Для поляков неудачный штурм Арбатских ворот означал провал всей кампании. Сейм согласился финансировать войско королевича только в течение одного года. Иноземные наемники, привлеченные надеждами на легкую добычу, чувствовали себя обманутыми, так как обещанное жалованье задерживали. Наемники рассчитывали поживиться в столице московитов, но теперь об этом нечего было мечтать. Великий гетман Литовский Ян Ходкевич лучше кого бы то ни было знал, что без денег любая победа оборачивается поражением. В битве при Кирхгольме гетман Ходкевич притворным отступлением выманил из укреплений шведскую армию, а потом бросил на нее тяжелых гусар, или «летучих ляхов», прозванных так за крылья, притороченные к седлам. При быстром движении крылья из перьев издавали резкий свист, пугавший лошадей противника. Панцирные гусары смяли ряды шведов, почти втрое превосходивших их по численности. Шведский король в панике бежал с поля боя. Великому гетману Литовскому прислали поздравления все европейские монархи, папа римский и даже турецкий султан Ахмед и персидский шах Аббас. Но крылатые всадники не были бестелесными ангелами. Они требовали денег, а казна Речи Посполитой была пуста. Победоносная польская армия попросту разбежалась, подобно потерпевшим поражение шведам.

Понимая, что без золота продолжение войны невозможно, канцлер Лев Сапега настоятельно советовал королевичу вступить в переговоры с московитами. Как ни противился Владислав, ему пришлось согласиться. Первый съезд с русскими послами назначили на речке Пресне. Комиссарами на переговорах от Речи Посполитой были литовский канцлер Лев Сапега, бискуп каменицкий Адам Новодворский, брат раненого мальтийского рыцаря, а также пограничный староста велижский Александр Корвин Гонсевский. Московское государство представляли наместник псковский боярин Федор Шереметев, наместник суздальский князь Данила Мезецкий и дьяк Артемий Измайлов. Боярин и князь был поименованы наместниками для пущей важности – так всегда делалось при важных переговорах.

Комиссары и послы съехались ближе к вечеру, настороженно оглядывая друг друга. Опасаясь подвоха, никто не сошел с коня. Так и вели переговоры в седлах. Из литовских людей чаще всего говорил канцлер Лев Сапега, искусный дипломат, принимавший участие еще в переговорах с царями Федором Иоанновичем и Борисом Годуновым. Тогда Сапеге удалось заключить двадцатилетнее перемирие, но оно не продержалось и половины срока. Канцлер Сапега завел длинную речь, построенную по всем правилам риторики, которую он в числе семи свободных искусств изучал в Лейпцигском университете. Канцлер защищал права королевича Владислава на московский престол. Он перечислял по пунктам все выгоды подчинения королевичу. Новодворский мерно кивал головой в епископской митре, одобряя каждый пункт. Его горячий конь норовил подняться на дыбы, но рука князя церкви была крепка и удерживала норовистое животное. Лев Сапега говорил:

– Не в столь давние времена, когда в Москве правил царь Иван Васильевич, Великое княжество Литовское заключило унию с Польшей. Так создалась славная Речь Посполитая. Отчего бы и вам, московитам, не последовать доброму примеру? Великое княжество Московское станет полноправным участником унии. Поглядите на нас, литовцев. Мы подчиняемся собственным законам, закрепленным в Литовском статуте. Мы имеем свою Раду, без согласия которой король ничего не может предпринять в пределах великого княжества. У вас, московитов, тоже будет своя Боярская дума из знатных людей и Земский собор из представителей разных сословий. В Московском княжестве вы будете судимы по своим судебникам, как это происходит сейчас. Не стоит бояться за греческую веру, ибо в Речи Посполитой каждый волен молиться по своей склонности. Правду ли я говорю? – Канцлер обратился за поддержкой к епископу Каменецкому.

– О, да! Мы уважаем чужую веру, тем более что вы христиане, пусть и заблудшие, – кивнул митрой Адам Новодворский.

