На встречу с господином Холобыстиным я опоздал на три минуты. Не в моих правилах опаздывать, но, видит Сила, произошло это не по моей вине. Человеческая алчность вцепилась в меня по дороге своими мохнатыми ручищами. Еле отцепился, пришлось даже чуток потратиться. А случилась такая вот катавасия. Еду себе, никого не трогаю, размышляю о взятом в производство деле. Говоря конкретнее, примеряю все известные мне способы наложения смертельного проклятия к повальному мору, что приключился в редакции «Сибирских зорь». Ведь тут как: раз не знаешь, кто и за что, разберись каким образом, глядишь клубок и распутается.
Вообще-то, мне как практикующему магу, известны три способа энвольтования на смерть. И первый из них заключается в следующем. Колдун входит в прямой контакт с объектом воздействия, заводит близкое знакомство, подсовывает список проклятия, наделяет необходимой порцией Силы и всякими разными методами (включая использование дури, гипноза и морока), принуждает человечка к тому, чтобы сам на себя беду накликал. Процедура безотказная, стопроцентная, но её применение в данном конкретном случае казалась мне маловероятной. Хороша, даже очень хороша, когда объект один. Но если кандидатов в самоубийцы несколько, то чересчур много возни. А если учесть, что все объекты знакомы между собой, то и вовсе такая процедура никуда не годится, поскольку утечки информации при таких делах избежать практически невозможно, а раз так, то запалиться — как нефиг делать.
Второй способ восходит к практикам колдунов-вуду. Используя его, маг-киллер прежде всего устанавливает ментальную связь с намеченной жертвой, для чего похищает какую-нибудь принадлежащую ей вещицу, например, носовой платок, перчатку или заколку, затем лепит из воска фигурку, называемую вольтом, и цепляет к ней украденный предмет. Установив подобным образом надёжную и постоянную связь, колдун совершает над фигуркой чёрный ритуал, при этом всю силу своей ненависти направляет на жертву. Способ тоже верный, однако и тут я сомневался. У одного носильную вещь стырить — ещё куда ни шло, но у двух, трёх, пятерых — целое дело. Причём дело рискованное, поскольку способность к колдовству — это одно, а способность к банальному воровству — совсем другое. Один косяк, и весь план к чёрту.
Отвергая первый и второй способ, я ставил на тот, который в наших палестинах называют «деревенским». При этом способе колдун уничтожает своего врага с помощью подброшенного предмета — так называемой гоги. Делается так. Сперва-сначала «гогу женят с магогой», то есть пристраивают вблизи от жертвы какое-нибудь заговорённое непотребство: к примеру, дохлую жабу под ворота зарывают, кривой гвоздь в дверь вбивают или втыкают в подушку ржавую иглу. Ну, или ещё что-нибудь куда-нибудь. После этого с помощью особых ритуалов устанавливают связь между жертвой и подброшенной вещью. Если всё вышло как надо (а выходит в девяти случаях из десяти), подброшенная вещь употребляется в качестве опорной точки для приложения злой воли. Дальше — понятно.
На месте колдуна, подвязавшегося извести на корню целый коллектив, я бы лично применил именно этот способ. Заявился бы в офис типа по делам, ля-ля фа-фа, фиговину какую-нибудь мутную на многоуважаемый шкаф между делом забросил, раскланялся, а на другой день — тих-тиби-дох, активировал смертельные эманации. Чего тут мудрёного? Ничего. Если, конечно, при Силе.
