И сказал полковник: «Живая плоть! Вы попрятались в пух и перья. Только нам таких не впервой колоть, невзирая на суеверья. У меня в районе раскрытых дел до сих пор процент запредельный. Да на этой лавке упырь сидел, а потом пошел по расстрельной. А сейчас как раз у нас из Москвы главный спец по таким, как вы». И потом молчал, нелегко вздохнув и в упор на героя глядя, так что тот в подкрылья упрятал клюв, от испуга на лавку гадя: никогда он не был особо смел, человек домашнего свойства, а когда дошло до расстрельных дел, заиграло в нем беспокойство, и представил он, как бежит-течет кровь рудая на мелкий щебень, и еще чего-то, о чем не в счет, и померк его гордый гребень. А взглянув на курицу-чернеца, и подавно он спал с лица.
На глазах становилась она крупней, наливалась недобрым цветом, и щетиной стояло перо у ней, и горели глаза при этом, и подумал пьяница: мне хана, за нее же и сяду, дуру! Поглядел следак, словно сом со дна, и сказал: «Унесите куру!» А как сняли ее со стула — не по-птичьи она вздохнула. По усам полковник провел рукой, помолчал, помусолил трубку и добавил: «Подумай часок-другой и сдавай-ка свою голубку. У меня немало на ней висит. Она врет, как дождичек моросит. Ты же знаешь, какие бабы — она разом тебя сдала бы!» Наш мужик сидит и часы пасет, и тоска его сердце скулит-сосет. Тихо тикает в кабинете. Никого у него на свете. И у куры-дуры нет никого, ну нет никого, окромя его.