Лукьян обязан был посещением смотрителя и переводом в городскую больницу не кому иному, как Степану, который случайно узнал от сторожа о том, что делалось с его другом. Арефьева не любили его сослуживцы за сварливый нрав и за нарочитую зверскую жестокость, которая каждую минуту могла подвести под судебное следствие весь служебный персонал. Известие о жестокой расправе со штундистом разнеслось по острогу и передавалось из уст в уста, даже в преувеличенном виде. Рассказывали, что Арефьев связал своего арестанта и потом тянул его через порог клетки, дробя ему кости и мочаля его ноги дверью. Этому верили, потому что от такого зверя всего можно было ожидать. Об Арефьевой расправе говорили сперва между сторожами, потом известие как-то перешло и к уголовным.

Раз – это было на третий день после побоища – Степана повели гулять. Он гулял один, в особом дворике, отдельно от уголовных. Но в коридоре он столкнулся с кучкой уголовных, которых вели обратно в камеры, и один из них крикнул ему на ходу: "А слыхал ты, как твоего-то Лукьяна, что коноплю, измочалили?"

Сторож толкнул говорившего в шею и пригрозил, что и ему так будет, если он посмеет разговаривать. Тот тотчас же замолчал. Так Степан ничего больше и не узнал. Но и эти несколько слов его встревожили. Он подумал, что Лукьяна подвергли жестокому сечению.

Вернувшись в свою камеру, он выждал, когда в его коридоре никого не было, кроме его сторожа.

– Пафнутьич, а Пафнутьич, – позвал он его к себе. Тот подошел.

– Чего тебе? – сказал он.

Они жили довольно дружно с Пафнутьичем, старым отставным солдатом, который в долгие часы караула от скуки подолгу болтал со своим арестантом, пересказывая ему про свои походы и расспрашивая его о всякой всячине.

– Скажи, Пафнутьич, правда ли это, что Лукьяна наказывали? – спросил Степан.

– И вовсе не наказывали, – сказал Пафнутьич, – а все этот зверь Арефьев, чтоб ему пусто было. И сам пропадет когда-нибудь, туда ему дорога, и других подведет. Ни за что ни про что избил человека до полусмерти и ногу ему, сказывают, дверью раздробил. И добро бы еще строптивца, а то такого смирнягу, как Лукьян. У Степана все внутри похолодело.

– Как, ногу человеку раздробил? Да чего же другие-то смотрели? Что ж теперь с ним?

– С кем, с Арефьевым? – спросил Пафнутьич. – Да что ему делается! Ходит себе гоголем, ему и горя мало.

– Нет, я про Лукьяна, – сказал Степан.

– А Лукьян лежит себе в клетке.

– Да ведь он там помрет!

– Ну что ж, может и помрет. У него уж не один человек так помер, и все ему с рук сходит, подлецу.

– К смотрителю! Веди меня к смотрителю! – закричал Степан не своим голосом.

– Да что ты, с ума спятил? Тебя же в карцер посадят, под начало тому же Арефьеву, чтоб не мешался не в свое дело.

– Веди к смотрителю! – кричал Степан, не помня себя.

– Сам ступай, а я тебе не водчик, – сказал Пафнутьич, отходя на свое место.

Степан начал "бунтовать". Он принялся стучать что есть мочи в дверь, кричать, бить стекла. Сбежались сторожа и связали его. Не обошлось без колотушек. Но Степан не унимался. Он продолжал биться и кричать, что хочет видеть смотрителя и не успокоится, пока его либо не убьют, либо не позовут смотрителя.

Решили доложить смотрителю, который через несколько времени явился.

– Ты это что, бунтовать выдумал? – напустился он на Степана. – Так у меня расправа коротка.

– Я не думаю бунтовать, – сказал Степан. – А людей истязать и ломать им ноги не полагается по закону…

– Кто тебя истязал? – перебил его смотритель. – Кто тебе ломал ноги? что ты мелешь?

– Не мне, а Лукьяну Петрову, моему товарищу… – начал Степан.

