На обратном пути от карьера до деревни Московщина мы катили под музыку Иоганна Штрауса-младшего. Если быть предельно точным, то под выставленную на бесконечный повтор Караяновскую запись вальса «На прекрасном голубом Дунае». Этот пятиминутный трек Лера вытащила по моей просьбе из «Космической одиссеи» Стэнли Кубрика. И я так скажу: вальс — самое то, когда дождь яростно барабанит по ветровому стеклу. Во всяком случае, для меня. Что касается Ашгарра — не знаю, но выставить что-нибудь иное, он не просил. Так и ехали.
Поэт с насупленным видом пялился в ночную мглу, из сырой глубины которой подступали к большаку то поросшие соснами холмы, то усыпанные стогами поля. А я предавался отвлечённым размышлениям. Среди всякого проходного-мутного думал, разумеется, и о давешней нашей перепалке. Не прав был Ашгарр, ой как не прав. Ни в коем разе не мечтаю стать человеком — этим в массе своей безответственным, злобным, не способным чувствовать чужую боль, лишённым стыда и совести существом. Не хочу быть человеком, нет, ни за какие коврижки. Другое дело что — вот парадокс — завидую ему. Белой завистью завидую. И чёрной, не скрою, тоже завидую. Ей-ей. А как тут не позавидовать, когда обладает бескрылый тем, чего мы, нынешние драконы, лишены по определению, — способности любить.
Я не знаю, почему мы так обделены. Быть может, причина в том, что сердца наши драконьи от ночи трансформации до ночи трансформации киснут в холодных тайниках, может, в том, что существуем украдкой в придуманном не для нас мире, может, ещё в чём-то, а только факт остаётся фактом — не могут драконы любить, позабыли, что это такое. И это крайне обидно, честно говоря. Потому что жизнь без любви это, как ни крути, всего лишь тягостная необходимость. И сколько ни убеждай себя в обратном, сколько ни загружай себя сконструированными на ходу утешающими теориями, а так оно и есть.
Оттягиваемся, конечно, в Ночь Любви, ещё как оттягиваемся, но всё это не то, не то, не то, поскольку присутствует тут связанная с необходимостью продолжать славный крылатый род физиологическая обязаловка. Накрывает дракона и прилетающую к нему на ночь дракониху мощный Зов, выворачивает после совместного полёта обоих наизнанку сладкая истома, кидаются они друг к другу в порыве страсти, получают оба по бочке кайфа и благодарные друг другу расстаются навсегда — вот как это происходит. Именно так происходит, как однажды и навсегда предписано Великим Неизвестным. И всё это правильно, и всё это разумно, однако после каждого раза остаётся в душе нехороший осадок. Почему? Понятно, почему. Не знаю, как кто, а лично я полагаю, что любовь на ночь это никакая на самом деле не любовь. Суррогат это. А суррогат он и есть суррогат. Всё то, что должно было быть высоким таинством, сулящим чувство до гроба, превращено хмурыми обстоятельствами нашего теперешнего бытия в банальную случку. Хотя и обставленную романтическим антуражем, не без этого, но всё-таки случку.
Можно верить и нужно верить, что рано или поздно Создатель исправит фатальную ошибку. Что настанет тот благословенный день, когда безумный мир людей сойдёт на нет. Что придёт-возродится наше время, время драконов. Что скинем мы тогда маски, перестанем таиться, вернём себе свои пылающие сердца, наполним их музыкой, и вновь обретём способность любить. И будем, обязательно будем — а как иначе? — любить. Верю, даже уверен, что именно так всё когда-нибудь и случится. Только вот, к большому сожалению, доживут до наступления золотого века, увы-увы, не все. Далеко не все. Дракон Вуанг-Ашгарр-Хонгль уж точно не доживёт. Я, нагон Хонгль, знаю об этом, понимаю умом, да вот только никак не могу принять душой. Потому и маюсь. Потому и пытаюсь раз за разом взрастить из своей маеты, из этого изнуряющего своего недовольства светлое чувство к очередной таинственной незнакомке. Дурак, если подумать. Дурак дураком. Сам знаю, что дурак, только ничего с собой поделать не могу, а если быть предельно откровенным — не хочу. И пусть Ашгарр осуждает. Переживу как-нибудь. И ни за какие коврижки не оставлю своих отчаянных попыток полюбить. Пусть тысячу раз ещё обманусь, пусть тысячу раз меня обманут, но однажды добьюсь своего. Я верю в это. Да, я в это верю. Как тот гумилёвский конквистадор в панцире железном, что весело преследует звезду.
Размышления о всяком таком не мешали мне помнить и о насущном. Сразу за мостом через речку Куду я свернул с трассы на грунтовку, ведущую к заброшенной тренировочной базе Добровольного общества содействия Советской армии и Военно-морскому флоту, проехал метров триста по колдобинам, блин, выбоинам, блин, промоинам, блин, и остановился возле насосной станции — перекошенного чёрного сарая, от которого убегала к реке ржавая труба-«двадцатка». Слова не говоря, вылез из машины, перемахнул через криво сколоченную изгородь загона и направился к вытоптанному и загаженному коровами берегу. Ашгарр поворчал-поворчал, но последовал моему примеру. И где-то, наверное, минут пятнадцать-двадцать мы с ним пугали сонные окрестности диким молодецким уханьем. Вводы была жуть как холодна. Потом ещё минут десять обсыхали в разогретом салоне, потом приводили одежду в божеский вид. Вернее пытались привести. Когда вновь продолжили путь, я сказал поэту в целях наведения мостов:
— Забыл сказать — в следующем номере «Сибирских зорь» опубликуют твои стихи.
