Прошло несколько дней. Сегодня Погарцев проснулся наполненным безысходной тоской. Может быть, оттого, что спазмы остро сдавливали пустой желудок, как-то тупо и неопределённо стучались в мозг ленивые мысли.

Андрей чувствовал, что наступило утро и надо вставать, разогревать ненавистный бульон, тошнотно пахнущий волчатиной, с отвращением пить его, но какое-то тупое сопротивление, исходящее из самого сердца, держало его под шкурами. Ну зачем ему снова бродить и мёрзнуть понапрасну среди опостылевших камышей и, может быть, ещё раз встретиться с волком или даже с целой стаей, быть растерзанным ею? Ведь проще не вылезать из холодной своей постели, лежать и ни о чём не думать, пока не придёт облегчающая и всепрощающая смерть. Перед кем он искупает свою вину? Перед Богом. которого нет, в чьё существования Андрей никогда не поверит? Перед Олей, Марьюшкой, Николаем, которым, мёртвым, совершенно всё равно: умрёт он или останется коптеть на белом свете? Перед собой? Наложит ли на себя руки, волк ли задушит или от болезни пакостной умрёт — какая из этих смертей будет справедливее? Да и можно ли в смерти искать справедливости?

Что за сила заставляет его жить и мучиться? На этот вопрос он не мог ответить. А что, если не Бог, а что-то другое, что управляет судьбами людей, есть на земле? И это "что-то" вершит Высший Суд, охраняя и восстанавливая справедливость среди людей.

Нет, Погарцев не верил в Бога, не верил в это "что-то", и кто знает, не виной ли тому его грехопадение? И не безверие ли довело его до этого?

Итак, нет ни Бога, ни чёрта, нет ничего над человеком. Но тогда почему он живёт в камышах и истязает себя самонаказанием? Может быть, Бог или кто-то похожий на него живёт внутри каждого человека и носит женское имя Совесть?

Нет Бога — всё остаётся на Земле: и дела великие, и грехи великие. И всё кончается смертью: и дела твои, и грехи твои. Умри, и уйдут от тебя нескончаемые муки, и с тобой уйдёт эта неспокойная и настырная совесть, которая заселяется природой в человека с его рождения. Кабы не совесть, то ушёл бы человек к небытие.

Ну а всё-таки, если бы была такая возможность — вернуться в ту ночь? Вот идёт он по огороду своему. Остановился. В окне Ольгу увидел. Сердце вздрогнуло: живая! А тут Николай со стороны: целует её. Ольга кофточку снимает. Свет гаснет, и груди её сейчас Николай ласкать будет. Больно тебе, Погарцев? Ещё как больно! Ещё как обидно! Но ведь не ушёл Андрей к соседу, не уехал на месяц в город. Нету его для Ольги и Николая. Десять лет прошло, а от него ни единой весточки. Может, сгинул он в далёких краях? Сколько их таких, забирали тёмной ночью, и больше никто и никогда их не видел! А ведь Ольге чуть больше тридцати. И десять лет из них — без мужа. Ждать всю жизнь? Ему хорошо — он, может быть, мёртвый, а ей каково? Ведь природа её великой силой зачатия наградила, материнством! Николай Ольгу любил — это Андрей ещё до женитьбы видел, но не стал Колюня переходить дорогу старшему брату, да к тому же Ольга Андрея выбрала.

Всё правильно. Но ведь немного, чуть-чуть, хотя бы ещё полгода могла подождать!

Ну ладно, случилось. Больно ему стало. А разве раньше, в лагере, где сплошь и рядом царило унижение ему легче было? Ради Ольги, ради Марьюшки терпел. Но тут-то ради кого? А ради Марьюшки. Постучал бы. Вошёл. Сказал бы им: "Себе ещё родите, а Марьюшку мне отдайте". Куда бы делись — отдали бы. И пусть бы жили, детей рожали. А он с Марьюшкой бы. Хорошую бабу нашёл бы себе. Красивую, хозяйственную. Их после войны много безмужних, красивых да хозяйственных было. Ещё бы детей нарожали, и сын, наверное, был бы.

Почему, почему эти мысли не пришли в его голову в ту ночь?!

И от сознания, что всё могло быть иначе, что мог он ещё испытать счастье — простое, земное человеческое счастье — слёзы комком застряли в горле. Нет, ему некого винить в случившемся. Только себя. Только себя. Одного себя.

Лежал вот так тихо Андрей, ворочал, как валуны, свои тяжёлые, горькие думы и неожиданно уснул. Снилось всякое: волки, корсаки. Ни с того ни с сего — конвоир их, как оглашённый, орёт и толкает Андрея, бьёт в спину прикладом. А тут и пожар вдруг — камыши горят. Высоко, до самого неба горят. В огне волк, убитый им, мечется. Потом будто и не волк вовсе — голова на нём только волчья. А так — в платьице голубеньком, точь-в-точь, как на Марьюшке. И вместо лап передних — ручонки детские. И рычит этот волк-дитё жалобно.

