Человек, стрелявший в премьер-министра, назвался помощником присяжного поверенного Дмитрием Григорьевичем Богровым. Судя по фотографиям и описаниям внешности, он был среднего роста, худощавый, с лихорадочным румянцем на щеках. Отвислая нижняя губа обнажала выдвинутые вперед зубы. Но отталкивающего впечатления убийца не производил. Был он похож на скромного интеллигента, а не на закоренелого преступника. Возможно, потому, что носил пенсне.
Богров прожил 24 г.. После покушения ему оставалось жить всего 11 дней. За это время он дал подробные показания, произнес речь на суде, оставил предсмертное письмо. После казни воспоминания о нем написали многие из его знакомых; он стал героем нескольких книг. И все же мотивы его преступления остаются психологической загадкой. Кто же такой был Дмитрий Богров и что заставило его совершить покушение на Столыпина?
Виртуозный обманщик?
Семью Богрова хорошо знали в Киеве. Отец его – Григорий Григорьевич Богров – был присяжным поверенным, завсегдатаем привилегированных клубов, где встречался за карточным столом с высоким начальством. В детстве Дмитрий Богров, если верить воспоминаниям близких, был тихим и застенчивым мальчиком, красневшим от любого пустяка. В 1905 г. он окончил 1-ю городскую гимназию (лучшую в Киеве, в ней учились, например, Михаил Булгаков и Константин Паустовский). Идя по стопам отца, поступил на юридический факультет Киевского университета. Вскоре родители предпочли отправить его и старшего брата Владимира за границу, в Мюнхен, где продолжили учебу, подальше от бурных событий в стране. С занятиями в немецком университете трудностей не было, так как Богров хорошо владел четырьмя языками. Через год он вернулся на родину. В феврале 1910 г. Богров окончил Киевский университет, но до самого покушения в сентябре 1911 г. не имел определенных занятий. Отец устроил его помощником секретаря в комитет по борьбе с фальсификацией пищевых продуктов в Петербурге. Наряду со службой Богров пытался вести уголовные дела, но сам иронически писал родным: «Имею в день только 2 – 3 часа, когда мне никто не дурит голову и я совершенно одинок, это часы моего адвокатского приема». Через восемь месяцев он вернулся в Киев и работал, вернее, изредка посещал адвокатскую контору своего родственника.
В семейном кругу Богровых господствовало сугубо критическое отношение к российской действительности. Старшее поколение придерживалось либеральных взглядов. Отец симпатизировал кадетам и выступал за эволюционное развитие. Младшее поколение было более радикальным. Двоюродный брат Богрова – Сергей Богров – являлся членом РСДРП и поддерживал контакты с Лениным. Сам Дмитрий Богров говорил, что на гимназической скамье прошел всю гамму воззрений от либерализма до анархизма. Когда он был либералом, неизвестно, но уже в старших классах находился под полным влиянием двоюродного брата. К окончанию гимназии он считался эсером, причем отдавал предпочтение эсерам-максималистам. Приобщение к революционной деятельности проходило играючи. Одна из его знакомых Бэлла Барская вспоминала, как Богров помог ей перевезти на новое место чемодан с нелегальной литературой: «Хохоча и дурачась, совершенно забыв об опасности, которой мы подвергались, мы играли в путешественников, усаживаясь на дребезжащие киевские дрожки. Особенно весело было проезжать мимо стоящего на углу усатого, наивного городового, не подозревавшего, какой багаж мы везем».
В Мюнхене настольными книгами Богрова были труды вождей анархизма Михаила Бакунина и Петра Кропоткина. В анархизме его привлекал дух индивидуализма. Позже Барская вспоминала: «Мы иногда катались вдвоем по Днепру, иногда гуляли вместе, и разговор всегда заходил о революционной работе, о партиях и программах. Митя резко критиковал все существовавшие тогда программы, он страстно мечтал о революции, но все пути, известные нам, считал неправильными. Он говорил, что не может представить себя членом какой бы то ни было партии, что не перенес бы той узды, которую она накладывает на личность, что революцию можно делать самому, без чужой указки и чужой помощи. «Я сам себе партия», – сказал он однажды фразу, которая, помню, взволновала меня и ярко запомнилась».
В конце 1906 г. Богров примкнул к группе анархистов-коммунистов. Подпольные организации Киева переживали тогда трудные времена. Осенью 1907 г. из Парижа приехали два представителя группы «Буревестник» Наум Тыш и Герман Сандомирский. Им удалось наладить прерванные связи и вдохнуть новые силы в анархистское подполье. Сандомирский вспоминал, как вместе с Богровым они обсуждали планы революционной пропаганды: «Дмитрий произвел на меня впечатление энергичного, преданного делу работника. Разговор почти не выходил за рамки тех вопросов, которые в то время волновали всех русских анархистов. Дмитрий говорил живо, увлекательно, временами пересыпал свою речь блестками юмора, но не покидая делового тона, и меньше всего производил впечатление фразера. «С таким не пропадешь», – радостно думал я».
Богров увлеченно занимался подпольной работой. Кое-кто считал его одним из вожаков анархизма на Юге. В университете на Богрова смотрели как на крупную революционную величину. На университетских сходках он солидно молчал, считая агитацию в студенческой среде несерьезным занятием для опытного конспиратора. За Богровым числились мужественные поступки. Однажды во время разгона публики в литературно-артистическом обществе он отбивался палкой от городовых. В другой раз, когда полиция накрыла незаконное собрание, Богров внезапно выскочил из толпы с браунингом в руке и закричал: «Сюда… Тут лучше их накрыть». В суматохе полицейские не разобрались и кинулись в указанном им направлении, упустив участников собрания. Правда, рассказы об удалых проделках сохранились только со слов самого Богрова.
Надо признать, что отношение анархистов к Богрову было неоднозначным. Многие недолюбливали его за высокомерие и пристрастие к черному юмору. Ему даже прилепили обидную кличку «Митька-буржуй». Как человек с почти законченным университетским образованием, Богров претендовал на роль теоретика. Он написал несколько статей для нелегального «Анархиста». В статьях прослеживалось явное несогласие с укоренившимися традициями в анархизме. Речь шла об экспроприациях. Часть боевиков считала вполне возможным тратить деньги на личные нужды, а Богров выступил с осуждением этой практики. «Анархисты-коммунисты Киева, – писал он, – категорически отвергают всякое содействие к улучшению материального положения товарищей путем денежных экспроприаций на том основании, что такая экспроприация есть не что иное, как переход денег от одного собственника к другому, и что она не имеет никакого революционного значения».
В противовес экспроприациям Богров предлагал индивидуальный террор. Герман Сандомирский отмечал, что своим выступлением на подпольной анархистской конференции Богров «возбудил недовольство той части конференции, состоящей из боевиков, которой было поручено в конспиративном порядке обсудить ряд замышлявшихся террористических актов, именно тем, что предложил организовать ряд покушений против высших и полицейских чинов Киева. Среди нас было много горячих апологетов антибуржуазного террора, которые возмущались речами Богрова и заявляли, что с такой программой террористической деятельности ему следовало бы обратиться не к анархистам, а к боевой организации социалистов-революционеров».
Но вряд ли самые горячие оппоненты Богрова могли предположить, что они вели полемику не с товарищем по борьбе, имевшим собственное представление о тактике, а с секретным агентом охранного отделения. Богров был завербован в конце 1906 или в начале 1907 г., т.е. сразу же или спустя два-три месяца после вступления в группу анархистов-коммунистов. Точнее, Богров добровольно пришел в охранное отделение. К этому времени Спиридовича уже перевели в Петербург, и политическим розыском ведал Кулябко. Впоследствии он показывал: «Как-то однажды ко мне в охранное отделение явился неизвестный человек и, отрекомендовавшись студентом киевского университета Богровым, предложил мне свои услуги по части сотрудничества в охранном отделении».
Услуги Богрова были приняты. Ему назначили жалованье и присвоили агентурную кличку Аленский. Он «освещал» анархистов и поставлял кое-какие сведения об эсерах Киевскому охранному отделению до отъезда в Петербург. Сменив место жительства, он продолжал вести тайную жизнь агента. Предварительно заручившись рекомендациями Кулябко, Богров встречается с тогдашним начальником Петербургского охранного отделения полковником М.Ф. фон Коттеном. Жандармский офицер предложил ему уточнить, какую партию он будет «освещать». Через несколько дней они снова встретились. По словам фон Коттена, «на этом свидании выяснилось, что Богров, которому мною был дан псевдоним «Надеждин», работать по анархистам в Петербурге не может, так как определилось, что таковых в Петербурге не имеется, что вполне совпадало с имеющимися в отделении сведениями. Что же касается социалистов-революционеров, то Богров с уверенностью заявил, что ему удастся завязать с ними сношения, как через Кальмановича, так равно через присяжного поверенного Мандельштама».
Юрист С.Е. Кальманович являлся видной фигурой среди столичных эсеров. Богров был вхож к нему в дом как сын почтенного присяжного поверенного. Не меньше Кальмановича жандармов заинтересовал Е.Е. Лазарев, о котором также упомянул Богров. Оба деятеля, легально проживавшие в столице, имели прямой выход на руководство партии эсеров за границей. Но новый агент не оправдал клички Надеждин. Его сообщения не отличались содержательностью. Из-за этого он, если так можно выразиться, испытывал угрызения совести. По воспоминаниям фон Коттена, «в одно из наших свиданий Богров сам поднял вопрос о том, что он даром получает от меня деньги, так как не дает никаких сведений. Тогда я, имея в виду трудность приобретения интеллигентной агентуры и принимая во внимание предстоящий вскоре его отъезд за границу, где он мог бы приобрести новые связи, предложил ему остаться у меня на жалованье до отъезда его за границу, что составляло ровно 6 месяцев с моих с ним сношений».
Таким образом, известно, что Богров сотрудничал с Петербургским отделением с мая по ноябрь 1910 г. Вернувшись из-за границы в родной Киев, он в течение девяти месяцев не предпринимал никаких попыток возобновить отношения с органами политического розыска. Сделал это только в самый разгар подготовки к приезду в город высоких гостей.
26 августа 1911 г. в охранном отделении произошел странный случай. Утром в помещение отделения был доставлен подозрительный субъект. Не успели служащие отделения приступить к обыску, как он выхватил из кармана револьвер и застрелился. Днем начальник отделения принимал у себя на квартире столичных коллег. По словам одного из приглашенных, «этот обед у Кулябки был неудачен, все были под тяжелым впечатлением факта самоубийства, происшедшего в тот день в отделении». Таинственное самоубийство встревожило не только жандармов. Вице-директор Департамента полиции Веригин вспоминал, что «в конце обеда подполковник Кулябко сказал, что к нему пришел один очень интересный господин, почему полковнику Спиридовичу и мне он предложил послушать, что он будет рассказывать».
«Интересным господином» оказался Богров. Он рассказал, что год назад в Петербурге познакомился через Кальмановича и Лазарева с неким «Николаем Яковлевичем». Столичное знакомство имело продолжение. В Киев от Лазарева явился посланец, назвавший пароль и осведомившийся, у кого из подпольщиков он может навести справки о революционной деятельности Богрова. Потом от Николая Яковлевича пришло письмо с вопросом, не изменились ли его политические убеждения. Богрову стало ясно, что его проверяют, прежде чем допустить к участию в важном деле. Наконец, на дачу Богровых под Кременчугом приехал сам Николай Яковлевич. Он попросил подыскать в Киеве надежную квартиру для трех человек и моторную лодку для передвижения по Днепру. Из его намеков Богров понял, что готовится покушение на одного из сановников. После визита Николая Яковлевича прошел месяц. Богрова больше не тревожили. Но узнав о происшествии в охранном отделении, он заподозрил, что оно находится в какой-то связи с готовящимся террористическим актом.
Жандармы слушали агента, затаив дыхание. Полковник Спиридович показывал: «У нас всех троих сложилось впечатление в серьезности сообщенных им сведений, а также в том, что разоблачаемый им террористический акт должен коснуться личности Государя Императора». О сообщении Богрова доложили генералу Курлову, который распорядился запросить Петербургское охранное отделение о Кальмановиче и Лазареве, не раскрывая источник информации, и послать жандармов в Кременчуг. Фон Коттен прислал довольно туманную телеграмму, а поиски в окрестностях дачи Богрова ничего не дали. Тогда жандармы разработали план на случай появления террористов в Киеве. За домом Богрова установили наружное наблюдение.
