гнев, он пожаловался подьячему:

– Видал ясного сокола? Вот такие у меня родственники! Теперь надобно найти в слободе семьянистых, зажиточных людей с белой избой для дворянской дочери.

Несколько покалеченных воинов, оставшихся караулить белокаменную крепость, крепко разочаровали посланника, объяснив, что зажиточных людишек в слободке испокон века не водилось, а ныне все померли с голоду. Так и лежат по полатям с Покрова, дожидаются весны, когда их можно будет похоронить по христианскому обычаю. Посланник все же велел поискать живых. Высокая дамба подпирала рукотворное озеро, за глубоким оврагом располагались хозяйственные службы, конюшенный двор и лебяжий дом, где когда-то откармливали лебедей для царского стола. Но в лебяжьем доме царила тишина. Озеро было покрыто толстым льдом. Тихо поскрипывали от слабого ветерка распахнутые двери курных изб. Стрельцы заходили в избы, но всюду у стылых печей лежали заледеневшие тела. Слободка вымерла голодной и озябла студеной смертью.

– Может, Ивана подождать! – вслух размышлял Федор Желябужский.

– Ты что?! – подьячий замахал длинными рукавами шубы. – Немочно ждать, дело государево!

– Ничего не поделать, надо сестрину с собой брать, – сказал Федор после долгого раздумья.

Подьячий закатил глаза от ужаса.

– С посольством девку???!!! При свидетелях говорю: я к тому делу не причастен. Однако внемли моему совету. Ты в посольских делах человек опытный, не спорю. Но ездил только к персидскому шаху. В его землях порядок, посольского человека никто не дерзнет обидеть. А в Польше народ дикий и вольный. На ляхов и раньше управы не было, а ноне совсем оборзели. Ей-ей, отобьют девку! Переодень ее в мужское платье, она статью как отрок, авось никто не разглядит.

– Грех ведь!

– А снасильничают девку на твоих глазах, лучше будет? В еретических землях нельзя не согрешить. У меня и платье подходящее имеется.

С этими словами подьячий вытащил тюк одежды и проворно развязал его. Марья подалась вперед, с интересом рассматривая платье. Подьячий картинно, словно бойкий купчишка, бросил перед ней мужские порты, высокие сапоги, вышитые по верху травами, красный кафтан и к нему лазоревый кушак. «Точь-в-точь такой кафтан был на Марине Мнишек в день казни ее сына», – подумала девушка. Дядя тоже что-то признал.

– Погоди, так это…

– Маринкино платье и есть, не сомневайся, – хихикнул подьячий. – Ты же знаешь наших в Посольском. Звонкой монеты дали в обрез, а взамен наделили разной рухлядью, что осталась от государевых преступников. Велели в Варшаве послать на базар верного человека, чтобы продал подороже якобы от себя. Сказали, что покроем посольские нужды.

– Поди, Маша, в избу, переоденься, – только и нашелся сказать Федор.

Марья выпорхнула из возка со свертком одежды. Изба, в которую она вошла, была устроена как все крестьянские поземные, или черные, избы. Общая сень на деревянных столбах соединяла повалушу или горницу, которая являлась летним жильем. У богатых гостей, дворян и бояр над сенями часто устраивались светелки с красными окнами, а позади сеней прирубались чуланы, каморки и задцы для челяди. В крестьянских избах под горницей устраивалась глухая подклеть для скотины. За дверью подклети обычно слышалось мычание и блеяние, но сейчас там стояла такая же мертвенная тишина, как в лебяжьем доме.

Марья прошла через сени. В темноте угадывалась печь, занимавшая половину помещения. Марья нащупала рукой заволоку у низкого потолка. Через узкую щель из курной избы уходил дым. Называлось окно заволочным, потому что его заволакивали, или задвигали доской, когда печь протапливалась. В белых избах имелись дымницы – деревянные трубы, но в бедных избах топили по-черному, не обращая внимания на едкий дым и сажу, лишь бы было тепло.