Ну и вот, размышляю я, значит, о всяком таком, а сам тем временем уже качу по улице Лермонтова: под колёсами лужи в разводах, над крышей небо в солдатских портянках, по обе стороны ржавые тополя. Одна радость — в салоне звучит регги группы «Ай-Да»:
Под такую вот замечательную телегу думы свои думая, выстукиваю ритм пальцами по баранке, невольно подвываю певцу и поглядываю на свои «командирские», успеваю, нет к назначенному сроку? Вроде как успеваю, но закавыка: впереди еле тащится зелёная «калдина». От самого Свердловского рынка тащится, не только меня, весь трафик тормозит. Оно понятно, что тише едешь, дальше будешь, но какой русский дракон не любит быстрой езды? И вот. Терплю до одного перекрёстка, до второго-третьего, после пятого срываюсь, начинаю сигналить — давай, мол, паря, прибавь, чего ползёшь черепахой. Тот ни в какую. Даже медленнее покатил, будто назло. Плююсь от досады и решаю перестроиться в соседний ряд. Там поток плотный, но что делать. Мигаю чин-чинарём, ловлю в зеркале просвет, ухожу влево. В ту же самую секунду «калдина» вдруг тоже вылетает из ряда и с какого-то перепугу подрезает меня. Я притормаживаю, пытаюсь увернуться, получается, но тут — бенц! Удар. Хорошо пристёгнуть был, никак не пострадал, только голова как маятник — туда-сюда. Блякую, оборачиваюсь, так и есть — бенц. Мерседес-бенц. Телепался за мной этот четырёхсотый всю дорогу и вот поцеловал. В засос.
Делать нечего, останавливаюсь, верчу башкой. «Калдины» уже и след простыл, а водитель «мерина» машет, мол, давай на обочину, там разберёмся. Думаю, и правда, чего людям мешать. Отъехал, прижался к бордюру, жду. Вскоре и обидчик мой подкатил, не обманул, аккуратно пристроился метрах в трёх сзади.
Первым делом, конечно, оценили масштаб трагедии: у меня — трещина на пластмассе бампера, у него — левая фара в хлам. Ну и царапины. Как по мне, так сущая ерунда. Наплевать и растереть. Однако, к вящему моему удивлению, незадачливый водитель четырёхсотого, этот чахоточного вида малый с близко расположенными, но глубоко посаженными глазками, начал кудахтать. Ё-моё, да во-блин. Во-блин, да ё-моё. Вроде как натурально расстроился. Я вытащил сигареты, закурил, сделал несколько серьёзных затяжек и говорю ему:
— Не стони, браток, у меня претензий к тебе нет.
Доходяга аж задохнулся от возмущения:
— Офигеть, претензий у него нет! — И сразу стал грубить: — Совсем что ли обнаглел, дядя?
— А что такое? — интересуюсь.
— Да ничего. Водить не можешь, шофера найми.
— Остынь, чувак, я же показал тебе, что перестраиваюсь. Какого на двойной пошёл?
— Да ни фига ты, дядя, не показывал. Расслабься и чехли четыреста енотов.
— За что это?
— За навесное.
Во, думаю, наглец. Затягиваюсь, чтобы сразу не послать куда подальше, выдыхаю, говорю:
— Не-а, так не пойдёт.
— А как пойдёт? — спрашивает.
Тут я предлагаю разумное, доброе, вечное:
— Раз такие предъявы пошли, вызываем комиссаров. Или инспекторов. А лучше — цыгаль-цыгаль, ай, люли, — тех и этих. Пусть они наши непонятки разруливают.
И лезу в карман за телефоном.
Парень оборачивается к своей машине и орёт истошно:
— Тукша! Слышь, Тукша! Дядя гаишников подтягивает!
В ту же секунду из «мерина» выползает пассажир — кинг-конг с головой цыплёнка. Поднимает воротник хрустящей кожанки, засовывает ручища в карманы, передёргивает плечами и — еду-еду не свищу, как наеду, не спущу — с ленцой вельможной, подкатывает к нам.
Действие второе, усмехаюсь я про себя, те же и Последний Довод Короля.
— Менты, дядя, не прокатят, — произносит Тукша скучным голосом заученный текст. И объясняет: — С места съехали. Так что сами тереть будем.
И тут у меня уже никаких сомнений не остаётся, что попал в банальную подставу на лоха. Ого, думаю, явился случай, привел с собой истину, и породили они откровение. Трясу — не столько от возмущения, сколько от удивления — быстро намокшими под дождём патлами и говорю:
— Зря вы так, чуваки.