Боярин Федор Шереметев вежливо выслушивал речи канцлера. Боярин был многоопытен. Будучи близок к Романовым, он пострадал от гонений, воздвигнутых на них Борисом Годуновым. Все правление лжецаря боярин провел в почетной ссылке на воеводстве в Тобольске. После смерти Бориса он был возвращен, целовал крест Самозванцу, потом свергал его, ставил царя Василия и его свергал. Потом вместе с боярами просил на московский престол польского королевича – что скрывать, было и такое.

Слушая канцлера, Шереметев думал, что литовские люди поздно спохватились. Не дали королевича, когда его столь горячо ждали. Многие хотели Владислава, да шведским принцем тоже не побрезговали бы. Кого угодно из сыновей соседних государей были готовы принять на осиротевший московский престол, лишь бы прекратилась Смута. Но с той поры много воды утекло, а еще больше – крови. Нет доверия льстивым речам о терпимости к православию. Не отступнику Сапеге, дважды переменившему веру, толковать о православном законе! На длинную речь канцлера боярин дал краткий ответ:

– Мы государя выбрали, крест ему целовали, венчан он уже венцом царским, и мы не можем от него отступиться.

– Достойно сожаления, что вы предпочитаете тиранию, хотя фортуна предоставляет московитам счастливую возможность насладиться шляхетскими вольностями! – гнул свое канцлер.

– Вольности нам не нужны. Не было, нет и не будет в Московском государстве обычая жить свободно, – парировал Шереметев.

– Мы рабы великого государя, а ваши вольности нам как телеге пятое колесо, – подтвердил князь Данила Мезецкий.

– Не все так мыслят, – возражал Сапега. – Нам известно, что царь Василий Шуйский при избрании на престол дал крестоцеловальную грамоту не казнить бояр без согласия Боярской думы. До нас также дошли слухи, что с молодого Романова, коего вы безосновательно именуете царем, также были взяты письменные обязательства, ограничивающие его тираническую власть.

– Никоторых писем с великого государя имано не было, – твердо отвечал Шереметев. – Царю и великому князю Михаилу Федоровичу всея Руси вручена самодержавная власть, коей пользовались его царственные предки. Он волен казнить и миловать, а иной воли нам не надобно.

Боярин не кривил душой. Правда, на Земском соборе толковали, что неплохо было бы взять с царя письменное обещание править в согласии с боярами и собором. Но разговоры ничем не закончились и жезл единодержавия был вручен Михаилу Федоровичу без всяких условий. Шереметев считал, что негоже ограничивать власть самодержца. Вольности не подходят русскому человеку – в этом боярин был уверен так же твердо, как в том, что солнце восходит с востока. Дай волю холопу, и он безобразно загуляет. Освободи от тягла крестьянина, и он, чего доброго, вообще перестанет пахать и сеять, предаваясь праздности. Оставь без воеводского пригляда купчишку – он непременно начнет плутовать, а дворянин, пожалуй, на коня не сядет и сабли из ножен не вынет, когда его позовут в поход. Единственно, родовитым боярам можно было бы прибавить воли, однако и они в своем большинстве не знают порядка – перессорятся, перестанут слушаться государевых указов, а то и измену замыслят.

Нелегко было при царе Иване Грозном, но много хуже стало в Смуту, когда каждый норовил поступать по собственному разумению. Нет уж, насытились сим блюдом из безначалия и своеволия! Едва не пропали совсем! Детям и внукам наказали не тщиться жить своим умишком, во всем покоряться великому государю и, буде он прогневается, смиренно сносить самые лютые казни, памятуя, что они для пользы.

Иное дело, что Шереметев не ожидал, что «сильные во Израиле», как он называл умудренных летами бояр и воевод, будут оттеснены от государя мальчишками и старыми бабами. Сейчас Московское государство уподоблялось богатому, но безалаберному дому, в коем главенствуют бабы, чего быть не должно, ибо бабам место на своей половине. Однако Шереметев не терял надежды. Только бы договориться с ляхами, а там вернется из плена Филарет Никитич, смирит свою жену Марфу Ивановну, ее сестру Евтинию, братьев Салтыковых и толпу припадочных людишек, набежавших неведомо откуда и жадно припавших к царскому престолу.