– Не тебе? Так чего ты мешаешься? Тебе что за дело? Что ты тут за ревизор выискался? И откуда ты узнал, что с этим Лукьяном сделали, раз я ничего не знаю?

– Уж вы извольте сходить и посмотреть сами, ваше благородие, тогда и судите, правду ли я сказал, или нет, – сказал Степан.

Смотритель велел посадить Степана на хлеб и на воду за буйство и дерзость. Однако послушался его совета и пошел узнать, в чем дело: привычки Арефьева были ему очень хорошо известны, и историю нужно было потушить в самом начале.

В тот же вечер Пафнутьич с виноватым видом подходил к оконцу Степановой двери.

– Васильич, а Васильич! – начал он заискивающим тоном.

Он чувствовал некоторые угрызения совести и был благодарен своему арестанту за то, что тот его покрыл, не сказавши смотрителю, через кого он узнал о расправе с Лукьяном.

– Чего? – раздался из глубины спокойный голос Степана.

– Ты, Васильич, на меня не гневайся за утрешнее, – сказал он, – насчет, значит, веревки али колотушек там… Сам знаешь, служба.

– Бог тебя простит, Пафнутьич, – сказал Степан, – я на тебя не гневаюсь. Христос терпел, и мы все терпеть должны.

– Очень уж ты меня ублаготворил сегодня, Васильич, – продолжал старик. – Мне бы уж как досталось, коли б ты сказал, что это я тебе про Лукьяна-то рассказал. Как спросил это он тебя – у меня аж душа в пятки ушла. Пропал, думаю. А ты, спасибо тебе, молчок. За мое зло мне же добром отплатил.

– Так нам Христос велел, брат, – сказал Степан. – Да только тут какая же моя заслуга! Я же тебя про Лукьяна выспросил, и потом мне же тебя выдать?

– Нет, не говори. Другой бы выдал. Со зла бы выдал. А иной так и того хуже: ты ему делаешь как лучше, а он возьмет да ни с того ни с сего такую тебе какую ни на есть пакость выкинет, что только плюнешь и руками разведешь. Нет, не говори, подлец теперь народ стал.

Он долго продолжал по-стариковски причитать на эту тему.

Когда он замолчал, Степан стал говорить, что в мире столько зла оттого, что люди Бога забыли. Христово слово читают и именем его зовутся, а сердцем далеки от него. Он говорил долго, вполголоса, чтобы их не услышали и не помешали их разговору. Говорил он вразумительно и задушевно. Пафнутьич слушал, не спуская с него глаз. Но по лицу его было видно, что он ничего не понимает. Непривычная к мысли голова работала туго, и все эти горячие речи вызывали в нем только недоумение. Одно он понимал, что с ним говорят, как с братом, а не как с тюремщиком и никому не нужным стариком, и это трогало его и привязывало его к молодому проповеднику.

– А насчет, что тебя приказано месяц морить голодом, – вставил он, воспользовавшись первой паузой, которую Степан сделал, прежде чем приступить к объяснению какого-то интересного пункта веры, – насчет этого ты, брат, не сумлевайся. Я тебе тихонько из своего носить буду. И коли ежели тебе на волю кому весточку подать нужно: жене, матери али полюбовнице, что ли, – ты только слово скажи, либо записку дай. Мигом снесу и денег не возьму ни копейки.

– Спасибо,тебе на добром слове, – сказал Степан с чувством. – Нет у меня ни жены, ни полюбовницы, а семье моей не хочу я открываться до поры до времени… А весточку мне есть кому послать, коли есть у тебя парнишка такой, чтоб доставить.

– Есть, как же, – отвечал Пафнутьич. – Со мной живет племянник-сирота, покойной сестры моей сын, Митюшкой прозывается. Он у нее от первого мужа, потому она, Матреша, – сестра, значит, – за двумя мужьями была. Первый-то…

– Так вот, – перебил его Степан, ты и пошли этого самого Митюшку к нашим в Маковеевку. Это лукьяновская деревня так зовется. Это в тридцати верстах отсюда, недалеко от Книшей, по 3-скому тракту. Пусть твой Митюшка спросит там Павла и скажет ему, какая с Лукьяном беда приключилась, и пусть они пришлют кого-нибудь из братьи присмотреть за Лукьяном. В больнице, сам знаешь, какой призор.