— С чего ты взял? — покосился на меня Ашгарр с недоверием.
— Я не взял, я договорился.
— Шутишь или врёшь?
— Ни то и ни другое. Правду говорю. Переговорил вчера с тамошним главным редактором, он пообещал. Так что — поздравляю от всей нашей общей души.
— Премного благодарен.
Не услышав в голосе Ашгарра особого энтузиазма, я поинтересовался:
— Что, не рад, что ли?
— Да нет, отчего же, — ответил поэт. — Рад, конечно, Только уж больно неожиданно всё это как-то.
— На то он и сюрприз, — заметил я и мельком глянул на растерянное лицо поэта. — Да ты не грузись так. Скинешь по утру что-нибудь из последнего на флэшку, я передам, и всех делов.
— Нет, — возразил Ашгарр, — так быстро не получится.
— Почему это не получится? — удивился я.
Поэт пожал плечами, дескать, чего тут объяснять, когда и так всё ясно. И ничего не ответил. Но я на самом деле не понимал, в чём тут трудность, и повторил вопрос:
— Так почему, скажи, не получиться? В чём проблема?
Только тогда он удосужился объяснить:
— Потому что нужно отобрать те стихи, которые годятся в печать. Те, за которые не будет стыдно. На это время уйдёт.
Вот такая вот щепетильность из него вдруг полезла. Другой бы рад был радёшенек на халяву прославиться, а этот зачем-то на измену сел. Ну и кто он после этого? Признаться, в этот момент мне очень хотелось сказать ему какую-нибудь отрезвляющую дерзость, еле удержался. Взял паузу и сказал, стараясь не выдать голосом раздражения:
— Дело твоё. — Потом обдумал накоротке эту созданную на пустом месте проблему и предложил свои услуги: — А хочешь, я сам подборку составлю? Хочешь, лично отберу твоё бест оф бэст?
— Уж ты отберешь, — протянул Ашгарр тоном, в котором не нашлось места для доверия моему поэтическому слуху.
Однако меня это не смутило.
— А чего тут такого? — пожал я плечами. — Я смогу. Я сумею. Из летнего цикла что-нибудь, например, повыдёргиваю. Там у тебя есть несколько мощных вещиц. — Я пощёлкал пальцами, вспоминая, и продекламировал нараспев одну из строф: — Всё главное в примечаниях. День — пунктирная полоса. От отчаянья до отчаянья — двадцать четыре часа. Так?
— Так, — унылым голосом произнёс Ашгарр. Помолчал, взвешивая на каких-то там своих хитро-организованных весах все «за» и «против», а потом вдруг окончательно меня убил: — Знаешь, Хонгль, не буду я ничего публиковать. Спасибо, конечно, за заботу, но нет, не буду.
— Что за ерунда? — удивился я. — Почему?
— Боюсь, — еле слышно и в сторону произнёс поэт.
— Боишься? Чего ты боишься?
— Чего-чего, не важно чего.
— Нет, ты уж колись давай, — потребовал я. — Чего такого ты, чувак, боишься?
Ашгарр помялся, не желая признаваться в сокровенном (есть вещи, в которых не хочется признаваться даже самому себе), но потом всё-таки поделился. И как в реку с обрыва:
— Боюсь узнать, что никакой я ни фига не поэт. Теперь доволён?
Я аж подпрыгнул.
— Как это не поэт? Как это? Поэт ты. Самый талантливый из всех нагонов-поэтов бывшего Союза.
— Жабу тебе в рот.
— Не бойся сглаза, я от души. Ты был лучшим, лучшим и останешься. Вот так вот. Вот так. Заруби это себе на носу.
Мой панегирик подействовал на Ашгарра удивительным образом. Он начал вдруг прыскать, сначала тихо, потом громче. Вскоре не выдержал и расхохотался в голос. А когда смог успокоиться, поведал в ответ на мой недоумённый взгляд (уж не сума ли сошёл?) такую историю:
— В своё время в Париж пришло письмо, адресованное «наивеличайшему поэту Франции». Почта направила сие послание Виктору Гюго. Тот в приступе скромности переслал его Альфреду Мюссе. Мюссе, не распечатывая, переправил Альфонсу Ламартину, последний — вновь Гюго. Круг замкнулся. Настал момент истины. Вскрыв конверт, автор «Собора Парижской Богоматери» обнаружил, что на самом деле письмо адресовано стихоплету, чьи полуграмотные рифмованные фельетоны печатались в одной воскресной газетёнке.
Едва поэт закончил, я спросил у него с недоумением:
— А к чему ты этот анекдот рассказал?
