Глава первая
Человек открыл глаза и взглянул на мир.
Что он увидел, смутно ощущая самого себя? Что привлекло его взгляд в том времени? Старая, потемневшая доска потолка с круглым сучком-глазком возле трещинки? Скорее всего, ибо мир этого маленького человека ограничивался пределами люльки, укрытой одеяльцем и пружинисто покачиваемой чьей-то рукой. Мы никогда не видели его таким крошечным. Войдя в ту деревенскую избу, мы немало бы подивились тому, как деревянная люлька, сработанная руками отца, поразительно напоминает ложемент космического корабля. Перед стартом Юрий поудобнее прилаживался в своем кресле почти лежа — словно бы в детской шапочке под гермошлемом. В те минуты, когда, замерев и только поводя туда-сюда ожидающими глазами, не правда ли — он был так похож на новорожденного! В люльке…
Но откуда же он взялся, этот обаятельный, быстрый на шутку парень, который сразу, как только о нем узнали, стал сыном всего человечества?
О, этот жадный, ловящий любую подробность интерес к родословной! Поиск древа, копание в корневище, карабканье по ветвям.
Гагарин.
Его попытались сделать своим родственником по одному лишь звучанию фамилии.
Испытывая неловкость за чужую опрометчивость, а точнее, оплошность, Юрий на первой же пресс-конференции посчитал нужным объяснить.
«Многие интересуются моей биографией, — произнес он своим звонким, с нескрываемой укоризной голосом. — Как я читал в газетах, нашлись несерьезные люди в Соединенных Штатах Америки, дальние родственники князей Гагариных, которые считают, будто я какой-то их потомок. Должен их разочаровать… В моей родословной нет никаких князей… Родители были мои до революции крестьянами-бедняками. Старшее поколение моей семьи — дедушка и бабушка — также были крестьянами-бедняками, и никаких в нашем роду князей не было…»
Будь под рукой, он показал бы фотокарточку — старинную, на плотном, с золотым тиснением картоне, сделанную в Петрограде. На ней весь «материнский корень» — семья путиловского рабочего Тимофея Матвеевича Матвеева, отца Анны Тимофеевны, и, стало быть, Юриного деда. Крепкий, с окладистой бородой, причесан на прямой пробор. Рядом бабушка Анна Егоровна с добрым, так и веящим заботами, лицом. Их дети, Юрины дядья: Николай — смирный смышленый мальчик, Сергей — статный юноша, сажень в плечах. И тети — совсем тогда малышка Ольга, а Мария напоминает революционерку из какого-то фильма. А вот и самое любимое, всегда узнаваемое выражение задумчивых глаз, ясность высокого лба: мама — девочка лет десяти в светлом платьице с воротником-матроской, то ли бантик, то ли цветок на груди.
С тех пор как научился различать лица — «Где твоя мама, Юра? А ну-ка покажи! Вот она. Правильно, молодец», вглядывался, пытался разгадать какую-то тайну, во что-то проникнуть и не переставал радоваться, как это спокойствие умудренности, любви к людям продолжало светиться на материнском челе с детства до самой старости.
«И задумается и взгрустнет. А лицо у нее такое милое-милое, как на хорошей картине. Очень я люблю свою маму и всем, чего достиг, обязан ей». Это он скажет сразу после полета.
Но сколько же раз, разглядывая фотографию, он вспоминал тихий, объясняющий голос матери. Сколько раз по расхлябанной после дождей или пыльной от жары дороге вела она его в своих рассказах от деревни Шахматово, где родилась, до Петербурга и обратно?..
«Земли в наших краях небогатые, и мужчины часто занимались отхожими промыслами… Вот и отец мой уехал в Петербург, поступил там на Путиловский завод. Мама с детьми оставалась в деревне, вела хозяйство и только на зимние месяцы с малышами ездила к отцу.
В двенадцатом году, мне тогда было девять лет, все перебрались в Петербург. Жили мы на Богомоловской улице, в комнате густонаселенного дома.
Хорошо помню, как по утрам мощно гудел заводской гудок, созывая рабочих. Работали тогда по двенадцать часов, без выходных».
Путиловский? Тот самый — кузница рабочего класса, из проходной которого потом раскаленной лавой растекались по улицам октябрьского Петрограда восставшие против Временного правительства? Путиловский завод, «Аврора», Ленин!.. Как тесно связаны в истории эти слова. Значит, история — это не только книги, фильмы, картины, а нечто осязаемое, близкое, как дыхание матери, склонившейся над старой фотографией.
Дед Тимофей Матвеевич будто присаживался рядом на лавку, подзывал Сергея, Марию: «Рассказывайте внуку».
И конечно же, ни разу там не побывав, Юрий видел и серый забор вокруг завода, и смрадный цех, в котором болторезом работал с утра до позднего вечера Тимофей Матвеевич, а после тяжелой смены спешил до Богомоловской — редко на конке, чаще пешком, чтобы сэкономить пятак.
Азы классовой — не классной, а именно классовой грамоты услышаны Юрой из уст матери, не раз вспомнившей горестные, с затаенной надеждой на справедливость слова своего отца: «Вы не думайте, что мы так бедно живем, потому что семья у нас большая. Не поэтому. А потому, что хозяева отдают нам не все, что мы, рабочие, зарабатываем».
За свой труд в паровозомеханической мастерской болторез Тимофей Матвеев получал тридцать пять копеек в день — зарплата, едва помогавшая сводить концы с концами. Анна Егоровна, чтобы хоть чем-то подсобить мужу, брала в стирку чужое белье.
Каждый день вся семья в тревоге за кормильца! Жди худа: или уволят за дерзость перед начальством — упрямый, непреклонный, — или принесут на носилках калекой. Только за один год, тысяча девятьсот четвертый, в мастерской из-за отсутствия технического надзора произошло девяносто два несчастных случая.
Рабочие волновались, протестовали, а что толку…
Поп Гапон — личность из школьного учебника. Дед Тимофей Матвеевич своими ушами слыхал, как тот увещевал: «Бастовать не следует, конфликты надо решать миром». Но неужели и вправду вот они, вот — шаги деда по январскому снегу 1905 года, скрипят сапоги Тимофея Матвеевича в колонне, идущей к Зимнему под царскими портретами и хоругвями. «Царь-батюшка, выслушай, не дай в обиду, защити…»
Залп смерти из серой шеренги солдат. Выдох ужаса. За отливом толпы красный снег. На брусчатке той площади перед Зимним дворцом остались лежать убитыми земляки Тимофея Матвеевича — Лаврентий Матвеев, Константин и Осип Егоровы. Значит, и гжатская жертва принесена Кровавому воскресенью?
И другая беда не заставила ждать. Как это напевала мама? «Горе горькое по свету шлялося и на нас невзначай набрело…» В мастерской упала на голову Тимофея Матвеевича пятифунтовая масленка. Товарищи привели его под руки — еле живой. Так стал инвалидом дед-богатырь. Кому такой нужен? Уволили без пособия.
Это надо было себе представить — неутешное горе семьи, потерявшей кормильца. Анна Егоровна кинулась в ноги начальнику, упросила принять ее на завод, зарабатывать хоть бы какие копейки, чтобы дети не померли с голоду. На Путиловскую верфь устроился дядя Сережа, которому в ту пору было всего-то пятнадцать лет…
Дядя Сережа на фотокарточке молодой, сильный, вставший во весь рост, как бы в отместку за своего отца; и плечо к плечу — с решительным взглядом — тетя Маша, его сестра. Не дадут в обиду Матвеевых.
Дядя Сережа уверенный, бодрый: «Не пропадем! Нюру, — так он называл любимую сестренку, — да чтобы на обучение к перчаточнице? Лишь бы хлеб был в руках? Ни за что!» Протестуют вместе с отцом: «Смышленая, ей наука на пользу». И отправили Нюру в Путиловское училище, где стала она учиться чистописанию, русскому языку, арифметике, естествознанию.
«Училась я старательно, все мне было интересно… В конце обучения мне выдали свидетельство — это была рекомендация для дальнейшего образования. Но учение в гимназии требовало больших денег… Такое нашей рабочей семье было не под силу.
— Ничего, Нюра, скоро все будет по-другому, — успокоил меня старший брат. — И учиться будешь, и жить иначе».
Дядя Сережа стал опорой и надеждой семьи. И Тимофей Матвеевич, глядя на сына, как бы воспрял духом, начал помаленьку трудиться в шрапнельной мастерской вместе с Анной Егоровной.
Входил в дом дядя Сережа, и что-то необычайно новое, радостно-тревожное втягивалось как бы за ним вместе со свежим воздухом в открытую дверь.
Но почему за него все так беспокоились? Предчувствовали — скрывает что-то от них. О чем-то догадывались. И предчувствие не обмануло. В шестнадцатом году в ночь на 28 октября на квартире у Матвеевых был произведен обыск. Искали жившего у них в это время земляка Тимофея Матвеевича — Дмитрия Кузьмича Зернова, подручного токаря Путиловской верфи, бывшего одним из активных агитаторов за проведение 27 октября 1916 года забастовки на Путиловском заводе и верфи…
Повзрослев, Юра частенько допытывался о подробностях. Мария Тимофеевна хорошо помнила, как ночью к ним на квартиру неожиданно нагрянули полицейские. Одного жандарма поставили у входных дверей и стали производить обыск. Пересмотрели все книги и тетради на этажерке. Потом подошли к кровати, на которой лежал больной Тимофей Матвеевич. Прощупали подушки, заставили Анну Егоровну вытрясти солому из матраца. Ребятишки спали на полу на старом одеяльце. Полицейские порылись и там. Долго шарили кочергой в печи, лазали на чердак. Ничего не могли найти. Ускользнуло-таки от их взгляда место, где был прибит под печкой кусок железного листа. Под ним-то и находился тайник, в котором дядя Сережа прятал запрещенную литературу. О тайнике знали только Тимофей Матвеевич и Анна Егоровна.
Но вот что больше всего волновало Юру и во что не верилось, когда он всматривался в старую фотокарточку: дядя Сережа и тетя Маша видели Ленина!
После того обыска Сергей Матвеев был уволен с Путиловской верфи с пометкой в документе: «Приему не подлежит». Пытался устроиться на работу в Сестрорецке — не удалось. Теперь он исчезал из дому на неделю и больше. Сергей становился профессиональным революционером. Однажды появился на час — возбужденный, обнял сестренок: «Потерпите, скоро прогоним царя!» Шел февраль семнадцатого, наступил октябрь. Советы взяли власть, но за нее еще надо было сражаться. Сергей ушел на фронт. Добровольно вступила в Путиловско-юрьевский партизанский отряд Мария Матвеева. Санитарке семнадцать лет…
Тут, наверное, было самое интересное, о чем Юра, встречаясь с Марией Тимофеевной, расспрашивал всякий раз. «Всего два дня ушло на подготовку отряда, — вспоминала она. — А затем красногвардейцам выдали оружие, шинели, нам санитарные сумки с медицинскими материалами, и мы отправились к Смольному… Прибыв к месту назначения, увидели много вооруженных людей, которые грелись у пылающих костров.
Сделали перекличку. После этого ко мне подошел слесарь нашего завода Андрей Васильев. «Я сейчас иду с путиловцами в Смольный. Берем и тебя», — сказал Васильев.
Предъявили часовому пропуск, поднялись на второй этаж… За столом сидел человек в военной форме и разговаривал по телефону. Один из путиловцев сказал, что отряд прибыл, и попросил доложить об этом Владимиру Ильичу…
Видимо, получив разрешение, военный открыл дверь, и мы вошли в кабинет Ильича.
Когда я увидела Ленина, то очень разволновалась. А он встал, поздоровался… Затем стал расспрашивать о подготовке отряда, вышел из-за стола, прошелся по кабинету.
— Сейчас, товарищи, будет митинг. После чего — сразу на вокзал. Все готово? Имейте в виду, отправка в семь часов вечера…»
Сергей Тимофеевич и Мария Тимофеевна с винтовками в руках, крест-накрест перехваченные патронными лентами. Удивительно даже не то, что они видели Ленина. Ленин видел их! Этим нельзя было не восхищаться. Видел и доверял…
Юрий не знал ни дядю Сережу, который умер в 1922 году от тифа, ни деда Тимофея Матвеевича, скончавшегося в родном селе Шахматове в 1918 году. Останутся лишь старая фотокарточка да рассказы матери и ее сестер.
В один из ноябрьских дней 1954 года возле Смольного можно было встретить коренастого паренька в светлом габардиновом плаще, в темно-синей фуражке с «молоточками» на околышке. Он задумчиво прохаживался по дорожкам, посматривал на ограду, на окна старинного здания в розоватом блеске заката.
Потом его видели возле проходной бывшего Путиловского, а теперь Кировского завода. Вытягивался как мог, силясь заглянуть за высокий забор. «Эй, парень, ты что там высматриваешь?» — пригрозил вахтер. Юра отступил, сконфуженный.
Он долго искал Богомоловскую, которая оказалась улицей Возрождения. Здесь все уже было другим, новым, непохожим на то, о чем говорила мать. Даже Анна Тимофеевна, посетившая много лет спустя эти места вместе с сестрами Марией и Ольгой, лишь по единственной примете — развалинам Путиловской церкви — узнала улицу, где бегала девочкой, а по трем старым большим деревьям, что росли когда-то во дворе, определила, где стоял их домик.
Но повстречайся тогда Юрию у проходной какой-нибудь старичок, он мог бы припомнить Матвеевых. Оставили они о себе хорошую память, рабочую.
Вот от какого корня рос Юра. «По происхождению я рабоче-крестьянский», — говорил космонавт. «Отец мой — Алексей Иванович Гагарин — сын смоленского крестьянина-бедняка. Образование у него было всего два класса церковноприходской школы. Но человек он любознательный и многого добился благодаря этому. Слыл мастером на все руки… Строгий, но справедливый, он преподал нам, детям, первые уроки дисциплины, уважения к старшим, любовь к труду… Соседи любили и уважали его; в правлении колхоза считались с его мнением».
Рассказывают, что, когда в Гжатск в подарок Анне Тимофеевне привезли гипсовый бюст Тимофея Матвеевича, изготовленный по старой фотографии ленинградским скульптором, Алексей Иванович после внимательного одобрительного разглядывания глотнул махорочного дымка из самокрутки и не без ревнивинки в голосе заметил:
— Конечно, славная история. А покопаться в нашем корне, там тоже нашлось бы немало интересного. Нас у отца с матерью было восемь душ — шестеро братьев и две сестренки. Я самый меньшой из братьев. Мать, Настасья Степановна, — местная, смоленская. А про отца, Ивана Федоровича, разное говаривали. Будто пришел он в наши края откуда-то с Волги, вроде как из Костромы. По-уличному звали его Иван Гагара. Отца мы любили, хоть видели редко. Был он мастером по плотницкой части. Топор так и играл в его руках. Никто не мог быстрее да ладнее, чем он, срубить хоромину, овин или какую другую постройку. Вот и был, как говорится, нарасхват. Туда попросят приехать, там надо подсобить. Отказывать людям отец не умел. Бывало, неделями не ночевал дома, а вернется, не забудет нам, детям, гостинцев захватить.
От крепкого ли, въедливого дымка прищурился Алексей Иванович и ненароком вроде бы смахнул что-то с глаз: кто их запомнил, родные лица, по второму колену, а по третьему — что и говорить, фотографий в деревне не делали. Да что фотографий! Попробуй найди теперь хоть могилу на старом погосте — деревянные кресты давным-давно рассыпались, холмики осели, выровнялись, позаросли.
Но не зря говорят в народе: имя человека добрым делом славится. В памяти стариков еще живет на клушинской земле Иван Гагара — статный, кудрявый добрый молодец с мягкой русой бородкой. Войдет в хату — под притолокой согнется, а сядет в красный угол, расправит усы, глянет васильковыми глазами… Что там греха таить — не одну молодку в себя влюбил.
— Хочешь, просто избу, а хочешь, терем срублю?
Не только во внешности, в руках его красота была. И все всегда при нем, нехитрый, но творивший чудеса инструмент — хоть в своей деревне работал, хоть за двести верст уходил. Топор, долото да нитка с отвесом.
«Столяры да плотники от бога прокляты. А за то их прокляли, что много лесу перевели». Это о нем с подначкой и уважением. А любя: «Плотники-бестопорнички срубили горенку безуголенку».
До сих пор еще бродит по смоленской земле молва, будто Иван Гагара на спор брался за одну ночь избу по бревнышку разобрать, а к вечеру сложить заново. И не раз выспаривал.
А уж свою избу под солому срубил как игрушку. Восемь ребятишек усаживались за стол, пока гремела ухватами у печи его жена Настасья, — сыновья Николай, Павел, Михаил, Иван, Савелий, Алексей — будущий отец Юрия и две дочери — Прасковья и Дарья.