– Известно, – согласился Пафнутьич. – Завтра же Митюшку пошлю.

На другой день ранним утром Митюшка – белобрысый паренек лет пятнадцати, в веснушках и вихрах – быстро шагал с маленькой котомкой на палке по большой 3-ской дороге.

К ночи он добрался до Маковеевки. Деревня спала. На улице не было ни души, а мальчик боялся постучаться. Долго он бродил взад и вперед по пустынной улице в напрасном ожидании, что авось кто-либо покажется, у кого можно бы спросить.

Митюшка зашел за угол взглянуть, нет ли кого на задворках, и тут увидел на противоположном конце деревни свет в одном окне. Это была изба Павла, который читал у себя в светелке. Митюшка направился туда. Обогнувши деревню, он подошел к забору и, перегнувшись, стал пристально смотреть на свет. Под ним хрустнула лозина. Вдруг окошко отворилось, и кто-то выглянул оттуда. Митька опрометью бросился бежать и остановился только тогда, когда у него стало захватывать дыхание.

Обернувшись назад, он увидел, что окно было заперто и никого там не было, но оно продолжало светиться. Его опять потянуло туда. Осторожно, крадучись, подошел он к забору, но в это время чей-то мягкий, ласковый голос окрикнул его:

– Чего тебе нужно, паренек?

Митюшка хотел было снова дать стречка, но тот же голос повторил:

– Не бойся, чего ты? Я тебе худа не сделаю. Митюшка остановился. Ему было ужасно любопытно узнать, кто этот ласковый человек.

– Может, тебе нужно чего – дров, хлеба, одежи? – сказал Павел. – Так ты только скажи. Я дам. А так, тайком по задворкам ночью ходить, нехорошо, паренек, – прибавил незнакомец, понизив голос. – Ты еще мал. Долго ли до греха?

– Ничего мне не нужно, – проговорил он. – Меня прислали… Мне нужно знать, где тут живет Павел-штундарь. У меня к нему дело, – заключил он с гордостью.

– Так я самый Павел и есть. Кто тебя послал?

– Дядя, – сказал он. – При тюрьме служит сторожем. Насчет Лукьяна.

– Иди, иди в горницу, – сказал Павел. – Расскажешь там.

Он помог пареньку перелезть и ввел его в избу. Мать уже спала в соседней комнате. Павел разбудил ее, и Митюшка передал им обоим, что знал про Лукьяна.

– Надо ехать завтра же, – сказал Павел.

– Да, надо, – сказала Ульяна.

Она поставила пареньку ужин, который тот стал есть с волчьим аппетитом, и уложила его спать.

– Как будешь в городе, к Морковину заезжай,- сказала она сыну. – Он тамошний и поможет тебе.

Павел сомнительно покачал головою.

– Заехать-то заеду, – сказал он, – да не больно я на его помощь надеюсь. Робок он уж очень.

На другой день утром Павел выехал со своим молодым товарищем, поручив матери оповестить братию.

К сумеркам они были уже в городе. Павел подвез парнишку к дому на Острожной слободе и зашел к Пафнутьичу, но старик мало что мог сообщить ему про Лукьяна. Он сказал, что его перевели в городскую больницу, и дальше он ничего о нем не знал. Павел поехал на противоположный конец города, где жил его благоприятель.

Морковин никого не ждал, и неожиданный стук в такую позднюю пору испугал его.

– Кто там? – спросил он, прежде чем отворить.

– Это я, Павел, отворяй.

Калитка отворилась, и в ней показалась радушная и озабоченная фигурка самого Морковина.

Это был человечек лет сорока пяти, маленького роста, с жиденькой козлиной бородкой и птичьим лицом, одетый в серый демикотоновый подрясник, протертый на локтях. Он донашивал дома свои старые церковные костюмы, так как был лет пять тому назад соборным причетником. При его тихом, робком нраве ему пришлось много терпеть и от товарищей и от церковного начальства. Он стал задумываться о неправде людской и о вере и, встретившись с Лукьяном, был тронут его братским, любовным учением. Он перешел в штунду, но не открыто, воздерживаясь от явного оказательства, за которое ему, как бывшему церковному служителю, досталось бы особенно сильно. Но он бросил службу и теперь промышлял огородничеством и, при случае, мелким ходатайством в присутствиях по делам бедных людей.