Скользнув по мне укоризненным взглядом, Ашгарр отвернулся к окну, вздохнул и помотал головой:
— Нет, точно, не буду ничего публиковать. Нафиг-нафиг. Понимаешь, если бы я прозу писал, рассказы там какие-нибудь, новеллы, тогда бы — куда ещё ни шло. В прозе не так заметно отсутствие у автора таланта. Там на время за сюжет спрятаться можно или актуальностью прикрыться. В поэзии такое не прокатит. Со стихами на широкую публику выходить — всё равно как голым на базарную площадь выскочить. Весь на виду.
— Да чего ты так менжуешься? Чего так сомневаешься в себе? Откуда такая неуверенность? Поэт ты. Хороший, отличный поэт. Уж поверь мне.
— Поверить? Тебе? Глупость какая. Ты — это я, а в таких вопросах себе верить нельзя. Противопоказано.
Я аж задохнулся от возмущения:
— Ну, ты, блин, и даёшь! Между прочим, публикация уже оплачена, так что хочешь ты того или не хочешь, а…
— Не буду, — отрубил Ашгарр.
Его отказ прозвучал настолько решительно, что стало понятно: пускаться в уговоры — даром время терять. Но деньги на ветер выбрасывать тоже не хотелось, не печатаю их по ночам на лазерном принтере, достаются тяжело, другой раз с потом, а иной — и с кровью, поэтому подумал я хорошенечко и предложил:
— Чёрт с тобой, не хочешь стихами хвалиться, тогда садись и пиши рассказ.
— Не писал никогда, — отмахнулся Ашгарр и от этого дельного предложения.
— Не зли меня ради Силы, — попросил я. Досчитал до трёх, до пяти, до семи и стал убеждать: — Во-первых, всё когда-то бывает впервые. Во-вторых, не боги горшки обжигают. В третьих, хорош выпендриваться.
Минула вечность, прежде чем поэт промямлил:
— Можно, конечно, попробовать. Только сюжет какой-нибудь нужен более-менее интересный.
— Сюжет? Тебе нужен сюжет? — Я расплылся в улыбке и щёлкнул пальцами. — Вы хочете песен, у меня есть их. Получай, поэт, романтический сюжет про девушку и дракона. Представь: город, зима, раннее-раннее утро, в промёрзшем полупустом трамвае едет девушка. Не красавица, не уродина, а такая, знаешь, милая. И вот, значит, она едет, едет, едет. Ей холодно, ей чего-то как-то так грустно, неясные томления её обуревают. От нечего делать, практически бессознательно, она царапает коготком по заледеневшему стеклу, и на стекле остаётся рисунок, в котором всякий может увидеть своё. Потом девушка сходит… На Центральном рынке, допустим, она сходит, а через остановку, у Воздвиженской церкви, в трамвай вползает дракон. Разумеется не в крылатом своём обличье, а в обличье человека. И надо же было такому случиться, садится он на то же самое место у окна. Расплачивается с кондуктором, отворачивается от пристального взгляда какой-то хмурой тётки и глядит в окно. Через время, необходимое для того, чтобы это время прошло, наконец замечает девичьи каляки-маляки и к своему удивлению узнаёт в них написанное на древнем драконьем языке слово «одиночество». И тут он, естественно,…
— Подожди, — перебил меня Ашгарр. — Девушка, она что, знала древний язык драконов? Она знала дарс?
— Ты чем слушал? — возмутился я. — Сказал же, у неё это вышло совершенно случайно. Понимаешь? Случайно. — Ашгарр мотнул головой и я продолжил: — Ну так вот. Предположив, что в городе живёт сородич, дракон решает его найти.
— Разве он раньше не почувствовал бы наличие в его городе другого дракона?
— Я же тебе, балда ты такая, не про настоящего дракона рассказываю, а про сказочного.
— А-а, — протянул Ашгарр.
Я скорчил рожу:
— Вот тебе и «а». Соображать надо.
— Не груби, рассказывай.
— Рассказываю. На чём я там?… Ну да. Дракон решает разыскать сородича. Первым делом, разумеется, начинает расспрашивать пассажиров. Одного теребит, второго, третьего. Повезло с хмурой тёткой. Оказалась вовсе не злюкой, никакой не горгульей, а доброй советской гражданкой, просто немного замороченной. Выкаблучиваться не стала, охотно пошла на контакт и всё-всё рассказала про давешнюю свою попутчицу. Какая она была из себя, в какую шубку куталась, где сошла и всё такое. А потом выяснилось, что егозливый внук тётки снял девушку на камеру моби…
— Этот дракон, он что, сыщик по жизни? — ещё раз перебил меня Ашгарр.
— Да какая разница, — с лёгким раздражением ответил я. — Сыщик, не сыщик, дело не в этом.
— Ладно, проехали. Ну и чем всё закончилась?
— Тут возможны варианты. Предлагаю такой. Не сразу, через несколько дней, но дракон находит девушку и…
— И понимает, что никакая она не дракониха?
— Да, и понимает, что не дракониха.
— И раскланивается?
— Зачем так грустно? Знакомится.
— Ему девушка приглянулась?