31 августа Богров сообщил, что ночью приехал Николай Яковлевич и остановился у него на квартире. Наружное наблюдение ничего не заметило. Богров узнал, что объектом покушения будет Столыпин или министр народного просвещения Кассо. Кроме того, Николай Яковлевич просил достать билет в Купеческий сад на народное гулянье и назвать точные приметы двух министров. Билет вечером Кулябко прислал, Богров был на гулянье, но объяснил террористам, что ему не удалось увидеть министров из-за большого наплыва публики.
Поздно ночью Богров пришел на квартиру Кулябко с сообщением о Николае Яковлевиче: «У него в багаже два браунинга. Говорит, что приехал не один, а с девицей Ниной Александровной… Думаю, что у девицы Нины Александровны имеется бомба. Вместе с тем Николай Яковлевич заявил, что благополучный исход их дела несомненен, намекая на таинственных высокопоставленных покровителей». Начальника охранного отделения особенно встревожило предположение, что террористы имеют сообщников в Департаменте полиции.
Каждый шаг всех действующих лиц киевской трагедии, произошедшей 1 сентября, можно восстановить по минутам. В 6 часов утра Кулябко сделал доклад генерал-губернатору Трепову, а в 10 часов генералу Курлову. После этого товарищ министра встретился со Столыпиным и просил его соблюдать предельную осторожность. Министр не разделял тревогу подчиненных и, по словам Курлова, «в заключение разговора со мной высказал по поводу доложенных сведений о злоумышленниках, что все это несерьезно и что даже, если бы была найдена бомба, он не поверил бы этому».
В 11 часов Богров сообщил вице-директору Веригину, что свидание террористов отложено до вечера. Местом встречи будет Бибиковский бульвар. В 3 часа дня состоялось совещание у Курлова. Потом генерал пояснил, что он был очень удивлен непонятными маневрами террористов: «У меня возникла мысль, что злоумышленники могут скрывать многое в своих планах от Аленского и в последнюю минуту на Бибиковском бульваре, близко стоящем от линии проезда в театр, поставить Аленского в необходимость пойти с ними на линию проезда и принять участие в совершении террористического акта, хотя бы в качестве свидетеля, дабы он в это время не мог им изменить». Было условлено, что в этом случае Богров подаст знак филерам, чтобы они арестовали всю группу.
Ближе к вечеру поступило сообщение о новых изменениях в планах террористов. Богров передал, что встреча на бульваре отменяется. Николай Яковлевич по-прежнему в его квартире и очень нервничает, потому что заметил наблюдение за домом. В 6 часов вечера Богров позвонил по телефону в охранное отделение и попросил прислать ему билет на парадный спектакль. Примерно за час до начала спектакля ему доставили билет № 406 в 18-м ряду партера.
Эпизод с театральным билетом представляется самым загадочным в этой истории. Выдав его, подполковник Кулябко нарушил циркуляр Департамента полиции, запрещавший использовать секретных агентов для наружного наблюдения. Грубо нарушалась и Инструкция об охране Высочайших Особ, согласно которой секретные осведомители не допускались в места присутствия императора. Позднее Кулябко так и не смог членораздельно объяснить, зачем же его осведомитель был послан сначала на гулянье в Купеческом саду, а затем в театр. Богров мотивировал свою просьбу поручением террористов выяснить приметы намеченных жертв. Ничего глупее этого нельзя было придумать при всем старании. Портреты Столыпина и Кассо публиковали все газеты и журналы. Задним числом Кулябко поведал о ходе своих рассуждений: «У меня мелькнула мысль, не есть ли поручения эти – простой отвод Богрова, что, услав его в театр под видом наблюдения, они могут совершить покушение помимо него». Поэтому Богрову дали инструкцию следить за залом и в случае обнаружения покушавшихся дать знать полиции. Поручение, надо сказать, нелепое. Ведь единственный террорист, которого Богров знал в лицо, был Николай Яковлевич, оставшийся дома в плотном кольце филеров.
Подполковник Кулябко очень странно командовал своим осведомителем в театре. В антракте он приказал ему возвратиться домой и проверить, на месте ли Николай Яковлевич. Богров ушел, затем вернулся с сообщением, что все в порядке. Охрана не хотела впускать его в театр, так как его билет уже был надорван. Но вмешался Кулябко и, обняв своего агента, увел его внутрь здания. В следующем антракте начальник охранного отделения вновь приказал ему ехать домой. Богров сделал вид, что уходит, незаметно вернулся в зрительный зал и направился к Столыпину, прикрывая браунинг театральной программкой.
Когда стрелявшего схватили, через толпу протиснулся Кулябко и, взглянув в его залитое кровью лицо, прохрипел: «Это Богров!» Ротмистру П.Т. Самохвалову было дано распоряжение, не теряя ни секунды, мчаться к дому Богрова и арестовать скрывавшихся там злоумышленников. Вместе с филерами, сторожившими подъезд, жандармы ворвались в квартиру. Все двенадцать комнат оказались пустыми. «Где же ваши террористы?» – спросил ротмистр. «Теперь ясно, что морочил он нас», – ответил старший филер.
Пламенный революционер?
Рискованный замысел Богрова удался. На допросе он признал: «Все рассказанное мной Кулябко было вымышленным». Никогда не останавливался у него на квартире Николай Яковлевич, никогда не приезжала девица с бомбой Нина Александровна. Вся история с мнимыми террористами была придумана, чтобы к Столыпину мог приблизиться настоящий убийца. За границей Богров купил браунинг. Он брал его с собой в Купеческий сад, но в последнюю минуту не решился стрелять. Зато в театре он не растерялся.
Самое существенное Богров рассказал ночью 1 сентября. На трех остальных допросах, продолжавшихся до 6 сентября, он вносил отдельные дополнения. Допросы проводили судебный следователь по особо важным делам В.И. Фененко и жандармский подполковник А.А. Иванов. Последний вспоминал, что «Богрова допрашивать было чрезвычайно трудно, он нервничал и постоянно отвлекался посторонними разговорами».
На основании пункта 1 статьи 18 Положения об усиленной охране Богров был предан военно-окружному суду «для осуждения и наказания по законам военного времени». Суд в составе генерал-майора Рейнгардта, одного полковника и трех подполковников проходил 9 сентября в одном из помещений так называемого Косого Капонира Печерской военной крепости-склада. Там же содержался под стражей и Богров.
Обвинителем выступал генерал-лейтенант Костенко, от защитника подсудимый отказался. По словам Костенко, «во время судебного заседания Богров держал себя корректно и совершенно спокойно, говорил он, обращаясь больше к публике, в числе которой были министр юстиции Щегловитов, командующий войсками, его помощник, киевский губернатор и предводитель дворянства, комендант, чины гражданской и военной прокуратуры». Заседание началось в 4 часа дня и продолжалось примерно до половины десятого вечера. После получасового совещания судьи огласили приговор. Богров был признан виновным в преднамеренном убийстве Председателя Совета министров и приговорен к повешению.
К судебному делу подшито его прощальное письмо родителям. Сверху надпись – «один лист бумаги выдан арестованному Богрову. Караульный начальник штабс-капитан Юрасов. 10 сентября 1911 г.». Далее текст письма, написанного рукой смертника: «Косой Капонир. Дорогие мама и папа! Единственный момент, когда мне становится тяжело, – это при мысли о вас, дорогие мои. Я знаю, что вас глубоко поразила неожиданность всего происшедшего, знаю, что вы должны были растеряться под внезапностью обнаружения действительных и мнимых тайн. Что обо мне пишут, что дошло до сведения вашего, я не знаю. Последняя моя мечта была бы, чтобы у вас, милые, осталось обо мне мнение, как о человеке, может быть, и несчастном, но честном. Простите меня еще раз, забудьте все дурное, что слышите, и примиритесь со своим горем, как я мирюсь со своей участью. В вас я теряю самых лучших, самых близких мне людей и я рад, что вы переживете меня, а не я вас. Целую вас много, много раз. Целую и всех дорогих близких и у всех, всех прошу прощения. Ваш сын Митя. 10 сентября 1911 г.».
В ночь на 12 сентября в камеру смертника вошли судебные чиновники. Как передавал один из тюремщиков, проснувшийся Богров сказал им: «Самая счастливая минута в моей жизни только и была, когда узнал, что Столыпин умер». Приговоренного вывели на один из фортов – Лысую гору, где была установлена виселица. Много лет спустя палач Юшков рассказывал, что он набросил петлю на шею Богрова и выбил из-под его ног табурет. «Но вдруг молниеносно по виселице зазмеилась веревка, и повешенный упал на землю. Присутствующие охнули. Все поняли, что случилось «страшное» и неожиданное: не-ужели слепой случай освободит от смерти убийцу Столыпина? Но уже раздался свирепый окрик вице-губернатора, сопровождавшийся ударом кулака в спину палача: «Повесить!» Юшков торопливо стал вторично налаживать петлю на шею Богрова. Из-под мешка послышалось надорванное, скрипучее и бессильное: «Сволочи!»
Рассказ, основанный на воспоминаниях палача, не очень достоверен. Во всяком случае никто из присутствовавших при казни не говорил об оборвавшейся веревке. Но даже враждебно настроенные свидетели признавали, что Богров сохранял полное присутствие духа. Он пошутил по поводу фрака, в котором его привезли на казнь. Стоя на табурете, просил передать последний привет родителям. Когда прошло положенное по закону время, тело Богрова вынули из петли, и врач констатировал смерть.
Несмотря на мужественное поведение, обычно превращавшее казненного в революционного героя, о Богрове высказывались нелестные суждения. В его биографии было слишком много темных пятен, чтобы современники могли дать ему однозначную оценку. Споры о Богрове начались почти сразу после казни. В 1914 г. были опубликованы две работы с противоположными выводами. Публицист Л. Ган рассматривал события 1 сентября с официальной точки зрения, используя правительственные источники. Для него Богров был обычным секретным агентом. Вторую работу написал А. Мушин. За псевдонимом Мушин, очевидно, скрывался человек, хорошо знакомый с анархистским подпольем. (Возможно, им был анархист В.И. Федоров-Забрежнев.) Он воспользовался личными документами, предоставленными ему родственниками Богрова. Мушин оспаривал факт сотрудничества героя своей книги с политической полицией. Богров, по его словам, только делал вид, что работает на охранку. Он руководствовался принципом «цель оправдывает средства», что, с точки зрения Мушина, являлось вполне оправданным. «Революционеры никогда не были и не будут морально чисты. В их партийном обиходе принимают права гражданства действия и поступки, ничем не отличающиеся от приемов правительственных агентов».
Этот спор был продолжен после падения самодержавия. Когда в Киеве снесли памятник Столыпину, родители Богрова потребовали, чтобы на этом месте был установлен бюст их сына. Впрочем, революционные власти отвергли предложение, опасаясь эксцессов со стороны киевлян. В 1924 г. историк Б. Струмилло опубликовал подборку материалов с донесениями Богрова из архива Департамента полиции. «Из этих сведений Аленского-Богрова с несомненностью устанавливается провокаторская деятельность Богрова… – заключал Струмилло, – Богров – охранник, это – факт, и напрасны были все изыскания его друзей…»
Но таково уж было свойство спора о Богрове, что одно убедительное суждение о нем сразу же парировалось другим, причем не менее убедительным. Струмилло не зря упоминал о друзьях Богрова. Изыскания о Богрове стали своего рода хобби для Германа Сандомирского. Он помещал заметки о своем киевском знакомом до революции в рукописном тюремном журнале. В первые годы советской власти еще признавалось, что против самодержавия боролись не только члены большевистской партии. Статус политкаторжанина давал Сандомирскому возможность печатать статьи в официальных изданиях. Он вступил в дискуссию со Струмилло: «Кем был Богров до совершения акта, я до сих пор еще не знаю. Но то, что он проявил в своем последнем акте максимум самопожертвования, доступного революционеру, даже чистейшей воды – для меня не представляет ни малейшего сомнения».