Переговоры велись до поздней ночи. На темном небосводе появилась хвостатая звезда. Адам Новодворский, воздев перст к небу, говорил:

– Смотрите на звезду с лучом. Стоит она над вашим Московским государством, и вы по той звезде увидите, что над вами сделается за ваше упрямство и непокорность королевичу Владиславу.

– Знамение небесное – тварь Божия, ему, Творцу, и работает, а рассуждать про то никому не надобно, – не сдавался Шереметев.

Устав пререкаться с московитами о правах королевича, Лев Сапега завел разговор о денежной контрибуции. Шереметев горячо возражал:

– Вы толкуете о своих убытках, а какие нам учинились убытки, того и в смету нельзя положить! Когда ваши сидели в Кремле, королю Жигимонту было отослано без счета всяких узорочей и дано твоим же, Лев Сапега, депутатам и полковникам, ротмистрам и русским изменникам, кои были с вами, по меньшей мере… Эй, дьяк, дай-ка грамоту.

Дьяк Измайлов подъехал к боярину и подал ему лист. Шереметев, пытаясь разглядеть буквы в холодном свете хвостатой звезды, не столько прочитал, сколько сказал по памяти:

– Золотом и серебром и всякою рухлядью по меньшей цене на 912 113 рублей и 27 алтын, а золотыми польскими 340 379 золотых и 13 грошей.

– Сколько, сколько грошей? – засмеялся Александр Гонсевский. – Вы больше потеряете, когда королевич двинется на Москву. Что еще у вас есть не спаленного и не опустошенного, от того останется только земля да вода!

Грозится ясновельможный пан! Шесть лет назад пан Гонсевский присвоил себе чин московского старосты, боярина и начальника Стрелецкого приказа. По наущению предателя Михаила Салтыкова староста московский приказал сжечь дотла царствующий град. Не случайно Гонсевский вскинулся, увидев в руках Шереметева длинный столбец. В том столбце явлено, что пан Гонсевский увез в Польшу царский венец Бориса Годунова и корону Самозванца. Шапку Годунова украшали два огромных самоцвета – лазоревый яхонт и синий яхонт, один оценивался в девять тысяч рублей, другой – в три. Корону Лжедмитрия не успели доделать, но на ней уже был укреплен алмаз необыкновенной величины, а под ним редчайший смарагд. Все камни достались пану полковнику, а еще он заполучил два носорожьих рога, принадлежавших Ивану Грозному. Тем рогам не было цены, худшие по качеству и стертые на конце ценились в немецких землях в двести тысяч угорских золотых. Напрасно пан Гонсевский смеялся, услышав про тринадцать грошей. Все до полушки подсчитано и записано дьяками!

Ни о чем не договорившись, комиссары и послы разъехались со стрелки. На обратном пути князь Мезецкий обеспокоенно говорил Шереметеву:

– Ох, не замиримся с ляхами! Вести приходят одна хуже другой. Рыцарство не желает мира с московскими людьми. Сагайдачный с товарищами присылали сказать королевичу, чтоб им из Московской земли вон не ходить, да и донцы с королевичем ссылаются, что все хотят ему служить.

Шереметев успокаивал суздальского наместника:

– Не робей, Данила Иванович! Ляхи берут нас на испуг! Да, шляхта не хочет мира, но без денег воевать не сможет. Немцы-наемники тем более. Черкасы токмо показывают вид, что воюют. Шли назад мимо Серпухова, посады сожгли, а в крепости от них отсиделись. Черкасы не упустят случай пограбить, однако не станут драться насмерть с православными, как бьются с басурманами.