— Почему бы и нет?
— И?
— И они начинают дружить. Девушка и дракон. Такие разные, но такие схожие в своём одиночестве. Тра-та-та-та та-та, хэппи-энд.
— Хорошо, хоть так, — усмехнулся поэт. — Боялся, скажешь: «И они полюбили друг друга, жили долго и счастливо и народили много-много, целую кучу — вот как много, детишек». С тебя бы сталось.
Я резко ударил по тормозам, заблокированные колёса потеряли сцепление с мокрым полотном, и тачку понесло как взбесившуюся лошадь. Мои попытки удержаться на дороге кончились тем, что машина дважды развернувшись, вылетела на обочину, где благополучно и уткнулась в груду отсыпного гравия.
Переведя дух, Ашгарр покрутил пальцем у виска:
— Псих?
— Возможно, — сжимая руль удушающей хваткой и глядя строго перед собой, ответил я. — Вполне возможно. Но об этом потом, а сейчас давай я расставлю все точки над ы. Можно?
— Попробуй, — разрешил Ашгарр.
— Тогда включай, чувак, мозги и слушай. — Я уставился на него испытующим взглядом и негромко, однако с напором произнёс: — Скажу без экивоков, напрямую. Как нагон нагону. И скажу вот что: ты от этого сумасшедшего мира прячешься в мудрёные поэтические конструкты, Вуанг забывается, совершенствуя до изнеможения тело и волю, а я окунаюсь в призрачные поиски любви. И то, и то, и то — эскапизм. То самое бегство от сволочной действительности, на которое каждый из нас имеет законное право. Да? Нет?
— Да, — после долгой напряжённой паузы ответил заметно смутившийся Ашгарр.
— Ну и давай тогда раз и навсегда закроем тему. Хорошо?
— Я над этим подумаю.
— Подумай. — Я завёл двигатель, врубил передачу, сдал назад и выехал на дорогу. — А что насчёт рассказа?
Ашгарр обнадёжил:
— Я попробую.
— Угу, Ашгарр, попробуй. Пиши, твори, и не изводи меня впредь намёками насчёт всякого такого. Я вот, например, искренне не понимаю, как это ты, не зная любви и не стремясь к ней, можешь писать стихи, но ведь не издеваюсь над тобой по этому поводу.
Поэт снял очки, посмотрел на меня, как на дитя малое, и менторским тоном произнёс:
— Настоящие, подчёркиваю, настоящие, стихи, разлюбезный мой Хонгль, они не про любовь, не про вздохи-охи, расставания-измены. Они про глубинное. Про невозможность излить себя, про философию личной правды, про всеобщее притворство, про эфемерность заслуг в глазах ничтожеств, про условность границы между самосознанием и саморазрушением. И тэ дэ. И тэ пэ. И такое сякое. И другое прочее. В настоящих, разлюбезный мой Хонгль, стихах редко про очевидное, в них чаще про то, о чём не может быть речи. Про то, что влечёт, да не даётся.
— Это всё понятно, — сказал я, едва поэт закончил изложение хорошо известного мне по многочисленным спорам манифеста. — Только я сегодня не про темы и сюжеты говорю. Я про внутреннюю мотивацию.
На это Ашгарр ничего мне не ответил, может, не нашёл чего сказать, может, не захотел. Усмехнулся чему-то заветному и попросил остановить машину по нуждам низкой жизни. Когда, оросив придорожный столбик, вернулся, мы где-то, наверное, с полчаса ехали в полной тишине. И только когда увидели город, вернее сам не город, а электрическое марево над последним холмом, поэт вдруг спросил без подводок:
— А у этих твоих «Сибирских зорь» большой тираж?
— Две тысячи, — припомнил я, с трудом переключившись со своих мыслей на его вопрос. — Полагаешь, мало?
— Две тысячи взрывоопасных стишков, — задумчиво произнёс поэт. А потом сказал то, о чём я должен был сам подумать давным-давно: — Тебя скрутило, и других, наверное, может скрутить.
Он ещё договаривал фразу, а я уже стал набирать домашний номер Холобыстина. Плевать хотел, что на часах в это время был час вермахта. Какие могут быть приличия, когда в опасности оказались ни в чём неповинные люди.
Я был настойчив и на исходе двадцатого гудка услышал сонное «слушаю». Вместо того чтобы извиниться, я упрекнул господина главного редактора:
— Семён Аркадьевич, чего вы из себя страуса-то разыгрываете? — И пока он соображал, что сказать в своё оправдание, успел задать главный вопрос: — Скажите, тираж последнего номера уже в продаже?
Прошло несколько томительных секунд. — Пока ещё нет, пока ещё на складе готовой продукции, — справившись с замешательством, чётко, словно бравый ефрейтор старшине, доложил Холобыстин. После чего пустился в абсолютно ненужные мне подробности: — Видите ли, Егор Владимирович, у нас тут возникли небольшой форс-мажор с оплатой услуг Первой типографии. Всё, слава богу, уже разрешилось, и я подъехал сегодня к ним с копией платёжки, но — увы. Заявили категорически, что пока деньги не упадут на счёт…
Я не дослушал его тары-бары-растабары, кинул «Ждите моего звонка», отключился и сообщил Ашгарру:
— Тираж, слава Силе, пока под арестом. Поутру озадачу Молотобойцев, пусть решают, их тема.