Марья отодвинула закрышку волокового окна, и тонкий солнечный лучик пронзил мрак курной избы и высветил полати, на которых, оскалив зубы и задрав к потолку закоченевшие когтистые руки, лежал мертвый мужик. «Свят! Свят!» – по привычке прошептала девушка. Полагалось испуганно шептать при виде покойника, хотя какой там испуг, если Марья на своем коротком веку повидала больше мертвых, чем живых. Она скинула с себя опашень и летник, оставшись в одной рубахе. Ей не хотелось пачкать чистое платье, но в курной избе все было покрыто толстым слоем сажи. Она осторожно повесила опашень на окаменевшие руки покойника, чтобы платье не касалось закопченных стен.

Теперь надо было надеть мужское платье, но от этой мысли Марье стало жутко, как никогда в жизни. Она стояла босая, не в силах решиться, и только когда ступни заледенели от холодного земляного пола, она зажмурилась и натянула мужские порты. Высокие сафьяновые сапоги показались тяжелыми, зато кафтан пришелся впору. Марья сняла девичий венец и спрятала косу под меховой колпак, крытый сукном. Вот и все! Она подошла к двери. Сердечко отчаянно колотилось. Разве можно было предстать в таком виде перед дядей и его товарищами? Еще раз перекрестившись, девушка вышла на белый свет.

Ее появление вызвало веселье. Стрельцы, не смущаясь посланника, заржали, словно стоялые жеребцы: «Была девка, стала парнем! Эй, косу спрятала или остригла?» Марья, не чуя ног, юркнула в возок. Спасибо дяде, который поспешил прервать обидное веселье, приказав стрельцам трогаться в путь.

Небольшой отряд разделились надвое. Несколько стрельцов на рысях отправились впереди посольского возка, другие гуськом пристроились сзади, чтобы оградить посольских людей от неожиданного нападения из засады. Марья забилась в угол, прикрывшись дядиной дорожной епанчой. Казалось, она дремлет. На самом деле она чутко прислушивалась к разговору, который вели дядя и подьячий. Многое из мудреных речей она не разумела, но тем любопытнее было слушать про чужие страны и обычаи. Подьячий, поглядывая на дремлющую девушку, говорил Желябужскому:

– Подошло ворухино платье твоей сестрине. Лишь бы в Варшаве никто не опознал Маринкину одежу. Добро, что казаки выдали Маринку и Заруцкого. Ведь она из Астрахани наладилась в Персидскую землю убежать! Шахаббасову величеству в жены напрашивалась. А правду говорят, что у шаха Аббаса пятьсот жен? Как он с ними справляется? Знать, богатырь из себя.

Желябужский как всегда отвечал с осторожностью:

– Жен шахаббасова величества не видывал и не считывал, а шах Аббас обличья и сложения среднего, платье носит самое обыкновенное из крашенного сукна, не отличишь от простого ратника. В Исфахане нас с думным дворянином Жировым-Засекиным звали на пир в шахский дворец в честь победы над турками. Мы надели полукафтаны, на них по два кафтана побогаче: снизу шелковый, сверху подбитый на соболиных пупках, потом шубы на черных лисицах, на голову тафью, на тафью колпак на куницах, на колпак шапку горлатную соболью. Жара в Исфахане нетерпимая. Взопреешь весь в мехах, пот ручьями течет за ворот, кажется, в геенне огненной легче. Но даже застежку расстегнуть нельзя, дабы государевой чести не учинить порухи!

– Вестимо, – кивнул головой подьячий. – Шубу скинешь, потом с тебя в Москве кнутом шкуру спустят.

– Привели на пир пленного турка. Он огляделся: все сидят в простом платье, одни мы, русские, в богатом наряде. Принял меня за шаха, кинулся в ноги вымоливать пощады. Шах Аббас много смеялся. Потом шаху принесли саблю в ножнах, обделанных арабским золотом, он выхватил клинок и одним ударом срубил турку голову. Вот он каков! И весел и строг!

– Знатно потчевали?