Трое старших — Николай, Михаил и Иван, — уедут в Питер на заработки. И пойдут разговоры, что среди забастовщиков они не последними выступали там против фабрикантов. Разговоры сторожкие, и как знать, быть может, шли братья в той обреченной колонне 9 января 1905 года рядом с Тимофеем Матвеевым, а то и с Сергеем брались за винтовки. Следы Михаила и Ивана в Питере теряются. Николай после революции вернулся в деревню один. Павел станет красным кавалеристом, выучится на ветеринара, спасет в войну колхозное стадо. С Юрием у него сложатся отношения взаимной симпатии на почве неуемных фантазий взрослого человека и мальчика.
Савелий Иванович приютит Юрия в Москве, пока тот, приехав из Гжатска, будет поступать в ремесленное училище.
Так что очень трудно определить, ростки какого корня более всего развивались в характере Юрия: матвеевского или гагаринского.
Последний раз Ивана Гагару видели году в четырнадцатом, перед империалистической войной. Он оставил детям в наследство топор, отвес и хорошую память о себе.
И первые строки своей автобиографии Юрий Гагарин посвятит не просто отцу, а его делу, мастерству.
«До сих пор помню желтоватую пену стружек, как бы обмывающих его крупные рабочие руки, и по запахам могу различить породы дерева — сладковатого клена, горьковатого дуба, вяжущий привкус сосны, из которых отец мастерил полезные людям вещи.
Одним словом, к дереву я отношусь с таким же уважением, как и к металлу».
Не в этом ли признании самое ценное: переплелись, срослись два корня — каленый стальной и звонкий кленовый.
На дворе двадцать третий год. В деревеньке Шахматово, похоронив отца, брата и мать, осталась сиротой в свои неполные девятнадцать лет с двумя младшенькими на руках девушка Нюра Матвеева.
«Но горевать было некогда, — вспоминала Анна Тимофеевна, — деревенская жизнь остановки не знает. Сев проведешь, а там уж сенокос, сено уберешь — другая работа ждет не дождется: картошку окучивать надо, огород поливать, полоть. Глядишь — время жатвы настало. Это уж не говоря о том, что каждый день поутру встань корову подоить, в стадо ее выпустить. За повседневными заботами горе чуть отпускало сердце. И молодость брала свое».
Погожими весенними вечерами, когда приберешься со скотиной, накормишь и уложишь брата и сестренку, и не чуешь от усталости ни рук, ни ног, прогоняла дрему далекая, но вот уже зазывисто близкая песня гармони. Никак опять он, Алексей — плотник со своей ватагой из Клушина в Шахматове? И ничего бы вроде особенного, есть постатней да поречистей, но вчера глянул своими синими из-под темных бровей, да как рванул мехи цветастые — дрогнула, почуяла, что песня адресована лично ей, Нюре.
Нет, теперь ничем не удержишь… И, набросив на плечи старенький материнский платок — других нарядов не нажили, — выходила в густую вишневую ночь, шла на голос гармони, умеряя свой шаг.
Лешка усмехался, еще шире разворачивал мехи. И только когда оставались вдвоем, гармонь замолкала.
Осенью, когда над скошенными, но еще блистающими спелой позолотой полями завивались в отлетные стаи птицы, к ней посватался этот гармонист из Клушина.
Привез в свою деревню, подвел к покосившейся хате и сказал ободряюще:
— Новую, Нюра, будем ставить.
Под крышей свежерубленой этой избы выросли сын Валентин и дочь Зоя.
9 марта 1934 года родился мальчик Юра.
Глава вторая
Но что же это была за весна 1934 года? Ее по праву можно назвать весной героев.
Только что состоялся очередной XVII съезд ВКП(б), который подвел итоги первой пятилетки и наметил планы на вторую, призвав «рабочих и колхозников сплотиться вокруг партии для выполнения этой исторической задачи».
А итоги были впечатляющи, вызывали гордость, энтузиазм — гигантской новостройкой представала вся страна, новостройкой социализма.
Бушевал перетекающими в электрический ток водопадами Днепрогэс. По городам и весям потянулись гулкие провода от Челябинской, Сталинградской и Белорусской теплостанций. Из распахнутых ворот Сталинградского и Харьковского заводов, весело тарахтя, отправлялись на колхозные поля новенькие отечественные, наши тракторы. Поднимались, росли копры над шахтами Донбасса, Кузбасса и Караганды. Огненные лавы засверкали в доменных печах Кузнецкого и Магнитогорского металлургических комбинатов.
Еще в двадцать девятом году, после разговора с одним из строителей Кузнецка, всю ночь дымя папиросой, Маяковский восторженно прикладывал, прилаживал строку к строке:
В проектах второй пятилетки вырисовывались, можно сказать, ровесники Юрия Гагарина — Уральский и Краматорский заводы тяжелого машиностроения, Уральский вагоностроительный и Челябинский тракторный заводы, «Азовсталь» и «Запорожсталь», Беломорско-Балтийский канал.
В первых пятилетках выполнялся и перевыполнялся план ГОЭЛРО, разработанный в 1920 году по заданию и под руководством В. И. Ленина. Как далеко провидел Владимир Ильич, всматриваясь в огоньки лампочек, вспыхивающих на карте, что была вывешена Г. М. Кржижановским в полутемном холодном Большом театре!
Время летело вперед! Еще немного, и страна узнает о трудовом подвиге Алексея Стаханова. Слово «стахановец» станет символом дерзновения, новаторства, отдачи всех сил на работе. Сталевар Макар Мазай, кузнец Александр Бусыгин, машинист паровоза Петр Кривонос, фрезеровщик Иван Гудов, ткачихи Евдокия и Мария Виноградовы, трактористка Паша Ангелина, свекловод Мария Демченко, — эти имена зажигали сердца миллионов людей, влекли за собой.
Во всенародном марше энтузиастов слышны пусть не столь громкие, но уверенные, полные решимости голоса из Смоленской области.
В гжатской районной газете «За коллективизацию» 6 марта 1934 года опубликовано письмо колхозников колхоза «Путь Ленина» Клушинского сельсовета. Подпись одна — коллективная, но не может быть и сомнения, что под ним подписались Анна Тимофеевна и Алексей Иванович Гагарины.
«К весеннему севу мы готовы, хоть сейчас выезжай в поле. Семена есть в достаточном количестве, все отсортированы и проверены на всхожесть… Особенное внимание уделили на удобрение земли под лен.
Только в колхозе настоящая жизнь. Только в колхозе можно по-настоящему развивать сельское хозяйство… В колхозе мы приобрели косилки, молотилки, железные бороны, плуги, сеялку клеверную, веялки, льномялку и т. д. Построили: скотный двор на 60 голов, конюшню на 25 голов со всеми удобствами, теплый светлый телятник, общественный дом, шоху, которая вмещает весь урожай, и сейчас заканчиваем строительство культурной бани. Конечно, все приобретенное нелегко нам досталось.
Культурная, зажиточная жизнь сама к нам не придет. Надо честно, по-ударному поработать».
Приезжавший в Гжатский родильный дом навестить Анну Тимофеевну Алексей Иванович, возможно, прихватил в городе газеты. Что происходило той весной на белом свете?
«Упорная борьба миллионов пролетариев всего мира за освобождение узников германского фашизма, оправданных по делу о поджоге рейстага, одержала победу… Димитров прибыл в Москву».
«Недавно окончившийся голодный поход английских безработных, поддержанный широкими трудящимися массами, произвел сильное впечатление на правящие круги Великобритании».
«Германские национал-социалисты ведут усиленную агитацию за пересмотр Версальского договора. Германия добивается официального согласия иностранных империалистов на создание германской военной авиации».
Но нас интересует «Правда» за 10 марта 1934 года, ибо в ней отражен день 9 марта, в который родился Юрий Гагарин.
Вот самое экстренное, за чем в тревожной надежде следил весь народ: «На помощь челюскинцам».
«Полярное море. Лагерь Шмидта, 9 марта (радио), Держим связь с радиостанцией, установленной на мысе Ванкарем. Хорошая погода в районе Ванкарем — Онман при плохой в Уэлене подтверждает целесообразность перенесения базы самолетов в Ванкарем — Онман…
В лагере ветер перешел на север. Разводья закрылись. Происходит местами сжатие льда. К счастью, аэродром цел. Начальник экспедиции Шмидт».
В тесной палате еще поперек кроватки спал-посапывал новорожденный Юра Гагарин. Предвесенний снег летел, извивался последней метелью за окнами. А где-то за тысячи километров в безмолвном силуэте корабля, в мерцании прожекторов над торосами, в самих фигурах людей, стоявших на льдине, возникала, рождалась увертюра великого подвига, который совершит этот малыш. Ведь один из летчиков, пробивающихся к лагерю челюскинцев, будет наставником космонавта и благословит его в первый звездный полет.
9 марта 1934 года «Правда» опубликовала беседу с начальником летного отряда Камониным. На опечатку: вместо «а» — «о» вряд ли кто обратил внимание — человеком Каманин был еще неизвестным. Он рассказал о своем отряде, о том, что личный состав укомплектован опытными работниками Воздухофлота, изучившими специфику полярных полетов, и заверил, что тщательная подготовка и воодушевление, охватившее летчиков, позволяют надеяться на полный успех.
Но не все поначалу ладилось. Первым пробился в лагерь и переправил в Уэлен женщин и детей Анатолий Ляпидевский. И вдруг сообщение: «Самолет Слепнева при посадке повредил шасси, лопнула правая стяжка… Самолеты Каманина и Молокова сделали один рейс, доставив на берег 5 пассажиров».
Как это делается теперь после стартов на Байконуре, газета напечатала портрет Николая Каманина и краткие о нем сведения. Родился в 1908 году в г. Меленках Владимирской губернии. Отец — сапожник, участник революционных кружков. Мать — ткачиха. Мальчиком работал вместе с отцом в сапожной артели. Десяти лет пошел учиться в школу, которую окончил в 1927 году. Затем девятнадцатилетним юношей поступил в военно-теоретическую школу, школу летчиков. О Каманине сказано как о командире «одного из безаварийных, лучших по всем дисциплинам отрядов авиации».
Через несколько дней новая весть: летчики Молоков, Каманин и Слепнев доставили из лагеря на материк 57 челюскинцев!
«Весь лагерь живет в беспрерывном напряженном ожидании наступления льдов. Опасность грозит каждое мгновение. 8 апреля льды начали наступление на лагерь. В полдень ледяным валом снесло кухню. Девятого апреля лагерь пережил самое сильное сжатие со дня гибели «Челюскина». В два часа утра новый высокий ледяной вал с шумом двигался в сторону лагеря. Скоро был сметен, замят льдом барак, разрушен один моторный бот… Совершенно разрушен аэродром, на котором стоял самолет Слепнева… Сегодня пилот Каманин сделал в лагерь Шмидта один рейс, доставил на берег трех человек. Во второй рейс выйти не мог, в моторе лопнули пароотводные трубки…»
Успеют или не успеют?
«13 апреля Молоков, Водопьянов и Каманин вывезли последних шесть человек… Лагеря челюскинцев в Ледовитом океане больше не существует. Операция по спасению челюскинцев завершена».
Это в те дни в голубое крылатое небо нашей страны взмыл марш, под который Юрий Гагарин пойдет от самолета по ковровой дорожке Внуковского аэродрома с рапортом к правительственной трибуне.
Да, весна 1934 года была весной героев! 17 апреля публикуется постановление «Об установлении высшей степени отличия — звания Героя Советского Союза». 21 апреля ЦИК СССР присваивает это звание летчикам, осуществившим спасение челюскинцев: Ляпидевскому А. В., Леваневскому С. А., Молокову В. С., Каманину Н. П., Слепневу М. Т., Водопьянову М. В., Доронину И. В.
В передовой статье «Правда» писала:
«Герой Советского Союза — это человек стойкий и мужественный, выполняющий порученное ему дело до конца, какому бы риску он ни подвергался. Пилоты советского воздушного флота спасением челюскинцев показали отвагу, равную отваге участников самых ожесточенных боев. Опасности не страшили их. Они неуклонно стремились к цели — к далекому, затерянному во льдах, стеной непогоды отрезанному от материка лагерю и достигли его…
Герой Советского Союза — это человек, который не только не страшится опасностей, но и умеет их побеждать».
Отважной семерке рукоплескала вся планета.
Английский писатель Герберт Уэллс сказал: «Спасение челюскинцев — это триумф для Советского Союза, достигнутый во имя цивилизации. Этот героический подвиг является началом тех начинаний, которые лежат перед человечеством в будущем».
Продолжатель этих начинаний, совершивший пока что самый свой первый рейс на руках у матери в лошадиной повозке от Гжатского родильного дома до деревни Клушино, полеживал себе в люльке, подвешенной к потолку избы. Не понимая еще ни единого человеческого слова, он прислушивался к потрескиванию, доносившемуся из радиорепродуктора, укрепленного на стене.
Алексей Иванович покручивал винтик на нем — никак не удавалось наладить четкость и громкость, а передачу вели интересную, о том, как страна встречала героев челюскинской эпопеи.
Будя гудками тайгу, мчался в Москву дальневосточный экспресс. Ехавший в нем со своими товарищами Каманин отвечал на вопросы корреспондента:
— Ничего особенного мы не сделали. Мы только выполнили приказ партии и правительства. И легче нам было его выполнить потому, что за собою мы все время чувствовали вас, тысячи советских людей, всю нашу огромную страну…
Голос Каманина звучал в доме Гагариных. Капель падала с карниза, выстукивала что-то морзянкой о завалинку…
Конечно, теперь на расстоянии лет очень просто одно событие приладить к другому. Но ликование в том апреле тридцать четвертого!..
Случилось так, что рождение Юры Гагарина пророческим напутствием как бы приветствовал К. Э. Циолковский.
В первом номере журнале «Вокруг света» за 1934 год напечатана его статья «За атмосферу». Как сказано во вступлении, «знаменитый «патриарх звездоплавания» сжато излагает ряд мыслей по технике полета в мировое пространство, за пределы земной атмосферы. Статья рассматривает некоторые основные вопросы, относящиеся к проблеме звездоплавания, причем автор всюду обходится без математических формул. Очерк может служить введением в учение о ракетном движении и звездоплавании».
В стране, которая едва наладила производство своих тракторов, станков, автомобилей, нелегко воспринималось это «учение». Трудно было поверить в сказочно летящий «между орбитами каких-нибудь планет, например Земли и Марса, Марса и Юпитера, Земли и Венеры», дом-корабль. Что в нем «температура любая, всегда изменяемая. Вечный свет и темнота — по желанию. Несравненный покой тела (без тяжести давления и обвисания), несравненная легкость передвижения в жилище. Запас книг, картин и всяких развлечений… Всегда чистый воздух и избыток кислорода…»
Заворожив читателя картиной межзвездного плавания, Циолковский спускает его на землю: все будет так, как он нарисовал, но прежде необходимо сделать самое трудное: надо одолеть земное притяжение. «Как взобраться на небо? Ведь дорог туда нет. На аэростате невозможно подняться выше 50 километров. Так же и на аэроплане. Тот и другой поддерживаются воздухом. За атомосферой поднятие уже невозможно». Вот ежели приобрести скорость, которая в пять-восемь раз больше скорости самых совершенных военных снарядов… Такой скорости — от восьми до шестнадцати километров в секунду, — приходит он к выводу, может достичь реактивный снаряд. «Мы должны начать дело с более простого и доступного — с так называемых реактивных приборов или ракет».
Циолковский подробно описывает, что должно помещаться в «птицеподобном корпусе реактивного прибора».
Нет, не абстрактного звездоплавателя запускает в космос калужский ученый. Живой, земной человек полетит туда, и надо сделать все, чтобы он вернулся живым и невредимым. «Возвращение на свою планету можно сделать двумя способами: 1) контрвзрывами и 2) торможением в атмосфере благодаря ее сопротивлению».
Известно, что в разработке проекта полета человека в космос эта проблема — проблема благополучного возвращения на Землю — выдвигалась как самая главная.
«Трудности огромны, нет сомнения, — пишет К. Э. Циолковский, заключая статью. — Однако все со временем уладится и будет возможным».
Да, трудности ждали впереди невероятные и неизвестно когда исполнимые. Но доподлинно известно, что в тот день, когда родился Юрий Гагарин, Сергей Павлович Королев работал над докладом для созываемой в Ленинграде Академией наук СССР I Всесоюзной конференции по изучению стратосферы. Он командировался туда как специалист и консультант по вопросам реактивного полета. Королев в то время возглавлял разработку ракетных летательных аппаратов. Ему было двадцать семь лет.
Вызванивала трамваями, сыпала по водосточным трубам сбитой наледью и сосульками мартовская Москва. В комнатке, заваленной книгами и чертежами, сидел за столом кареглазый молодой человек и записывал передуманное многими днями.