— Как «так»? — вяло, без огонька в голосе, интересуется Тукша.
— Вот так вот нагло.
— Мы нагло? Это мы нагло? — выкрикивает темпераментный доходяга, идёт в блатную присядку и тыкает пальцем в разбитую фару. — Разуй глаза, дядя. Посмотри, что учудил.
Верил, что можно быть святее Папы римского, но чтобы нахальнее водителя командирского уазика — нет. Тут поверил. Досчитал до пяти и говорю с предельной невозмутимостью:
— Парни, ваш эстрадный номер, конечно, достоин включения в праздничный концерт ко Дню работника сельского хозяйства и перерабатывающей промышленности, но со мной он не прокатит.
— Почему это? — с вызовом спрашивает доходяга, сам того не понимая, что выдаёт себя с головой.
Я добиваю сигарету до фильтра, роняю бычок в лужу и объясняю:
— Потому что не терпила я, а — на минуточку — дракон.
— Ну а я тогда барон, — говорит грамотный Тукша и начинает разворачиваться в боевой порядок.
Меня от этой суеты уходящей натуры начинает разбирать смех, еле сдерживаюсь.
— Ты чего, дядя, лыбишься? — из-за широкой спины подельника спрашивает доходяга.
— Видели бы вы себя со стороны, — говорю. — Клоуны. А поди мыслите себя злодеями? Да? Не-а, ни фига не злодеи. Истинный злодей посягает на душу, а вы — на бабло. Стыдно, мальчики.
Доходяга пританцовывает на месте, нервничает. Тукша же — не пробиваем. Не меняя апатичного выражения лица тянет ко мне ручища, пытается схватить за грудки. Я не даюсь, делаю шаг назад, за неимением возможности сконцентрироваться разряжаю кольцо на правом безымянном и, памятуя, что привычные методы убеждения слабо действуют на реальных пацанов, вызываю из Запредельного Строгих Мурашей:
После чего, весьма сожалея, что не стоит тут ещё и зелёная «калдина», указываю на четырёхсотый.
— Крыша поехала с перепуга? — интересуется доходяга.
А Тукша всё наступает.
Я молчу, пячусь и гляжу за их спины. Там уже пир горой: мириады мелких крылатых тварей облепили со всех сторон обречённого «мерина» и ну его точить.
В две секунды схомячили.
Когда жуткая туча, исполнив моё заклинание, покинуло Пределы, на том месте, где только что стояла бравая немецкая машина, осталась позорная кучка металлической трухи. Но и она в следующий миг исчезла — сдуло порывом ветра.
— Вот и всё, — итожу я.
Но парни-то ничего не видели, не понимают, о чём это я.
— Что значит «всё»? — чуть ли не визжит доходяга.
А флегматичный Тукша вновь ко мне ручонки тянет.
— Нет тела, нет дела, — говорю я и переиначиваю: — Нет машины, нет аварии.
— Какую-то хренотень, дядя, несёшь, — заявляет доходяга.
Я киваю:
— Согласен. Мало того, считаю, что всякое слово — хренотень. Потому и выступаю против тезиса, который закрепляет за словом привилегированный доступ к онтологической сути в силу того, что оно, слово, является-де неотъемлемой её частью.
Доходяга крутит пальцем у виска, а у Тукши наконец получается схватить меня за плащ. Правда, не надолго. В следующую секунду я освобождаюсь нырком под руку, захожу громиле за спину и, уверенно прихватив за шкирку, разворачиваю на сто восемьдесят. После чего приставляю кольт к его виску.
— Абзац бибике, — говорит Тукша, увидев, что «мерседес» пропал. Почему-то к перспективе получить пулю в мозг он остался равнодушным. Может, что не так с мозгом?
Тем временем потрясенный моей сноровкой доходяга тоже оборачивается, обнаруживает наличие отсутствия и громко икает от удивления. Потом ещё раз икает. И начинает икать беспрестанно.