Вскрикнул Андрей, очнулся. Застонал, заскрежетал зубами. Никуда ему от Марьюшки не деться — прикипела к памяти, будто живая на шее повисла, обхватила ручонками крепко. И снится Марьюшка чаще всего. Мать её, Ольга, и то реже. В его снах жена смотрит на него с виноватою укоризною: виновата, мол, перед тобой, да ведь и не заслужила погибель страшную. Не знал Андрей, что ответить ей.

И Николай виделся. Редко, но навещал-таки. И тоже смотрел с укоризною и разговаривал.

"Разве совершил бы я грех такой, кабы знал, что ты живой-невредимый? Марьюшку твою не захотел сиротой оставлять".

Но с Николаем у него разговор полегче и покороче бывал.

"Коли брат, то мог без греха Ольге помочь. Воевал, знаешь: пока нет похоронки — нет смерти солдата".

"Это на войне, — оправдывался Николай. — А ты был среди тех, кто редко домой возвращался. Я вот войну прошёл, ранен тяжело — выжил. А от родного брата гибель принял".

Воевал его брат или нет, но Погарцеву почему-то казалось, что не прошла война мимо него.

Когда Николай снился, сон всегда на одном месте обрывался: будто смотрит брат на него восхищённо, а Андрей в это время двухпудовой гирей забавляется. И правда|, было такое, когда Николай ещё сопливым бегал, — силушкой Бог не обидел старшего брата.

В жизни Погарцева не было ничего неприятнее, чем сны — они измучили, истерзали его. И ещё — огонь. Как посмотрит в костёр, так и вспомнит Марьюшку. А как же не смотреть, коли на костре его жизнь замешана: и погреться и поесть сварить. В этом огне страшная, колдовская сила живёт. Отвернёшься, а голова сама назад поворачивается. Трудно сосчитать, сколько супов он себе сварил, когда Марьюшка на костре горела. И как только умом не тронулся?

Андрей замёрз под шкурами, и волей-неволей ему пришлось вставать, чтобы разжечь очаг. И тут же он вспомнил, что вчера, выбившись из сил в бесполезной погоне за зайцем, он не заготовил камыша, но зато выкопал на заячьих тропах ямы и замаскировал их тростником и снегом. А ну как попался косой?

Надежда надеждой, а голод мучил. У порога юрты Погарцев поднял кусок волчьего мяса — жёсткого, промороженного. Ножом нарезал строганины, разжевал кусочек, и мёрзлое мясо не показалось ему таким противным. А если бы ещё и с солью — совсем хорошо.

Повеселевший, он взял топор, прихватил на всякий случай лук со стрелами и лопаты, пошёл на улицу. Мысль о том, что в яму мог попасть заяц, приободрила его.

Согреваемый надеждой, Погарцев ускорял и ускорял шаг. Вот и первая ловушка. Чиста. Вторая. И следа нет. Третья… В яме сидел перепуганный заяц, припорошенный снегом. Видать, отчаянно скакал косой вверх, пытаясь выпрыгнуть, вырваться на свободу. Хорошо, что снег твёрдый, хоть на коньках беги, а то бы быстро насорило его в яму, и изловчился бы заяц выскочить.

— Что, косой, попался? То-то будешь знать, как под ноги смотреть!

Увидев человека, заяц заволновался, начал заполошенно подскакивать.

— Ты уж не обессудь, косой, что на бульон тебя пущу — обрыдла мне волчатина. Ты ведь никогда волчатину не пробовал? Противная вещь, скажу тебе — кишки выворачивает!

Погарцев наклонился над ямой. С трудом дотянувшись, схватил зайца за уши, вытащил наружу.

— Откуда тебе волчатину пробовать! Это волк вами закусывает, а вы всё травку щиплете. Потому, верно, и мясо ваше чистое. А кабы ели лягушек да мышей — и вами волки да лисицы брезговали бы.

Боясь по глупой случайности упустить добычу, Андрей обухом топора пристукнул зайца в лоб. Привязав беляка к поясу, Погарцев быстро заготовил большую охапку камыша.

Дома разделал зайца и, разделив тушку на четыре части, из одной сварил бульон. Ел, постанывая от удовольствия, и заснул в хорошем настроении.

Назавтра, воодушевлённый вчерашней удачей, он чуть свет побежал к ловушкам. На этот раз они оказались пустыми. Даже свежих заячьих следов не было — видимо, косые нашли плантации тростника и побольше и повкуснее.

"Что ж, — решил Андрей, — надо отыскать заячьи тропы".

Он пошёл вдоль берега по границе камышовых зарослей. Толстым, плотным ковром укутал снег безымянное степное озеро, и лишь в редких местах голубыми с зеленоватым проплешинами выглядывал чистый лёд.