«Первое — экипаж. Здесь речь может идти об одном, двух или даже трех человеках, которые, очевидно, могут составить экипаж одного из первых реактивных кораблей. Во всяком случае, вес экипажа является величиной определенной и для нас достаточно ясной. Второе — жизненный запас. Сюда войдут все установки, приборы, приспособления для поддержания жизненных условий экипажа при его работе на большой высоте. Третье. Кабина, которая, очевидно, будет герметичной… И наконец, последнее — конструкция. Каковы условия взлета такого аппарата? Независимо от того, каким образом будет произведен взлет, можно сказать, что он будет происходить, по крайней мере в первой своей части, достаточно медленно. Это объясняется тем, что организм человека не переносит больших ускорений. Ускорение порядка четырех допустимо, но и то в течение ограниченного времени… Таким образом, мы видим, что и здесь реактивный летательный аппарат в период взлета и набора высоты весьма далек от тех сказочных скоростей (и, само собой разумеется, соответствующих им громадных ускорений), о которых мы так много читали и слышали…»
Мечту Циолковского Королев облекал в реальность.
Он перестал писать, включил настольную лампу, задумался.
«Да, пора все ставить на реальную почву. Оптимизма в разговорах о полете человека в ракете на громадной высоте с огромной скоростью хоть отбавляй. «Москва — Ленинград в три с половиной минуты!», «Через Атлантику в полтора часа на реактивном самолете-амфибии!» Сплошные сенсации. Ну а где грамотная техническая критика? Все идеи, все замыслы и расчеты должны идти от человека. Летать — человеку!»
Глава третья
А в деревне Клушино, что в двенадцати верстах от Гжатска, во второй от околицы избе, набирался силенок маленький человек. Кто знает, на какой день в проясняющемся, как после долгой ночи, сознании возникли родные, все более и более узнаваемые лица? Сначала, конечно, матери — нежное, ласковое, лучившееся теплом; узнавал ее по голосу и звал просяще-требовательно, а заслышав над собой говорок, согревающее дыхание, успокаивался, сладко задремывал. А может, это были лица бабушки, отца, брата или сестренки?
«Тик-так, тик-так…» — что-то круглое на единственной ноге вышагивало на месте, шло в никуда ниоткуда, — еще не знал, что это часы-ходики… Что-то гремело, стучало, доносилось до колыбели вместе с потоком тепла и дымком, сизоватым, пахнущим вкусным — после открыл — запах хлеба и щей из русской печи.
А горливое гоготание за окном? Это уже намного позже: «Гуси, гуси! Га-га-га! Есть хотите? Да-да-да!»
И ржание лошади, косившей на тебя, вцепившегося в шею матери, влажным бархатным глазом. И мычание коровы, переставшей жевать и как будто задумавшейся. А тебе самому невдомек: неужели из этих зеленых, сочных травинок, что пощипывает она, неужто из них получаются белые струйки, звонко бьющие по ведру? «Коровка травки поела, нам молочка принесла».
Но вот материнские руки вынули Юру из колыбели, поставили на половицу, и он остался на ногах один и, боясь потерять равновесие, оглянулся, ища опоры. «Ну иди же, сынок, иди!» И решился и пошатнулся от первого шага. Ну еще — дотянуться до этой вот табуретки, потом до кровати, потом до стола…
«Смотрите, смотрите, Юраня пошел!»
Когда, в какой незапомненный день сам, своими руками или неокрепшим плечом надавил на тяжелую дверь, распахнул ее и зажмурился от ослепляющего света земли? Так вот ты какая! Здравствуй!
Юрий Гагарин утверждал, что хорошо помнит себя трехлетним мальчонкой.
«Память у меня хорошая. И я многое помню. Бывало, заберешься тайком на крышу, а перед тобой поля, бескрайние, как море, теплый ветер гонит по ржи золотистые волны. Поднимешь голову, а там чистая голубизна… Так бы и окунуться в эту красу и поплыть к горизонту, где сходятся земля и небо. А какие были березы! А сады! А речка, куда мы бегали купаться, где ловили пескарей! Бывало, примчишься с ребятами к маме на ферму, и она каждому нальет по кружке парного молока и отрежет по ломтю свежего ржаного хлеба. Вкуснота-то какая!»
Это чисто гагаринское. Потом будет выкрик сердца с космической высоты при виде голубого окоема планеты: «Красота-то какая!»
Но память оставляет не только пережитое, увиденное. Она впитывает и рассказанное взрослыми, да так глубоко, что после кажется, будто ты сам наблюдал себя как бы со стороны. Частенько вспоминали в гагаринской семье восторженный возглас Зои, семилетней еще сестренки, при виде только что внесенного в избу и распеленутого малыша: «Ой-ой, смотрите-ка! У него пальчики на ножках, как горошинки в стручке».
Приезжая на побывку в Гжатск, Юрий с серьезным видом поддакивал, что-де слышал все это своими ушами, только откликнуться не мог, не умел еще говорить. И не очень-то надолго ему удавалось удержать саморазоблачающую улыбку.
Рассветны годы с первых шажков, когда желтый цветок одуванчика представляется солнцем, когда прожитое остается волшебным сном, жизнью в другом измерении, как бы пребыванием на иной, покинутой навсегда планете.
У Юры острая, цепкая память, и, когда после возвращения о орбиты у него выпытывали подробности первых лет жизни, он, не задумываясь, вспомнил о Первомайском празднике в школе, куда его, трехлетнего мальчонку, брала с собой Зоя. Там, взобравшись на табурет, он продекламировал стихотворение, выученное не без помощи сестренки:
Анна Тимофеевна рассказывала, что эти стихи Юра читал очень забавно; «он даже в школу стал потом ходить вместе с Зоей. В деревенской школе правила помягче, да и учительница Анастасия Степановна Царькова нашу семью хорошо знала, потому и разрешила Юре находиться в классе».
«Села кошка на окошко…» Веселые глаза космонавта при упоминании об этом на мгновение отводились в сторону, приволакивались грустным и радостным одновременно.
Отчетливее, яснее была память родства, братства, сестринства, отчего так уютно в родном гнезде под родительской крышей, отчего не то что человека, — птицу тянет из далекого, по необходимости в чужие страны отлета. Вслед за весной они возвращаются торопливо, вроде бы беспорядочно, но на те же поля, в те же леса, на то самое дерево, на ту самую ветку, что приветственно занялась листочками над давно обжитой скворечней.
Юра подрастал под нежным вниманием старшего — на десять лет — брата Валентина и сестры Зои. В деревне, где забот невпроворот, Анна Тимофеевна, целыми днями пропадавшая на ферме, нянчила малыша только три месяца.
Отца и матери нет с утра до позднего вечера. Бабушка старенькая, ей бы самой впору помочь. Поэтому в семье верховодила Зоя. Даже Валентин, на что уж большой, и тот ей не смеет перечить.
Зоя, сестрица… Таких в деревнях называют «мамка», она как бы старшая няня при малых детях. Странно слышать сегодня, когда пожилые обращаются к родственнице: «Нянь… А ты помнишь, нянь…» Но сколько же в этом сокрытого, сердечного за детство благодарения! И колыбельная была: «Вырастешь велик, будешь в золоте ходить, нянюшек и мамушек в бархате водить».
Зоя взяла Юру на руки от совсем уже старенькой бабушки: «Сама за ним ходить буду!» И все лето нянчила, пеленки стирала, носила к матери на ферму, чтобы вовремя покормить. Она и в школу пошла только в октябре, опоздав на целый месяц, все хотела убедиться, что братишка окреп, растет бодренький и здоровый.
Детское братство-сестринство… Через два года в доме появится Бориска, и Юра сразу передвинется на целую ступеньку старшинства, перестав быть младшеньким. Но ранг «няни Зои» возвысится больше. С ней, еще девчонкой, советуется даже отец. О чем-то очень серьезном нет-нет да и перемолвится мать.
Удивительно ли, что в калейдоскопе увиденного, пережитого за двадцать семь тогда еще длинных лет от первого шажка за дверь до ракетного байконурского грома, когда в глазах повернулся гигантский глобус в сверкающем звездами черном небе, он не забыл тесной, набитой ребятишками комнатки в деревенской школе, рук сестренки, подхвативших под мышки и водрузивших его на парту, и самого себя, пролепетавшего первый в жизни заученный стишок.
Но Зое надо ходить в школу. И вот небывалое и нежданное — учительница разрешила ему находиться в классе вместе с сестрой. И Юра, одни лишь вихры которого видны из-за парты, тише воды, ниже травы, робко, но потом все смелее заглядывает то в тетрадь сестренки, то на классную доску, где мелом выведены буквы.
Он выучился читать и складывать раньше, чем пошел в школу.
Видя, что братишка тянется за старшими, Зоя всеми силами старалась помочь. Она словно подталкивала: «Давай, Юраша, давай…» Вела за ручонку всюду, куда только можно. Уговорила, добилась, чтобы шестилетнего Юру послали с группой клушинских школьников на смотр художественной самодеятельности в Гжатск.
Но об этом лучше поведает Анна Тимофеевна.
«Уехали они на два дня. Сколько же впечатлений у мальчика было от этой поездки-праздника. И дорога на лошадях до города, и ночевка в Доме учителя, и большой торжественный концерт в Доме пионеров. Сопровождала Юру, конечно же, его главная наставница и друг Зоя. Ей, безусловно, тоже было все внове, но она, чувствуя себя старшей, уступала слово своему братишке, успехами которого гордилась, а восторгом любовалась. Она пересказывала его радость и удивление. Больше всего поразили мальчика машины. Их-то он увидел впервые. Повстречает полуторку или «эмку» и с восторгом кричит: «Это мамина! Это Валина! Это папина! А это моя!»
Брат Валентин — это уже совсем другой мир, мир мужского авторитета. Озорство, проделки, из-за которых весь вечер будет ворчать отец, пока мать деликатным увещеванием не уладит отношений той и другой стороны. Валя уже большой, почти взрослый, сильный — может удержать Юру на согнутой в локте руке, как на турнике.
За ним не угнаться на лыжах — только вихрится впереди снег, и сердечко в груди забилось, как птица, и дыхания нет. Куда ты, малыш, вон брат высоко на взгорке, оглянулся и, не дожидаясь, оттолкнулся палками, рванул под гору вниз. Тут уж совсем хоть плачь — даже глянуть и то страшновато. Снимать лыжи и позорно спускаться пешком? А Валя все с той же подначкой машет: «Давай-давай, Юраша, не трусь!» И зажмурившись — была не была, — тот скатывается по лыжне, прочерченной братом, да так, что ветер хлещет в лицо, и ноги не чуют лыж, пока со всего разгона не ткнется лицом в рассыпчатый жгучий снег. А брат уже тут, отряхивает, смеется, заглядывает в глаза: «Ну как, не расквасил нос?»
Через несколько дней дружки твои, погодки, Вовка Орловский и Ванька Зернов, не могут поверить. Но вот Юра с ними на горке и съезжает прямиком на трамплин, с которого не всякий-то парень прыгнет. Взлетает пригнувшись, как выучил Валя, затем выпрямляется и за несколько секунд паренья в свистящей в ушах высоте чует: падение неизбежно — и врезается лыжей в сугроб. Другая, слетев с ноги, катится далеко-далеко по насту. Но он победитель, и на него, карабкающегося наверх, с уважением смотрят Вовка и Ванька. А Юра спокойно, как ни в чем не бывало, кладет перед ними трофей — лыжу, сломанную пополам.
Дома мать вздохнет, головой покачает и примется штопать пальтишко, Зоя прыснет смешком над школьной тетрадкой, Валентин промолчит виновато — всем понятно: его наука, а отец, пожурив для порядка, найдет тесину, возьмется вытесывать новую лыжу.
Все-таки это прекрасно — иметь старшего брата. Юре еще только шесть, а брату уже целых шестнадцать — жених! У него свои, взрослые тайны. Вчера заговорился у колодца с девчонкой-соседкой. О чем они перешептывались, отчего она так зарделась, что стала похожа на алую мальву, что растет под окошком избы? И тюкает клювиком в сердце мальчишечья ревность: «Валь, мы сегодня вечером будем играть в лапту?» Отмолчался, отнекался брат. А лапта без него не лапта.
Но какая же радость, когда в какой-нибудь проделке Валентин становился почти что сверстником!
Каурая, смирная лошадь пасется на росистом лугу. «Покатаемся?» — озорно подмигивает Валентин. Ловко, привычно распутывает коня. Веревка вместо уздечки. Подхватил Юру, подсадил чуть пониже загривка. И екнуло сердце мальчонки — он на лошади!
Валентин усмехается: «Красный кавалерист!» Берется за хворостину, что есть силы хлещет по чуткому лошадиному боку. «Юрка, держись за гриву!»
Лошадь в рысь и тут же в галоп. И невозможно удержаться за черные жесткие космы. И голос брата еле слышен вдали: «Не падать!» А как не падать? Съехал на гриву, на шею… И на всем скаку сваливается с боевого коня красный кавалерист, катится кубарем в траву, лицом в полевые ромашки.
«Ты бы ногами крепче держался. Зажал, как будто клещами», — учит устыдившийся брат. Но Юре не хочется поднимать головы, показывать слез. И только сквозь всхлипы: «Где конь? Еще подсади…»
Дома, узнав о новой проделке, отец ерошит мальчишке вихры: «Запомни, Юрка, за гриву не удержался, на хвосте далеко не уедешь». Наука?
Потом, вспоминая о своей педагогике клушинских лет, Валентин Алексеевич Гагарин, как старший, скажет: «Он рос упрямым парнем, наш Юра. И упрямство его порой принимало формы самые неожиданные… А вообще-то плакал Юра в детстве редко. Пожалуй, немного таких случаев могу я припомнить, да и они запали в память своей исключительностью…»
Будет братьям вспомнить о чем, когда после полета Юрия встретятся они за семейным праздничным столом. Не скрывая восхищения и гордости, залюбуется Валентин новенькими майорскими погонами своего когда-то худенького, но крепкого в плечах брата. Даже на военных регалиях проглянула дальняя жизнь: золотится пшеничное поле, голубеют просветами полоски цветущего льна. И удивленная память, никак не желающая свыкнуться с мыслью, что Юрка-братишка, клушинский житель, стал первым космонавтом, начнет искать в прошлом предназначения.
«Сидели за столом, — припомнил потом Валентин Алексеевич, — говорили о разном. Меня больше занимало все связанное с его полетом, а он вспоминал наше Клушино, наше детство.
— Ты не забыл планер? — вдруг спросил он с улыбкой.
— Конечно. Это же перед самой войной было.
— А я его часто вспоминаю…
Потом разговор перебросился на другое, о планере речи больше не было. А мне вот думается сейчас: не в те ли дни детского увлечения воздушными змеями и планером родилась в его душе страсть к небу?»
Возможно. Но это сказано Валентином через много лет.
Впрочем, была такая затея старшего брата, уступка младшему, настойчивым просьбам которого не в силах уже отказать. Валентин — главный конструктор. В журнале он нашел чертеж, который надо только чуть-чуть упростить, исходя из имеющихся под рукой материалов. В ход идут старые газеты. Крест-накрест и с угла на угол положены, приклеены планки. Зоя заодно с братьями — разыскала тайком от мамы суровых ниток — хватит до облаков.
Запускают при стечении огромной толпы ребятишек. Но больше всех переживает за братьев, конечно, Зоя. Один держит змея за углы, другой натягивает нить. Остается только подбросить! «Подкинь и отпускай!» — приказывает Валентин и отдает управляющую нить Юре. Бумажный парус рвется из рук…
Кто хоть раз испытал в детстве это необъяснимое чудо воспарения обычного газетного листа, тут же схваченного воздушным потоком, невидимым, но ощутимым по упруго натянутой нити, когда уже и катушка начинает вертеться веретеном, а бумажный квадратик все уменьшается в синеве и трепещет на невообразимой высоте, как нечто живое, которым ты управляешь до звона тугой струны, тот не может забыть этих минут слияния с небом.
Воздушный змей над деревней Клушино. Нитка, впившаяся в мальчишескую ладонь Гагарина Юры. Да, конечно же, вспоминая детство, братья искали те вешки, которые вели к двенадцатому апреля.
Планер! Удивительно, как в деревушке, меж высоких хлебов затерявшейся, оказалась модель планера? Деревянную птицу, поломанную и давно заброшенную, Валентин увидел на шкафу в пионерской комнате и, выпросив у вожатого, принес из школы домой.
Можно себе представить, как заблестели глаза у Юры. Самолет в их избе, почти настоящий. Не беда, что беспомощно повисло крыло, что корпус в дырах и трещинах. Он летал, значит, будет летать. И опять нет никому покоя: чинить, ремонтировать! И как можно скорей!
Подошел, наклонился отец, пощупал, прикинул: «Можно наладить штуку. Крыло надо сделать заново, обтянем папиросной бумагой. Только такая работа спешки не любит».
Вспомнилась старшему брату и такая подробность: когда модель была готова к полету, Юра предложил нарисовать на крыльях звезды, а Валентин собрался было вывести на фюзеляже крупными буквами слово «Гагарин».