Странная какая-то реакция организма у паренька, думаю я, и отпускаю Тукшу на волю. А потом, уже затолкав пистолет в кобуру, говорю:
— Урок окончен, все свободны. — И без капли издёвки спрашиваю: — Может, вас, пацаны, куда подвезти?
Ответа так и не получил, а через несколько секунд, оставив сладкую парочку мёрзнуть на инфернальном сквозняке, уже гнал во всю. Нужно было гнать — опаздывал из-за этих придурков. Но как ни гнал, всё-таки на три минуты опоздал.
Самое смешное, что Холобыстин на встречу не явился.
Мало того, когда я вбежал на третий этаж корпуса «Б» Института термодинамики, оказалось, что дверь в помещение, арендуемое редакцией «Сибирских зорь», закрыта. Я подумал, что закрыта изнутри, и постучал, настойчиво так постучал, однако никто не подошёл. Тогда я решил немедленно позвонить господину редактору и высказать ему в свободном стиле всё, что о нём думаю. Но не успел вытащить трубку, как услышал:
— Егор Тугарин?
Спрашивала женщина, чей неясный силуэт вырисовывался на фоне окна в конце сумрачного коридора.
— Да, — ответил я и, не дождавшись продолжения, задал встречный вопрос: — Не подскажите, где Семён Аркадьевич?
— Он не придёт, — сказала незнакомка и стала приближаться.
Одета она была без изысков, просто, но длинный грубой вязки свитер и тёртые джинсы смотрелись на ней так, как на иной куколке платье для коктейлей ни смотрится. А её красота меня просто оглушила. Была она неправильной, нездешней, далёкой от глянцевых шаблонов. Её не портили ни жёсткие складки у рта, ни следы бессонницы вокруг глаз, ни старый шрам на подбородке. Наоборот — эти маленькие изъяны придавали незнакомке шарма и дорисовывали образ «женщина с прошлым».
Слава Силе, подумалось мне, что я не человек. А то пошёл бы и застрелился от осознания, что эта брюнетка не моя и никогда моей не будет.
Ей было между тридцатью и сорока. Самый правильный возраст. И пахло от неё правильно: полынью, чабрецом, мадерой, печёным клубнем и разгорячённой женской кровью. Этот крутой замес в мгновенье ока унёс меня туда, где отчётливо слышались посвист дикого ветра, треск ночного костра и тихая вольная песня. Дышать — не надышаться, слушать — не наслушаться. И плакать от счастья. В голос плакать. Навзрыд.
На даче ночевала, догадался я. И не одна.
С большим, очень большим трудом — «мы с тобой никогда не расстанемся, мы с тобой на даче останемся» — стряхнул я наваждение и, облизав пересохшие от волнения губы, выдавил из себя:
— Мы с ним договаривались. С Семёном Аркадьевичем.
Незнакомка подняла на меня глаза.
— Вместо себя он меня прислал. Сказал, приедет сыщик, жди.
Я молчал, ждал объяснений. И ещё тонул. В глазах её огромных небесно-голубых тонул.
— Он трус, — сказала она с пугающей откровенностью и повторила: — Он трус.
Будто приговор вынесла. Жестокий, окончательный и не подлежащий обжалованию.
— А вы… — начал было я.
Она показала ключ.
— А я не боюсь.
— Я хотел спросить, кто вы.
— Инесса Верхозина, — представилась она.
Освежив в голове список, который давеча предоставил мне господин Холобыстин, я определился: «Верхозина Инесса Романовна, завотделом прозы».
Тем временем она уверенным движением вогнала ключ в замок. Провернула, толкнула тугую дверь плечом и, когда петли пропели «O sole mio», пригласила:
— Входите.
Я остановился на пороге и первым делом проверил наличие гиблых эманаций.
Ничего такого не почувствовал.
Вошёл и осмотрелся.