Полемика середины 20-х гг. не имела продолжения, потому что вскоре наступили времена монолитного единства по всем идеологическим вопросам. В водоворот репрессий был втянут бывший анархист Сандомирский, уцелевший на царской каторге и погибший в тюрьмах НКВД. В течение следующих сорока лет историческая литература не касалась темы убийства Столыпина. На русскоязычной эмиграции не висели такие оковы, и там время от времени печатались статьи о Богрове.
В начале 30-х гг. свое слово сказал старший брат убийцы – Владимир Богров. Он был далек от идей анархизма, и главным его побуждением было желание отстоять семейную честь. Интересно, что Владимир Богров изучал те же самые материалы, что и Струмилло. Еще в 1918 г. большевики предоставили брату убийцы ненавистного царского сатрапа доступ в полицейские архивы. Но на основании тех же документов Владимир Богров пришел к совершенно иным выводам.
Он подчеркивал, что «с точки зрения революционной, «реабилитация» Д. Богрова осуществлена его смертью во имя революционного дела». Не ограничиваясь этим тезисом, старший брат выстраивает целую систему доказательств. Он задавал вполне резонный вопрос, а что же вообще привело Дмитрия Богрова на службу в охранное отделение? На допросах в Киеве бывший секретный агент указал на низменные мотивы: трусость, желание донести на товарищей и настоятельная необходимость получить «некоторый излишек денег». Откровенные и саморазоблачающие объяснения. Однако здесь сразу же надо сделать оговорку. Принимать на веру признания подследственного, как бы искренне они ни звучали, – это значит обречь себя на неудачу. Дмитрий Богров словно стремился запутать потомков. Он нагромождал одну противоречивую версию на другую. Поэтому каждое его слово нуждается в тщательной проверке.
Богров говорил, что обратился к жандармам из-за страха перед начавшимися арестами. Неувязка в том, что повальные аресты прошли до его вступления в группу анархистов. Даже если предположить, что он испугался сразу после вступления, то ему проще всего было отойти в сторону от подполья. Явка с повинной была не нужна. К тому моменту, когда Богров завязал отношения с охранным отделением, его анархистский стаж насчитывал максимум два-три месяца, и он еще не был замешан ни в чем преступном. Столь же сомнительны и идейные мотивы службы в охранном отделении. Богров сказал следователям: «Деятельность анархистов меня ужасала, и я считал искренно своим долгом предупреждать их преступления». Но биография Богрова никоим образом не свидетельствует о его сочувствии правопорядку и стремлении положить конец терроризму. Вообще, в устах убийцы премьер-министра это объяснение звучало мрачной шуткой.
Наконец, корыстный мотив. В принципе, особо ценные агенты могли сколотить неусыпными трудами солидный капиталец. В расцвете сил Евно Азеф зарабатывал тысячу рублей в месяц. Правда, абсолютным рекордсменом был не он, а Мария Загорская, получавшая за «освещение» зарубежной эмиграции три с половиной тысячи франков ежемесячно. Но Богров не мог и надеяться на подобные суммы. На первой встрече, как припоминал Кулябко, «я тогда дал ему 75 или 100 рублей авансом и мы сговорились». Потом жалованье Богрова было увеличено до 150 рублей. Учитывая тогдашнюю покупательскую способность рубля, то были немалые деньги. Но не для Богрова. Его отец имел крупное состояние, их огромный дом на Бибиковском бульваре оценивался в полмиллиона рублей и приносил солидный доход. Студентом Богров жил на всем готовом, имел две комнаты с отдельным входом и получал на карманные расходы 100 – 150 рублей в месяц.
Конечно, избалованному молодому человеку могла срочно потребоваться большая сумма. Агент Кулябко сказал ему, «что, будучи за границей, он проиграл 1000 или 1500 франков, что это долг чести, денег у него нет, так как отец очень скуп и он надеется, что за оказанные мне услуги, я дам ему возможность уплатить этот долг». Богров в самом деле питал страсть к азартным играм. «Стоило вытащить из стенного шкафа маленькую рулетку, – вспоминали друзья детства, – как Митя Богров погибал для нас и не было никакой возможности оторвать его от игры». Имеются сведения, что он посещал игорные клубы, но о его увлечении женщинами или пристрастии к тайным порокам ничего сказать нельзя. Богров мало походил на расточительного повесу и скорее всего избрал относительно скромный (по сравнению со своими возможностями) образ жизни добровольно, а не из-за скупости родителей. Кстати, отец Богрова был известен как щедрый благотворитель, жертвовавший десятки тысяч рублей. К тому же отец старался приобщить детей к коммерческим делам и во время его отлучек Дмитрий управлял домом, через него проходили тысячи рублей. Родители неоднократно предлагали сыну значительный капитал для самостоятельного дела. В конце концов Богров мог обратиться к обычному приему загулявших купеческих сынков, которые расплачивались с «долгами чести» при помощи ростовщиков. Он мог бы свободно получить под свой вексель гораздо больше, чем платило охранное отделение. Добавим, что в его денежных расчетах с жандармами были удивительные эпизоды. Из-за границы он выпрашивал аванс у фон Коттена, но, когда пришел перевод, даже не удосужился его получить. Владимир Богров утверждал, что его брат, конечно же, не нуждался в полицейских грошах. Его алчность была притворной. Он выдумал эту легенду специально для жандармов, которым корыстные мотивы были понятнее всего.
Итак, что же можно сказать о его службе в охранном отделении? Струмилло доказывал, что Аленский являлся едва ли не самым ценным агентом киевских жандармов. Владимир Богров последовательно опровергал его доказательства. Полицейская справка о верной службе? Но она была подготовлена Кулябко после покушения, чтобы оправдать свое безграничное доверие к агенту. Исходившие от Аленского сведения о революционной деятельности отдельных лиц? На это Владимир Богров отвечал: «Ни одно из лиц, названных им охранному отделению, не пострадало по его вине, так как лица эти либо вообще не подвергались аресту, обыску или привлечению к до-знанию, следствию и суду, либо уже были привлечены к ответственности перед тем, как о них упомянул Дмитрий Богров».
В послужном списке агента Аленского числилась выдача группы анархистов-коммунистов во главе с Наумом Тышем и Германом Сандомирским. Но если Тыш связывал провал группы с Богровым, то Сандомирский, как мы имели возможность убедиться, не верил в его провокаторскую деятельность. Сандомирский указывал, что на руках у Богрова были резолюции анархистской конференции. Попади эти документы в охранное отделение, участникам конференции грозила бы многолетняя каторга. Но Богров не выдал резолюций, что, по мнению Сандомирского, было странно для секретного агента. Большинство анархистов отделалось сравнительно легкими наказаниями.
Струмилло уделил много внимания делу Мержеевской, в котором была видна предательская роль Богрова-Аленского. Суть этого дела состояла в следующем. В сентябре 1909 г. в Киев приехала молодая дама, значившаяся по паспорту швейцарской подданной Еленой Люкиенс. Но Богров знал, что под этим именем скрывалась Юлия Мержеевская (Люблинская). Она пользовалась некоторым весом в эмигрантских кругах, правда, не благодаря уму или деловым качествам, а из-за большого наследства, которое тратила на поддержку эсеров. Богрову быстро удалось завоевать ее доверие и выведать, что парижские эсеры поручили ей организовать покушение на Николая II в Севастополе. Бывшая бестужевка со светскими манерами должна была поджидать царя на набережной с букетом цветов, в котором была спрятана бомба. Однако покушение сорвалось из-за опоздания на поезд.
Поскольку речь шла о подготовке к цареубийству, между Петербургом и Киевом началась интенсивная переписка. Директор Департамента полиции Н.П. Зуев дал шифрованную телеграмму Кулябко: «Юлию Мержеевскую-Люблинскую держите неотступным наблюдением, выяснить связи, направить агентуру выяснение степени справедливости ее объяснений». Под агентурой подразумевался Богров. Он не отходил от Мержеевской ни на шаг, сообщал о ее знакомых и передавал в охранное отделение письма, которые она доверяла ему отправить по почте. Игра продолжалась целый месяц, после чего Мержеевскую арестовали.
Но полицейские, раскрывшие заговор с целью цареубийства, не дождались заслуженных наград. Поведение Мержеевской вызвало сомнение даже у Кулябко. Он, например, высказал предположение, что эсеры просто хотят прощупать его агентуру – в данном случае Аленского. Севастопольское жандармское управление заверило, что организация покушения, как ее описывает Мержеевская, представляется чистой нелепицей. Следствие по этому делу окончательно расставило все по своим местам, потому что Мержеевская, по словам официального документа, «стала проявлять признаки психической ненормальности». По мнению подполковника М.Я. Белевцева, руководившего следствием, «дело это было раздуто Аленским с целью создать преувеличенную оценку самому себе как сотруднику». Владимир Богров выражал уверенность, что его хитрый брат подсунул полиции мнимый заговор, зная, что экстравагантная дама серьезно не пострадает. Но вернемся к нашим попыткам проанализировать поступки Богрова.
Характерно, что, помогая полиции выявить лиц, якобы замышлявших цареубийство, Богров сам разрабатывал план громкого террористического акта. Будучи за границей в 1909 г., он говорил редактору анархистской газеты о необходимости убийства Николая II или Столыпина. Для Богрова была важна мысль о «центральном» терроре. Только покушение на одну из главных фигур режима могло вызвать необходимый общественный резонанс. После некоторых колебаний он остановил окончательный выбор на премьер-министре. Важнее Столыпина только царь, делился он своими планами, но до царя одному террористу не добраться. Столыпин был для Богрова не просто высшим сановником империи. О премьер-министре и его реформах часто говорили в доме Богровых. Отец и старший брат отрицательно относились к карательной политике министра, но высоко ставили его преобразовательную деятельность. По воспоминаниям невестки, «Митя соглашался с ними в этой оценке, но говорил, что именно поэтому-то Столыпин и опасен для России: все его реформы правильны и полезны в частности, но не приведут к тем глубоким переменам, к тому полному и крутому повороту, если не перевороту, который России нужен; он только затормозит его».
Богров, как типичный представитель радикального поколения, не сомневался в своем праве судить, что являлось благом или злом для России. Эволюционный путь казался ему неприемлемым, может быть, просто из-за неброскости и неромантичности. Политические деятели, не желавшие бесповоротно распрощаться с прошлым, были для революционеров злейшими врагами. Бэлла Барская передавала разговор с Богровым весной 1910 г.: «Я ненавижу одного человека, которого я никогда не видел. – Кого? – Столыпина. Быть может, оттого, что он самый умный и талантливый из них, самый опасный враг, и все зло в России от него».
Намеревался ли Богров действовать в одиночку или же он искал сообщников? Приговор военно-окружного суда содержал противоречивые формулировки. С одной стороны, Богров признавался членом «преступного сообщества, именующего себя анархистами-коммунистами», «участвовал в совещаниях членов означенного сообщества при обсуждении ими вопроса об организации убийства Председателя Совета министров, статс-секретаря Петра Аркадьевича Столыпина» и убил его «во исполнение задач вышеозначенного сообщества и по поручению последнего». С другой стороны, суд даже не пытался выявить других участников преступного заговора. В этом деле было много туманного и непонятного.
Складывалось впечатление, что у Богрова имелись двойники. Одного из них верхом на лошади видели 29 августа в день прибытия Николая II. Он пытался пересечь царский маршрут, но был остановлен, после чего скрылся. Очевидцы утверждали, что неизвестный всадник и Богров были похожи как две капли воды. Еще больше свидетелей утверждали, что 1 сентября на ипподроме Богров, выдавая себя за фотографа, пытался приблизиться к трибуне для высокопоставленных гостей. Пристальный взгляд Богрова ощутил на себе губернатор Гире, стоявший рядом со Столыпиным. Генерал-майор П.В. Медем – комендант крепости, куда привезли арестованного, сразу опознал в нем мнимого фотографа: «Я сказал Богрову, что видел его вчера на ипподроме, на что он ничего не возразил». Однако все эти свидетельства расходятся с материалами следствия, установившего, что Богров не мог быть всадником 29 августа и не посещал ипподрома 1 сентября.
