И сказал полковник: «Живая плоть!
Вы попрятались в пух и перья.
Только нам таких не впервой колоть,
невзирая на суеверья.
У меня в районе раскрытых дел
до сих пор процент запредельный.
Да на этой лавке упырь сидел,
а потом пошел по расстрельной.
А сейчас как раз у нас из Москвы
главный спец по таким, как вы».
И потом молчал, нелегко вздохнув
и в упор на героя глядя,
так что тот в подкрылья упрятал клюв,
от испуга на лавку гадя:
никогда он не был особо смел,
человек домашнего свойства,
а когда дошло до расстрельных дел,
заиграло в нем беспокойство,
и представил он, как бежит-течет
кровь рудая на мелкий щебень,
и еще чего-то, о чем не в счет,
и померк его гордый гребень.
А взглянув на курицу-чернеца,
и подавно он спал с лица.
На глазах становилась она крупней,
наливалась недобрым цветом,
и щетиной стояло перо у ней,
и горели глаза при этом,
и подумал пьяница: мне хана,
за нее же и сяду, дуру!
Поглядел следак, словно сом со дна,
и сказал: «Унесите куру!»
А как сняли ее со стула —
не по-птичьи она вздохнула.
По усам полковник провел рукой,
помолчал, помусолил трубку
и добавил: «Подумай часок-другой
и сдавай-ка свою голубку.
У меня немало на ней висит.
Она врет, как дождичек моросит.
Ты же знаешь, какие бабы —
она разом тебя сдала бы!»
Наш мужик сидит и часы пасет,
и тоска его сердце скулит-сосет.
Тихо тикает в кабинете.
Никого у него на свете.
И у куры-дуры нет никого,
ну нет никого, окромя его.