Увиденное поразило меня. Ещё бы. Разбитые столы, за которыми сменилось ни одно поколение эмэнэсов, расшатанные стулья от разных гарнитуров, два перекошенных, заваленных серо-буро-малиновыми папками, шкафа, сваленные в угол пульманы-инвалиды, а ещё допотопного вида персональные электронно-вычислительные машины фирмы IBM, дешёвые корзины для бумажного мусора, лампы дневного света с пожелтевшими, местами треснутыми плафонами и чахлый столетник в жестяной банке из-под томатной пасты на подоконнике — вся это убогая обстановка как-то не очень сочеталась с представительным образом господина Холобыстина. Тут поневоле удивишься.
Бедность — не порок, подумалось мне, но тут не бедность, а нищета. Причём, нищета вопиющая.
Неторопливо, словно кот, впервые попавший в незнакомое помещение, я прошагал через всю комнату и остановился возле окна. Глянул сквозь заляпанное стекло вниз, во двор, и какое-то время наблюдал, как работяги сгружают с машины огромную катушку с силовым кабелем, потом обернулся к госпоже Верхозиной.
Сообразив, что испытываю страшную неловкость, она помогла мне. Обняла себя за плечи, будто озябла, и сказала:
— Не понимаю, зачем наш старый сатир всё это затеял, тем не менее, готова ответить на ваши вопросы.
Она сумела вложить интонацией в эту фразу столько всякого, что стало понятно: у них с господином Холобыстиным давняя и весьма сложная история отношений. Возможно, любовь-морковь, докатившаяся до взаимной ненависти, до «убил бы — так люблю», до «зацеловал бы до смерти». А быть может, многолетняя вражда, вызванная перманентной борьбой за трон. Или серьёзные творческие разногласия. Или ещё что-нибудь. Вариантов тут множество, люди на этот счёт большие выдумщики.
Кажется, женщина на нерве, подумал я. Пока не передумала, надо начинать.
И собравшись с духом, спросил для затравки:
— Вы, Инесса Романовна, сказали, что Семён Аркадьевич боится. А чего он, по-вашему, боится?
Она пожала плечами.
— Чудит, как никогда не чудил. Несёт жалкую чушь о каком-то проклятии.
— А вы, надо полагать, ни в какие проклятия не верите?
— Ай, бросьте, я взрослый и здоровый на голову человек.
— Но…
Она не дала мне досказать.
— Одна переборщила с пилюлями, другая в опасном месте дорогу перебегала. Страшно, горько, больно, несправедливо наконец, только причём тут мистика? Судьба. Помните, какими словами Пушкин заканчивает поэму «Цыганы»?
Я помнил, но ответить не успел, она сама процитировала:
— И от судеб защиты нет.
На самом деле у Пушкина так: «И всюду страсти роковые и от судеб защиты нет», но я не стал спорить. Ума хватило. Вместо этого спросил:
— А третий?
— Третий? — не поняла Инесса.
— Дизайнер ваш, компьютерщик, Контсантин Звягельский. Что вы про него скажете? Случайно из окна выпал?
— Костик — нет, — с горечью сказала она. — Костик — на моих глазах. Бедный, бедный мальчик. Не представляю, что на него такое нашло? Стоял у окна, курил и вдруг…
Сочувственно покивав, я спросил:
— Он знал в тот момент, что Фролова и Мордкович погибли?
Она задумалась, потом мотнула головой.
— Нет, не знал.
— Точно?
— Точно. Об Эльвире мы только к вечеру узнали, а про Бабочку… в смысле, про Марину так и вообще на следующий день. Ничего он не знал. Не мог знать. А вы это к чему?
— Самоубийство, — пояснил я, — весьма заразительная штука.
— Возможно, — помолчав, сказала она. — Но тут, как видите, не тот случай. Да и насчёт самоубийств… Не верю я, что наши барышни намерено покончили с собой. Не было у них на то причин. Уж поверьте.
У меня имелось, что на это ответить, и я ответил:
— Быть может, и не было у них причин, чтобы уйти, только иногда люди не находят причин, чтобы остаться. И потом, согласитесь, Инесса Романовна, чужая душа — потёмки.