Как и предсказывал боярин, поляки после ухода запорожских казаков не осмелились на второй приступ. Войско королевича двинулось прочь от Москвы. Когда шли мимо Троицкого монастыря, королевич на всякий случай приказал братии открыть ворота перед истинным государем. Архимандрит и келарь вместо ответа велели бить по ляхам из наряда. Провожаемый грохотом пушек, королевич ушел в Польшу. Его уход облегчил переговоры. Следующий съезд послов и комиссаров состоялся в деревне Деулино по Углицкой дороге в трех верстах от Троицкого монастыря. Поляки настаивали, чтобы дворян при съезде было по сто человек конных да по пятьдесят пеших с каждой стороны. Русские возражали, что Деулино бедная деревушка и не сможет прокормить такую прорву дворян. Лев Сапега, поглядывая на стены Троицкого монастыря, плотоядно облизывал губы и просил, чтобы русские великие послы прислали полякам рыбы.

– Рыбки им захотелось! – негодовал князь Мезецкий.

Полякам был дан ответ, что рыбы никакой из городов из-за прихода литовских людей к Москве не прихаживало ниоткуда. Польским комиссарам не довелось попробовать осетров и белорыбицы. В отместку они строили всякие козни.

– Глянь, Федор Иванович, что измыслили! – ахал дьяк Измайлов, подавая боярину Шереметеву польскую верющую грамоту, в которой королевич Владислав Жигимонтович титуловался царем и великим князем всея Руси.

– Вымарай титул сейчас же! – приказал боярин.

– Дегтем вымараю имя королевича! – пообещал дьяк.

При каждой встрече комиссары Речи Посполитой грозили продолжением войны. Они намекали, что полки гетмана Радзивилла, занятые прежде шведскою войною, теперь свободны и придут на помощь к королевичу. Послы бестрепетно отвечали, что в русских городах теперь много людей в сборе, а на весну и из других государств на помощь много людей придет.

– Все равно ваши казаки иного вора добудут, к нему наши воры пристанут, так у них и без королевича будет другой Дмитрий, – увещевал русских послов Александр Гонсевский. – Знайте, что в Польше растет сын тушинского Дмитрия, учится грамоте.

– Воренка, сына ворухи и Тушинского вора, давно повесили, – отмахивались русские послы.

– Повесили, да не того! Подлинного царевича подменили казаки. Покоритесь лучше королевичу, пока не подрос новый искатель московского престола.

Намеки Гонсевского очень обеспокоили русских послов. Они знали, что пан полковник был великий искусник на пакостные дела. Однажды ему уже удалось стравить русских служилых людей и казаков, развалив первое ополчение. Кто знает, какие хитрости он припас во славу своего короля? Давно толковали, что во дворце Льва Сапеги тайно воспитывается отрок Ян Луба, которого выдают за царевича Ивана Дмитриевича.

Послы спорили до хрипоты. Сапега грозился все бросить и ехать в Литву на сейм просить посполитого рушения на упрямых московитов. Несколько раз польские комиссары делали вид, что прерывают переговоры, и покидали Деулино. За ними посылали дворян, уговаривали возвратиться. Русские послы тоже отъезжали и выжидали за деревенской околицей, когда прискачут шляхтичи и будут просить их вернуться. Так всегда происходило во время съезда великих послов. На самом деле перемирие было нужно обеим сторонам. Вопрос заключался лишь в цене. В очередной раз отъехав из Деулино, боярин Шереметев предстал пред очи государя Михаила Федоровича.

– Не обидится ли великий канцлер? Не отъедет ли домой? – тревожился царь.

– Нет, государь. Ляхи хотят перемирия, но дорого просят. Требуют уступить им Смоленск, Белую, Дорогобуж, Рославль, Чернигов, Стародуб, Новгород Северский, Почеп, Трубчевск, Серпейск, Невль, Себеж, Красный да волость Велижскую с тем, что к той волости исстари потянуло. Знают, что пока в плену Филарет Никитич, у нас руки связаны.

– Что поделаешь, так Бог судил! – вздыхал царь. – Придется отдать им все, что попросят. Лишь бы вызволить батюшку из неволи!

Наконец с польскими комиссарами удалось договориться. Составили условия перемирия сроком на четырнадцать лет и полгода. Русские хотели на двадцать лет, но польские комиссары заупрямились, и пришлось уступить. По условиям перемирия к Речи Посполитой отходили захваченные поляками города, в том числе Смоленск. Зато поляки обещали вывести отряды лисовчиков и чаплинцев и заставить покинуть московские пределы черкасов, а самое главное – вернуть ростовского митрополита Филарета Никитича и других знатных пленников.

