И пьяница видит себя на полу в прекрасном и, кажется, красном углу. Он видит мужские рабочие руки, и ноги в ботинках, и полы пальто. Он помнит, но, кажется, помнит не то. Как после дороги, войны и разлуки, идут головой непонятные крýги, и хочется, други, немедленно сто. И странный озноб от макушки до пяток, как будто состарился лет на десяток. Он смотрит, как новенький, по сторонам, поводит крылом, понимает: рукою, а видит при этом другое: такое, что видится к скорым похоронам. Стоит вдалеке и блестит, как половник, в прозрачных погонах стеклянный полковник, и, остекленевши, за стеклами окон прозрачные оперативники ждут, а время идет, развиваясь, как локон, и заново скручиваясь, как жгут. Уходит во тьму коридор из стекла, когда-то кончаясь стеклянной стеною, и, руку рукою держа ледяною, стеклянные в стены вмерзают тела. И тонкий на них осыпается пепел, как утренний снег да с высоких стропил. И пьяница вздрогнул, и более нé пил, но вспомнил при этом, с чего он пил. Как брел он за гробом, по снегу хрустя. Как слезы размазывал, выйдя к гостям. Как старшая дочь убирала портреты, искала бутылки, грозила ножом, как вышел во двор пострелять сигареты — да так и ушел за своим миражом. Какая-то бабка ему подсказала, что есть благодетели, могут помочь, для их подопечных в безлунную ночь особенный скорый уходит с вокзала. Возьмешь, что дадут, отвезешь, как попросят, молчком как собака, что палочку носит — и будет свиданка, обратный билет, и счастье еще на несколько лет. И в черненьком платье, в платочке горошком, рукою испуганный рот прикрывая, его неживая стоит как живая, как свечка стоит перед низким порожком, где черную курицу высадил опер. И пьяница охнул. И пьяница обмер. И долго они, обнимая друг друга, стояли по центру незримого круга, и щеки ему целовала она, как зерна клевала, когда голодна.