Посмотрев на меня выразительно, она парировала:
— А своя?
Этой женщине палец в рот класть нельзя, с восхищением подумал я. Пиранья.
Поправил очки и сменил тему:
— Кто кроме вас двоих был тогда в комнате?
— Никого не было, — недолго думая, ответила она. — Антонина Михайловна, бухгалтер, с утра уехала в банк и с концами. У Свиридовой, у Ноны Ивановны, она у нас зам главного, в тот день внучка родилась, так что тоже отсутствовала.
— А Валентина Муразова где была?
— Ого, — хмыкнула госпожа Верхозина, — смотрю, подготовились.
— Есть такое дело, — не стал я умолять свои профессиональные достоинства.
— Ну-ну. А насчёт Муразовой всё просто. Валя у нас в офисе почти не бывает, на дому работает. Мы отсылаем ей тексты для корректуры «емельками», ну и она, разумеется, отвечает нам таким же образом.
Я кивнул:
— С этим всё понятно. — Помолчал, погонял для солидности туда-сюда морщины на лбу и задал новый вопрос: — Инесса Романовна, а вы не помните, о чём вы тогда с ним говорили?
— С кем? — уточнила она. — С Костей Звягельским?
— Ну да. Помните?
— Прекрасно помню, как ни помнить. Ни о чём мы с ним не разговаривали, некогда было, каждый своим делом занимался. Я редактировала очередной графоманский бред, бессмысленный и беспощадный, а Костя обновлял главную страницу сайта. Всё было как всегда, и ничего трагедии не предвещало. Но в какой-то момент мальчик оторвался от ноутбука, подошел к окну, какое-то время стоял там, глядя во двор. Закурил. Потом вдруг распахнул окно, запрыгнул на подоконник, произнёс сущую ерунду и в следующую секунду прыгнул. Знаете, «солдатиком» так. Я даже ахнуть не успела. Ну а дальше… Дальше — страшно, вспоминать не хочу. Уж простите.
— А что именно он произнёс, перед тем, как прыгнуть? — выдержав из деликатности небольшую паузу, спросил я.
— Это так важно?
— Очень.
— Не поверите, но он трижды нараспев произнёс слово «запотело». Знаете в такой манере, в какой плохие актёрки произносят фразу «В Москву, в Москву, в Москву».
— Это он про оконное стекло?
Она пожала плечами:
— Не знаю, возможно… Ещё вопросы есть?
— Пока нет. Разрешите, я тут немного осмотрюсь. Пять минут, не больше.
— Да ради бога.
Под скептическим взором (хорошо хоть не под презрительное прысканье) госпожи Верхозиной, я обшарил ящики столов, раскидал пульманы, поковырялся — вот работка-то! — в мусорных корзинах, заглянул в, на и за шкафы, вырвал из банки цветок, высыпал на газету землю, но ничего, чтобы могло хоть как-то походить на разряженную колдовскую гогу не обнаружил. Либо уже вынесли, либо не было её тут никогда.
— Всё? — спросила моя строгая собеседница, когда поняла, что об этом можно спросить.
— Всё, — отряхивая руки, ответил я.
— Я свободна?
— Конечно, только…
— Что?
Я вытащил записную книжку, следом ручку и, щёлкнув пипкой, спросил:
— Можно узнать номер вашего телефона?
— Зачем? — нахмурилась госпожа Верхозина.
— Ничего личного, — поторопился уверить я. — Но вдруг надумаю что-нибудь уточнить по делу.
Она посмотрела на меня так, как воспитательницы смотрят на распоясавшегося ребёнка, однако номер назвала.
Я помотал головой:
— Нет, нет, ваш домашний стараниями господина Холобыстина мне известен, меня интересует мобильный.
— Мобильного пока нет, — сказала она. — Старый недавно утянули, новым обзавестись не успела.
— Утянули? — зацепился я за столь важную информацию. И выпалил вопросы один за другим: — Где? Кто? Когда?