– Грех жаловаться! Как вступишь с посольством в персидскую землю – до самого отъезда ты шахов гость, каждый день для тебя двух баранов режут, а по праздника быка.

– Знатно! – вздохнул подьячий. – А на Французской стороне с кормом для послов добре скудно. Были в Бардиусе, город украинный, а король в нем с немалыми людьми, вот и утеснение. Отвели для постоя двор невеликий, а корма ключник принес курам на смех. Мы ему говорили, что не токмо всем нам, одному толмачу проняться нечем. И ключник против тех наших речей ничего не говорил, токмо приносили корму по тому ж всего шесть дней, а после и того не приносили.

– Отчего король в украинном Бардиусе, а не в стольном Парисе? – спросил Федор Желябужский.

Подьячий с готовность начал объяснять, щеголяя тонким знанием заграничных дел:

– Нестроение великое во Французском королевстве. Король Людовикус совсем молод, сверстник нашему великому государю Михаилу Федоровичу. Отца его короля Ендрекуса Четвертого зарезал мужик. Зарезал тем обычаем: ехал король на Пушечной двор, а с ним в возке сидел думный человек дюк де Парнон. И встретился королю в узком переулке мужик на телеге с сеном, и королевской возок стал. А убийца вскочил на колесо да короля ткнул ножом. И пришло де в ребро и неопасно, от той раны быть живу можно. Король кинулся под защиту дюк де Парнона, только тот его не поберег, и убийца вдругорядь короля пырнул ножом. Потом шептались, что дюк де Парнон неспроста короля не поберег. Будто он сам подстроил убийство с ведома королевы Марьи де Медис, племянницы нынешнего папы римского. Умыслили они злое дело, ибо король сведал про королеву, что она живет блудно с маршалом де Анкра. С пытки убийца ничего не сказал, да только у пытки были немногие королевины советники, а великих людей к тому сыску никого не звали. Только правду не скроешь. Принц де Кундей за то стал, чтоб королевское убийство сыскать, от кого завод.

– Принц кто будет по-нашему? – спросил Желябужский.

– Вроде удельного князя. По родству нынешнему королю близок, дядька и остерегатель над королем и воинских дел начальник. Он в Думе говорил, что королева Марья де Медис со своими ближними людьми ворует, и вопрошал, куда делась казна, что после короля Ендрекуса осталась. А королева ту казну давно разделила с дюк де Парноном и свою часть отослала с маршалом де Анкром во Фряжскую землю. А казны после короля осталось двадцать и восемь мильюн.

– Сколько это на русские деньги?

– Считай сам, – подьячий стал загибать пальцы. – Мильюн – это десять раз по сто тысяч крон, а крона по двадцать и три алтына и две деньги. Экое место денег уворовано! Была бы у нас, русских, такая казна, мы бы свицоров наняли и все города, которые шведы и ляхи захватили, назад вернули. Свицорская земля между Французской и Фряжской землями, а про свицорских людей говорят, что бойцы великие и измены в них не бывает и с бою никогда не побегут. Только им надобно платить, а без денег не служат ни одного дня, как срок дошел, тотчас и деньги дай, а в долг ни одного дни не служат.

– То-то и оно, что без денег не служат, – горько отозвался Желябужский. – Вспомни Клушино.

Крепко засела заноза унизительного поражения под селом Клушино. Казалось, все благоприятствовало русскому войску, с которым шел восьмитысячный корпус шведов под командованием Якоба Понтуса Делагарди и три тысячи немцев-наемников. Но воевода князь Дмитрий Шуйский, брат царя Василия Шуйского, пожалел выдать жалованье перед битвой. Денег, конечно, в казне не было, жалованье платили мехами. Но Шуский и мехов пожалел, обещал раздать после сражения, надеясь, что многие наемники погибнут и некому будет истребовать своей доли. Наемники, которым не заплатили, сражаться не захотели и перекинулись на сторону поляков. Шуйский едва спасся, прискакав в Можайск на худой крестьянской кобыле.