«…Отец круто осадил меня:
— Не сметь! Вдруг не полетит — на посмешище выставить себя хочешь? И кто ты такой: Га-га-рин?.. Тоже мне Петр Великий».
Такие уроки не остаются бесследными в детской душе.
Планер стартовал бесфамильным.
«Полетел! Полетел!» Это уже не игривый взвив бумажного змея, а полет, полет самолетика над застывшей в восторге толпой мальчишек, ощущение крыльями собственных разведенных ручонок, таких же хрупких и тонких в запястье.
«Полетел! Полетел!» И — вдогонку за ним, вон в кабинке летчицкий шлем. А травы внизу, как леса, а лужи — как будто моря. «Полетел! Полетел! Полетел!»
Но почему он заваливается на крыло? Неужели сейчас упадет? И обрывается что-то в мальчишеском сердце, как будто Юра и впрямь на том самолетике.
— Ты не забыл планер?
— Ну как забыть… Раз пять заваливался, падал, ломался. И все-таки полетел!
— Полетел, конечно! — оживился Юрий, выводя себя из какой-то очень глубокой думы.
— А еще, Юра, помнишь, как гуси твои забрели к соседям и ощипали всю грядку с рассадой?
— Помню…
Но это уже вроде бы и не относилось к вехам судьбы. Хотя, как знать, быть может, здесь братья были к истине ближе.
Сельское житье любит трудолюбивых, и, как всякий деревенский мальчишка, Юрий познал эту истину в раннем возрасте.
Анна Тимофеевна заметила: «Думается, что и ребята наши, видя, что родители без подсказки работают, тоже дружно тянулись за ними. Каждый из них свою работу знал.
Валентин подрос — за ним было пригнать и угнать скотину в стадо, а потом вместе с отцом плотничал, починкой дома занимался. Зоя маленьких нянчила, потом помогала по хозяйству… Такое еще наблюдение: каждый должен чувствовать, что его работа нужна, что дело он делает необходимое, что без его вклада семейному коллективу нелегко будет справляться. Ребенок — человек чуткий… Ответственность любого серьезнее делает, основательнее — что взрослого, что ребенка».
Юра еще слишком мал для какого-нибудь серьезного дела. Сначала все надо увидеть. И он постепенно открывает для себя мир сельских забот.
Вот ни свет ни заря встала мать, завозилась у печки, затрещали лучинки, и теплом потянуло по всей избе. И отец уже на ногах, ладит нехитрый свой инструмент — топор, долото, рубанки. Родители стараются не шуметь, не будить ребятишек, позавтракали на скорую руку на кухне — и по своим работам: мать — на ферму, отец — к срубу дома, что начал складывать на окраине.
Уютно лежать под нагретым рядном, досматривать сны на рассвете. Но рожок пастуха поднимает сначала Валю — пора выгонять в стадо корову, овец. С диванчика спрыгнула Зоя, загремела в сенях ведром, сейчас побежит по воду, мать наказала большую стирку.
Только им, двоим, еще маленьким Юрию да Бориске, дозволено поваляться в постели.
Что ж, малыш пусть поспит. А Юрий — ему по весне уже стукнуло семь, сползает с кровати — жмурься не жмурься, в пол-окна ярится солнечный круг, — и, отхлебнув молока из кружки, босиком выбегает на улицу. На дороге в теплой еще пыли терпимо, а шагнул чуть обочь — и жигануло пятки морозцем ранней росы. Над цветком загудел охотливый к сладкому шмель. И сама, как вспорхнувший цветок, замелькала желтыми крыльями бабочка. Нет, за ней не угнаться, ее не поймать. Чем бы таким заняться? Дружки еще по домам, не скоро выйдут на улицу. А вот и Зоя! Тростинкой выгнулась под коромыслом, и в руке еще полведра.
— Зоя, давай помогу!
— Нет, Юраша, тебе тяжело!
Уцепился за ручку ведра, заплескалась, зашлепала по дороге водица. Ух, холодная…
— Зоя!
— Ну ладно, тащи уж…
Сколько раз обернулись до колодца — туда и обратно.
— Хватит, Юраша, — над корытом сугробом мыльная пена. Здесь уже делать нечего, здесь работа сестры, а ее тихий оклик строже маминого приказания: — Иди погуляй!
А куда погулять? Чу!.. Стук отцовского топора вдалеке.
Вот и отцова работа! Начатый сруб — в два от низу бревна, или «венца». Слепит на взмахе топор и остро, легко вонзается в дерево, И щепки — вдрызг! Взрывы дерева по сторонам.
— Леш, гляди-ка, помощник пришел! — кричит бородатый дядька.
— Сынок! Подходи, пролезай-ка сюда. Чем угощать-то будешь?
И только сейчас Юра спохватывается, что не просто пришел поглазеть, а принес отцу завтрак. В узелке яички, сальце, творог.
Отец воткнул топор, кепчонку на топорище и на коленях разложил тряпицу-скатерку.
— Что ж, поснедаем, сынок. Садись и ты, Семеныч, чем богаты, тому и рады…
Подымили цигарками мужики: пора за работу. Застучали опять топоры, забрызгали щепками. И любуется Юра — у отца как бы ловчее да складнее других играет топор. Вот и по третьему бревну положили, по четвертому и по пятому. Здесь окно прорисовывается, там будет дверь. Дом растет, будут жить в нем люди, добрым словом вспомнят отца. А он вытер пот со лба жилистой сильной рукой:
— А ты к мамке, сынок, к мамке сходи… До фермы дорога неблизкая.
Но вот наконец и ферма — знакомое длинное белое здание. Какая-то женщина отложила в сторону вилы, метлу.
— Тимофевна, глянь, твой помощник пришел!
— Сынок! Ты зачем же так далеко?
— А пришел посмотреть поросяток.
Бело-розовые, словно только из бани, они толкутся в закутке. А вот эти совсем еще малыши, их держат в большой корзине.
— Мама, можно хоть одного покормить?
— Попробуй, сынок, возьми вон того, что полегче…
Юра осторожно извлекает из корзины теплое тельце, подсовывает свинье Белуге под бок.
— Тимофевна, глянь, твой Юрка никак и правда помощник?
Мальчику лестно, ему хорошо от такой похвалы, оттого, что на ферме мама, как и дома, хозяйка — самая главная. Даже по голосам этих женщин ясно, что ее уважают.
И Юру уже не оттащить от закута.
— Мама, еще одного покормлю.
— Хватит, Юраша, иди погуляй.
И уже взрослому Юрию смутно-смутно, светлым лучиком, прорезавшимся из детства, высветится, а мать расскажет об этом подробнее, как вызвали ее по какому-то срочному делу и оставила она мальчика одного с наказом, чтобы присмотрел, как покормятся ее подопечные. Вернулась и ахнула: одни поросята у кормушки, а другие заперты в клетке.
— Сынок, ты что натворил?
— А ничего, не пускаю тех, которые очень жадные. Они слабеньких отгоняют, а сами все съесть норовят. Накормлю их в последнюю очередь. Пусть, мама, все будет по справедливости.
Каждодневная кругосветка из дома к отцу, от отца к матери и обратно замыкалась у родной избы. Здесь на верстаке уже строгал доску для ремонта терраски брат. Не давалась, видно, работа. Сучки да задоринки. То и дело спотыкался рубанок. Но попробуй не выполни задание отца.
— Давай хоть стружки твои уберу… И на речку пойдем…
Брат уступил. Вот и берег с натоптанным пятачком, откуда ныряют. Манит вода, и все-таки страшно темной, перерезанной, как фонариком, какой-то рыбешкой, таинственной глубины. Валентин с разбегу, «ласточкой» полетел с обрыва, только радуги брызг в разные стороны. И снова спокойно течет вода. Как долго он умеет совсем не дышать! А вдруг утонул? Но Валентин пробкой выскакивает на поверхность:
— Юраша, давай сюда!
И подплывает саженками, подставляет плечо.
Изловчился, схватил, окунул «по шейку» — и сердечко словно выпрыгнуло наружу. Но через минуту-другую обвыкся, освоился, и, схватясь за сильную руку, что есть силы заколотил по воде ногами:
— Поплыли, поплыли!..
Не попадая зуб на зуб от холода — все же перекупались, — возвращаются братья домой. Уговор на завтра — идти на рыбалку. Да, Юраше Валентин наладит отдельную удочку. Надо вот только загодя накопать червей, и еще не проспать бы.
Утро росистое, тихое. Даже еще не утро, а просто улыбка солнца сквозь дымку тумана. Вот так иногда заглянет в окошко с улицы мама, улыбнется, и на душе хорошо-хорошо.
А река зеркалится, розовеет. Глядь, и рыбка вон там заиграла, всплескивает, вычерчивает круги. Брат забросил леску как можно дальше, передал удилище Юре — следи, как начнет подпрыгивать поплавок, — не зевать. Сам насадил червяков на две длинные удочки.
Время течет медленно, а поплавки хоть бы один шевельнулся. Вот и туман опять потянуло на реку. И снова ясно. Может, потому и не клюет рыбешка, что видит двоих, стерегущих ее оплошность. Вода чиста, и в ней облака. Если сейчас нырнуть поглубже, можно достать до неба? Красота-то какая!
И уже надоедает томительное ожидание.
— Валя, пошли домой, мама пироги собиралась печь.
Сматывают удочки, спешат обратно. И правда, дух пирогов сразу с порога. Угощение и к празднику, и к началу большой работы. Завтра мужики начинают косить, Валентин — с ними. Юрию же накажут отнести брату поесть, подзаправиться, как говорит отец. Ноша та же — миска, затянутая в узелок.
Назавтра Юра идет в самое дальнее путешествие через весь луг, вон туда, где, кажется, близко мелькают загорелые спины косарей.
Ступил в траву, в цветы, что по самую грудь, и нет дороге конца и краю.
Идет как будто по сказке, все его радует и пугает. Росинки нанизаны на пырей, как прозрачные бусы, но вот какой-то жучок закачался на стебле и мигом стряхнул красоту. Проглянул, посветил сквозь дебри желто-синий цветок — иван-да-марья? А под ним что-то зашелестело, побежало частыми удаляющимися шажками. И не успел еще улечься испуг, как в двух шагах обдало даже ветром, огромная птица порхнула и, хлопая крыльями, полетела прочь. И понесли, понесли ноги в беспричинном страхе вперед, туда, где редеют, светлеют травяные высокие заросли. Взбежал на пригорок и очутился посреди зеленого, цветастого моря, стрекочущего голосами кузнечиков. Возвращаться уже невозможно — дом недосягаемо далеко. Вперед, только вперед до цели, где в ряду мерно идущих с косами мужиков Юра узнал по широким размахам брата.
Влажные валки скошенной травы еще не тянут в них кувыркаться. Они еще будут подсыхать. «Коси, коса, пока роса. Роса долой, и мы домой». Валентину нужно обернуться в деревню. Обратный путь с братом куда ближе и веселей.
Но что-то случилось, пока их не было дома. Отец только из сельсовета и вот сейчас с серым лицом замер у репродуктора. Мать пригорюнилась, сидит за столом, подперлась белой, в муке, рукой — опять собиралась печь пироги. Рядом Зоя прислонилась к стене с вопросительным взглядом. Только Боря как ни в чем не бывало с ходу:
— А Беловы вчера щуку поймали.
Но отец только бровью повел, и тот замолчал. Что случилось? Не беда ли вошла в их избу?
— Война, ребятки… Немцы напали!
Так кончается «чистая голубизна» детства Гагарина Юры.
«Все как-то сразу потускнело. Горизонт затянуло тучами. Ветер погнал по улице пыль. Умолкли в селе песни. И мы, мальчишки, притихли и прекратили игры. В тот же день из села в Гжатск на подводах и на колхозном грузовике с фанерными чемоданчиками уехали новобранцы… Весь колхоз провожал парней, уходящих на фронт. Было сказано много напутственных слов, пролито немало горючих слез».
Таким запомнился Юрию тот июньский воскресный день. Так какая же ты, война?
Гремит где-то еще далеким тревожным громом. Смотрит на тебя горьким и жалостливым, неузнаваемым взглядом матери, которая, как солдат, затянула телогрейку ремнем и теперь уже день и ночь пропадает на ферме. Отец ходит хмурый, угрюмый — просился на фронт, не взяли, сказали, что нездоров, к тому же еще хромает. От огорчения совсем свалился, отвезли в больницу. Вернулся бритый, худой. Валентину еще не вышел возраст для красноармейского строя. Но, может, она вот-вот закончится, эта «треклятая», как ее называет соседская бабушка, война.
Нет, не кончается. По радио — отец уже и не выключает его — голос диктора необычно суров, приглушен.
— От Советского Информбюро… Оставили… Минск, Ригу, Таллин, Вильнюс…
Скоро потекла по деревне людская река.
— Мама, почему этих людей называют беженцы? Они что, от кого-нибудь убегают?
— От войны, сынок, от войны…
И невозможно оторвать глаз от нескончаемо тянущейся вереницы. Изможденные и голодные — вот кто такие беженцы. У многих на руках ребятишки, худые, перепачканные сажей только что пережитых пожаров, бомбежек.
По ночам еще так тихо в августовских садах. Падают перезревшие яблоки. На чердаке пахнет высохшим сеном. Запах, навевающий крепкий сон.
Как-то утром Юрия будит пронзивший всю улицу плач. Тетя Нюша? Тетя Нюша Белова?
И вот он уже в их дворе — бессильный свидетель чужого горя. Тетя Нюша без чувств на руках у матери. Валентин берет оброненный рядом листок и читает, как разучившийся школьник, почти по слогам:
— Иван Данилович Белов…
«Дядя Ваня?»
— Пал смертью храбрых…
«Убит? А ведь еще недавно вот здесь, во дворе, высыпал Юре горсть леденцов. Значит, Володя, Нина и Витя Беловы теперь без отца насовсем? Нет, не может этого быть».
Но лавина войны катилась неумолимо.
Глава четвертая
На душе у мальчишки как на луговой поляне, что видна из узенького избяного окошка. То светятся солнечно, переливаются радостью каждая былинка, каждый цветок, а то вдруг потускнеет и совсем станет серой, когда набежавшее облако протащит свою холодную тень. Может, и не будет в этом году первого сентября.
И тайной оглядкой следит он по утрам за рукой отца, срывающего листки численника: двадцать девятое, тридцатое, тридцать первое августа… Осталась всего одна ночь! Скорей в постель, проспать до утра, до завтрашнего солнца!
Утром 1 сентября Юра торопясь надевает новенькую, еще покалывающую плечи синюю матроску с полосатым воротничком, крепко-накрепко зашнуровывает купленные в Гжатске ботинки и останавливается с портфелем около отца, сидящего у репродуктора.
«От Советского Информбюро. Утреннее сообщение 1 сентября 1941 года.
В ночь на 1 сентября наши войска вели бои с противником на всем фронте… На энском участке Северного фронта против советского полка враг бросил немецкую дивизию СС… Красноармейцы мужественно оборонялись и срывали все планы немецкого командования…
В районе П. партизаны подожгли лес, по которому двигались вражеские части. Огонь преградил фашистам путь вперед».
Мать пригладила жесткой горячей ладонью коротко остриженные вихры:
— Пошли, сынок… В добрый час.
А с порога подхватили за руки с одной и с другой стороны Валентин и Зоя. В школу!
И уже разогревался первосентябрьский денек, одаривая последним теплом, что осталось от жаркого лета. Но чем он мог соблазнить? За классными дверями открывался новый, неведомый, давно ожидаемый мир.
— Здравствуйте, Ксения Герасимовна!..
На переменке сентябрьское солнце припекает вовсю, в шерстяной матросочке жарко, но разве можно расстегнуть хотя бы на одну пуговицу. Ведь ты уже первоклассник ровно два школьных часа, и припасенное матерью краснобокое яблоко жуешь неспешно, по-взрослому, успевая, впрочем, чиркнуть по небу завистливым взглядом: там, где-то над ближней крышей, вскувыркнулась и затрепетала, выравнивая круги, вспугнутая, вскинутая кем-то голубиная стая.
И в этот момент показалось, будто над крышами пророкотал невидимый, с перебоями мотора, трактор. В приближающемся, нарастающем свисте ребятишки увидели самолет — с красными звездами на крыльях. Словно с воздушной горки съезжал он, падал под резким углом вниз, стараясь выровняться, дотянуть до луговины.
На ту самую поляну, где они совсем еще недавно выпускали змея, а потом планер, садился боевой самолет!
Ребята бросились наперегонки. Страшно было видеть эту огромную дюралевую птицу, от которой еще веяло небом и жаром схватки, разбитой, распластанной на земле. Не обращая внимания на мальчишеское оцепенение, летчик снял шлем, вытер потный лоб и потряс кулаком в перчатке, грозя кому-то в небе. И только после этого посмотрел на ребятишек. Лицо его смягчилось.
— Вот это номер, да здесь вся школа! Неужели учитесь? Молодцы! А как называется ваша деревня? Вот ты, — обратился он к Юре, — ну-ка мигом к председателю! Мне срочно нужно связаться с частью!