Поэт удовлетворённо кивнул и ткнул пальцем в дверку «бардачка»:
— А этот экземпляр кроме нас с тобой ещё кто-нибудь читал?
— Нет.
— Точно?
— Точно.
Ответил уверенно, но уже в следующую секунду хлопнул себя по лбу.
— Блин!
— Что? — отреагировал Ашгарр.
— Лера, — простонал я.
И снова полез за трубой. Сначала позвонил своей помощнице на сотовый, но с этим делом вышел затык: бездушный робот елейным до приторности голосом сообщил аж на двух языках, что вызываемый мною абонент сейчас недоступен. Тогда, нервно бурча под нос: «А пожарный выдал мне справку, что дом твой сгорел», я набрал номер её домашнего. Но и тут обломился, услышав в ответ короткие гудки.
— Не берёт? — спросил Ашгарр.
— Занято, — ответил я и взмолился: — Не дай Сила, чтоб уже началось.
Ашгарр напрягся:
— Скажи, а что, собственно, должно начаться?
Ответил я не сразу. Вытащил сигарету, попросил жестом, чтобы Ашгарр наколдовал — о, где ты удивление двенадцатилетнего мальчика-нагона, впервые прикоснувшегося к чуду? — немного огоньку, затянулся, выпустил струю дыма в сторону и лишь тогда сказал, стараясь не выдать голосом волнения:
— Понимаешь, чувак, тут такое дело. Все те, кто проклятый стишок читал, уже погибли. Покончили жизнь самоубийством. Все как один. Такая вот ерундовина. Про послание Ланьлинского насмешника слышал?
— Но Лера же не маг, — быстро сообразив, что к чему, сказал Ашгарр.
— Те тоже магами не были. Ни магами, ни посвящёнными.
— Разве такое возможно?
— Получается, что да.
Упрекать меня Ашгарр не стал. Помолчал, приняв озабоченный вид, и изрёк мудрость мудрую:
— Нужно снять с девчонки проклятие, нужно её расколдовать.
— Тоже мне, айцын паравоз, — хмыкнул я. — Только легко сказать — «расколдовать», а ты знаешь, как?
— Нет, но…
И обескураженный Ашгарр развёл руками.
А я тем временем всё для себя уже решил.
— Значит так, чувак, слушай сюда и не говори потом, что не слышал. Если жива, хватаем в охапку и везём к себе. Ты сторожишь, а я ищу урода, который всё это затеял. Нахожу и… Ну и разруливаю всеми правдами и неправдами ситуацию, работая, как говорят в авиации, по фактической погоде. Не против?
— Что ж, так и сделаем, — согласился поэт. — Всё равно других вариантов у нас, кажется, нет.
И дальше понеслись мы по ночному городу уже на первой космической.
А город в этот предрассветный час не походил сам на себя, он будто сошёл с полотна какого-нибудь сумасшедшего экспрессиониста. Из-за потоков воды, с которыми не справлялись «дворники», всё сливалось в причудливую картину: глянец мокрого асфальта, вспышки фар, всполохи неона, расплывшиеся кляксы голых крон и омытые дождём фасады. При других обстоятельствах можно было бы, пожалуй, и поэстетствовать: погрузиться, цокая языком, в атмосферу осеннего распада, и кружить, кружить в этих отсыревших декорациях до самого рассвета. А потом — домой, стакан кедровки и бай-бай. А ещё лучше — под тёплое крыло к какой-нибудь отзывчивой ведьмочке, которая тоже очень даже не прочь. А уже потом — домой, стакан кедровки и бай-бай. Но только обстоятельства были не «другими», а предложенными, и эти предложенные обстоятельства не оставляли времени на забавные причуды и причудливые забавы.
Рулил я молча, ещё и ещё раз прокручивал в голове ситуацию, и только тогда, когда выбрался дворами к дому Леры, обратился к поэту с вопросом, который давно меня мучил:
— Скажи, книгочей, что означает выражение «отписать Леониду Андрееву»?
— Совершить самоубийство, — ни на секунду не задумавшись, ответил Ашгарр.
Я нервно дёрнул головой и потребовал:
— Объясни.
— Помнишь, после Пятого года в стране, особенно в столицах, свирепствовала эпидемия самоубийств?
— Помню, разумеется. Имела место такая дурь.
— Вот тогда-то и сложился обычай посылать предсмертные записки Леониду Андрееву. По известным причинам считался автор «Повести о семи повешенных» апостолом смерти.
— Кино и немцы, — в который уже раз поразился я человечьему безумию. Разбросав брызги чёрных луж, припарковался, возле подъезда Леры, дал Ашгарру знак, чтобы натянул очки, и вылез из машины.
Пока поднимался в лифте, чуть с ума не сошёл. Чувство, которое испытывал, передать трудно. Думаю, нечто подобное переживает человек выискивающий имя родного человека в списках погибших в авиакатастрофе.