Морковин зажег тоненькую сальную свечку и ввел гостя в свою светелку, где посадил его в почетном углу, под образами. Страха ради иудейска они не были убраны, как обыкновенно бывает у штундистов, а только задернуты занавеской, которую можно было отдернуть в случае появления властей.

Оказалось, что Морковин не знал еще об избиении и болезни Лукьяна, но он слышал от знакомого консисторского писарька про следственную комиссию и мог рассказать Павлу, в каком скверном положении находилось дело Лукьяна и его товарища.

– Беда, каких вин на Лукьяна написали. Под каторгу подводят, – закончил он.

Павел задумчиво слушал. Его не столько тревожила перспектива Сибири, сколько опасения за теперешнее положение Лукьяна.

На другое утро Павел был уже в приемной городской больницы. Тут он сперва ничего не мог добиться; но когда он догадался сунуть фельдшеру двугривенный, тот сказал ему, что Лукьян, точно, лежит у них в больнице, но что к нему без позволения доктора никого не пускают.

– Плох он больно, – прибавил фельдшер.

– Что ты! – вскричал Павел с испугом.

– Да вот увидишь сам. Дождись главного доктора. Я уж похлопочу, чтоб тебя пустили.

Павлу пришлось часа два прождать прихода главного врача, который служил также при полиции; он объявил ему, что для свидания с Лукьяном нужно особое разрешение от следственной комиссии.

Пришлось идти в консисторию выправлять бумагу. Паисия в присутствии не было, и Павлу сказано было наведаться на другой день. Не помогли ни просьбы, ни двугривенные: пришлось вернуться домой ни с чем. На другой день он пришел снова, взяв с собой Морковина. При помощи зелененькой и при содействии морковинского знакомого – писарька – ему удалось проникнуть в кабинет, где на этот раз заседал Паисий; но тут его ожидала полная неудача.

– А, ты из Маковеевки, – сказал ему Паисий, выслушав его просьбу. – Я тебя узнаю. Что ж ты, родственник Лукьяну? – осведомился он.

Павел должен был сказать, что не состоит с Лукьяном в кровном родстве.

– Так, так, – сказал Паисий. – Значит, в родстве духовном. Из его паствы будешь?

– Мы, батюшка, соседи, и родственники попросили меня наведаться, – осторожно сказал Павел, желая уклониться от прямого ответа на вопрос и не согрешить, сказавши неправду.

– Понимаю, – насмешливо проговорил Паисий. – Соборные, значит, послали к апостолу за благословенном. А паства небось собралась и ждет благодатного послания?

– Батюшка, до посланий ли ему теперь! – воскликнул Павел. – Он теперь в больнице лежит после смертного боя, который принял в тюрьме.

Паисий сделал вид, что ничего не знает.

– Болен он, говоришь ты? Бой ему был в тюрьме? Ну, значит, за дело, потому зря бить не станут. Не могу разрешить тебе свидания. Ступай!

– Батюшка, – уговаривал его Павел, – он, может быть, при смерти. Неужто это по-христиански – не дать человеку попрощаться со своими перед смертью? У него семья. Может, какие распоряжения будут.

– Да, да, – говорил Паисий. – Знаю. Ступай. Не могу разрешить тебе свидания и времени с тобой разговаривать больше не имею.

В это время вошел служка и что-то шепнул Паисию.

– Проси, проси, – торопливо сказал он, запахивая ряску.

Паисий встал со своего места.

– Ступай же! – зашипел он на Павла, который все стоял, переминаясь на месте.

Павел поклонился и вышел. Он видел, с кем имеет дело, и понимал, что от этого попика ему ничего не добиться.

У дверей он встретил Валериана, которого служка вел в кабинет Паисия. Это он и был тот посетитель, о котором докладывали.