В этот момент из-за льдистого облачка вынырнул и закружил, снижаясь над ними, другой самолет. Летчик, стоявший у машины, оживился, приветственно замахал шлемом.
Через несколько минут краснозвездный «ястребок» радостно рокотал винтом неподалеку.
Остановись, мгновение! Усвойся сердцем этот преподанный жизнью урок боевого товарищества.
«Час спустя прибежал Юра, — вспоминала Анна Тимофеевна. — Глаза горят от возбуждения, хочет поскорее все мне рассказать, потому сбивается, путается… Юра пересказывал каждую мелочь, передавал каждое движение, все время повторял слово «летчик»: «Летчик спросил: «Как ваша деревня называется?» Летчик сказал: «Ну, гады, ну, фашисты, заплатите!» Потом удивился: «Вы почему с портфелями?» И сказал: «Молодцы! Надо учиться! Нас не сломить!» Солнце припекало, летчик расстегнул кожаную куртку, а на гимнастерке у него — орден. Летчики — герои…
— А еще он мне дал подержать карту в кожаной сумке. Она планшеткой зовется. Мама! Вырасту — я тоже буду летчиком!
— Будешь, будешь! — говорила я ему, а тем временем поставила в кошелку кринку молока и положила хлеб. — Отнеси им, сынок! Да пригласи их в дом.
Но летчики не покинули машины. Дотемна не возвращались и ребятишки… Утром мы услышали рев взлетавшего с пригорка самолета, увидели, как на болоте горит первый истребитель. На втором летчики улетели дальше воевать. Позаботились, чтобы ничего из боевой машины не досталось врагу».
Через двадцать лет память Юрия воскресит это видение:
«Мы жадно вдыхали незнакомый запах бензина, рассматривали рваные пробоины на крыльях машины. Летчики были возбуждены и злы… Они расстегнули кожаные куртки, и на гимнастерках блеснули ордена. Это были первые ордена, которые я увидел. И мы, мальчишки, поняли, какой ценой достаются военные награды… Утром летчики улетели, оставив о себе святые воспоминания. Каждому из нас захотелось летать, быть такими же храбрыми и красивыми, как они. Мы испытывали какое-то странное, неизведанное доселе чувство».
Подобные мгновения запечатлеваются в душе навсегда. В момент жизненного испытания они оживают, дают импульс стойкости.
После космического полета Юрий Гагарин получил письмо из города Горького. Бывший военный летчик Ларцев писал, что хорошо помнит свою вынужденную посадку возле деревни Клушино и что среди помогавших тогда ребятишек особым старанием выделялся вихрастый, бросивший рядом портфель первоклашка.
«Мне верилось, что из мальчика по имени Юра вырастет летчик, но о космосе мы, пилоты тех лет, в сороковые годы только мечтать могли».
Трудно поверить в такое; быть может, портрет космонавта всколыхнул память, и иначе уже и не могло представляться, что Ларцев помнил именно Юру. В запоздалом воспоминании летчика важно другое. Деревенские ребятишки были так похожи один на другого, что каждый из них мог впоследствии оказаться героем. Необязательно в космосе, а в том высоком полете жизни, которая открылась с той луговины, когда они получили первый урок мужества. И ценно не то, что Ларцев вспомнил Юру Гагарина, а то, что Юрий Гагарин всю жизнь помнил Ларцева, не зная его по фамилии.
И снова в ушах сквозь потрескивание прерывистым репродукторным голосом:
«Наши войска вели упорные бои с противником на всем фронте…»
Отец с Валентином водят карандашом по карте, вырванной из старого учебника. Оба они переживают, что их не берут на фронт: отца — по его инвалидности, а Валентин слишком молод, «не вышел возрастом».
И когда изба совсем затихает, Юра осторожно спускается с печки, нащупывает под столом портфель, на цыпочках перебирается на кухню и достает букварь. В лунном свете, падающем в окно, буквы сливаются, но становятся вроде крупнее.
Вот то, что они должны читать через полгода, а он давно выучил наизусть. А может, и правда переписать, вывести каждую буковку, запечатать в конверт и отправить по почте в Москву.
Юра не мог знать, что в эти минуты Ворошилов находился в каких-то двенадцати верстах от Клушина, в Гжатске, где размещался штаб Западного фронта.
Если бы карта, вырванная из старого учебника, могла отразить хотя бы тысячную долю того, что происходило на извилистых линиях дорог, неровных кружочках возвышенностей и белой глади равнин…
Группа армий «Центр» продолжала рваться к Москве. На шоссе Москва — Минск западнее Гжатска и на большаке Юхнов — Гжатск к югу от города в бой с врагом вступили поднятые по тревоге курсанты военных училищ и слушатели военной академии. К северо-западу от Гжатска оккупанты высадили военный десант численностью до двух рот с бронемашинами и танками. Гжатская летопись свидетельствует: в это время через село Пречистое, что неподалеку от Клушина, проскакал отступавший кавалерийский эскадрон. Его отход прикрывала шестнадцатилетняя Зина Купцова. С чердака дома, стоявшего на окраине, она метким огнем заставила вражеских мотоциклистов остановиться и залечь. Гитлеровцы бросили против юной пулеметчицы танки. Но, лишь расстреляв все патроны и уничтожив пулемет, Зина покинула объятый пламенем дом…
Положение, однако, становилось критическим.
Для окончательного, как они полагали, разгрома Красной Армии на Восточном фронте гитлеровские генералы разработали еще одну операцию под названием «Тайфун». 77 дивизий, в их числе 14 танковых и 8 моторизованных, более 1 миллиона солдат и офицеров, 1700 танков и штурмовых орудий, почти 20 тысяч артиллерийских орудий и минометов, 950 боевых самолетов — все эти силы должны были обрушиться на наши войска, чтобы смести их на пути к Москве. Кратчайшее расстояние до нее через Брест — Минск — Смоленск — Гжатск. «Тайфуну» оставалось нанести последний удар. После перегруппировки сил на Московском направлении противник превосходил войска Западного, резервного и Брянского фронтов по пехоте в 1,25 раза, по танкам — 2,2 раза, по орудиям и минометам — в 2,1 раза и по самолетам — в 1,7 раза. С рассветом 2 октября немецко-фашистская артиллерия открыла огонь по позициям Западного фронта, и вскоре гитлеровцы перешли в наступление.
Среди особенно часто употребляемых гитлеровцами названий русских городов, таких, как Смоленск, Вязьма, Можайск, Малоярославец, все чаще звучало труднопроизносимое на немецком — «Гжатск».
У оборонявшейся южнее и юго-западнее Гжатска оперативной группы Западного фронта под командованием генерала С. А. Калинина недостало сил, чтобы прикрыть такую важную дорогу, как Москва — Минск, и гитлеровцы вскоре появились на шоссе Гжатск — Можайск. Значительными подразделениями они начали продвигаться в направлении Гжатска с севера, запада и юга.
В самый трудный момент в Гжатск прибыл Г. К. Жуков. Он приказал генералу Калинину принять командование над всеми войсками на линии Гжатск — Юхнов. Тяжелые оборонительные бои вел 365-й полк 119-й стрелковой дивизии. На Минском шоссе насмерть стояли 18-я и 19-я танковые бригады.
Много лет спустя на одном из торжественных приемов к Юрию подойдет Маршал Советского Союза К. К. Рокоссовский и скажет с тонкой, не сходящей с веселого лица улыбкой:
— А ведь мы с вами земляки, Юрий Алексеевич. Только в ином смысле слова. Однажды на гжатских землях я поклялся святою клятвой.
— Я не знал, Константин Константинович, — смутится Гагарин. — Вы что имеете в виду?
— Боевое крещение там получил. А клятву давал солдатскую.
И поведает маршал о том, как осенью 41-го пробивался из окружения со штабом 16-й армии. Брели по раскисшим от дождя проселочным дорогам. В одной из лесных деревушек зашли в избу. Сели перекусить. И вдруг из темного утла послышался мужской ослабленный голос: «Товарищ командир, что же вы делаете?» Рокоссовский присмотрелся, подошел. На кровати лежал седобородый старик. Оказалось, больной отец хозяйки. Посмотрел он на Рокоссовского, тогда еще генерала, полным упрека взглядом, словно пронзил: «Товарищ командир… Сами вы уходите, а нас бросаете. Оставляете врагу. А ведь мы для Красной Армии отдавали все и последнюю рубашку не пожалели бы. Я старый солдат, воевал с немцами. Мы врага на русскую землю не пустили. Что же вы делаете? Если бы не эта проклятая болезнь, ушел бы защищать Россию». Чем было оправдываться перед старым солдатом? «Поверь, отец, — сказал Рокоссовский, — поверь как солдат солдату, мы еще вернемся…» И помнил маршал точно, что было это где-то под Гжатском, ибо на рассвете, после того как прошагали верст тридцать по изнуряющему распутью, донеслась весть, что этот город близко, что в нем наши войска, а накануне там был Ворошилов. Тронулась колонна штаба и управления, людям хотелось поскорее переправиться через реку и встретиться со своими. Но на мосту ждала засада, пришлось пробиваться: с автоматами в руках в обход уже занятого гитлеровцами Гжатска…
— Я видел вспышки света над лесом, и до Клушина доносились орудийные залпы. Луна высоко светила, — сказал Гагарин.
— Нет, Юрий Алексеевич, — мягко возразил маршал, — в те дни и ночи шли проливные дожди.
Да-да, конечно, Гагарин и сам тут же вспомнил, что, когда со стороны Пречистого появились немецкие мотоциклисты, над деревней, над лугами и полями стояла сырая рассветная морось, а потом посыпал холодный ветристый дождик. И как будто серой этой пеленой заслонило, отдалило солнечную сторону, — нет, не их луговины, а всей страны. Что-то произошло в мире — их жизнь в одночасье перевернулась.
Висевший на стене репродуктор совсем онемел. Последний раз, прежде чем диверсанты перерезали провода, он выговорил сообщение;
«В течение 12 октября наши войска вели бои с противником на всем фронте, особенно ожесточенные на Вяземском и Брянском направлениях. После упорных многодневных боев войска оставили г. Брянск… В течение 11 октября над Москвой сбито 4 немецких самолета и, 12 октября сбито 12 немецких самолетов…»
В Клушино фашисты вошли 12 октября.
В избу Гагариных ворвался солдат в светло-зеленой шинели. Просто солдат в пилотке с красным, обветренным лицом. Повел автоматом туда-сюда, ударом кованого сапога выбил дверцу тумбочки так, что посыпалась крупа, и, торопясь, озираясь, начал шарить в шкафу, в комоде, за печкой.
— Матка, млеко, яйка…
Вбежали еще двое таких же помятых и суетливых, но, видно, нюхом острей — сразу кинулись к подполу, сноровисто приподняли половицы, извлекли кусок сала, бидон молока…
— Крысы… Как есть крысы…
Чьим шепотом пальнуло вдруг по ушам? Кто сказал — отец, а может быть, Валентин?
Один солдат обернулся, щелкнул затвором автомата, навел на отца. Тот выдержал взгляд, не опустил головы, промолчал.
Мать поманила, прижала Юру, Бориску, проговорила, чтобы слышали только они:
— Потерпите, что делать… За ними вон какая силища. Но за все им отплатится…
И тут кто-то из соседских мальчишек позвал под окном:
— Юрка, Валька, школа горит!
Ничем уже и никогда не выветрится едкий, слезящий глаза угарный запах пепелища. Кто посильней, пытался растаскивать дымящиеся бревна, колотил палками по обугленным остовам парт, за которыми сидели еще вчера. Голубой глобус выглядывал из пепла обожженным боком, и смельчак-мальчишка, выкатив его на пожухлую от жара траву, обрадованно закричал:
— А Советский Союз остался! А Советский Союз не сгорел.
И стоявшие в этом уже пригасающем чаду ребятишки, не сговариваясь, потянулись к учительнице, как только ее увидели.
— Ксения Герасимовна!
— Здравствуйте, дети…
Она подошла и встала рядом — прямая в легком своем пальтеце и в темном платке, по-крестьянски повязанном до бровей. Наклонилась, приобняла самых маленьких:
— Не бойтесь, дети. Все переживем, переборем. А уроки продолжим. Завтра соберемся вон в той избе. Мир не без добрых людей.
Как-то вернулся Юра однажды домой, а на порог не пускает все тот же немец.
И материнский голос шелестом сирых, набрякших холодными каплями веток:
— Нет у вас теперь дома, сынок… Фашисты проклятые выгнали, будем копать землянку…
Юра спрятал букварь за пазуху — и мимо родного дома, на окна которого невыносимо смотреть — скорее туда, где назначила Ксения Герасимовна им снова собраться.
Кто-то уже сдвинул два стола, приставили лавку-другую, ничего, в тесноте — не в обиде. Ксения Герасимовна в том же платье голубыми цветочками по сиреневому, в каком встречала их первого сентября. Задернула занавески на окнах, прихлопнула поплотнее дверь, накинула железный крючок.
— Ну что же, дети, продолжим занятия…
Через час в дверь громко, требовательно постучали. И, не дождавшись, когда откроют — Ксения Герасимовна замерла, — заколотили ногами, ударили чем-то твердым, металлическим.
Ксения Герасимовна сбросила крючок.
В избу ввалились трое немцев.
— Мы учимся. Дети должны учиться, — с достоинством ответила Ксения Герасимовна.
Офицер подошел к ее столу, взял букварь, полистал, задержался на странице, где изображена была Красная площадь со Спасской башней и Мавзолеем Ленина, и, постучав по картинке пальцем, ядовито произнес:
— Понятно. Хотите, чтобы эти щенки запомнили плац, по которому мы скоро пройдем парадом. А потом сотрем с лица земли, затопим всю вашу Москву…
— Вы не смеете так говорить о детях, — заливаясь краской стыда, что при ней так разговаривают, вспыхнула Ксения Герасимовна.
— А вы это смеете? — взвизгнул офицер и, замахнувшись, швырнул в учительницу букварь.
Наверное, он бы ее ударил. Но тут произошло нечто трудно объяснимое, потому что, когда уже стали взрослыми, никто из ребят толком не мог понять, как на такое решились.
Юра Гагарин выскочил из-за стола, поднял с пола букварь, расправил помятые страницы и встал, заслоняя учительницу, вызывающе глядя на немецкого офицера. Громыхнув скамьями, ребята устремились к ним, окружили кольцом.
— О, это называется пролетарская солидарность! — изумился офицер. И усмехнулся, хлопнув снятой перчаткой себе по ладони. — Ну хорошо, мы начнем вас постепенно разучивать… — Он повелительно повернулся к солдатам и резко приказал им что-то по-немецки. Те кинулись собирать со стола буквари, тетради.
Возле дома солдат полил груду учебников бензином из канистры, и пламя взвилось почти до крыши. От налетевшего ветра скорченные листки разлетались по сторонам.
Юрий оглянулся и все-таки выбрал момент, поднял и спрятал несколько опаленных по краям страничек.
Ему удалось спасти странички букваря, до которых он сам «дошел» всего несколько дней назад и где было стихотворение, как ему казалось, о тех летчиках, которые прилетели на солнечную луговину первого сентября.
И скоро они прилетели. Вернее, пролетели над селом, шесть бесстрашных советских Илов. Все мальчишки распознавали теперь самолеты — чужие и наши — точнее, чем собственных голубей, которых давно ради куража и пьяного веселья перестреляли фашисты.
«Штурмовики полетели бомбить», — сразу определил Юрий, и с ним не стал спорить даже Вова Орловский, забияка, любитель опровержений. Точно — вскоре вдалеке послышались глухие удары разорвавшихся бомб.
Сделав свое боевое дело, вся шестерка вынырнула из-за леска и, как бы пригибаясь, снова с другой стороны стригнула опасное над селом небо. Но тут с холма ударили немецкие зенитки. Пять самолетов благополучно проскочили губительное заграждение, а шестой задымил и пошел на снижение — угодил в него все-таки фашистский снаряд.
Но, наверное, поняв, что ему не дотянуть до спасительной линии, до своих, летчик развернул самолет и на бреющем повел его над колонной фашистов. Последними яростными очередями ударили но врагу его пулеметы, а когда ему уже нечем было стрелять, пилот устремил штурмовик в самое скопище бронемашин. Вместе с громом второе солнце вспыхнуло над селом. Три танка пылали, четвертый взорвался. Кострище взметнулось до самого неба.
Удивительно ли, что на всю жизнь в глазах Гагарина останутся отблески героического поступка неизвестного летчика.
«И самолет и летчик сгорели, — вспоминает он. — Так никто в селе и не доведался, кто он, откуда родом. Но каждый знал: это был настоящий советский человек. До самого последнего дыхания он бил врагов. Весь день мальчишки проговорили о безымянном герое. Никто не сказал вслух, но каждый хотел бы так же вот жить и умереть за нашу любимую Родину».
Не в те ли дни озорноватые голубые глаза Юрия с золотистыми искорками доброты словно подернулись железистой окалиной недетской думы?