На этот раз слава Силе обошлось, Лера оказалась живой и невредимой. Открыла почти сразу. Вся такая уютно-домашняя: в тапочках на босу ногу, в длинной мужской футболке с надписью «KOSOBO JE SRBIJA», с хомутом наушников на шее. Увидела меня и глаза округлила:
— Шеф?!
Переведя дух, я вытер быстрым движением холодную испарину со лба и, пытаясь скрыть понятную радость, а заодно и смущение по поводу этой понятной радости, стал с напускной строгостью учить девушку уму-разуму:
— Почему не спрашиваешь, кто? Между прочим, подруга, глубокая ночь на дворе, маньяки так и шастают. Хотя бы глянула в глазок ради приличия.
— Кому я нужна, — беззаботно отмахнулась от упрёков бедовая моя помощница.
— Мало ли, — пробурчал я по инерции, после чего запоздало извинился: — Прости, что разбудил.
— Не извиняйтесь, шеф. Я не спала, в «Одноклассниках» чатилась.
Пояснила и, ничуть не церемонясь, стала разглядывать синяк на моей щеке. Мало того даже пальчиком обвела его контур.
— На Антарктиду похоже. Кто это вас так, шеф?
— Сам себе в порядке самокритики.
— Поня-я-ятно, — не поверив чистейшей правде, протянула Лера. Потом опомнилась: — Ой, что это мы на пороге. Проходите, я как раз кофе сварила.
— Кофе это хорошо, — переступая порог, сказал я. — Кофе это замечательно. Обязательно выпьем, но только чуть позже. — И уже захлопнув дверь, приказал: — Собирайся.
Брови Леры вновь вспорхнули испуганными пичугами:
— Не поняла.
— Чего тут понимать? Собирайся, подруга, мы едем ко мне.
— Зачем?
— Долго объяснять.
— Но, шеф…
— Так надо, — сменив тон, твёрдо произнёс я и, стараясь не напугать, объяснил, ничего не объясняя: — Мы, детка, атакованы, поэтому вводим в действие план «Глухая оборона». Поживёшь у меня под охраной брата, дабы не вышло лиха наподобие того, что приключилось в прошлом году.
Тут я попал в цель. Не хотелось девушке испытать экзистенциональный опыт, сродни прошлогоднему, совсем-совсем ей этого не хотелось, поэтому никаких вопросов больше задавать не стала и кинулась в комнату.
К моему великому изумлению долго не копалась, собралась проворно, без суеты. На всё про всё ушло у неё тринадцать минут. И это, между прочим, с двумя переодеваниями. Сначала домашние шмотки сменила на деловой костюм, потом вспомнила, что по пути домой сломала каблук на правом сапожке из той пары, который «сюда пляшет», и, скинув деловой костюм, натянула джинсовый. Ещё четыре минуты ушло на сбор сумки и минута на поездку в лифте.
Когда выкатились из подъезда под хлёсткие плети дождя, я, придерживая девушку за локоток, на всякий случай предупредил:
— В машине ждёт брат.
— Который из двух? — уточнила Лера и выстрелила в ночь лимонно-жёлтым.
Приняв у неё зонт, я ответил:
— Который Артём, — И, упреждая возможные проблемы, попросил: — Только не расспрашивай его, пожалуйста, о Честной Йо.
— Почему нельзя?
— После выхода из проекта для него это больная тема. К тому же он не очень любит этот аспект своего творчества, считает безделкой, халтурой ради денег. Так что убедительно прошу: о Невесте ни слова.
Когда подошли к машине, я, прежде чем открыть заднюю дверку, потребовал от девушки чёткого и однозначного ответа:
— Договорились?
— Договорились, — сказала Лера, после чего издала вздох разочарования.
Улыбнувшись ей признательно, я рванул дверку и пригласил с поклоном:
— Прошу.
Девушка ловко нырнула в салон, приняла у меня сумку с зонтом и бодро поприветствовала Ашгарра:
— Здрасьте, Артём Владимирович.
— Привет, — ответил ей поэт таким тоном, как будто она была его старой и доброй знакомой.
На самом деле виделись они до этого дня от силы раза четыре и то мельком. Правда, справедливости ради надо сказать, заочно друг другу знали неплохо, поскольку и Ашгарру я о своей помощнице много всякого забавного рассказывал, и Лере о своём «брате», авторе текстов всех песен знаменитой Честной Йо, тоже много чего.
Поэт сразу взял девушку в оборот, завёл разговор о всяком разном. Всегда поражался его способности часами болтать ни о чём — о погодах, модах и культурных кодах. Впрочем, и Лера была не прочь лясы поточить. Поиграла с минуту в игру «Найди в этих парнях десять различий» и ну щебетать. Ашгарр ей слово, она ему два. Она ему четыре, он ей восемь. Голубки, блин. Точно однажды подметил Владимир Маяковский: «Девушкам поэты любы, заговариваю зубы». Признаться, я даже приревновал немного. Хотя ревновать к себе самому это, конечно, глупо.