В крестьянской избе села Деулино собрались послы и комиссары. На золотом блюде внесли два креста – римский для поляков и православный для русских. Один за другим к блюду подходили участники переговоров, брали крест, православный или латинский, и прикладывались к нему губами в знак верности заключенному перемирию. Только велижский староста Гонсевский показывал свой гонор, требуя развести прямые рубежи между Велижем, Белою и Торопцом. Староста положил под крест память рубежам, но боярин Шереметев в сердцах скинул с блюда бумагу, сказав, что она к посольскому делу непристойна. Гонсевский вспыхнул, схватился за саблю. Великий канцлер Сапега бросил несколько слов на латыни, и староста смирился. Со слезами на глазах Гонсевский взял крест и поцеловал его.

Условия Деулинского перемирия были очень тяжелыми. Однако договор подвел черту под многолетней Смутой, истерзавшей Московское государство. Все русские города облетела радостная весть, что Смута закончилась, и всюду люди ломали шапки, обнажали головы на морозе и истово крестились, благодаря Господа за то, что им довелось дожить до мирного времени. Когда весть о перемирии достигла Тобольска, ликовали и русские, и пленные литовцы, надеясь вернуться домой. Ради счастливой вести воевода Куракин простил приговоренного к казни морского плотника, и он тоже радовался перемирию и своему спасению.

В Тобольске обсуждали предстоящее возвращение Филарета Никитича, а в Москве уже готовились встречать дорогого гостя. В июне месяце первого дня боярин Шереметев и князь Мезецкий в сопровождении дворян и стрельцов приехали на условленное место под Вязьмой. Вскоре появились польские комиссары, сопровождаемые свитой из шляхтичей. Послы и комиссары съехались на лугу, обменялись несколькими словами, потом вернулись к свите. По сигналу трубы на луг выпустили пленников. Они шли навстречу друг другу в высокой траве, на краткий миг остановились посередине луга, глянули друг другу в очи и быстрым шагом двинулись к своим. Едва Филарет Никитич приблизился к послам, как они пали на колени.

Филарета Никитича было указано встречать тремя встречами. Первой встречей должны были приветствовать в Можайске боярин Василий Морозов да окольничий Федор Бутурлин. Второй, более почетной встречей в Звенигороде – боярин князь Дмитрий Трубецкой да боярин князь Дмитрий Пожарский. Однако окольничий Федор Бутурлин бил челом государю, что ему меньше князя Дмитрия Пожарского быть невместно. Кроткий государь переменил порядок, указав на первой встрече быть Пожарскому, а на более почетной – Бутурлину. Но Бутурлин не успокоился и бил челом на Пожарского, что князь Дмитрий написан в первой встрече в больших, а он, Бутурлин, на второй встрече писан в числе других, а ему, Федору, меньше князя Дмитрия быти не мочно.

Для рассмотрения челобитной созвали Боярскую думу. Федор Бутурлин положил перед боярами старинную грамоту, из коей следовало, что дед Пожарского был губным старостой. Неведомо, где окольничий раздобыл сию грамоту, в роду Пожарских такую не сохранили. Губой называли округ, входивший в уезд. Губных старост выбирали из местных дворян, ниже были только земские старосты, коих ставили из лучших черносошных крестьян. Спросили Пожарского, что он ответит против уличающей грамоты.

– Да, дед ходил в губных старостах, – признался князь. – Невысоко место, спору нет! Но Пожарские всегда честно служили, куда их выбирали.

Бояре крепко задумались, уставя в пол длинные брады. Бутурлин был прав, его род выше Пожарских, чьи предки служили всего лишь губными старостами. Но порядок встречи государева отца был уже расписан, переменять заново некогда. Царь Михаил Федорович умоляюще посмотрел на окольничего:

– Федор Леонтьевич! Уступи ради великой радости! Пусть встреча батюшки будет без мест, а отечеству твоему в том порухи нет.