Не с той ли минуты, когда фашист Альберт, новый хозяин их дома, зарядчик аккумуляторов, ради развлечения повесил за детский шарфик на суку яблони доверчиво потянувшегося к нему за кусочком сахара маленького Бориску?
Этого уже невозможно было забыть никогда: мать, метнувшуюся с побелевшим лицом к мальчику, который на глазах у веселящегося гитлеровца начинал уже подергиваться судорогами.
Бориску еле отходили. А перемену в Юре, конечно, заметила мать.
«Когда Боренька в себя пришел, а я смогла вокруг кое-что различить, обратила внимание, что с Юрой творится неладное. Стоит, кулачки сжал, глаза прищурил. Я испугалась, поняла — отомстить задумал. Подошла, на коленки к себе сына посадила, по голове глажу, успокаиваю: «Он же нарочно делает, чтобы над тобой тоже поиздеваться, чтобы за пустяк убить. Нет, Юра, мы ему такую радость не доставим».
И все-таки он будет мстить, мстить, хотя ни маме, ни отцу, ни Зое, ни даже Валентину — ни слова.
Страшно. Снег пахнет бензином и порохом. И предательски скрипит под ногами. Вовка вспрыгивает на завалинку, смотрит в окно избы, уснул ли подвыпивший «черт» Альберт. Отмахивает рукой: давай!
По этой команде Юра запихивает в выхлопную трубу мотоцикла извлеченный из карманов мусор, щепки и тряпки.
Назавтра две пары внимательных смеющихся глаз высматривают в заборную щель, как «черт» полчаса, а то и час не может завести мотоцикл. Он, конечно, находит причину неполадки и, очистив трубу, бежит к Юриной матери. Несколько дней после этого Юра прячется у соседей.
Но что это — во сне, наяву? Дверь землянки распахнута сильным ударом приклада.
И фонариками, как ножами, — в лица, в глаза.
— Валентин Гагарин? Шнель, шнель! Выходи! Герр комендант приказал. К девяти утра на расчистку снега…
Этого ждали и опасались давно: вот таких, как брат, как Зоя, угоняют в Германию, в рабство. Приказ на работу — подвох.
Мать заломила руки, приобняла Валентина, оттолкнула охранника:
— Не отдам, не отдам!
Валентин спокоен, подпоясывается ремнем и ростом как будто стал выше от этой беды.
— Мама, спокойно, отец, прощай. Юрка, слышишь — не хлюпать носом. Разберемся, в обиду себя не дадим…
Но кто и где разберется? В землянке теперь как в могиле: холодно, мрачно, пусто. Зоя забилась в угол, боится, что завтра придут за ней.
А утром проясняется все окончательно — до почерневшего снега в глазах. На площади, где когда-то гремели оркестры и пели гармони под красными флагами, замерли друг против друга два строя: один из крестов с поржавевшими касками, другой из людей — парней и девчат. Сквозь влажную, застилавшую глаза пленку, как в мутный бинокль, выщупал Юра в толпе Валентина. Брат стоял с неподвижным, таящим отчаянье взором, словно простреленный, но не падающий, потому что вморожен был в снег. «Валя! Брат! В Германию, в неволю?»
И звяканье касок на жестком ветру — как торжественный похоронный марш, под который пошла вниз по дороге колонна пленных.
Наутро полицаи заявились за Зоей.
И снова тот же понурый путь — от площади мимо дома. Зоя, Зоя, сестричка, мамка, твоя школьная парта с крышкой под подбородок, первые буквы в волшебной книжке, пришитая пуговица на рубашонке, теплый, всегда ободряющий взгляд. И тебя увели фашисты…
Как сегодня все это представить, что творилось в душе мальчонки?
Землянка совсем опустела.
И вдруг однажды, словно в простудном бреду, разбудили голоса незнакомых. Прислушался — вроде хорошие люди. Выглянул из-под рядна: трое рослых парней сидят за столом в маскхалатах. Сгрудились вокруг отца, а он им на карте рисует кружочки. И обронил одно лишь словечко: мины. Значит, это наши? Разведчики!
Но какой же это был замечательный день — со смеющимся мартовским солнцем, взошедшим над луговиной, со свежей порошей, салютующей мириадами искорок. И бодрее, радостнее любого оркестра скрип снега под валенками наших солдат, шагающих в новеньких полушубках, в шапках со звездами и смотрящих на тебя роднее родных.
Командир, высокий, подтянутый, оглядел собравшуюся толпу:
— Есть ли среди вас Гагарин Алексей Иванович? Прошу выйти!
Отец, прихрамывая, вышел из последних рядов, в смущении остановился.
— Спасибо вам, дорогой Алексей Иванович, много жизней спасли.
Командир обнял и поцеловал отца.
Зарделся Юрий от гордости: это же выше всяких наград!
За краснозвездным солдатским строем дни пошли один за другим как сплошные праздники.
Так совпало, что в день рождения Юры, словно ему в подарок, возобновились занятия в школе — 9 марта 1943 года. Под школу отвели половину дома Клюквины — добрые люди. Тетя Вера сама предложила и к приходу ребят полы вымыла, отскоблила, окна протерла до самой ясности. Втащили столы, табуретки.
Почти через два года опять собирался вместе их первый класс.
— Здравствуйте, дети!
— Здравствуйте, Ксения Герасимовна!
— Как вы все выросли… Как война-то вас вытянула… Ну что ж, начнем урок, будем теперь догонять.
И тут выяснилось, что ни у кого не осталось ни одного букваря, ни одной книжонки — все отобрали, сожгли фашисты.
— У меня два листка сохранилось. От букваря, могу сбегать… — быстро откликнулся Юра.
— Вот молодец, — удивилась учительница. — Почитаем их завтра. А сейчас заниматься будем…
И она достала из сумочки книжку со звездой на серой обложке. Что это? Таких никто не видал. Неужели новый букварь?
— Боевой устав пехоты РККА, — сказала Ксения Герасимовна. — Командир подарил школе на память… Вот и надпись: «Учитесь, ребята, отлично, а мы пойдем на Берлин».
— У меня есть такая, — встал с табуретки Ваня Зернов.
— И у меня, — поднял руку Женя Дербенков.
Эта книжка, оказалось, была у шести мальчишек.
— Вот и хорошо, — улыбнулась Ксения Герасимовна. — Значит, на всех нам хватит. Кто начнет читать по незнакомому букварю? Ты, Юра?
Юра взял книжку и растерялся: что здесь читать? Сначала шли какие-то пункты, как правила. «…Боевым уставом пехоты руководствоваться всему командному и начальствующему составу РККА…»
— А что такое РККА, Ксения Герасимовна?
— РККА — это сокращенно Рабоче-Крестьянская Красная Армия, — пояснила учительница. — Смотрите, подписано — «Народный комиссар обороны СССР Маршал Советского Союза Ворошилов…» Это его приказ обучаться по уставу РККА всем командирам.
— Но мы же не командиры, — пожал плечами Ваня Зернов.
— Ничего, Ваня, вот вырастете и станете все командирами, — с уверенностью проговорила Ксения Герасимовна и показала Юре место, откуда читать.
— «Одиночный боец. Общие положения… Бой — это самое большое испытание моральных, физических качеств и выдержки бойца. Часто в бой придется вступать после утомительного марша и вести его беспрерывно несколько суток днем и ночью. Поэтому, чтобы выполнить свою задачу в бою, боец должен уметь переносить всевозможные трудности и лишения, оставаясь бодрым, мужественным, решительным, и неуклонно стремиться к уничтожению противника и к победе…»
Гагарины давно перебрались из землянки, но чувствуют себя неприютно, сиротливо без Валентина и Зои. Что с ними, где они, живы ли вообще?
Потянул на себя дверь — не поддается. Кто-то толкнул навстречу:
— Заходи, заходи, одиночный боец Красной Армии, давно поджидаем!
Отец непривычно веселый, приветливый. Мать повернула от печки озаренное жаром лицо, двинула ухватом в самое пекло чугун.
— Сейчас, сынок, покормлю тебя, Юра. А у нас, детка, праздник. — И ломается материнский голос от слез.
— Читай сам, — протягивает фотокарточку отец и выкручивает фитилек коптюшки на полную яркость.
Валя! Брат! Узнаваемый и незнакомый в танкистском шлеме, с блестящими значками на гимнастерке. Награды? На обороте фотокарточки надпись:
«Привет с фронта. Жду писем. Мой адрес: полевая почта № 75417 «а».
И у отца срывается голос:
— Сбежал-таки из неволи. Перешел линию фронта. И вот тебе — башенный стрелок в танке. А как же иначе? На то он и есть Гагарин. Нашей фамилии не посрамил.
С этой фотокарточкой засыпает Юра в ту ночь. А утром, отложив на время уроки, пишет первое в жизни письмо:
«Дорогой брат Валя!
Напиши мне, пожалуйста, когда кончится война? Я хожу в школу, учит нас Ксения Герасимовна. Мы собираем железо на танки и самолеты. Железа везде очень много. Бей сильнее фашистов. Я соскучился по тебе, и не забудь, напиши, когда кончится война.
Твой младший брат Юра».
Ждали ответной весточки от Валентина, а открытку получили от Зои. Оказывается, ходит не только беда за бедой, но и радость за радостью. Любимой сестренке тоже удалось бежать от фашистов. Служила она теперь в военном ветеринарном госпитале.
«Мне очень пригодились мои деревенские знания, — писала Зоя. — Я ухаживаю за ранеными лошадьми. Мы возвращаем их в строй, чтобы наши кавалеристы могли громить фашистов, могли отплатить за горе советских людей».
И полетели письма из Клушина на фронт, с фронта в Клушино.
Отец все-таки уговорил взять его в армию. Только служил он недалеко, в Гжатске. По воскресеньям ходили его навещать.
Знали — химический карандаш он топориком вытачивал до игольчатой острости. Часами корпел над листом бумаги, потом медленно, с расстановкой читал вслух на общее одобрение.
«Добрый день или вечер, дорогой и многоуважаемый наш сынок и боец Красной Армии Валентин Алексеевич!
Я тоже служу в Красной Армии, но по причине моей хворой ноги и ввиду возраста оставили меня в Гжатске при госпитале, в хозяйственной команде. А сегодня воскресенье, и ко мне пришла мать с твоими братьями, принесла твое долгожданное письмо, что ты жив и здоров и бьешь проклятую немчуру, и мы вместе пишем тебе ответ…»
После прочтения на специально оставленном внизу листка месте Юре дозволялось что-нибудь нарисовать или написать несколько слов. Чаще всего он изображал танк со звездой на башне. А приписка была почти что всегда одна: «Валя, сообщи, когда разобьете фашистов?»
Весна 1945-го напирала, осаживала, растопляла снега, взрывалась почками на ветвях, луговина покрывалась первой нежно-зеленой травой. А в полях потарахтывал, вкапывался плугом, отваливал землю трактор. И все это звучало как бы в одном аккорде со сводками Информбюро, приносящими новости с фронта.
И вдруг победа! Неужели победа!
При этом слове перед Юрием всегда возникала мать. Такой он увидел Победу: мать на фоне светлого в солнечных струнах неба. Обняла Юру, затормошила:
— Ты понимаешь, капут их Гитлеру. Победа, сынок, победа!
Но куда же его самого понесло, как на крыльях, и в крике не узнавался, отлетывал собственный голос:
— Победа! Ура! Победа!
Колечком буйного роста останется на юном деревце, распустившем резные, прозрачные листья, этот день сорок пятого года.
«Я выбежал на улицу и вдруг увидел, что на дворе весна, над головой синее-пресинее небо, и в нем поют жаворонки. Нахлынуло столько еще неизведанных, радостных чувств и мыслей, что даже закружилась голова. Я ждал скорого возвращения сестры и брата.
Отныне начиналась новая, ничем не омрачаемая жизнь, полная солнечного света. С детства я люблю солнце!»
Глава пятая
Четыре года — с сорок пятого по сорок девятый — прожил Юрий Гагарин в городе, что раскинулся над рекою Гжатью. То зеркально застылой под склоненными, окунувшими косы ивами и ракитами, то веселым, чешуйчатым серебром играющей на быстрине, то коловоротно закручивающей воронки на опасной глубине темных омутов, — и все это в давно обжитых берегах, на которых по вечерам алеют закатным огнем окна домов и купола старинных соборов. Четыре детских года. Но как бы ни был краток этот срок, кажется, река Гжать протекает через всю жизнь Гагарина, она его душа, характер и облик. И не Гагарин поселился в Гжатске, а Гжатск в нем — навсегда, до самого последнего дня.
Алексея Ивановича, когда присмотрелись, что он на все руки мастер, пригласили на работу в город — плотничать в квартирно-эксплуатационную часть. Он-то и выхлопотал небольшой участок на самой окраине, где кончалась Ленинградская улица. Двенадцать верст от Гжатска до Клушина и обратно с больной ногой — много не находишь. Надо было бросать родное и свивать новое гнездо.
Как мог успокаивал он расстроенную жену — двадцать лет прожили под старой крышей, да и в их ли годы начинать все сызнова?
А уже знала Анна Тимофеевна, что в городе яма под фундамент вырыта — Юра и Борис помогали, храня отцовскую «военную тайну». И обливалась слезами, когда, свалив крышу, Алексей Иванович принялся разбирать загодя пронумерованные бревна клушинской старой избы.
— Мам, ты не плачь, — успокаивал Юра, дотягиваясь, приобнимая. — Там такая красивая речка — широкая, глубокая и большие дома и дворцы… А я рыбу буду ловить и кормить вас.
Она-то знала, что там за дома и дворцы. И какую рыбу — снаряды да мины все еще вылавливали саперы из той речки, хотя уже два года как освободили Гжатск.
— Вот построимся, одним домом в городе прибавится, — покряхтывал, прилаживая на телеге бревна, Алексей Иванович. Пытался острить, но горькая правда была в его словах: Гжатск, еще весь разбитый и закопченный, громоздился, чернел в развалинах, и не к легкой городской жизни перевозил свою семью старший Гагарин. Позже все они, как о самих себе, прочтут у Ильи Эренбурга написанное еще 6 апреля 1943 года:
«Недавно мне пришлось побывать в Гжатском районе, освобожденном от немцев. Слово «пустыня» вряд ли может передать то зрелище катаклизма, величайшей катастрофы, которое встает перед глазами, как только попадаешь в места, где захватчики хозяйничали семнадцать месяцев. Гжатский район был богатым и веселым. Оттуда шло в Москву молоко балованных швицких коров… Рядом с древним Казанским собором, рядом с маленькими деревянными домиками в Гжатске высились просторные, пронизанные светом здания — школа, клуб, больница. Были в Гжатске и переулочки с непролазной грязью, и подростки, мечтавшие о полете в стратосферу.
Теперь вместо города — уродливое нагромождение железных брусков, обгоревшего камня. Гжатск значится на карте, он значится и в сердцах, но его больше нет на земле. По последнему слову техники вандалы нашего века уничтожали город… Шесть тысяч русских немцы угнали из Гжатска в Германию… Встают видения начала человеческой истории. Напрасно матери пытались спрятать своих детей от гитлеровских работорговцев. Матери зарывали мальчишек в снег — и те замерзали. Матери прикрывали девочек сеном, но немцы штыками прокалывали стога… Слово «смерть» слишком входит в жизнь, оно здесь не на месте, лучше сказать «небытие», «зияние», и права старая крестьянка, которая скорбно сказала мне о фашистах: «Хуже смерти…»
Государственная чрезвычайная комиссия для установления ущерба, нанесенного оккупантами городу, подсчитала, что за время оккупации фашисты уничтожили жилых домов 844 из 1317, холодных построек — 842 из 862, все учрежденческие здания — 87, электростанцию, все промышленные предприятия — 9, 4 школы, зоовет-техникум, кинотеатр, 4 клуба, парк, амбулаторию, детские дома, сады и ясли, 12 магазинов, дом инвалидов, больницу на 150 мест.
Ко времени освобождения от оккупации в городе насчитывалось немногим более тысячи жителей, тогда как до войны в нем проживало двенадцать с лишним тысяч человек…
Но было лето сорок пятого, и даже сквозь проемы вышибленных окон, сквозь сиротские дымки, струящиеся над землянками почти вдоль всей Ленинградской, мир виделся голубым и зеленым, а будущее обещало счастье. И потому, едва приехав с первой увязкой бревен и кое-как помогая их разгрузить, Юрий, словно и не слышал остерегающего материнского оклика, бросился к реке, что тут же, в каких-то двухстах шагах, поджидала, приманивала его, зеленоватая от склоненных ив и ракит, пронизанная золотистым светом уже разогретого солнца.
Наверное, он слишком понадеялся на себя, нырнул глубоковато — вода обожгла, перехватило дыхание, а когда поплавком, ловя ртом воздух, выскочил на поверхность и, попробовав низ ногой, не достал до дна. Глянул на уже отдалившийся берег и зазнобило от страха — течение несло его на стремнину.
