Целый день Лукьян не приходил в память. Тяжелое оцепенение сменилось диким бредом. Но к вечеру он уснул тихим, спокойным сном. Он проснулся с ощущением ужасной слабости и усталости, но и какого-то безмятежного спокойствия, граничащего почти со счастьем. Боли он никакой не чувствовал. Его изменившаяся обстановка: постель с бельем, большая светлая комната, которая после его ужасного логовища могла назваться настоящею палатою, – все это действовало на нервы еще до возвращения сознания.
Открывши глаза и в первый раз бросив вокруг разумный взгляд, Лукьян не мог понять в первую минуту, где он и что. По обе стороны и впереди стояли рядом койки. Рядом с ним справа лежал какой-то тоже труднобольной и тихо стонал. Но с другой стороны несколько коек стояли пустые, застланные суконными одеялами. Выздоравливающие и более легкие больные стояли по разным углам, сидели группами на кроватях или ходили взад и вперед по комнате, одетые в серые халаты, точь-в-точь как арестантские.
Лукьян разом все припомнил: и допрос, и дикую расправу, и долгие дни мучительной агонии в черной смрадной дыре. Это было так ужасно и представлялось его воображению так ярко, что он весь задрожал.
Серые фигуры мелькали перед его глазами; некоторые, проходя мимо, оборачивались на него. Его поразил специфический запах лекарств. Но ему не приходило и в голову, что он мог очутиться вне тюрьмы.
"Перевели, должно быть, в общую камеру", – подумал он про себя.
К нему подошел фельдшер.
– Что, очнулся? Ну как? – спросил он.
– Ничего, – отвечал Лукьян. – Где это я? В общей уголовной?
– В городской больнице, не в тюрьме. Не сумлевайся, – успокаивал его фельдшер. – Без задних ног не убежишь и без решеток. А в случае чего есть кому и присмотреть, – продолжал он в том же шутливом тоне, указывая головою на полицейского служителя, лежавшего с ним рядом в брюшном тифе.
– Ну, что нога? Болит? – спросил он после небольшой паузы.
– Нет, кажись ничего, – ответил больной. Фельдшер неодобрительно покачал головою и стал трогать пальцем больное место.
– Не болит?
– Не болит, – отвечал Лукьян.
Фельдшер опять покачал головою и отошел к другим больным.
Вскоре пришел доктор. Он долго стоял у постели Лукьяна, осматривал, тыкал пальцем и тоже качал головою.
Вся палата, то есть те, кто были на ногах, с любопытством следили за всяким его движением и выражением лица. Когда он ушел, один из больных обратился к фельдшеру.
– Кромсать будете, что ли? – спросил он.
– Надо полагать, что будем, милый человек, – отвечал фельдшер.
– Ох, не любим мы этого, – поморщившись, сказал "милый человек". – Потом целую неделю еда в рот не идет, как насмотришься это, как вы живого человека кромсаете.
По бедности помещения при больнице не было операционной комнаты, так что самые тяжелые операции производились в камерах же, на глазах больных.
– Добро бы еще свой брат, христианин, – сердито проговорил рыжий рыбник, которому вырезали недавно шишку на шее. – А то терпи из-за бусурмана. И как это его с христианами вместе положили?
– А чем же он тебя хуже, дядя, что ты так на него взъелся? – спросил "милый человек".
– Чем хуже? – обиделся рыбник. – Штундарь ведь он, сказывают. От Христа отрекся. Вот хоть Семеныча спроси, – обратился он к фельдшеру.
Семенычу не удалось принять участия в теологическом разговоре, потому что его отозвали к доктору. Вернувшись, он успокоил палату, сообщивши, что оперировать новоприбывшего не будут.
– Что так?
– Да плох совсем. Лихорадка, да и ослаб. Все равно не выживет. Так чего же напрасно беспокойство делать?
Все это говорилось громко и откровенно, с мужицким презрением к смерти, которую всякий встречает запросто, ожидая того же и от других.
Лукьян слышал, хотя и смутно. В ушах у него шумело, и всё – слова, люди, предметы – смешивались в его мозгу в какую-то хаотическую массу.
Одно он ясно понял: что час его настал.
"В руце твоя предаю дух мой", – набожно прошептал он. – "Скоренько пришло!", – мелькнуло у него в голове грустное восклицание.
Ему не жаль было жизни, а жаль было своего дела. Жаль покидать его в самом начале, когда еще так мало сделано и некому поручить свою работу.
"А Павел?" – подсказал он сам себе.