Месяца июня 14-го дня на память святого пророка Елисея государь, царь и великий князь Михаил Федорович всея Руси встречал отца своего Филарета Никитича за Тверскими воротами в четырех верстах от города. С великим государем шли служилые люди по отечеству – бояре и стольники, и стряпчие, и жильцы, а также приборные люди – стрелецкие головы, сотники, стрельцы и пушкари. Митрополит ехал в санях чести ради. Лошади с трудом волокли расписные сани по летней дороге. Полозья взрывали песок, поднимая клубы пыли. Государь вступил прямо в пыльное облако, трепеща от желания увидеть отца. Последний раз он видел его еще до отъезда Филарета под Смоленск, где русские послы превратились в пленников. Филарет помнил сына отроком и сейчас, когда рассеялась пыль, узрел его уже взрослым, обросшим мягкой бородкой и облаченным в царские одеяния. Царь поклонился в ноги отцу, припал губами к его руке и залился радостными слезами. Филарет нежно гладил сына по парчовым бармам и не мог произнести благословение из-за охватившего его волнения. Все чины Московского государства от мала до велика стояли на пыльной Волоцкой дороге, со слезным умилением наблюдая встречу отца и сына.

Все последующие дни устраивали пиры и раздавали награды за верную службу. Воеводе Михаилу Шеину за беспримерную оборону Смоленска пожаловали шубу да кубок. Думному дьяку Томиле Луговскому за то, что он был в Литве вместе с митрополитом Филаретом, и восьми дворянам, разделявшим с ними тяготы польского плена, также пожаловали шубы и кубки, смотря по достоинству, одним кубки с кровлей, другим – без кровли.

В череде пиров не было забыто важнейшее дело, предрешенное задолго до возвращения Филарета, но требующее сугубой подготовки. Ради него в Москву заранее вызвали иерусалимского патриарха Феофана. Его встречали через неделю после возвращения Филарета. Проницательный грек знал, зачем его призвали, и повел речь в Золотой палате перед государем, боярами и Освященным собором:

– Аз, смиренный Феофан, патриарх святого града Божия Иерусалима и всея великия Палестины, совокупясь со всем Освященным собором твоего великого Российского Царствия, молили и просили отца твоего преосвященнаго Филарета, чтобы он был на превысочайшем патриаршеском престоле богохранимого царствующего града Москвы всея Великия России и пас бы святую Божию церковь по преданию святых апостол.

Когда иерусалимский патриарх закончил речь и толмачи перевели ее на русский, великий государь послал за своим отцом боярина Михаила Салтыкова. Сын встретил отца в проходных сенях, подошел под благословение и просил пожаловать в Золотую палату. Думный дьяк Иван Грамотин зачитал слезное прошение, чтобы преосвященный Филарет моление патриарха Иерусалимского и всего Освященного собора не преслушати и быти на престоле патриаршеском Российского Царствия. Филарет Никитич по обычаю отвечал:

– Недостоин быть пастырем великого престола. Понес я в плену многия скорби и озлобления, преждевременно меня изнурившие. Ныне одно у меня желание – посвятить себя безмолвному житию.

Михаил Федорович слушал, как его отец нарицает себя недостойным, и вспоминал, как он сам многократно отказывался принять царский посох. Не только по обычаю отвергал, а на самом деле не хотел принимать и сейчас бы с радостью отказался. Батюшка – другой закалки человек. Он наверняка хочет в патриархи и быстро даст себя уговорить. Оно и к лучшему, будет на кого опереться в тяжком государевом деле. Бог велел подчиняться родителям. Не зазорно царю склониться пред патриархом.

Между тем Филарет Никитич указывал на свою старость, говорил, что такое великое и неизреченное дело решается по смотрению Божьему, а не по самохотному стремлению. После новых усиленных просьб ему было сказано с упреком, что он подвергся Божьему гневу за непослушание мольбам Собора. Наконец митрополит со вздохом дал свое согласие. Он низко поклонился государю Михаилу Федоровичу, поцеловал правые колено, руку и ланиту патриарху Феофану, облобызался с архиереями. Протодиакон взял кадильницу и начал кадить иконам, великому государю, патриарху и всему духовному чину, а певчие в это время пели многая лета преосвященному патриарху Московскому и всея Руси.