Если предположить, что Богров являлся членом хорошо законспирированной террористической группы, то возникает вопрос, чье задание выполняли боевики. Зеньковский намекал на причастность к РСДРП. Со ссылкой на генерал-губернатора Трепова он писал, что «в день покушения на Столыпина Богров обедал в ресторане «Метрополь», находящемся против городского театра, с известным врагом монархического строя Львом Троцким-Бронштейном. Все поиски Льва Троцкого после убийства Столыпина ни к чему не привели». Эта версия не лишена некоторых оснований. Троцкий был тесно связан с Киевом, сотрудничал в местных газетах и имел обширные связи с тамошними нелегалами. Однако Зеньковского опять подвела память. С генерал-губернатором беседовали многие, но никто не припомнил, чтобы Трепов говорил о чем-нибудь подобном. В материалах расследования нет ни слова о поисках Троцкого. Да его и бесполезно было бы искать, потому что в день покушения он находился на конгрессе социал-демократов в Йене. «Прежде, однако, чем дошло дело до моего выступления, – писал Троцкий в своих мемуарах, – получилось телеграфное сообщение об убийстве Столыпина в Киеве. Бабель сейчас же подверг меня расспросам: что означает покушение? Какая партия за него может быть ответственна?» Троцкий ничего не мог ответить, так как имя Богрова ему ни о чем не говорило и в ресторане он с ним, конечно, никогда не обедал.
При желании Богров мог бы выйти через своего двоюродного брата Сергея и на большевиков, и на меньшевиков. Но социал-демократы в данном деле были бесполезны. Богров не питал иллюзий по поводу тактики РСДРП. «Я положительно знаю, – говорил он, – что все социал-демократы, которых я знаю, были бы рады устранению Столыпина, который раздавил провокаторски социал-демократическую фракцию Государственной думы. Но в этом они надеются на эсеровскую партию… Они с радостью помогли бы мне, но все это тайно, в частном порядке, с тем, чтобы по совершению удачного выступления публично прийти в негодование и меня обругать».
Логичнее всего было бы действовать либо от имени анархистов, либо от эсеров. В отличие от недоказанных сведений о мифической встрече с Троцким существуют документально подтвержденные факты контактов Богрова с видными эсерами. По ходу нашего повествования несколько раз всплывало имя Егора Егоровича Лазарева. Этот старый революционер был впервые арестован еще во время «хождения в народ», прошел школу «Земли и воли», «Народной воли», сидел в Шлиссельбургской крепости, был сослан в Сибирь, бежал в Америку, где помогал Джорджу Кеннану написать знаменитую книгу о царской каторге. В 1902 – 1903 гг. Лазарев был членом ЦК партии эсеров, потом уполномоченным ЦК по Петербургу. Летом 1910 г. он легально проживал в столице – достойная иллюстрация «жестокости» столыпинского режима. Тогда же он встречался с Богровым, о чем сам рассказывал пятнадцать лет спустя. Инициатором встречи был Богров. По поручению адвоката Кальмановича он передал Лазареву важное письмо и попросил уделить ему несколько минут: «Богров прошелся несколько раз по комнате и потом, подойдя близко ко мне, вдруг выпалил: «Я решил убить Столыпина». «Чем он вас огорчил?» – спросил я, стараясь не показать свое удивление». Богров умолял собеседника серьезно отнестись к его словам. Он добавил, что обращается к Лазареву не за помощью, а только за санкцией ЦК партии эсеров на задуманный им террористический акт: «Выкинуть Столыпина с политической арены от имени анархистов я не могу, потому что у анархистов нет партии, нет правил, обязательных для всех членов». Лазарев предложил обсудить этот вопрос еще раз.
Предварительно он навел справки о молодом человеке, обратившемся к нему с неожиданным предложением. Кальманович дал самый лестный отзыв, но один из знакомых киевлян посоветовал не связываться с Богровым ввиду неблагоприятных слухов о его революционной стойкости. На второй встрече Лазарев, по его словам, категорически отклонил предложение Богрова. «Если нужно устранить Столыпина с политической сцены, – пояснил он, – то партия это должна взять на себя сама, и акт совершить должны ее собственные члены, эсеры, а не анархисты».
В своих воспоминаниях Лазарев раскрыл чрезвычайно интересный факт. Богров обманул полицию рассказом о террористах Николае Яковлевиче и Нине Александровне. На допросах он признал, что эти лица – выдумка. В картотеке Департамента полиции не имелось сведений о революционерах с такими именами или кличками. Между тем Лазарев подчеркнул, что названные Богровым террористы «в действительности были не мифические и вымышленные лица, а облеченные в кровь и плоть правоверные эсеры». Даже много лет спустя Лазарев отказывался назвать людей, скрывавшихся под кличками «николай Яковлевич и Нина Александровна. Он только прибавил, что, поскольку эти люди были известны многим в революционном подполье, то «к эсерам стали приставать с интимными расспросами: подпускали эсеры в это дело своего комара или нет».
Лазарев заверял, что не передавал предложение Богрова на рассмотрение ЦК и тем более не инструктировал его сам. Однако в эсеровской среде бывали случаи, когда член ЦК давал поручение от своего имени, а потом отрекался от него. Наиболее ярким примером служила история П.М. Рутенберга, который выполнил приказ партии убить священника Георгия Гапона. После того как Гапон был повешен, ЦК партии эсеров заявил, что не давал официальной санкции и убийство было совершено по инициативе Рутенберга.
Насколько искренним был Лазарев? Почему через столько лет он не захотел назвать настоящие имена Николая Яковлевича и Нины Александровны? Не ввел ли он вольно или невольно в заблуждение Богрова относительно намерений эсеров?
В самых фантастических рассказах Богрова можно уловить искру истины. Александр Солженицын в романе «Август четырнадцатого» точно подметил одну особенность игры Богрова с полицией: «Как можно ближе к истине – не поскользнешься. Чем ближе – тем вернее играется роль, тем меньше морщин на лбу». В самом деле! Богров раскрыл почти все карты. Он рассказал, что намечено покушение, объяснил, кто станет жертвой, признался, что стоит в центре заговора. Встречи с Лазаревым, о которых он рассказал полиции, действительно имели место. Названные им террористы тоже существовали. Скрыл он совсем немного, а именно то, что стрелять собирался сам.
Богров очень удачно воспользовался уже описанным нами инцидентом в полиции, завязывая узел интриги. Вспомним, что он выразил тревогу в связи с самоубийством неизвестного человека, задержанного охранным отделением. Тот был арестован совершенно случайно, но, по всей видимости, испугался, что полиция раскроет какое-то важное дело. Настолько важное, что предпочел застрелиться, чем проронить хотя бы слово. Было установлено его настоящее имя – Александр Муравьев, хотя жил он по фальшивому паспорту. Муравьев участвовал в террористических актах – ранее покушался на жизнь полицейского чиновника. Было установлено также, что самоубийца имел друзей среди анархистов.
Причины самоубийства остались невыясненными. Вполне возможно, что у находившегося в бегах Муравьева сдали нервы. Незадолго до этого он писал своим друзьям из Киева: «В настоящий момент, где я живу, творится нечто ужасное. В конце месяца с 29 по 5-е устроены будут торжества. При-едет Н.2. со своей свитой, и вот в ожидании приезда идет спешная очистка. Приехали московская и питерская свора ищеек. В полном смысле нельзя выйти». Судя по письмам, Муравьев мечтал скорее вырваться из России. Внезапный арест толкнул его на отчаянный шаг. Неизвестно, должен ли был Богров использовать Муравьева при жизни. Но его самоубийством он воспользовался в своих целях.
После убийства Столыпина высказывались различные предположения. Газета «Новое время» писала: «По-видимому, совершить злодейство должен был Муравьев, а Богров должен был руководить… Когда Муравьев попался, то Богров выполнение террористического акта взял на себя». Расследование по делу Богрова показало, что он был знаком с Муравьевым. Более того, в августе 1911 г. Муравьев заходил на квартиру Богрова. Губернское жандармское управление нашло трех свидетелей, подтвердивших это. В то же время управление рапортовало Департаменту полиции, что не располагает формальными доказательствами участия Муравьева в преступном замысле.
Не исключено, что все настораживающие детали являлись случайными совпадениями. Мало ли было нелегалов, заходивших к анархисту Богрову? Да и судебная практика знала множество примеров, когда свидетели под влиянием слухов и эмоций преувеличивали внешнее сходство посторонних людей с преступником. Парадоксально, что террорист-одиночка зачастую имел преимущества перед целой организацией. Эпоху террора открыло убийство Дмитрием Каракозовым Александра II. Покушение было задумано и предпринято без ведома товарищей по революционному кружку. Затем подготовке террористических актов стали уделять более серьезное внимание. Группы из десятков террористов разрабатывали подробные планы, месяцами следили за жертвами, использовали изощренные технические средства. Но чем больше было боевиков, тем чаще кто-нибудь из них допускал промах. Особенно опасным стало участие в больших группах, часто революционные организации оказывались пронизанными полицейской агентурой. Причастные к миру охранки знали об этом лучше других. Богров по своему характеру был крайним индивидуалистом и свой вклад в революционное дело мог мыслить в форме сугубо индивидуального акта. Если, конечно, согласиться, что он вообще являлся революционером.
Запуганный провокатор?
О Богрове-революционере говорили только благоволившие к нему мемуаристы и исследователи. Они указывали на отсутствие неопровержимых доказательств провокаторской деятельности своего героя. Защитникам Богрова помогла особенность оформления документов полиции на основе агентурных донесений. К моменту поступления Аленского на службу охранные отделения использовали формулировку – «по агентурным сведениям», без указания конкретного источника. Поэтому невозможно определить, кто из агентов отвечал за провалы 1907 – 1908 гг. Со второй половины 1908 г. в секретных документах фигурируют клички агентов и переданные ими сообщения. Но параллельно с Аленским киевское подполье «освещал» секретный сотрудник по кличке Московский. Их сведения перекрещивались по партии эсеров и частично по анархистам.
Подполковник Кулябко ставил на первое место Богрова-Аленского: «Он давал сведения, всегда подтверждавшиеся не только наблюдением, но и ликвидациями, дававшими блестящие результаты, причем ликвидированные по его сведениям лица отбывали наказание по суду до каторжных работ включительно. Также по его сведениям были арестованы и привлечены к ответственности отделением серьезные партийные работники, как местные, так и приезжие из-за границы, ликвидированы местные анархистские и экспроприаторские группы». Эту хвалебную характеристику следует слегка подправить. Аленский служил не так верно, как изображал начальник охранного отделения. В частности, Кулябко подчеркивал, что Аленский выдал три динамитные лаборатории. На самом деле он знал только о перевозке оборудования из Борисоглебска в Киев. Богров не скрывал, что рассказал охранному отделению о появлении в городе мастерской по изготовлению бомб. Но он ограничился лишь туманным намеком: «Адрес лаборатории я нарочно старался не узнавать и сообщил только Кулябко, что где-то на Подоле затевают лабораторию». Дальнейшие поиски и обнаружение мастерской были делом полиции.
Конечно же, нежелание предоставить полную и конкретную информацию нельзя рассматривать в качестве доказательства, что Богров проник в охранное отделение в революционных целях. Практически каждый секретный осведомитель держал кое-что про запас. Агентам, как рачительным столыпинским хуторянам, не было смысла истощать плодоносные участки. Кроме того, осведомители опасались, что полиция будет действовать напролом и дискредитирует их в глазах товарищей. Такие случаи происходили сплошь и рядом. Некогда опытнейший мастер политического сыска С.В. Зубатов наставлял своих подчиненных, в числе которых был и Спиридович: «Вы, господа, должны смотреть на сотрудника как на любимую женщину, с которой вы находитесь в нелегальной связи. Один неосторожный шаг, и вы ее опозорите». Однако многие жандармы вели себя не как благородные влюбленные, а как безжалостные сутенеры. Допустим, агент просил не задерживать указанного им подпольщика, так как о его местонахождении знает только он один, и это сразу же возбудило бы подозрение товарищей. Но жандармский офицер мог быть заинтересован в немедленном аресте, сулившем награды и повышения. Иногда непосредственный руководитель агента, понимавший сложность его положения, вынужден был подчиняться приказам сверху. Когда министра внутренних дел Дурново предупредили, что аресты скомпрометируют Азефа, он цинично ответил, что агент знал, на что идет, а за риск ему платят хорошие деньги.