«Никогда не купайся один!» — вспомнил он предостережение матери, сделал несколько замахов назад, в сторону, чтобы вырваться из притяжения, от которого мог вот-вот захлебнуться.
И вдруг смутно услышал далеко пробубнившее по воде:
— Эй ты, как тебя! Клушинский!
Откуда это? С другого берега? И кто его знает, и кто зовет? Но вот опять что-то эхом отлетело от воды, ударило в уши:
— Тебе говорят, Клуша, греби на месте! И не боись. Тебя самого прибьет вон к той вот раките.
Юра едва разглядел мальчишку, который стоял над обрывом, уже раздетый, готовый прыгнуть на выручку.
От одного только решительного его вида Юра успокоился, осмотрелся, выравнивая дыхание.
«Значит, клушинский, — подумал он с веселым, внезапно охватившим его азартом. — Значит, я деревенский, а ты городской!»
И, развернувшись, преодолевая течение, а был уже метрах в десяти от берега, где кричал ему незнакомый мальчишка, повернул назад.
Он еле вылез на осклизлую траву, хватаясь за зеленые космы осоки, и с колотящимся сердцем сел на свою одежонку.
— Ты смотри, да у тебя гусиная кожа, — покачал головой мальчишка, в несколько взмахов, саженками, успевший к тому времени перемахнуть с того берега. — Паша Дешин, — сказал он и протянул крепкую руку.
Так началась первая гжатская дружба, дружба того мальчишеского бескорыстья, которая почему-то часто прерывается с годами, оставаясь лишь воспоминанием.
Где вы, други послевоенного лихолетья, казавшиеся взрослее взрослых в свои десять-двенадцать лет, строгие судьи малейшей нечестности, выдумщики в озорстве, терпеливые в голоде и недетской работе, — Паша Дешин, Валя Петров, Лева Толкалин, Слава Нижник, Володя Попов и Тоня Дурасова, разрешавшая в минуту все споры и драки?
Первое гжатское лето прошло в заботах о доме, который нужно было собрать из бревен, а потом еще возвести над ним крышу.
Не зазывай, не соблазняй, река, затененной прохладой омута и блеснувшей в глуби, словно ласточка, юркой плотвичкой. Жара нещадная, но отец неумолим: пока не выложат очередной ряд кирпичей на фундамент, о купании не думай. И с усталым нытьем в плечах, когда «руки как крюки», месят они с Борисом в деревянном корыте цементный раствор, переносят тяжелые ведра, обливаются потом.
Самый дальний пока отрезок его пути — двенадцать верст от деревни Клушино. Остановиться, оглядеться вокруг, выбрать ориентиры, чтобы не заблудиться. Нет, пока не по звездам. Вот по тому угловому дому, от которого поворот налево, на Красную — как в Москве! — Красную площадь, мимо собора, мимо крепкого, вековой кладки здания, на мост, и опять никуда не деться от Гжати. Она всюду — спереди, сзади, справа и слева. В ней течет словно жизнь старинного города. Интересно, где ее родничок и куда впадает река? Пашка Дешин сказывал, будто по этим берегам проезжал когда-то сам Петр I.
Так начинается определение своего места не только в пространстве, но и во времени. И конечно, Юрию повезло хоть немного, но пожить в этом городе Гжатске, где прошлое так близко соприкасается с настоящим. Для детской восприимчивой души достаточно лишь малейших впечатлений, чтобы в ней вспыхнуло уважение к истории места, откуда дальше идти и идти. Конечно, Юра узнавал обо всем постепенно.
Действительно, есть свидетельства, что, объезжая страну в поисках наиболее удобных путей движения грузов в северную столицу — Санкт-Петербург, — Петр I обратил внимание на реку Гжать, приток Вазузы, впадающей в Волгу возле Зубцова, тоже старинного города.
28 октября 1715 года Петр I предписал: «В Московской и Рижской губерниях по рекам по Гжати от устья Малой Гжати да по Вазузе от села Власова сделать судовой ход, как возможно, чтобы могли суда с пенькой и хлебом и с иными товарами ходить без повреждения и чтобы сие учинить сего года до заморозов, да на тех же реках в пристойных местах сделать анбары».
Вот, оказывается, из какого времени вытекает Гжать — труженица, не просто рекою, а пользою государству Российскому!
Немало было положено трудов местных крестьян, ремесленников, работных людей, чтобы в заброшенном, болотистом и лесистом районе на месте никому не известной небольшой деревушки возникла Гжатская пристань, ставшая затем Гжатской слободой. До сих пор идут споры о дате основания Гжатска. Большинство сходятся на октябре 1715 года. После открытия пристани началось заселение ее ремесленниками и купцами — снимались с насиженных мест нелегко. Но уже через три года государевы планы оправдали себя: на строительство Ладожского канала, где в это время голодало огромное число рабочих, прибыл первый гжатский хлебный караван на 50 барках. Обрадованный Петр I, по преданию, щедро наградил гжатчан, преодолевших столь дальний и опасный путь, и заявил, что отныне будет считать Гжатск житницей Петербурга.
В знак особого почтения Петр I приказал возвести в слободе на левом берегу Гжати, там, где он выгибается полуостровом, дубовый одноэтажный дом с мезонином, который был украшением города почти до середины прошлого столетия.
В указе «Об открытии Гжатской пристани и о переводе на оную торжков из Можайского уезда» перечисляются следующие города, способные, по замыслам Петра I, доставлять к Гжатску хлеб: Верея, Боровск, Калуга, Мещерск, Серпухов, Мосальск, Серпейск, Алексин, Таруса, Оболенск, Малый Ярославец, Мценск, Чернь, Тула, Орел…
Разве нельзя сказать так: почти вся Россия смотрелась тогда в зеркало широкой, полноводной реки. А сами гжатчане тоже Россия.
Все это впитывал — капля за каплей — из соков гжатской земли, из корней дальней и славной истории мальчик Юра Гагарин.
И вдруг новое открытие, совершенное сентябрьским днем сорок пятого, когда он пошел в третий класс базовой школы при педагогическом училище.
На переменке учительница Нина Васильевна Лебедева собрала ребятишек в кружок и, обведя взглядом стены, тихо сказала:
— Дети, а знаете ли вы, что учитесь в историческом доме? Здесь останавливался великий русский полководец Кутузов…
Тогда, быть может, и не сразу Юра все осознал, но, взрослея, внимательнее приглядывался к краснокирпичному дому, принадлежащему когда-то купцу Церевитинову.
Не где-нибудь, а под Гжатском произошла восторженная встреча М. И. Кутузова, назначенного на пост главнокомандующего, с русской армией. «Приехал Кутузов бить французов», — передавали солдаты из шеренги в шеренгу. А Кутузов, по рассказам очевидцев, приняв почетный караул, произнес: «Ну, как можно отступать с такими молодцами!» Полки, жаждавшие решительной битвы, услышали волнующее воззвание полководца к смолянам:
«Достойные смоленские жители, любезные соотечественники. С живейшим восторгом извещаюсь я отовсюду о беспримерных опытах в верности и преданности вашей… к любезнейшему отечеству. В самых лютейших бедствиях своих показываете вы непоколебимость своего духа… Враг мог разрушить стены ваши, обратить в развалины и пепел имущество, наложить на вас тяжкие оковы, но не мог и не возможет победить сердец ваших. Таковы россияне».
Не найдя нужного места для битвы, Кутузов ушел с войском к Бородину, а здесь развернулась ожесточеннейшая партизанская борьба.
В Гжатском уезде начал свои бесстрашные рейды, налеты на французов отряд Дениса Давыдова. И не дальний ли предок Юрия отличился удалью и храбростью в том же сентябре двенадцатого года? Не дед ли его деда Гагары?
Французский генерал Бараге-Дильер доносил начальнику штаба наполеоновской армии маршалу Бертье:
«Число и отвага вооруженных поселян в глубине области, по-видимому, умножается. 3 сентября крестьяне деревни Клушино, что возле Гжатска, перехватили транспорт с понтонами, следовавший под командованием капитана Мишеля. Поселяне повсюду отбиваются от войск наших и режут отряды, кои по необходимости посылаемые бывают для отыскания пищи».
Гжатск, освобожденный от французов 2 ноября, оккупанты уничтожили почти полностью. Они сожгли все здания присутственных мест, 252 частных дома; 326 домов сильно обгорели — свидетельствует «Смоленская старина» за 1916 год.
Сколько же народного горя и гнева отразилось в тебе, светлая, чистая Гжать!
Потрескивают головешки в костерке, разведенном на берегу, то взвивается, то приникает к земле огонь. Три неразлучных дружка — Юра Гагарин, Валя Петров и Женя Васильев, — потирая от дыма кулаками глаза, ждут не дождутся, когда же будет готов их ужин. Дома в тумбочках и шкафах хоть шаром покати — ни кусочка хлеба. Матери совсем голодными спать не уложат. Чего-нибудь да наскребут по сусекам. Про картошку лучше не вспоминать — сейчас бы рассыпчатую, белую, круглую, как раньше, до войны, в деревне.
Но в этом году картошки как не бывало. Огород по привычке вскопали, а хватились — сажать нечего. Отец раздобыл полмешка за труды свои плотницкие. Сбросил возле стола на кухне с плеча. Уселись они с матерью на табуретки, как над сокровищем, а Юра с Борисом рядом носами шмыгают, слюнки глотают. Посмотрел отец на одного, на другого и говорит: «Вот что, Нюра, эти полмешка раздели пополам, надо ребят поддержать, свари супа, а другую половину покромсаем на семена».
Четыре дня ели жидкое варево, вкуснее какого в жизни потом ничего не пробовали. А порезанные на части картофелины сунули в сырую, холодную землю — весна сорок седьмого дождливой выдалась, — только и взошло два-три десятка ростков, не набрали семена силу. Да и на те слабо проклюнувшиеся из борозды листочки чуть ли не молились, чтобы они поднялись и запестрели бледно-голубыми с желтыми глазками цветками.
А пока ждали урожая — всего-то пять-шесть ведер выкопали, — перебивались добытой с великим трудом на копаных-перекопаных огородах и полях гнилой картошкой, из которой мать пекла серые, как асфальт, блины, за свой вкус нареченные в народе «тошнотиками».
Наверное, потому и отпускала мать Юру на речку, придерживая только младшего Бориску по малости лет, что видела в реке подсобницу. Гжать подкормит Юрашу.
И сейчас у костра, немигающе глядя в пламя, ребятишки прислушивались, ждали сигнала к речному ужину. Пескарики уже поджаривались, дымились парком на ольховых веточках-вертелах. Маловато, правда, их, да и мелковаты. Как говорит Женька, всего-то и положить на зуб. Зато ракушек много, бросили их в самый жар, шипят, вот-вот начнут выстреливаться, раскрывая створки, — это и будет привычным сигналом к началу трапезы. На что же похоже их белое мясо? На высунутый язык, а по вкусу на селедочную икру, только пресную, от которой отдает речкой и водорослями.
Ужин в разгаре — прокаленные ракушки обжигают ладони, а пескарей можно жевать как хамсу — с косточками. Все трое жуют, молчат и думают об одном и том же: завтра принимают их в пионеры. Пятый класс… Уже пятый! И затухающие взвивы костра похожи на красные кончики пионерского галстука. Вспыхивают, расправляются и снова трепещут от ветерка.
— Валь, повтори, почему галстук красного цвета?..
Они уже многое знают.
О телеграмме, посланной Московскому военно-революционному комитету, когда в Гжатском уезде была установлена Советская власть: «Власть в руках Совета. Спокойно».
О бесстрашном большевике, первом председателе исполкома уездного Совета М. П. Ремизове, который ушел из-под обстрела во время кулацкого мятежа и вернулся в Гжатск на бронепоезде с отрядом красноармейцев, чтобы защищать Советскую власть.
О революционере-гжатчанине Ф. Ф. Солнцеве, расстрелянном в Закаспии английскими интервентами в числе 26 бакинских комиссаров.
О том, что в июне 1919 года в Гжатске перед красноармейцами и жителями города выступал председатель ВЦИК М. И. Калинин. Учительница читала им выдержки из этой речи.
«Чем держится Советская власть? Эта власть существует потому, что в глубине крестьянских и рабочих масс таится глубокое убеждение, что, это доподлинное правительство рабочих и крестьян… что не может быть другой власти, которая так бы широко шла навстречу рабочим и крестьянам… Империалистические хищники стараются сделать все, чтобы только вызвать восстание на почве голодовки… Люди, которые придут после нас, с благоговением скажут, что спасение их в том, что мы претерпели те муки, в которых мы сейчас живем. Призываю всех вас к общей борьбе, в ряды Красной Армии».
Завтра принимают в пионеры, но радость неполная, к ней примешивается огорчение — нет галстука. Сказали, чтобы каждый принес с собой, а в магазинах не оказалось даже кусочка красного ситца. Мать и к соседям наведалась — нет.
Подергивается пепелком костерок, гаснут последние угольки. От речки потянуло холодом, пора собираться домой.
Прямо с порога первый вопрос:
— Ну что, так и не нашлось галстука?
— Пока нет, сынок… Ложись спать, утро вечера мудренее.
Какая надежда на ночь? Юра долго ворочается с боку на бок. Но голод и усталость проваливают словно в пропасть. А мать, привернув фитилек керосиновой лампы, ставит на стол швейную машинку и склоняется над стареньким сундучком. Там хранится самое заветное, дорогое сердцу и памяти, что не решилась обменять на картошку и хлеб. Вот на самом дне — красная рубашка-косоворотка ее отца, единственная, сберегаемая как талисман рубашка Юриного деда, путиловского рабочего Тимофея Матвеева. В нее он наряжался, бывало, по праздникам, ходил на маевки.
— И тебе не жаль ее резать? — разоблачает задумку жены Алексей Иванович.
Анна Тимофеевна прижимает рубаху к лицу, с мокрым пятном кладет на стол, расправляет складки.
— Жалко, Леша, и даже очень. Но какой пионер без галстука?
Утром солнце притрагивается к ресницам. Юра открывает глаза: что это? Когда, откуда? На спинке стула висит пионерский галстук.
— Мам, пап, где достали?
— Это сынок тебе от деда твоего Тимофея Матвеевича, — улыбается мать. — Из Петрограда.
Догадка проста: на полу клочки красной материи, остатки косоворотки. И пока собирается, донимает расспросами: «Он что, путиловский рабочий? А тебе тогда сколько было лет? Попал под пули девятого января во время шествия к царю? В Кровавое воскресенье?»
Но вот и последний звонок. Скорей, скорей! Ровнее шеренги! В самом большом классе парты сдвинуты, поставлены одна на другую, освобождено место для сбора дружины. В дверях колыхнулось, пахнуло жаром знамя, звонкими, радостными вскриками оглушил горн, дробью, так, что зачастило сердце, будто попали прямо в него, ударил барабан, и возбужденное сознание успевало теперь ловить только это кумачовое, неизъяснимо праздничное, приподнимавшее словно на крыльях, а губы выговаривали клятвенное, такое, за что, не задумываясь, отдал бы жизнь.
— Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, перед лицом своих товарищей обещаю, что буду твердо стоять за дело Ленина, за победу коммунизма. Обещаю жить и учиться так, чтобы стать достойным гражданином своей социалистической Родины…
Чьи-то проворные и вместе с тем бережные, осторожные руки приподняли воротничок, обернули вокруг шеи галстук, завязали его, поправили так, чтобы не давил, и прихлопнули по груди: «Поздравляю, Юра…»
И он словно прибавился в росте, раздался в плечах. А когда покосился вниз, на галстук, глаза резануло жжением пламени.
Да, он был еще мальчишкой, но жизнь распахивалась перед ним все шире, и то, что не осознавал Юра, примечали близкие к нему люди — родители, учителя.
Запомнилось же Анне Тимофеевне, как сын каждый вечер наглаживал свой пионерский галстук, чтобы утром завязать его аккуратно, выправив узел, расправив концы.
«…В эту операцию он вкладывал особый смысл. А может быть, так оно и было? Ребенок, пережив оккупацию и повзрослев, особенно трепетно ценил все завоевания Советской власти, гордился ими, считал себя приобщенным к борьбе за свободу и независимость Отчизны. У меня такое впечатление, что Юра старался охватить все».
В школе создается театр теней — Юра записывается одним из первых. Объявление о начале занятий в духовом оркестре — идет туда, выбирает трубу, и дома никому нет покоя. Вместе с дружком Левой Толкалиным находят старенький фотоаппарат, на каждом шагу пристает к родным и товарищам: «Прошу сниматься…»
Валентин Алексеевич рассказывает о курьезе, происшедшем на концерте художественной самодеятельности, на который Юра пригласил всю свою родню.
На сцену вышел ведущий и объявил, что праздничный вечер чтением стихов откроет ученик 5-го «А» класса Юра Гагарин.
Юра уверенно прочитал стихотворение, ему шумно аплодировали, и видно было, что общее внимание льстит мальчику.