Не встревая в их праздный, похожий на сливочную тянучку, разговор, я всю дорогу поглядывал через зеркало на Леру. Пытался понять, произошли в её поведении какие-нибудь дурные изменения или нет. Ничего такого не заметил, выглядела как обычно — румянец на щеках и чёртики в глазах. Пребывала в бодром расположении духа, и, похоже, воспринимала всё происходящее как некое забавное приключение. Это радовало, однако не давало повода расслабиться. За самоубийцами из «Сибирских зорь» тоже поначалу никто ничего тревожащего не замечал, а когда заметили, было уже поздно.
Доехали без происшествий. Когда ввалились с промозглой улицы в какое ни есть, но домашнее тепло, Ашгарр сразу определил Леру в свою комнату.
Вообще-то, это он верно решил, его комната единственная из всех похожа на жилище человека. Во всяком случае, там хотя бы кровать нормальная стоит. Да и помимо кровати ещё много чего. Даже трюмо есть, а также персидский ковёр, аквариум с тропическими рыбками, торшер и — три ха-ха — пуфик. А ещё у него есть полки с книгами, ноутбук со скоростным доступом в Интернет и плазменная панель на полстены с кабельными каналами. Короче говоря, комната Ашгарра — островок уюта и цивилизации. У меня же из мебели только гамак да комплект домашнего кинотеатра, у Вуанга и того строже — старая, выгоревшая циновка. Наш воин, когда случается ему выбраться из подземелья на побывку, не заморачивается и спит прямо на полу. Упадёт, накроется какой-нибудь депрессивной газеткой для пенсионеров типа «Аргументов и фактов» и спит. До трёх часов ночи спит на левый глаз, а в «собаку» — на правый. Воин, он и есть воин, никогда не расслабляется.
Пока Ашгарр застилал свежее постельное бельё, юная прелестница бродила, словно по музею, по огромной четырёхкомнатной нашей квартире, а я при ней был за экскурсовода. Она спрашивала, а я вяло отбивался от расспросов. Без огонька отбивался. В отличие от «совы» Ашгарра я веду образ жизни «жаворонка», поэтому глубокой ночью — никакой.
— А зачем в телевизор палка вбита? — таким был первый вопрос Леры, когда зашла в кают-компанию (там мы про меж себя называем гостиную).
— Концептуально, — прикрывая зевок ладонью, ответил я.
— Типа осиновый кол?
— Типа.
— Забанили насмерть за оффтопик?
— Вот-вот.
Потом заглянула ко мне в комнату.
— Ваша нора?
— Угадала.
Балансируя, словно цирковая танцовщица на канате, она прошла по узкой, проторенной между завалов из коробок с видеодисками, тропинке, запрыгнула в гамак и стала раскачиваться. Покачалась-покачалась, потом закрыла от блаженства глаза и выдохнула:
— Как же у вас тут здорово, шеф. Просто, но здорово.
— Не жалуюсь, — обронил я, продолжая подпирать косяк двери плечом.
Накачавшись вволю, девушка выбралась из сетки, вернулась в гостиную и побрела в комнату Вуанга. Щёлкнув выключателем, удивлённо ойкнула. Кто угодно бы ойкнул. В свете лампочки без абажура: нештукатуреные стены, старая циновка, закапанная воском книга «Как закалялась сталь» в дорогом подарочном издании, огарок свечи в фарфоровой плошке с щербатым краем, вбитый в паркет штык от трёхлинейки и больше ничего.
— А это чья комната? — не сразу, а будто сомневаясь, можно ли об этом спрашивать, поинтересовалась девушка.
— Это апартаменты нашего третьего, — продолжая бороться с зевотой, ответил я.
— Петра Владимировича?
— Ну да.
— Харизматично тут у него.
— Угу.
— Но уж больно скромненько.
— А он у нас по жизни аскет.
— Оно и видно.
Помолчав немного, Лера спросила:
— А он где сейчас?
— Там, где и всегда, — ответил я. — В командировке.
— Ясненько.
И щёлк выключателем, чтоб никогда больше не видеть столь запредельную, остужающую кровь, суровость.
Вернувшись в гостиную, девушка без спросу схватила старую (не ту, которая концертная, а ту, которая, домашняя) гитару Ашгарра. Расчехлила, уселась в кресло у зашторенного окна и попробовала взять какой-то незамысловатый аккорд: зажав пятую и шестую струну на третьем ладу, потянулась средним пальцем к третьей струне на втором. Но тут заметила и прочитала вслух выцарапанную на верхней деке надпись:
Прыснула и спросила:
— Кто это учудил?
— Это Янка лак попортила, — отбирая у неё раритетную вещь, ответил я. — Заночевала как-то раз после «квартирника», выпила лишка, раздухарилась и вот чиркнула на память походной цыганской иглой.
— А кто такая эта Янка?
— Пропащая… — запихивая гитару в чехол, произнёс я.
— Светлая… — произнёс входящий в гостиную Ашгарр.
И хором закончили:
— Душа.
— А почему «восемь струн»? — задала Лера резонный вопрос. — Должно ведь «шесть». Ну или «семь».
— «Шесть», а равно «семь», ломает ритм строки, — принимая у меня упакованный инструмент, пояснил поэт.