Вполне объяснимо, что Богров пытался смягчить участь выданных им анархистов. Великий знаток полицейских тайн В.Л. Бурцев объяснял Сандомирскому психологию предателей: «Вы утверждаете, что если бы Богров вас действительно выдал, то он мог бы рассказать военному суду про вас такие вещи, за которые в те времена полагался столыпинский галстук. Но это необязательно. У вас ложные представления о провокаторах. Вы думаете, что эти люди лишены всяких человеческих чувств. На самом деле это не так. Возможно, что Богров относился лично к вам хорошо. Не выдавать вас вовсе он не мог. Подвести вас под каторгу – этого требовала его служба в охранке, но зачем же ему нужно было, чтобы вас непременно повесили?»
Согласно полицейским документам, Аленский был причастен к арестам 102 человек. Большинству из них, как доказывал Владимир Богров, его младший брат не причинил особого вреда. Можно согласиться с тем, что ответственность за провалы многих революционеров должна быть разделена между Богровым и другими агентами. Однако полностью реабилитировать его нельзя даже при самом недоверчивом отношении к материалам охранного отделения.
Скрывая от полиции часть информации, Богров долгое время обеспечивал себе алиби в революционных кругах. Он понимал, что его ждет в случае разоблачения. Беспощадность к предателям культивировалась со времен народнических кружков, когда юноша Н.Е. Горинович был облит серной кислотой. У него вытекли глаза, отвалились нос и уши. «Такова участь шпиона», – гласила записка, положенная ему в карман. А ведь Гориновича заподозрили всего лишь в том, что он проявил излишнюю откровенность на допросе. Богров, вращавшийся среди эсеровской публики, должен был слышать о судьбе Николая Татарова. Он являлся кандидатом в члены ЦК партии эсеров, но был заподозрен в измене. Боевая организация вынесла ему смертный приговор, хотя неопровержимых улик на руках у эсеров не было. В апреле 1906 г. Татарова убили на глазах у родителей.
В других случаях разоблачение секретных осведомителей сопровождалось менее драматическими последствиями. Но и при таком раскладе их участь была незавидной. По сложившемуся правилу о предательстве члена организации сообщали публично. Иногда по этому поводу выпускалось специальное предупреждение с описанием примет и портретом осведомителя. Разоблаченный становился изгоем, вынужденным скрываться от знакомых. В довершение всего провалившийся агент не мог рассчитывать на помощь органов политического сыска. Только в исключительных случаях правительство назначало пенсию бывшим сотрудникам охранных отделений.
Чтобы избежать подобной участи, Богров принимал меры предосторожности. Инструкция Департамента полиции предписывала при ликвидации группы, выданной агентом, «в крайнем случае арестовать и его самого, освободив впоследствии с близкими к нему или наименее видными лицами по недостатку улик. О предстоящем аресте сотрудника всегда нужно войти с ним в предварительное соглашение. Жалованье сотрудника во время ареста должно быть обязательно сохранено и по возможности увеличено».
Таким способом Богров сорвал побег из тюрьмы Наума Тыша и других анархистов. Иуда Гроссман вспоминал, с каким жаром Богров излагал план освобождения заключенных: «Мы по надежному телефону, с полным знанием всех условных знаков из судебной палаты, требуем доставки из тюрьмы нескольких смертников… Эта часть будет выполнена безукоризненно. По дороге мы нападаем, разоружаем конвой и освобождаем. Возможна неудача. Тогда погибну первым я». На самом деле в планы Богрова не входило освобождение анархистов и менее всего Тыша, с которым они всегда были на ножах. По договоренности с полицией Богров был арестован накануне операции. Побег расстроился, а недели через две Богрова выпустили из-под стражи.
Мало-помалу Богров начал возбуждать подозрения. В конце 1908 г. Тыш, сидевший в Лукьяновской тюрьме, бросил ему прямое обвинение. По требованию Сергея Богрова и самого Дмитрия в тюрьме состоялся партийный суд, который не пришел к конкретному решению и передал на волю туманную резолюцию. Богрову приходилось выкручиваться изо всех сил. Он распускал слухи о провокации других лиц. Когда провалилась лаборатория на Подоле, Богров обвинил в этом своего близкого товарища Рафула Черного. Тому пришлось бежать из Киева. Впрочем, верный принципу наполовину говорить правду, Богров не сильно кривил душой. Черный тоже находился в сношениях с охранным отделением.
Года через два Богров был уже основательно скомпрометирован. Прямых улик против него недоставало, зато косвенных было хоть отбавляй. Самые горячие из подпольщиков поговаривали, что Митьку-буржуя надо, пока не поздно, пристрелить как собаку. Анархист Белоусов (Свирский) рассказывал товарищам, что «охотился за Богровым, как за провокатором, и что только благодаря тому обстоятельству, что Богров понял, чем кончится эта «охота», – он, Богров, довольно-таки ловкими маневрами по Киеву ускользнул от смерти». Белоусова-Свирского арестовали, но на смену ему в любой момент мог прийти другой «охотник». Подполковник Кулябко признавал, что положение его агента «сильно пошатнулось». Неудивительно, что по окончании университета Богров поспешил уехать в Петербург, где не знали о его запятнанной репутации.
На допросе Богров заявил следователю Фененко: «По прибытии в Петербург я снова сделался революционером, но ни к какой организации не примкнул. На вопрос о том, почему я через такой короткий промежуток времени из сотрудников охранного отделения снова сделался революционером, я отказываюсь отвечать. Может быть, по-вашему это нелогично, но у меня своя логика». Логику Богрова понять трудно. Если он действительно решил порвать с прошлым, то зачем через несколько месяцев после приезда в столицу он вновь идет в охранное отделение – на сей раз в Петербургское. Б.Ю. Майский, опубликовавший статью об убийстве Столыпина после сорокалетнего молчания советских историков, по-своему интерпретировал поступок Богрова: «В 1910 г. все помыслы Богрова были направлены на эмансипацию себя от охранного отделения и искупление своей тяжкой вины любой ценой. Но мечтам Богрова не удалось сбыться. Неожиданно в Петербурге он был вызван к начальнику местного охранного отделения барону фон Коттену. Богров понял, что все надежды его и расчеты рухнули и что ему вовек не вырваться из когтей охранки».
На самом деле инициатором контакта выступил сам Богров, буквально навязавший услуги столичной политической полиции. Затем Богров затеял малопонятную игру. О всех встречах с эсерами он докладывал фон Коттену. Егор Лазарев, много лет спустя размышлявший над этой историей, пришел к выводу, что «он [Богров] вошел в сношения с фон Коттеном для лучшего достижения своей цели». По мнению Лазарева, Богров вел себя безупречно: письмо, послужившее предлогом для знакомства, он полиции не передал и ничего компрометирующего не сообщал. Лазарев и предположить не мог, что его, конспиратора почти с полувековым стажем, обвели вокруг пальца, как неопытного новичка. Богров передал письмо жандармам, которые его вскрыли и скопировали. Однако полковник фон Коттен тоже был обманут. По сообщению агента, разговор с Лазаревым носил пустяковый характер. Любопытно, что бы сказал начальник охранного отделения, если бы узнал об истинном характере переговоров. Он вряд ли счел бы пустяками просьбу своего осведомителя дать ему санкцию на убийство Председателя Совета министров.
Складывается впечатление, что 1910 г. являлся для Богрова неким перепутьем. Он вполне мог повернуть в любую сторону. Может быть, он действительно хотел получить помощь эсеров в подготовке покушения. А может быть, он собирался спровоцировать Лазарева и выдать его, как в свое время выдал Мержеевскую. Богров, безусловно, обдумывал громкий террористический акт. Но он не предпринимал никаких шагов для его реализации. Нет сведений, что он следил за премьер-министром или изучал организацию его охраны. Однажды Богров столкнулся со Столыпиным во время посещения министром станции городского водопровода. Непредвиденный случай был упущен, потому что у Богрова не было при себе оружия. К тому же он еще не принял окончательного решения и вряд ли стал бы стрелять, даже имея браунинг в кармане. Уехав из столицы, Богров по сути отказывался от своего замысла, так как тогда еще не было известно о предстоящей поездке премьер-министра в Киев.
Когда несколько месяцев спустя киевляне заговорили о приезде высоких гостей, Богров проявил к этому полное равнодушие. Он продолжал вести обычный образ жизни. Судя по письмам отцу, он был занят каким-то подрядом, который за взятку взялся устроить ему городской инженер. Казалось, ничто не предвещало трагедии. Что же заставило его броситься в отчаянную авантюру?
На этот вопрос на следствии Богров ответил не сразу. Он играл роль героя, стоявшего над толпой и презирающего людские предрассудки. Свобода воли – вот лейтмотив его поступков. Захотел – и помог полиции выловить разбойников, прикрывающихся анархистскими лозунгами. Захотел – и, воспользовавшись доверием полиции, избавил страну от вдохновителя реакции. Но на суде Богров до основания разрушил этот образ. Он заявил, что его заставили совершить террористический акт. По его словам, в марте 1911 г. «явился ко мне один господин, присланный из тюрьмы. В это время как раз многие поотбывали наказание и стали делегатами партий, скопившихся в тюрьмах, товарищи требовали от меня объяснений по провокации».
Требования становились все настойчивее. В июне делегаты, на сей раз из Парижа, добивались от Богрова отчета в растраченных партийных деньгах. Затем группа «Буревестник» прислала ему грозное письмо. «Наконец, – показал Богров, – около 15 августа явился ко мне один анархист, заявил мне, что меня окончательно признали провокатором, и грозил об этом напечатать и объявить во всеобщее сведение. Это меня страшно обескуражило, так как у меня много друзей, мнением коих я дорожил». Уличенному осведомителю предложили реабилитировать себя террористическим актом. В случае отказа его ждала смерть от рук анархистов. Срок был определен до 5 сентября, последнего дня киевских торжеств.
Богров утверждал, что анархисты не требовали убийства Столыпина. Их запросы были гораздо скромнее. Агенту предложили покончить с начальником охранного отделения. Впрочем, на прощание делегат от анархистов сказал, что во время торжеств у Богрова будет большой выбор. Сам Богров якобы планировал убийство Кулябко и с этой целью явился к нему на квартиру ночью 31 августа. Но сонный Кулябко вышел к нему и завел доброжелательный разговор. У Богрова не поднялась рука на беззащитного человека в халате – «если бы Кулябко был в мундире, то я бы его убил». Богров свел разговор на мнимых террористов, получил инструкции и ушел.
В театр, как пояснил Богров, он шел без определенного плана, а убийство премьер-министра совершил почти бессознательно: «Остановил я свой выбор на Столыпине, так как он был центром общего внимания. Когда я шел по проходу, то если бы кто-нибудь догадался спросить меня «Что вам угодно?», то я бы ушел, но никто меня не удержал и я выстрелил два раза».
Показания подсудимого полностью меняли картину преступления, воссозданную следствием. Как минимум требовалось отложить разбирательство и провести доследование. С другой стороны, надо было учитывать политическое положение. Крайне правые восприняли бы это как попытку спасти убийцу от возмездия. Любой суд оказался бы в сложной ситуации. Любой, но не военно-окружной. Высшие власти недаром возлагали надежды на судей из строевых офицеров, не искушенных в юридической казуистике. Военный суд рассудил просто. Факт преступления налицо, признание подсудимого имеется. Что же касается мотивов, то это второстепенное дело.
Тем не менее после вынесения смертного приговора было проведено некое подобие дополнительного расследования. Занимались этим не судебные органы. Допрос смертника, являвшийся, вообще-то говоря, небывалым прецедентом, проводил подполковник Иванов. На суде Богров уже назвал имена и клички анархистов, подтолкнувших его на преступление. Но жандармов интересовали подробности, и смертник охотно пошел им навстречу. Он опознал названных им лиц на фотографиях, хранившихся в полицейском архиве, а также высказал предположения о том, где скрываются анархисты. По своей воле Богров рассказал о двух тайниках с типографским шрифтом и оружием. Предсмертные показания Богрова чрезвычайно затруднили задачу его будущих защитников. Трудно было отрицать, что их герой продолжал выдавать товарищей, стоя на краю могилы. Ведь жандармский подполковник расспрашивал Богрова не ради праздного любопытства. Циркуляр о розыске названных им лиц немедленно был послан во все жандармские управления и охранные отделения.