Того ж месяца июня в 24-й день на праздник Рождества Ивана Предтечи был совершен чин наречения святейшего Филарета в патриархи. В Успенском соборе, где собрались знать и духовенство, Филарет отслужил литургию. По окончании службы два митрополита, взяв его под руки, возвели на золоченый патриарший престол и трижды усадили на него под пение «Ис полла эти, деспота». Греческое «деспота», или владыка, пелось с особенным надрывом, гулко отражаясь от каменных столпов собора, и возносилось ввысь. С Филарета сняли литургические одеяния – саккос и прочее – и возложили на него крест золотой с перемандом, золотую панагию воротную святительскую, мантию и белоснежный клобук. Иерусалимский патриарх вручил московскому патриарху первоствятительский жезл.

Когда духовенство вышло из собора, Михаил Федорович звал отца, весь Освященный собор и бояр хлеба есть. В Грановитой палате были накрыты столы. В столы смотрели стольники: в большой стол Иван Морозов, в кривой стол князь Василий Ахамяшуков-Черкасский. Государь сидел вместе с отцом, иерусалимский патриарх отдельно. Около государя стоял кравчий Михаил Салтыков. Под его присмотром подавали утей верченых, зайца в репе, жареных лебедей, куру в лапше и потроха гусиные. Государь потчевал патриарха Феофана, прося его отведать порося живое рассольное под чесноком. После порося на стол поставили кострец лосиный под взваром, желудки с луком и поставец сморчков. Иерусалимский патриарх с ужасом смотрел на сморчки в сметане, недоумевая, как их можно есть. Московский патриарх вкушал грибы с наслаждением, вознаграждая себя за годы польского плена, когда не было возможности отведать русских блюд. Гости ели руками, по два человека из одной мисы. Так было на пирах и в домашнем обиходе. Вкушать из одной мисы считалось знаком доверия и дружбы.

Государю Михаилу Федоровичу наливал мед и вино чашник Иван Плещеев, патриарху Филарету – дьяк Андрей Измайлов. У поставца, заставленного серебряными и позолоченными кубками, трудилась дюжина чашников, не поспевавших цедить вино в кубки и чашки. Запыхавшиеся стольники носили столетние меды и лучшее вино из погребов Питейного двора. Тысяцкий князь Черкасский распоряжался, кому из бояр говорить слово. Поднимали чаши за здравие обоих государей, особо пили за гостя из святого града Иерусалима.

Когда пили за здоровье великого государя и святейшего патриарха, полагалось осушать кубок до дна. В доказательство каждый гость перевертывал выпитый кубок и ставил его себе на голову, показывая, что не осталось ни капли. Феофан, привыкший разбавлять ключевой водой сладкое кипрское вино, быстро пьянел от крепчайших медов. Под сводами Грановитой палаты стоял неумолкаемый шум, гости разгорячились и кричали, не стесняясь великих государей. Дворяне, получившие в награду шубы, сравнивали меха и спорили об их достоинстве.

После третьей ествы раскрасневшийся патриарх Филарет Никитич встал из-за стола и провозгласил, что поедет вокруг града на осляти. По византийскому обычаю новопоставленный епископ объезжал свои владения. На Руси объезд превратился в подобие шествия на осляти, которое совершалось в Вербное воскресенье в память входа Господа Иисуса Христа в град Иерусалим. Патриарху Феофану был знаком этот обычай. Он сам каждый год въезжал в святой град на молодом осле, не знавшем ярма, и проезжал по тем же узким и кривым улочкам, по которым в евангельские времена проезжал на осле сам Иисус Христос. К удивлению иерусалимского патриарха, Филарету Никитичу подвели серую кобылу, к чьей голове были подвешены длинные суконные уши. «Конечно, где найдешь осла в этой северной стране!» – спохватился Феофан.