— Зато правда.
Не сообразив сходу, чего такого умного ответить, я хотел было напомнить ей, что нет правды на земле, но передумал и промолчал. Уж больно банально. Зато Ашгарр нашёлся:
— У искусства своя правда, и эта правда высшая.
А Лера уже забыла про свой вопрос, поглядела на меня так, будто видит впервые, затем перевела изучающий взгляд на Ашгарра и спросила:
— Слушайте, а кто из вас старше?
— Пётр, — не моргнув глазом соврал Ашгарр.
— А потом?
— Потом он, — показал поэт на меня.
А у Леры уже созрел новый вопрос:
— Слушайте, давно хотела спросить, почему вы всегда в чёрных очках ходите? Даже вот ночью.
— Глазки у нас болят, — утомлённый её расспросами брякнул я первое, что пришло на ум.
— Что, у обоих, что ли?
— И у Ву… У Петра — тоже, — поддержал моё враньё Ашгарр. — Это у нас наследственное.
Лера хотела ещё что-то спросить, но я, уже взойдя на первую ступень раздражения, её опередил:
— Тебе спать не пора?
— Что-то пока, шеф, не хочется, — посмотрела она на меня умоляюще.
Тут Ашгарр, который на полном серьёзе взялся разыгрывать из себя гостеприимного хозяина, озаботился:
— Может, перекусишь чего?
— Было бы неплохо, — кивнула Лера.
— Сейчас что-нибудь сварганим на скорую руку, — пообещал поэт с показушным энтузиазмом.
— Ой, я могу глазунью приготовить, — предложила девушка. — Это быстро. У вас есть яйца?
Мы с Ашгарром переглянулись.
— В холодильнике, — смутившись, уточнила Лера.
— Нет, — ответили поэт. — Такой… Такого не держим.
Лера, которой, видимо, ужас как хотелось продемонстрировать свои недюжинные кулинарные способности, удивилась:
— Не любите яичницу?
— Аллергия у нас на яйца, — ляпнул я. — Как полопаем, так сразу пятнами покрываемся. И ещё это… чешемся.
Прозвучало это объяснение не очень убедительно, но не мог же я сказать правду и признаться, что нагону видеть, как кто-то разбивает яйцо, всё равно, что человеку видеть, как кто-то бьёт в живот беременную женщину.
А помимо того я в тот момент вот что подумал: ещё несколько подобных вопросов и мы в глазах не в меру пытливый девицы окончательно предстанем неизлечимыми калеками.
— Перепелиные не пробовали? — спросила девушка, обращаясь прежде всего к Ашгарру. А когда тот мотнул головой, дескать, нет, посоветовала: — Обязательно попробуйте.
— Попробуем, — пообещал Ашгарр и поторопился замять неприятную тему: — Я бутерброды с ветчиной сделаю. Будешь?
— Буду, — легко согласилась Лера.
— Ладно, — сказал я, — давайте, братцы, гоняйте чаи, лопайте бутерброды, а я под душ и в люльку. Скоро вновь на передовую.
— Шеф, а мне завтра… — начала было Лера.
Но я её перебил:
— А у тебя завтра законный выходной. Точнее уже не завтра, а сегодня.
— Но, шеф…
— Что ещё?
— Вы так и не объяснили, что происходит.
— Оно тебе, подруга, надо?
— Ну как… — Девушка пожала плечами. — Наверное, надо. Волнуюсь за вас.
— А вот не надо за меня волноваться, — попросил я, нервно пощёлкав пальцами. — И знать ничего тебе не надо. Меньше знаешь, крепче спишь.
Выдал железобетонную банальность и подумал, что вопрос на этом исчерпан. Но моя беспокойная помощница и не подумала уняться.
— Шеф, а может быть я вам как-то…
— Помолчи, а, — грубо осадил её я порыв.
Губы Лера сжались, ресницы захлопали, глаза наполнились слезами.
Ну ты, дракон, и хамло, подумал я о себе уже в следующую секунду. Мало того, что втянул девчонку в очередную бяку, так ещё и, психуя по этому поводу, орёшь на бедняжку.
Подстёгнутый идущими от Ашгарра токами осуждения, подошёл к Лере, погладил успокаивающе по плечу и виноватым голосом произнёс:
— Слушай, подруга, ты можешь с доброжелательным пониманием отнестись к моему молчанию?
Она подняла на меня покрасневшие глаза.
— С доброжелательным пониманием?
— Угу, — кивнул я.
Для проформы помолчав немножко, девушка облегчённо шмыгнула и ответила:
— С доброжелательным пониманием — могу.
После чего повела плечиком трогательно и одарила взглядом полным смирения.
— Вот и молодец, — похвалил я. Затем, поглядывая с иронией на Ашгарра, пропел за Николая Расторгуева (на самом деле — за Олега Ануфриева) «Уйду с дороги, таков закон — третий должен уйти», отвесил шутливый полупоклон и потопал в ванную.
Шёл и думал: а ведь сейчас гляну в зеркало и наверняка обнаружу, что на башке прибавилось седых волос.
Ни фига не ошибся.