«Господин, присланный из тюрьмы», был арестован через несколько дней после казни Богрова. Его звали Петр Лятковский. Когда его привезли в Киев, то случайно или намеренно поместили в ту же камеру Косого Копонира, которую занимал выдавший его Богров. Лятковский нашел на тюремном табурете письменное послание от своего предшественника: «Здесь сидел Богров – убийца Столыпина». На допросах Лятковский, что называется, работал под дурачка. На вопрос, знаком ли ему Богров, он с готовностью ответил, что знает его с детства. А когда у следователей загорелись глаза, невинно пояснил, что имеет в виду героя произведения Сергея Аксакова «Детские годы Багрова-внука». Что же касается Дмитрия Богрова, то Лятковский категорически отрицал знакомство с ним. Лятковского держали в тюрьме полгода, но, не добившись от него признания, выпустили на волю, а дело об анархистах прекратили.
Следователи упустили важную нить. После революции, когда Лятковскому уже не грозила виселица за подстрекательство к убийству, он приподнял завесу над тайной. Лятковский рассказал, что хорошо знал Богрова и действительно встречался с ним по просьбе товарищей после выхода из тюрьмы. Богров пожаловался собеседнику, что его подозревают в связях с охранкой. Лятковский холодно заметил, что единственный выход – это реабилитировать себя. «Так вот, пойти и сейчас же на перекрестке убить первого попавшегося городового? Это ли реабилитация?» – горько усмехнулся Богров, имея свои представления о реабилитации. На прощание он сказал Лятковскому, который писал позднее: «Осенью (1911 г.), как ему известно, будут в Киеве военные маневры, на которых будет Николай, а с ним, понятно, и Столыпин, до которого он предполагает до-браться через свою связь с киевским обществом. Вы и товарищи еще обо мне услышите».
Итак, подтвердился первый пункт показаний Богрова на суде. Заключенные анархисты намекнули или потребовали от него очищения от подозрений. Не вызывает сомнения и появление «ревизионной комиссии» из Парижа. В свое время борисо-глебские максималисты совершили экспроприацию, проще говоря, ограбили купеческую лавку на 39 тыс. рублей. Часть взятой кассы попала в Киев, причем около 2 тыс. рублей было истрачено Богровым. Не надо думать, что он израсходовал деньги на личные нужды. В конце 1908 г. Богров отправил свой отчет в анархистский журнал «Бунтарь». Согласно отчету, деньги пошли на обычные революционные дела, связанные с закупкой браунингов и динамита. Желая добиться бухгалтерской точности, Богров солидно добавлял, что «единственный не подлежащий проверке пункт отчета, это «мелкие расходы» в сумме 27 рублей. Дело в том, что во время пребывания в Киеве из конспиративных условий нельзя было вести запись расходов».
Проверка расходов на нелегальные цели всегда сопровождалась трудностями. Кто, например, мог определить, сколько денег пошло на устройство динамитной лаборатории, проваленной не без помощи того же Богрова? «Ревизионная комиссия» упирала на недостачу 520 рублей. После длительного торга Богров взял указанную сумму у отца и вернул анархистам, заметив, что фактически платит дважды. Если Богров надеялся, что все недоразумения с бывшими товарищами улажены, то он жестоко ошибался. Ибо в середине августа к нему домой пришел некий Степа.
Эта фигура не менее интересна, чем Николай Яковлевич или Нина Александровна. Богров знал его только по кличке, но картотека Департамента полиции хранила настоящее имя этого человека. Им был Вячеслав Виноградов, приговоренный к 15 годам каторги за убийство офицера и бежавший из Сибири за границу. У Богрова имелись все основания испугаться угрозы такого посланца парижских анархистов. Вот только угрожал ли Степа и, вообще, беседовал ли он с Богровым? Владимир Богров подчеркивал, что, судя по рассказу его брата, Степа якобы был у него 16 августа, т.е. до отъезда всех домашних из города: «Весь этот день мы провели дома совместно с Дмитрием Богровым. Посещение Степы не могло бы пройти для нас незамеченным».
Сведений, подтверждавших присутствие Виноградова в Киеве или даже в России, найти не удалось. Кстати, никто не знал, был ли он вообще в это время в Европе. Согласно агентурному сообщению за 1910 г., Степа собирался ехать в Южную Америку. Если бы Виноградов действовал по поручению «Буревестника», то почему эта группа хранила молчание после убийства Столыпина? Наконец, почему ни до, ни после революции об этом не рассказал сам Виноградов? В Киеве он словно возник из воздуха и бесследно растворился. Недаром Мушин, прекрасно ориентировавшийся в анархистской эмиграции, категорически заявил: «Рассказ о Виноградове – басня».
Не выдерживает критики признание Богрова, что он собирался стрелять в подполковника Кулябко. Слишком многим он говорил о Столыпине, чтобы можно было поверить в случайность покушения. Ради Кулябко не имело смысла заводить сложную интригу. Начальник охранного отделения был доступен секретному агенту в любое время. Богров мог встретиться с ним наедине на конспиративной квартире и спокойно скрыться после убийства.
В последних показаниях Богрова на суде и в камере смертников есть множество неувязок. Чем объяснить его показания, данные перед казнью? Его брат разгадывал этот ребус почти двадцать лет и, наконец, нашел, как ему показалось, ключ к тайне. По его словам, Дмитрий Богров стремился нанести максимальный ущерб ненавистному царскому режиму. Сам факт убийства секретным агентом Председателя Совета министров являлся грандиозным скандалом и серьезно подрывал престиж политической полиции. Ради этого убежденный революционер мог бы пожертвовать добрым именем в надежде на то, что оно будет восстановлено догадливыми потомками. Владимир Богров писал, что Дмитрий «решает поставить своим выступлением перед обществом проблему: «Террор или охрана». Для этой цели он искусственно переплетает роль революционера-анархиста с ролью сотрудника охранного отделения, выступая в одном лице в качестве обоих».
При всей фантастичности эта версия имеет право на существование. Если бы революционеры захотели дискредитировать карательные органы, то лучшего способа, чем устройство террористического акта руками охранника, нельзя было придумать. Это мог быть достойный ответ на дело Азефа, подорвавшего престиж Боевой организации эсеров. Словно в подтверждение этой версии из консервативного лагеря раздавались голоса, что Богров спровоцировал «стрельбу по своим».
Более прозаически выглядит объяснение, что приговоренный к смерти поддался обольщению жандармов. Майский отводил роль коварного соблазнителя подполковнику Иванову и даже попытался представить, как шло искушение. «Приговор по вашему делу, – якобы говорил Иванов, – как вы знаете, подлежит конфирмации со стороны генерал-губернатора, а в этой стадии приговор может быть и изменен. Разумеется, при наличии оснований». Майский заключает: «Только при таких (или примерно таких) обстоятельствах и могло появиться показание Богрова от 10 сентября, зачеркнувшее в сознании современников и потомков жертвенность его подвига». Ошибка Майского заключалась в том, что он сделал свой вывод исключительно на основании протокола последнего допроса. Богров же поведал всю историю на заседании суда 9 сентября. Подполковнику Иванову не нужно было искушать узника. Он только записал сделанные днем раньше признания и дополнил их некоторыми подробностями.
Политический розыск в России существовал издавна. Однако его учреждения и методы претерпели значительные изменения за несколько веков. Когда-то несчастному, взятому в застенок по «слову и делу государеву», грозила дыба, горящие веники, обруч на голову или железные спицы. Еще в просвещенный век Екатерины II при упоминании Тайной экспедиции люди падали в обморок. В начале XIX в. пытки официально были запрещены. Богрову нечего было опасаться пыток. Теоретически на него могли оказать психологическое давление, но ни малейших намеков на это в деле нет. Он добровольно изменил линию поведения на суде и следствии, усложнив тем самым спор о том, был ли он пламенным революционером или запуганным провокатором. Но нельзя ограничиваться рассмотрением всего лишь двух версий. Может быть, Богровым руководили иные мотивы?
Мститель из черты оседлости?
Подсудимый назвал себя «Дмитрием Григорьевичем Богровым». Следственные протоколы и судебный приговор исправили эту ошибку, называя Богрова Мордкой Гершовым. Дело в том, что он родился в еврейской семье и считался исповедовавшим иудаизм. После того как было объявлено, что убийца Столыпина еврей, сотни тысяч людей испытали целую гамму чувств: от приступа ненависти до прилива панического страха. Трудно представить хотя бы отдаленное подобие такой реакции, если бы убийцей оказался представитель любого другого из сотни народов, населявших Российскую империю. Чтобы понять, почему так взбудоражила многих национальность Богрова, необходимо сказать несколько слов о еврейском вопросе и о том, что этот вопрос значил для Киева.
Евреи жили в Киеве со времени княжения Ярославичей. В 1113 г. взбунтовавшиеся горожане громили дома ростовщиков еврейской национальности. Но Киевская Русь знала несколько десятков, вряд ли несколько сотен еврейских семей. Основная масса евреев появилась на Украине, когда эти земли перешли под власть Речи Посполитой. Дед Дмитрия (Мордко) Богрова описал события XVII в. в историческом романе «Еврейский манускрипт». Одним из героев романа был Богдан Хмельницкий, за подвигами которого автор следил со смешанным чувством восхищения и ужаса, ибо единственное, в чем сходились запорожские казаки и польские паны, – так это в ненависти к евреям.
Гетман целовал крест на верность московскому государю, и вместе с Левобережной Украиной царь получил многочисленное еврейское население. В последующем неоднократно делались попытки изгнать евреев под любыми, порой курьезными, предлогами. Например, в 1736 г. Сенат постановил выселить всех евреев из Малороссии на том основании, что в одной из русских губерний некий капитан-лейтенант императорского флота был совращен в иудаизм и совершил обряд обрезания. Но в итоге еврейское население не уменьшалось, а росло за счет участия России в разделе Речи Посполитой. Много десятилетий спустя один русский вельможа сказал иностранному послу, что Россия сурово притесняла поляков, зато поляки сполна отомстили русским. «Чем же?» – спросил посол. «Они дали нам евреев», – печально ответил его собеседник.
Российские власти стремились ограничить места проживания евреев. Была установлена «черта еврейской оседлости», включавшая 10 польских, 15 русских, украинских и белорусских губерний, а также часть Курляндии. Евреи не допускались за черту оседлости, нарушителей по этапу водворяли на прежнее место. Внутри черты постепенно наслоилось множество ограничений. Как заведомые контрабандисты, евреи были отселены от пограничной полосы. Для них было закрыто большинство городов, а потом им запретили жить в сельской местности. В своем стремлении приобщить евреев к просвещению власти действовали методами Петра I. Одно время было запрещено ношение традиционной одежды и причесок, затем облагали пошлиной ермолки и пейсы. С другой стороны, евреев старались не допускать в средние и высшие учебные заведения. Им воспрещалось заниматься многими профессиями.
Евреи долго сохраняли средневековый уклад. Они жили замкнутыми общинами, подчинялись кагалу и выполняли указания раввинов. Предки Богрова принадлежали к теократической еврейской аристократии, в его роду по материнской линии были исключительно раввины. Прадед Богрова славился своей ученостью среди полтавских евреев. Он мог читать не только Талмуд, но и астрономические трактаты на древнееврейском языке. Соседи почитали его как человека святой жизни, и целое столетие спустя его могила посещалась местными обывателями. Евреи, когда надо было подчеркнуть чью-то праведность, говорили, что этот человек «не ведает образа монеты». Богров-дед по этому поводу добавлял, что таких евреев не встречал за всю жизнь. Действительно, основным занятием обитателей черты оседлости была торговля.