Следующий номер — танец «Лявониха». Называют исполнителей, и опять среди других Юра Гагарин. Отплясали ребята лихо, разгорячили публику. Небольшая пауза, и вот уже рассаживается школьный духовой оркестр. И снова, теперь уже трубачом, объявляют Юру.
Алексей Иванович заерзал на скамье, красные пятна по щекам пошли, и не поймешь, то ли гордится сыном, то ли сердится. А тут как нарочно:
— Песня «Это было в Краснодоне…».
Хор, правда, невелик, но Юра… Да, это он выглядывает из-за первого ряда.
Алексей Иванович поднялся со скамьи и пошел к выходу.
В перерыве Юра бегом к нему: ну как, понравилось?
— Плохо, скверно, — сказал отец, хмурясь, — лучше бы с матерью дома остались.
— Почему? — изумился Юра. — Вон сколько нам хлопали.
— Вот именно, только тебя и вызывали. Ты мне вот что объясни: у вас других способных ребят нет, что ли? Все Гагарин да Гагарин! И швец, и жнец, и на дуде игрец… Зачем выпячивать-то так себя? Провалиться со стыда можно…
«Что ж скрывать, — вспоминает Валентин Алексеевич, — была в тот вечер в его словах правда. Всю жизнь они с матерью учили своих детей скромности, и легкий успех Юры на концерте, конечно же, обескураживал отца. К счастью, и для Юры этот урок не прошел даром…»
Ну а как Юра учился в гжатские годы?
По-разному, как большинство ребятишек послевоенной поры, для которых — об этом нельзя забыть — школьные заботы не были единственными. Немалая часть домашних дел перекладывалась на мальчишеские плечи. Принести воды, прополоть, полить огород, привезти на тачке дров, но сначала их где-то раздобыть. Не говоря уже об утомительных до головокружения походах за прошлогодней картошкой для «тошнотиков», Надо иметь в виду, что все это время Гагарины строились — дом собирался по бревнышку и, несмотря на плотницкое мастерство и оптимизм Алексея Ивановича, еще долго стоял в непокрытых стропилах.
Бывшая заведующая базовой школой Елена Федоровна Лунова, хорошо знавшая Гагариных еще по деревенскому житью, так отзывалась о Юре в районной гжатской газете «Красное знамя» 14 апреля 1961 года:
«Помню, в 1945 году Анна Тимофеевна Гагарина привела к нам в школу двух мальчиков, Юрия и Бориса. Юрий был постарше, он поступил в третий класс. Он сразу как-то выделился среди учеников своей огромной любознательностью и большим прилежанием. С детских лет его тянуло к технике, особенно к самолетам. На уроках рисования в тетради Юрия очень часто появлялись его любимые самолеты, под которыми стояло короткое, такое близкое мальчику слово «Як». Этот светловолосый ясноглазый парнишка мечтал о полетах».
Первый, сгладивший все «острые камешки» прилив учительской гордости, и в нем такое понятное стремление указать на интересы и увлечения Юры. «Любимые самолеты», «мечтал о полетах» — все равно что в учебнике по арифметике — от ответа, итога к условиям трудной задачи.
Наверняка самолетики появлялись в тетрадях и других мальчишек, но не все они стали летчиками, а тем более космонавтами.
Анна Тимофеевна по праву матери замечает:
«Бывает, собираются у меня Юрины учителя, одноклассники, вспоминаем мы послевоенное время. Как-то я слушала-слушала, даже растревожилась: уж не очень ли идеальным мой сын по рассказам выглядит? А ведь он, как все мальчишки в его возрасте, и баловной и шаловливый был».
Припомнила она, как однажды Юра с Борисом пришли в дом с черными, как у кочегаров, лицами, с опаленными бровями.
Опасные игрушки и игры послевоенных лет! Нетрудно найти где-нибудь в подвале разрушенного дома целый ящик с патронами. И вот уже карманы отвисают от тайно уносимого страшного груза. Патроны такие новенькие, медно блестящие, с острыми головками — пулями. Уже известно, что обведенные разноцветными колечками — это значит трассирующие или разрывные. И похваляясь в познании и умении, твой товарищ постарше ловко выворачивает пулю, высыпает узкой дорожкой порох — порошинка к порошинке — поджигает, и только глаза заслоняешь рукой от вспышки, ударившей серным запахом смерти. Очередь за тобой.
А то можно разжечь костер, кинуть туда пару-тройку патронов, залечь шагах в двадцати за холмиком или пнем и с пошевеливающимися под кепчонкой волосами ждать, пока не стрельнет и не протенькает над головой рассерженная недетской забавой пуля.
— Мало мне горя? — шепчет побелевшими губами мать, уличив в столь опасных проделках.
И не знает, что извлеченные ею из карманов и конфискованные патроны действительно всего лишь игрушки по сравнению с завтрашней, куда более жуткой затеей. Трое мальчишек, в том числе Юра, — Бориску по малости лет с собой не берут, — нашли целехонькую гранату с запалом и пойдут в лес к заросшему пруду «рвать». Так и говорили тогда — «рвать», а не «взрывать», и сие означало, что самый сильный, повелев остальным укрыться, залечь, взведет эту штуку в зубчатой оболочке, повернет ручку до красной на вырезке точке, стукнет ею по колену, как видел в кино, и, пересиливая страх, ослабивший руку — теперь только секунды до взрыва, — швырнет гранату с берега в Гжать. Бывали случаи, когда во внезапной растерянности от «отсчета смерти» граната взрывалась в ручонках…
Нет, не только самолетики с красными звездами на чистом тетрадном листе. Юра был мальчишкой среди мальчишек послевоенной поры.
Отзвуком тонкой струны через многие годы донесся до Елены Федоровны Луновой и такой Юрин поступок.
Зашла она как-то на пионерский сбор отряда, председателем которого был Гагарин. Ребята вели разговор про военные специальности, спорили, кем лучше быть — пехотинцем, летчиком, танкистом или артиллеристом. А потом начали перебирать, про кого какие поются песни. И разумеется, не обошлось и без «Трех танкистов». Запевал и дирижировал Юра. Когда подхватили про «экипаж машины боевой», про то, как «мчались танки, ветер поднимая», догадалась Елена Федоровна, что песня посвящается ее сыну Валентину, танкисту, геройски погибшему в жестоком бою. Этим ребята хотели ей сделать приятное. Поглядывая на учительницу, Юра старался больше всех. Елена Федоровна не выдержала и, глотая слезы, вышла, встала у окна, справляясь с собой. Слышит, песня, затихла, скрипнула дверь и выглянул настороженный Юра. Приблизился, склонил голову и, не зная, что сказать в утешение, только уткнулся в грудь, руку на руку положил.
Гжатские годы для Юрия важны, конечно, и тем и другим — и накоплением знаний, и воспитанием чувств. Трудовые навыки тогда давала ребятам жизнь. Будущее покажет, уравновесит чаши весов. Но если говорить о науках, то теперь ясно бесспорно — в гжатской школе особенный интерес проявился у Юры к физике.
Почему? Кто знает? Нам остается предположить, что в восприятии мальчика воедино слились и тайна законов природы, и личность учителя, который владел ими как маг. Этому человеку в воспоминаниях самого Гагарина о гжатской школе отведено почетное место.
«Физику преподавал Лев Михайлович Беспалов. Интереснейший человек! Прибыл он из армии и всегда ходил в военном кителе, только без погон. В войну служил в авиационной части, не то штурманом, не то воздушным стрелком-радистом… Лев Михайлович в небольшом физическом кабинете показывал нам опыты, похожие на колдовство… Он познакомил нас с компасом, с простейшей электромашиной. От него мы узнали, как упавшее яблоко помогло Ньютону открыть закон всемирного тяготения. Тогда я, конечно, и не мог подозревать, что мне придется вступить в борьбу с природой и, преодолевая силы этого закона, оторваться от земли».
Вот оно что: в восхищенных глазах летчик и физик одновременно. Рука, державшая штурвал самолета, водит мелком по доске, вычерчивает замысловатую формулу, которая скоро оказывается такой понятной, словно ты открыл ее сам. Когда этот широкоплечий, с крупной головой человек входит в класс, приглаживая густую, в просединках шевелюру, хочется встать по-солдатски и отрапортовать, что к уроку готовы.
— Жидкость выталкивает погруженное в нее тело с силой, равной весу вытесненной жидкости. То же самое явление наблюдается и в газах. Газ выталкивает погруженное в него тело с силой, равной весу вытесненного газа. На этом законе основано воздухоплавание…
Лев Михайлович кивает — согласен. А тебе лестно вдвойне — твоим ответом доволен не просто физик, а летчик, который своей рукою дотрагивался до неба. Он-то знает, что такое воздухоплавание.
— Юра, а что называется стратосферой?
— Стратосферой называются верхние слои атмосферы…
«Как это представить — верхние? Выше чего?..» Пока что для Юры это невообразимо. Стратосфера, стратостаты… В учебнике про них рассказ.
— Можно, я расскажу про «Осоавнахим-1»?
— Пожалуйста… Неужто уже заглянул?
Это самая интересная страничка из учебника физики. Она давно прочитана, намного раньше, чем доберутся до нее по программе.
— 30 января 1934 года в 9 часов 07 минут утра, — начинает он наизусть, как будто стихотворение, — стратостат «Осоавиахим-1» стартовал под Москвой для научного исследования стратосферы в зимних условиях…
Ребята следят по учебникам. А Юра только плечами подернул, волнуется: знаменательное событие произошло в том году, когда он родился. Он еще не знает о другом совпадении — корабль «Восток» стартует с Байконура тоже в 9 часов 07 минут…
— В 11 часов 59 минут три отважных исследователя стратосферы — Федосеенко, Васенко и Усыскин — достигли высоты в 20 тысяч 500 метров и послали свой боевой привет партии и Ленинскому комсомолу.
В 12 часов 33 минуты стратостат «Осоавиахим-1» достиг предельной высоты в 22 тысячи метров, после чего пошел на снижение. Радиосвязь стратостата с землей прекратилась… и лишь поздно ночью телеграф принес сообщение, что стратостат того же 30 января в 16 часов потерпел катастрофу, во время которой погибли герои, штурмовавшие стратосферу. Погибшие товарищи вписали новую яркую страницу в историю борьбы человечества с природой. Их имена наравне с именами других героев, отдавших свою жизнь за прогресс науки и техники, не будут забыты…
Лев Михайлович словно забыл про Юру — мрачен, задумался. И класс напряженно молчит.
Но вот учитель встряхивает шевелюрой, на его лице отражается что-то такое, что сразу передается ребятам: сила и мужество.
— Вот так, — говорит Лев Михаилович, — все нам дается с боем… Отлично, Юра, садись. — И вспыхивает в глазах озорнинка, так сближающая с учениками. — А что, если нам соорудить модель самолета? А моторчик бензиновый. Как?
Это тоже останется для Юры незабываемым — через месяц их маленький самолетик, оставляя сизоватую струйку, взмывает как настоящий. И Лев Михайлович, как будто крошечный летчик, сидит там, в кабинке, управляет полетом. Нет, вот он рядом, широкоплечий, красивый, похожий на летчиков, что обнимались тогда на клушинской луговине.
Рассказывают, будто бы по подсказке именно Льва Михайловича мальчик прочитал книгу о Циолковском и что, мол, еще в школьные годы загорелся мечтой о космосе.
В это трудно поверить. Придумка опять «спрямляет» судьбу, биографию. Даже если такая книга и была прочитана, вряд ли она заставила чаще смотреть на звезды. Космос воспринимался тогда не то что мальчишками, но многими учеными взрослыми столь же абстрактно, как жюль-верновский полет на Луну из пушки. Просто сказочно любопытно, и все.
Важнее другое свидетельство. Когда после полета Юрий Гагарин приехал в Гжатск, то на митинге в море людей он высмотрел Льва Михайловича и, буквально вытащив за руку из толпы, взошел с ним на трибуну.
Но, наверное, было бы тоже «спрямлением» отдавать предпочтение физике. А литература? И разве не в эти годы человек открывает другие, так близко соприкасающиеся с реальным миры? Тут, разумеется, многое зависит и от прочитанных книг — взятое оттуда сторицею возвращается в жизнь, в душе происходит как бы вечная циркуляция материй — вымышленной и действительной.
«Русскую литературу, — вспоминает Юрий Гагарин, — преподавала Ольга Степановна Раевская — наш классный руководитель, внимательная, заботливая женщина. Было в ней что-то от наших матерей — требовательность и ласковость, строгость и доброта. Она приучала любить русский язык, уважать книги, понимать написанное».
Лето 1949 года было в зените. Все так же плескалась прогретой, зеленоватой от ив водою, манила, звала к себе Гжать. И можно было бы с чистой совестью — шестой класс окончен отлично — валяться, кувыркаться в песочке на берегу от зари рассветной до вечерней зари. И дома вроде бы поулеглось, успокоилось — возвратился с фронта, женился старший брат Валентин. Зоя приехала живой, невредимой и вышла замуж… Живи — не тужи. Восемь человек в гагаринском доме, семья разрастается, но в тесноте не в обиде.
Но что-то стронулось, повернулось в душе и не дает Юре покоя. Смотрит на поплавок, давно утопленный хорошей поклевкой, а видит другое: отец устало присел на лавку, хмуро свертывает цигарку — работа все та же тяжелая, а силы не те, что раньше, да и обед скудноват. Мать извелась: ее забота на всех, а бедность ну никак не выходит из дому. Опустила руки, стоит у пустой печи, пригорюнилась…
«Мама, мама! Я помню руки твои с того мгновения, как я стал сознавать себя на свете. За лето их всегда покрывал загар, он уже не отходил и зимой, — он был такой нежный, ровный, только чуть-чуть темнее на жилочках… Я помню, как они сновали в мыльной пене, стирая мои простынки, когда эти простынки были еще так малы, что походили на пеленки, и помню, как ты в тулупчике, зимой несла ведра на коромысле, положив спереди на коромысло маленькую ручку в рукавичке… Я целую чистые, святые руки твои».
Когда-то он наизусть читал этот отрывок из «Молодой гвардии» А. Фадеева на школьном вечере, посвященном Международному женскому дню. Как давно это было! А материнские руки все те же, в пятнадцать лет ты для нее все еще маленький мальчик.
Дума, дума — до ряби в глазах… Что делать, чем им помочь, родителям, ведь ты уже не малыш.
Решился. Утром, когда мать гремела ухватом у растопленной печки, он робко подал свой голос.
— Мама, я не пойду учиться в седьмой, поеду в Москву поступать в ремесленное.
Мать чуть не выронила ухват.
— Это как понимать! Ты что говоришь? Семилетку надо закончить! Да кто же тебя отпустит такого… мальчишку?
— Я уже решил, мама. Я все продумал. Вон Паша Дешин в ремесленном учится и доволен. А дядя Сережа, твой брат? Он же был рабочим… Поговори, очень прошу, с отцом.
Что? В ремесленное? Никогда! У Алексея Ивановича один отговор, с нескрытой обидой: почему никто не идет по его, плотницкой, части? Валентин стал электриком, Борис тоже к рубанку не тянется.
Судят и рядят долго. Но материнские доводы перевешивают.
В Москве живет брат отца Савелий Иванович — переехал еще до войны, работает на заводе имени Войкова. Неужто не подсобит хотя бы на первых порах племяннику?
Письмо в Москву, и скорый ответ: пусть приезжает Юра, чем можем — поможем, и крышу дадим.
Оглядываясь потом на это последнее гжатское лето детства, Юрий Гагарин признавался с грустью:
«Хотелось учиться, но я знал, что отец с матерью не смогут дать мне высшее образование. Заработки у них небольшие… Я всерьез подумывал о том, что сначала надо овладеть каким-то ремеслом, получить рабочую квалификацию, поступить на завод, а затем уже продолжать образование… Все это я обдумывал наедине, советоваться было не с кем — ведь мать наверняка не отпустит меня».
Фанерный чемоданчик собрать недолго: смена белья, рушничок и скромный съестной припас — пара яичек, пяток огурчиков. Валентин поедет с Юрой, проводит до самой Москвы. Присели по старинному обычаю на дорогу кто на чем. Ну, в добрый час!.. Приобнял отца — стареть стал, шея дубленая, сухонькая. А к матери подошел — не выдержал, застлало в глазах, горло сдавило комом. Только одно и запомнил — шершавые теплые руки, погладившие по голове, и глаза ее, покрасневшие, мокрые.
«Да, с того самого мгновения, как я стал сознавать себя, и до последней минуты, когда ты в изнеможении, тихо в последний раз положила мне голову на грудь, провожая в тяжелый путь жизни, я всегда помню руки твои в работе…»
И по дороге на вокзал, перебарывая душившие слезы, вспоминал, как мать махнула со ступенек крыльца. Лишь на минуту вроде бы прояснилось, когда с пригорка увидел бирюзовый краешек Гжати. Да ива шевельнула ему веткой вослед…