Вдруг ему показалось, что палата как-то расширилась, и тот, о ком он думал, стоит перед его глазами и смотрит на него любящим, тревожным взглядом.
В том торжественном настроении, в каком он находился, первой его мыслью было, что это посланное ему Богом видение. Но Павел был не один. Его сопровождал молодой человек в синем пиджаке, с серою пуховою шляпою в руке, который решительно не походил на ангела-путеводителя.
Смущенный его молчанием, Павел подошел между тем к самой его постели.
– Это я, – проговорил он. – Узнаешь?
– Узнаю, – слабым голосом проговорил больной. – Я думал о тебе как раз перед твоим приходом, и мнилось мне, что это видение мне свыше. А кто это с тобой?
– Валериан Николаевич, – ответил Павел. – Проведать тебя пришел.
– Доброе дело. Приди вы днем, двумя позже, меня уже не застали бы в живых.
– Что ты, Бог с тобой! – вскричал Павел.
– Правда, – повторил Лукьян спокойно, точно не о нем шла речь.
Валериан подошел к больному, осмотрел его внимательно, как врач.
Павел следил за ним взглядом, полным тоски.
– Не огорчайся, брат, и не жди, – проговорил Лукьян. – Я сам знаю, что мой час настал. Правда? – обратился он к Валериану.
– Правда, – отвечал Валериан.
Он понимал, что обычный утешительный обман тут неуместен.
Лукьян помолчал с минуту, точно собираясь с мыслями.
– Передаю тебе мое служение, – сказал он, останавливаясь долгим взглядом на Павле.
Он хотел протянуть ему руку, но не имел сил, и она беспомощно упала на постель.
Пораженные необыкновенной сценой, больные, кто стоял на ногах, столпились вокруг постели Лукьяна. Рыжий рыбник стоял впереди и, выпучив глаза, глядел.
Припав к изголовью постели, Павел плакал, как ребенок…
– Жатва велика и обильна, – повторил Лукьян свое любимое изречение, – а делателей мало. Надлежит всем, кому то дано от Бога, трудиться непокладно, пока Бог веку продлит. Мой путь пройден. Теперь твой черед, брат Павел.
Павел покачал головою.
– Мне ль, мне ль заменить тебя? – мог он только проговорить.
– Никто не может, брат, ему же не будет дано свыше, – сказал Лукьян. – Дух Божий тебя умудрит и вдохновит. Будь лишь чист сердцем и верь.
Павел поднял голову и вытер глаза.
– Прости мне, брат, мои сомнения, – сказал он. – Мне страшно брать на себя крест не по силам.
Глаза больного зажглись от какого-то внутреннего огня. Лицо его оживилось и утратило болезненное выражение.
– Не смущайся, – сказал он. – Ты поднимешь этот крест и понесешь его во славу Божию. Мой час близок, и мнится мне, что мрак грядущего раздвинулся передо мной. Я вижу твой путь, усеянный терниями, и вижу твой конец. Ты сподобишься умереть, как и я, за веру, замученный от рук идолопоклонников.
Голос Лукьяна стал тверд и звучен. В лице и во всей фигуре было что-то торжественное и пророческое.
Павел упал на колени, и Лукьян положил ему на голову руку, которая на этот раз была так же тверда, как и его голос.
Это было торжественное посвящение, которое молодой штундист принимал с умилением и радостью.
– А теперь прощай! – сказал Лукьян. – Оставь меня одного. Я хочу помолиться за себя и за всех.
Он обвел глазами толпу, теснившуюся у его постели.
Павел поцеловал его руку и встал. В палате произошло неописанное волнение. Одни бросились целовать руку Лукьяна. Другие прикасались к его постели. Третьи обнимали Павла.
Валериан стоял в стороне и с грустью смотрел на эту сцену. Он был тоже потрясен, но иначе: эта сцена казалась ему взрывом дикого фанатизма, бессмысленной тратой духовной энергии, которая могла бы пойти на что-нибудь лучшее.
Со вздохом он ушел из комнаты.
В ту же ночь Лукьяна не стало.
Павел зашел на другой день в больницу, но ему сказали, что Лукьян уже в мертвецкой.
Фельдшер согласился проводить его к телу. Там он лежал на голом сосновом столе, рядом с каким-то другим трупом, и миром и вечным спокойствием веяло от его холодного чела.
Его похоронили в ту же ночь, тайком, так как молва о нем уже начала распространяться по городу, и начальство как духовное, так и светское, не желало дать повода его единоверцам и любопытным собраться на похороны.