Умение торговать вырабатывалось тысячелетиями. Опыт был накоплен бесчисленными поколениями, прошедшими после второго изгнания по дорогам Римской империи, Испанского и Французского королевств, герцогств, царств и халифатов Европы и Востока. Добавим, что в аграрной России у евреев по малопонятным государственным соображениям отняли даже теоретическую возможность заниматься хлебопашеством. По первой российской переписи 1897 г., на 100 жителей империи приходилось менее 4 торговцев, тогда как на 100 евреев было 40 купцов, лавочников, посредников. В черте оседлости был явный переизбыток торгового люда, жестко конкурировавшего друг с другом. «Экономический журнал» описывал типичную лавочку черты оседлости: «Торгуют на 6 – 8 рублей в неделю, прибыли на 1 рубль в неделю, т.е. ровно столько, чтобы не умереть с голоду; торгуют женщины. Более доходная – кожевенная лавка, которая продает кожи многочисленным сапожникам на 40 – 50 рублей в неделю, выручая по 4 – 5 рублей прибыли; это уже местный торговый Крез».
Самым доходным считался питейный промысел. По данным 80-х гг. XIX в., в 15 губерниях черты оседлости евреям принадлежало 77,8% корчм, 67,5% шинков и 52,5% питейных домов. Прадед Дмитрия (Мордко) Богрова по отцовской линии торговал в винной лавке, а дед – Григорий Исаакович – поднялся на ступень выше, занявшись винными откупами.
Об этом человеке следует сказать особо. Дмитрий Богров говорил, что при знакомстве он представлялся как внук своего знаменитого деда. Григорий Богров воспитывался в строгих ортодоксальных правилах, изучал в хедере древнееврейский язык и корпел над схоластическими трактатами Талмуда. Втайне от родителей он выучил русский язык и, укрываясь в чулане, читал романы. «Ты пошел той опасной дорогой, которая ведет прямо в геенну, – отчитывал его меламед (учитель) в хедере. – Кто хочет остаться верным сыном веры праотцов наших, тот да убегает христиан и их обычаев». Юноша настойчиво рвался из местечковой среды и преуспел в этом. Он первым из Богровых стал гильдийным купцом и первым увидел жизнь за чертой оседлости, так как для богатых торговцев законы делали исключения. Он описал коммерческий Петербург: «При виде того миллионного рынка, который открывался во время откупных торгов в Сенате, где сотни тысяч и миллионы выигрывались и увеличивались в несколько минут, в нескольких лаконических словах, где баснословные суммы ежеминутно переходили из рук в руки, перебрасывались, как щепки, – голова моя закружилась».
Григорий Богров признавал, что его захватило общее увлечение и он заразился страстью к наживе. Но эта страсть не подавила других интересов. Он неожиданно проявил себя в сфере, совершенно чуждой откупным операциям. Он написал автобиографическое сочинение «Записки еврея», которое высоко оценил Н.А. Некрасов. Произведение было напечатано в «Отечественных записках» и снискало успех среди русских читателей. Для образованных евреев «Записки» стали настольной книгой. В то же время ортодоксальных евреев возмутило сатирическое описание местечковой жизни, невежества раввинов и нелепых суеверий. На закате своих дней Григорий Богров принял православие, т.е. совершил, как и пророчили ему в детстве, смертный грех отступничества.
В записках Григория Богрова рассказано о том, с каким трудом он уговорил семью дать детям светское образование. Дети Григория Богрова никогда не ходили в хедер, которому он посвятил столько горьких страниц в своем произведении. Его сын Григорий Григорьевич Богров учился в университете и стал присяжным поверенным. Он поселился в Киеве, где помимо адвокатской практики занимался предпринимательством. В 1910 г. в Киеве официально проживало 50 792 еврея, что составляло 1/9 часть городского населения. Иным было соотношение в купеческой среде. 4896 купцов-евреев составляли 42% торговцев города. Среди них были негоцианты, ворочавшие миллионами, – Бродские, Гинзбурги, Ландау. Разумеется, Богровым было далеко до финансовых тузов, но их положение в торгово-промышленном Киеве было достаточно прочным.
Консервативный публицист М.О. Меньшиков, узнав, что убийца Столыпина приходится внуком писателю Богрову, заметил: «Чуть не полвека назад семья Мордки казалась обрусевшей до того, что приняла язык русский, веру русскую и казалась даже слившейся с Россией. Ничуть не бывало – следующее поколение вновь неудержимо потянуло в иудаизм». Действительно, потомки писателя Григория Богрова не последовали его примеру и только один внук – Владимир – стал выкрестом. Но вряд ли можно утверждать, что они вернулись в лоно иудаизма. Богров-дед как-то заметил: «Я в обширном смысле слова эмансипированный космополит». Это определение вполне применимо к молодому поколению Богровых. В их доме не соблюдали еврейских обычаев. Они были совершенно равнодушны к религии. Дмитрий (Мордко) Богров говорил на четырех языках, но не владел ни еврейским разговорным, ни древнееврейским.
Они могли бы совсем забыть о своем происхождении, если бы им постоянно об этом не напоминали. Богровых не касались полтысячи циркуляров, инструкций и разъяснений, которые регулировали жизнь евреев. Поскольку глава семьи имел высшее образование, он вместе с семьей имел право проживать вне черты оседлости. Но даже привилегированным евреям на каждом шагу приходилось сталкиваться с особым законодательством. Например, на Бибиковском бульваре, где находился дом Богровых, евреям разрешалось жить только на одной стороне, так как бульвар служил границей между двумя районами, в одном из которых лиц иудейской национальности не прописывали.
Недаром говорилось, что российские законы сделали бы жизнь невыносимой, если бы их исполнение не зависело от людей со всеми их слабостями и пороками. Нигде в стране не было столь распространено взяточничество, как в черте оседлости. Некоторые администраторы, даже не отличавшиеся прогрессивными взглядами, предлагали упразднить особое законодательство о евреях, поскольку оно способствовало коррупции низшего и среднего звена государственного аппарата. Ревизоры часто сталкивались с тем, что мелкие чиновники, причастные к разбору еврейских дел, содержат частные канцелярии и платят писцам из своего кармана больше, чем сами получают жалованья от казны.
На примере Дмитрия (Мордки) Богрова можно было убедиться в продажности чиновников. Он был принят в гимназию, а его товарищу, получившему такие же оценки, было отказано. Затем он поступил в Университет святого Владимира, в котором доля студентов-евреев по закону не должна была превышать 5%. На самом деле их было 18%. Какие-то должностные лица закрывали глаза на это нарушение. Кто-то освободил Богрова от военной службы. Вот ведь подмеченный многими парадокс – человек, не промахнувшийся в премьер-министра, имел освобождение… по слабости зрения.
Но были моменты, когда еврейское население не могло рассчитывать на подкупленных чиновников. Слово «погром» каждый еврей усваивал с детства. Массовые погромы прокатились в начале 80-х гг. XIX в. по городам России, в том числе и в Киеве. Еще мощнее была вторая волна погромов, обрушившаяся в октябре 1905 г. После известия о Манифесте 17 октября начались демонстрации под лозунгами «Да здравствует свобода!». Со здания городской думы были сбиты царские вензеля. Рассказывали, что какой-то еврей порвал портрет Николая II и, просунув голову в раму, кричал: «Теперь я государь!». Другие евреи обращались к русским со словами: «Мы, евреи, дали вам Бога. Дадим и царя».
Ответная реакция последовала незамедлительно. Видный политический деятель, уроженец Киева В.В. Шульгин вспоминал, как вокруг невесть откуда взявшихся ораторов начали собираться толпы народа: «Жиды царскую корону сбросили! Какое они имеют право? Что же, так им и позволим? Так и оставим? Нет, братцы, врешь». Возбужденная толпа бросилась на еврейские лавки и магазины, врывалась в дома евреев. Вопреки распространенному убеждению на улицу выплеснулась не только чернь. Торговые заведения, по словам газеты «Киевские новости», разбивали «мужчины разных возрастов и не только простые, но даже и в красных околышках (так называемых дворянских шапках), попадались солдаты в шинелях нараспашку и в сюртуках, ученики городских училищ и изредка встречались и гимназисты с ломами, среди женщин преобладал тип кухарок и торговок, но участвовали и дамы в шляпах и ротондах, нагруженные всяким магазинным товаром до смешного».
За три дня в городе были убиты 68 и ранен 301 человек, разгромлено 1800 магазинов и квартир. «Что из себя представлял Крещатик, – писал очевидец, – я даже не могу вообразить. Это был какой-то ад, где все посмешалось и подверглось разгрому. Вся улица была в дорогих коврах, перьях; валялись рояли, чудные стоячие лампы, разбитые зеркала и домашняя утварь». Городские власти продемонстрировали полную бездеятельность. В отчете сенатора Е.О. Турау о киевском погроме отмечалось, что при виде полицмейстера громилы кричали «Ура!». Когда же он с револьвером кричал «Разойдись!», громилы ободряли друг друга: «Не бойся, дурак, это он в шутку». Безучастность властей имела объяснение. Они считали, что киевский погром являлся стихийным выражением вражды к удачливым евреям-торговцам.
Погромы грянули сразу после Манифеста 17 октября, возвестившего о гражданских свободах. Гнев толпы обрушился на врагов престол-отечества, независимо от их национальной принадлежности. И если евреев среди жертв было больше всех, то потому, что именно они в первую очередь ассоциировались с противниками режима. И среди простого народа, и в правящих сферах было распространено убеждение, что революция вдохновляется инородческими элементами. Николай II считал, что революционные партии содержатся на еврейские деньги и действуют исключительно в интересах евреев. Грубый антисемитизм был положен в основу программы Союза русского народа и Русского народного союза имени Михаила Архангела, возглавляемых А.И. Дубровиным и В.М. Пуришкевичем. По мнению черносотенцев и близких к ним правых сановников, все евреи, независимо от их имущественного положения, образования или политических симпатий, представляли собой сплоченную массу, враждебную Российскому государству.
Многие считали, что, пользуясь финансовым могуществом, евреи организовали всемирный заговор, суть которого раскрывалась в «Протоколах сионских мудрецов». Протоколы были впервые опубликованы редактором антисемитской газеты «Знамя» П.А. Крушеваном. «По всей Европе, а с помощью ее и на других континентах, мы должны создать брожение, раздоры и вражду». Когда народы будут истощены беспрестанными войнами, говорилось в «Протоколах», мировое господство евреев будет совсем близкой целью. «Необходимо достичь того, чтобы кроме нас во всех государствах были только массы пролетариата, несколько преданных нам миллионеров, полицейские и солдаты». Тогда тайное правительство выйдет из тени, все народы примут иудаизм и миром будет править «властелин из рода царя Давида», писалось в «Протоколах».
Истинное происхождение «Протоколов» неизвестно. Большинство серьезных исследователей видят в них грубую фальшивку, почти дословное переложение политического памфлета времен Наполеона III. Антисемиты называли «Протоколы» подлинными документами, похищенными из «тайных хранилищ сионской главной канцелярии» или выкраденными из кабинета Теодора Герцеля. Они указывали, что переживаемая Россией смута является лучшим доказательством дьявольского заговора. Крайне правые не уставали повторять, что во главе смуты стоят евреи.
После киевского покушения газета «Новое время» привела список участников предыдущих покушений на премьер-министра: Роза Рабинович, Лея Лапина, Карл Трауберг, Фейга Элькина, Лейба Либерман. Газета могла добавить Забелыпанского, взорвавшего себя на Аптекарском острове. Перечень имен подводил к мысли, что террористы-евреи давно охотились за Столыпиным и, наконец, одному из них удалось настичь намеченную жертву.
Широкое участие евреев в революционном движении неизбежно вытекало из особенности их положения в России. Сам Столыпин прекрасно понимал это. Осенью 1906 г. в беседе с редактором газеты «Россия» Сыромятниковым он говорил: «Евреи бросают бомбы? А вы знаете, в каких условиях живут они в Западном крае? Вы видели еврейскую бедноту? Если бы я жил в таких условиях, может быть, и я стал бы бросать бомбы».