— Это-то зачем? — поморщилась госпожа Верхозина.
— Не настаиваю, но… Инесса Романовна, это может оказаться важным. Весьма и очень.
Сопроводив свои слова вздохом недовольства, она сдалась:
— Ну, хорошо-хорошо. Расскажу, так и быть. Впрочем, рассказывать особо нечего, случай банальный. Приблизительно неделю назад забрёл к нам коммивояжёр, из тех, которые по бабским конторам шарахаются со всякой дрянью. Знаете, наверное?
Я кивнул, дескать, знаю, конечно.
— Этот, — не сбавляя темпа, продолжила госпожа Верхозина, — притащил зонты. Мало того, что сработанные кое-как, так ещё и расцветок ужасных. Гадость. Тошнотворная гадость. Облить керосином, и подпалить. Правда, Антонина Михайловна… — Тут госпожа Верхозина окинула меня быстрым взглядом и осеклась: — Ладно, это не важно. Важно другое. Когда этот проныра, так ничего и не продав, удалился восвояси, я обнаружила, что куда-то запропастился мобильный телефон. Костик сразу сообразил, куда именно, и тут же позвонил охране. Парни вроде как догнали воришку, однако упустили. Вёртким оказался наш коммивояжёр. Выскользнул, говорят, из рук, прыгнул в маршрутку, и всё — пишите письма мелким почерком. — После этих слов рассказчица с фаталистической, присущей сильным натурам, решительностью махнула рукой. — Да чёрт с ним, с этим телефоном. По правде сказать, допотопным был. Давно собиралась новый купить, да всё руки не доходили. Теперь вот дойдут.
— А как он выглядел? — стал я ковать железо, пока горячо.
— Телефон?
— Нет, коммивояжёр.
— Никак. Не запомнила. Что-то невзрачное и суетливое.
Что чайной розе какая-то там убогая тля, задумался я. Ответил: ничего. И, чувствуя, что её терпение на исходе, поторопился спросить:
— А больше ни у кого ничего в те дни не пропадало?
— Не знаю, не слышала, — ответила она.
Я стянул с мизинца перстень с топазом и протянул ей.
— Возьмите.
— Зачем?
— Надо. Оберег.
— Ай, бросьте.
Оттолкнув мою руку так резко, будто я дохлую крысу протянул, госпожа Верхозина тут же развернулась и вышла в коридор. Мне ничего не оставалось, как вернуть кольцо на палец (не мог же я его всучить силой) и выйти следом.
Секунду-другую ещё теплилась надежда, что, увязавшись, сумею задать по пути два-три уточняющих вопроса, но, заперев дверь, упрямица попрощалась со мной таким тоном, что стало понятно: в моих рыцарских услугах тут не нуждаются. К тому же пошла почему-то не к лестнице, а в другую сторону, в сумрак коридора.
Провожая её взглядом, я тихо сказал сам себе:
— Как это ни обидно, Хонгль, но, похоже, она считает тебя шарлатаном. И ты для неё, как тот вороватый коммивояжёр, суть что-то невзрачное и суетливое. А помимо того ещё и настырное.
Было ли мне на самом деле обидно? Не так чтобы очень. С самого рождения вбивали мне в голову назидание Великого Неизвестного: «Дракон есть существо, брошенное в мир, где его никто не ждёт, где он никому не нужен и где ему абсолютно не на что рассчитывать». Вбивали-вбивали и вбили. Теперь готов ко всякому. В том числе и к тому, что в ту пору, когда служил я помощником следственного пристава Сыскного управления при губернском обер-полицеймейстере, называли неглижированием, а в нынешнее время, если я правильно понимаю свою продвинутую помощницу Леру, называют ёмким словом «игнор».
Когда стук каблучков — да, уверяет разум, а сердце не верит — окончательно затих, я осадил себя мысленно: «Остынь, дракон, эта принцесса не из нашей сказки», вдохнул-выдохнул и отправился пытать охрану, чинить дознание.