Киевское подполье наполовину состояло из евреев. В Киевском судебном округе 48,2% привлеченных по политическим делам были евреями. Анархистские группы комплектовались практически одними евреями. Они боролись с правительством и как анархисты, и как представители неравноправного национального меньшинства. В разговоре с Лазаревым Богров сказал: «Я еврей, и позвольте вам напомнить, что мы до сих пор живем под господством черносотенных вождей. Евреи никогда не забудут Крушеванов, Дубровиных, Пуришкевичей и тому подобных злодеев».
Однако Председателя Совета министров нельзя было поставить в один ряд с политическими деятелями, сделавшими антисемитизм своим кредо. Если черносотенные газеты откровенно писали: «Жидов надо поставить в такие условия, чтобы они вымирали», то правительство, напротив, собиралось смягчить особое законодательство о евреях. Столыпин являлся прагматиком. Как помещик черты оседлости, он знал, что ограничительные правила, не достигая цели, вызывают раздражение еврейского населения. Глава правительства должен был учитывать, что российские подданные еврейской национальности пользовались поддержкой влиятельных соплеменников за рубежом. Жившей в кредит России нельзя было не принимать во внимание мнение Ротшильдов и других финансовых групп, напрямую связывавших предоставление займов с изменением политики по отношению к евреям.
Осенью 1906 г. Столыпин предложил министрам представить списки существующих ограничений для евреев и свои предложения о том, какие из них целесообразно отменить. Совет министров обсуждал данный вопрос на нескольких заседаниях и подготовил проект предложения. Особое законодательство не упразднялось, но кое-какие послабления правительство считало возможным допустить. Столыпин предполагал провести это решение высочайшим указом по статье 87. Но Николай II не выразил желания улучшить правовое положение евреев. Царь испытывал глубокую, почти инстинктивную неприязнь к евреям. Он возвратил журнал заседания Совета министров вместе со следующим письмом: «Задолго до предоставления его мне, могу сказать, и денно и нощно я мыслил и раздумывал о нем. Несмотря на вполне убедительные доводы в пользу принятия положительного решения по этому делу, внутренний голос все настойчивее твердит мне, чтобы я не брал этого решения на себя». Столыпин пытался переубедить царя и приводил юридические аргументы: «Исходя из начала гражданского равноправия, дарованного Манифестом 17 октября, евреи имеют законное основание домогаться полного равноправия», и практические соображения: «Я думал успокоить нереволюционную часть еврейства». Все было тщетно.
Как и предвидел Столыпин, нежелание смягчить ограничения привело к осложнениям во внутренней политике и на международной арене. Через несколько лет конгресс США под давлением еврейского лобби разорвал торговый договор с Россией. Если верить сведениям Зеньковского, премьер-министр не оставил мысли о предоставлении равноправия евреям. Он считал, что это окажет благотворное воздействие на экономику страны: «Как только евреям будут предоставлены все права, то сразу же образуется целый ряд крупных акционерных банков и предприятий для получения концессий по разработке и эксплуатации природных богатств России».
Рядовые люди не были посвящены в закулисную политику. Богров не знал о нюансах позиции того или иного государственного деятеля. Но любому, кто интересовался политикой, было ясно, что отнюдь не премьер-министр являлся главным противником еврейского равноправия. Разумеется, мысли Богрова могли идти иным путем – примерно так, как об этом писал Александр Солженицын в «Августе четырнадцатого». В романе Богров признает, что Столыпин пока не сделал ничего плохого его соплеменникам. В то же время его политика не сулит ничего хорошего евреям: «Он слишком назойливо, открыто, вызывающе выставляет русские национальные интересы, русское правительство в Думе, русское государство. Он строит не вообще свободную страну, но национальную монархию».
Национальная идея была краеугольной для Столыпина. Он всегда подчеркивал, что русский народ (в его состав включались также украинцы и белорусы) является создателем государства и имеет все исторические права на первенствующую роль в империи. Столыпин последовательно выступал против сепаратистских тенденций. Жителям национальных окраин он давал следующий совет: «Станьте сначала на нашу точку зрения, признайте, что высшее благо – это быть русским гражданином, носите это звание так же высоко, как носили его когда-то римские граждане, тогда вы сами назовете себя гражданами первого разряда и получите все права».
Державные высказывания Столыпина вызывали раздражение не только у евреев. Ему грозила опасность со стороны польских революционных организаций. Финны помогали эсеровским боевым дружинам, базировавшимся на территории великого княжества и беспрепятственно совершавшим набеги на Петербург. Последние слова умиравшего Столыпина были о Финляндии. В покушениях на премьер-министра помимо евреев принимали участие русские, поляки, немцы, латыши.
Смерть Столыпина связывали также с событием, имевшим первоначально чисто местное значение, но вскоре получившим всероссийский и даже мировой резонанс. Речь идет о деле Бейлиса. В марте 1911 г. в пещере на окраине Киева было обнаружено тело 13-летнего ученика духовного училища Андрея Ющинского. Неизвестные преступники нанесли мальчику более 40 ран. Поскольку это произошло в канун еврейской Пасхи, вновь ожило старое суеверие, что иудеи похищают христианских детей и используют их кровь для религиозных церемоний. Сыскная полиция проявила полную беспомощность в расследовании кровавого преступления. Без всякого основания была арестована мать убитого. Потом ее отпустили, но взамен арестовали других родственников. Затем выпустили их всех, признав, что улики были сфабрикованы полицией. Черносотенцы упорно твердили, что полиция подкуплена настоящими преступниками. Фракция крайне правых вносила запросы в III Государственную думу, а киевские организации угрожали физической расправой еврейскому населению. Местным властям пришлось предупредить лидеров монархических союзов, что в случае беспорядков на национальной почве прибытие царя в Киев будет сорвано.
Недовольство черносотенцев выплескивалось на страницы газет. Главный орган союза русского народа – газета «Русское знамя» – публиковала такие вот предупреждения христианским детям: «Милые, болезные вы наши деточки, бойтесь и страшитесь вашего исконного врага, мучителя и детоубийцы, проклятого от Бога и людей – жида!»
Наконец, полиция нашла «жида», о котором толковала черносотенная пресса. Начальник охранного отделения Кулябко арестовал приказчика кирпичного завода Менделя Бейлиса. Он был задержан как политически неблагонадежный. На самом деле это было предлогом. Подполковник Кулябко воспользовался чрезвычайными полномочиями по просьбе судебных властей, не имевших достаточных оснований для привлечения Бейлиса. В распоряжении следователей имелись показания троих детей, которые вроде бы видели, что за Андреем Ющинским погнался Бейлис и неизвестные евреи в странных черных мантиях. В начале августа двое детей скоропостижно скончались. Их смерть породила массу домыслов. Крайне правые уверяли, что евреи ликвидировали опасных свидетелей ритуального убийства. Лидеры монархических союзов взывали к властям, и в первую очередь к министру внутренних дел, с требованием распутать кошмарную историю. После киевского покушения «Русское знамя» писало, что Столыпин приказал расследовать загадочную смерть мальчика Ющинского и двух свидетелей. Евреи якобы не могли подкупить министра, как они подкупали местных чиновников. И тогда его решили устранить другим способом.
Если обратиться к фактам, то участие Столыпина в деле Бейлиса выглядело следующим образом. Министр внутренних дел не имел возможности знать обо всех уголовных преступлениях, совершавшихся в России. Но как только смерть мальчика оказалась в центре политической борьбы, Столыпин начал внимательно следить за ходом следствия. По просьбе министра юстиции И.Г. Щегловитова, являвшегося сторонником ритуальной версии, Столыпин направил в Киев двух опытных сыщиков. За несколько дней до гибели Столыпин заслушал объяснения прокурора киевской судебной палаты Г.Г. Чаплинского, убежденного в существовании изуверской еврейской секты. Однако нет никаких сведений о том, что сам Столыпин верил в ритуальный характер преступления. Его роль в этом деле была на удивление пассивной. Он явно самоустранился, не желая, с одной стороны, лишний раз раздражать крайне правых, а с другой стороны, понимая абсурдность средневекового обвинения в начале XX вв.
Некоторые черносотенные органы отводили Столыпину незавидную роль подсадной утки. Газета «Гроза» поведала своим читателям, что среди публики находился сообщник Богрова: «Жид надеялся, что, как и 1 марта, Государь по своему необычайному великодушию неосторожно подойдет к раненому Столыпину. Тогда наступал второй роковой момент, ибо «друг» Мордки в толпе получал возможность действовать». На допросе Богров признал, что у него возникла мысль убить Николая II, но он побоялся спровоцировать еврейский погром. «Он как еврей не считал себя вправе совершить такое деяние, которое вообще могло бы навлечь на евреев подобные последствия и вызвать стеснение их прав». Правда, подписать свои показания он отказался, мотивируя это тем, что правительство, узнав о его заявлении, будет удерживать евреев от террористических актов угрозой погромов. Таким образом, лично Николаю II покушение 1 сентября ничем не угрожало. Кстати, если бы Богров или его предполагаемый сообщник намеревался стрелять в царя, то он мог бы сделать это, не трогая Столыпина. От барьера, около которого стоял премьер-министр, до ложи генерал-губернатора было всего лишь несколько шагов. Своей версией «Гроза» неуклюже пыталась оправдать царя, который не пожелал или не нашел в себе мужества приблизиться к смертельно раненному министру.
Тема еврейского погрома звучит и в романе Александра Солженицына, когда он воссоздает внутренний монолог Богрова. Убеждая себя в необходимости убить Столыпина, террорист вспоминает, что не отомстил царскому правительству за киевский погром 1905 г. Однако нет сведений, что Богров горел жаждой мести. Погром его не затронул, так как родители предусмотрительно отправили детей за границу. О жертвах погрома он упомянул в разговоре с Лазаревым, но упомянул мельком, в числе других преступлений реакционной клики.
Непонятно также, почему объектом мести должен был стать Столыпин. Когда по России начались погромы, Столыпин был за пределами своей губернии. В Саратове погром продолжался два дня. Даже враги признавали, что положение изменилось после возвращения губернатора. Руководитель подпольной организации РСДРП В.П. Антонов писал: «По приезде Столыпина (он был в отпуске) 21 октября войска были приведены в действия и стали разгонять громил… Получилось впечатление, что погром прекращен Столыпиным…» Антонов не преминул добавить, что на самом деле Столыпин являлся тайным организатором погрома. Но эту оценку надо списать на большевистские убеждения автора. По приказу губернатора войска открыли огонь и убили 3 и ранили 18 погромщиков. По сравнению с прямым пособничеством властей в других городах поведение Столыпина выглядело необычным. Шурин Столыпина одесский градоначальник Д.Б. Нейдгардт в те же дни издевательски отвечал депутации, умолявшей прекратить погром: «Ничего не могу поделать. Вы хотели свободы? Вот вам жидовская свобода!» Генерал-лейтенант Курлов, будучи минским губернатором, приказал дать залп не по погромщикам, а по еврейской толпе, в результате чего погибло 52 человека.
Наконец, странно было мстить за погром тем способом, который мог вызвать его повторение. Богров побоялся стрелять в царя, решив, что покушение на премьер-министра не повлечет серьезных эксцессов. Но его расчет был очень рискованным. Киев оказался буквально на волосок от межнационального конфликта. Состоятельные евреи в панике бежали из города. На вокзале творилось что-то невообразимое. На следующий день после покушения с маневров были отозваны три казачьих полка, которые разместили в Подоле. Делалось это не из симпатий к еврейскому населению, а в стремлении не допустить беспорядков в присутствии императора. Тем не менее крайне правые обрушили на представителей власти град упреков: такую бы расторопность и решительность чуть пораньше, глядишь, и удалось бы предотвратить покушение. В.Н. Коковцов, сменивший Столыпина на посту главы правительства, вспоминал упреки одного влиятельного правого деятеля: «Вот, Ваше превосходительство, представлявшийся прекрасный случай ответить на выстрел Богрова хорошеньким еврейским погромом, теперь пропал, потому что вы изволили вызвать войска для защиты евреев».
Был ли Богров мстителем из черты оседлости или же его национальность не играла существенной роли в замысле? Ответ на этот вопрос он унес в могилу. Перед казнью убийце предложили встретиться с раввином. Он спросил, можно ли поговорить с ним наедине. Разрешение не было дано, и Богров отказался от встречи. Владимир Богров высказал предположение, что его брат хотел открыть раввину тайну своего преступления.