На противоположном берегу, в пятистах шагах, Погарцев заметил несколько белых комочков, прыжками передвигавшихся в камышах. Зайцы!

Решив срезать путь, он пошёл напрямую, через озеро. По твёрдому насту шагалось легко, как по укатанной дороге. Погарцев спешил, предчувствуя удачу: даже если сегодня он не подстрелит зайца, не беда — наделает ловушек, а уж завтра обязательно попадётся беляк. Это было надёжнее охоты с луком.

Он целую неделю набивал ноги, мёрз в засадах, и каждый раз стрелы летели мимо цели. И не потому, что плохо стрелял — уток научился на взлёте с первого выстрела брать. Но зайцы — не утки. Они редко подпускали ближе, чем на тридцать-сорок шагов, а на такое расстояние из лука стрелять да ещё на морозе, — что из детской рогатки на медведя охотиться.

Погарцев шёл, задумавшись. И вдруг его правая нога мягко провалилась в снег. Тонко затрещал под ним лёд, и он, даже не успев по-настоящему испугаться, ухнул в воду. Откуда могла взяться полынья на диком, Богом и людьми забытом озере? Никак иначе — ключ бьёт.

"Конец!" — с ужасом подумал Погарцев.

Андрей ушёл под воду с головой, но тут же вынырнул на поверхность. Он был неплохим пловцом, но когда барахтаешься в ледяном крошеве, это не имеет никакого значения.

Мешал топор, заткнутый за пояс, но освободить от него для Андрея означало бы, что самому идти на дно вместе с ним. Мешал лук на плече. С ним расстаться была невелика беда, но как снимешь? А самые большие помехи — тяжёлая быстро напитавшаяся влагой одежда и холодная вода. Да что там холодная — ледяная! Барахтайся не барахтайся, а долго не продержишься. И помощи ждать неоткуда.

Странно устроен человек: сколько раз Андрей думал о смерти, как о спасении, искал её, а вот подвернулся случай, ан нет — барахтается, борется за жизнь из последних сил.

Андрей попробовал грести к краю полыньи. Ему приходилось руками разбивать тонкий лёд, поэтому с каждым гребком он почти с головой погружался в воду. Через минуту барахтанья он почувствовал, как немеют, становятся непослушными ноги. Испугавшись судороги, Погарцев из последних сил сделал резкий прыжок вперёд, и его рука коснулась края полыньи.

Забросив на лёд обе руки, он попытался подтянуться, но лишь высунул немного голову над полыньёй. Этого хватило, чтобы увидеть рядом с кончиками пальцев лопату, которую выронил, провалившись под лёд.

Руки начали соскальзывать. Андрей пытался вонзить ногти в лёд, но, ломая их, сорвался в воду, вновь погрузившись с головой. И когда его потянуло на дно, он подумал, что не надо ему всплывать — всё равно не выбраться. Не лучше ли, пока он здраво мыслит, облюбовать себе удобное местечко на дне озера? И не он, заражённый апатией, а лёгкие вынесли его на поверхность.

В тот же миг Погарцев заметил, что слева, совсем недалеко от него, там, где покоился черенок лопаты, во льду — узкая вымоина. Можно перекрыть вымоину лопатой и, если выдержит черенок вес тела, подтянуться и выбраться из полыньи, — подумал он.

Напрягая мышцы, Андрей выпрыгнул из воды и ухватился за конец черенка.

И на этот раз судьба миловала Погарцева.

С трудом он выбрался на лёд, оставив у полыньи спасшую его лопату и лук, побежал к юрте. О лопате он пожалел, когда пришлось вырывать руками из-под плотно слежавшегося снега камышито-кизячные щиты — неприкосновенный запас на случай болезни. И это был тот самый случай.

Боясь заболеть и заболеть серьёзно, Андрей принял все предохранительные меры. Жарко натопил в юрте, вскипятил воды и долго лежал в корыте, погрузившись почти что в кипяток. После жаркой парной ванны выпил отвара из подорожника, но в тот же день на закате солнца у него начался сильный жар.

Три дня Погарцев провалялся в беспамятстве.

Трудно сказать, чем бы закончилось для него купание в ледяной воде, если бы следом за этим не нагрянула в степь весна. Ласковое тёплое солнце нагревало за день кошму юрту, которая, несмотря на ночные заморозки, сохраняло тепло до утра. А днём вновь пригревало солнце.

Выйдя из забытья, Погарцев без радости и огорчения подумал о том, что жив. У него не было даже сил, чтобы приподнять с подушки голову. Перед глазами, будто круги над водой в солнечную погоду, расплывались радужные кольца.

Если бы не терзали его жажда и голод, он лежал бы вот так тихо, неподвижно, без всяких мыслей с приятным горячим туманом в голове, когда выпукло выплывают из сумеречного воздуха очаг, стол, корзины. Но этот проклятый желудок может поднять человека со смертного одра за минуту до того, как он собрался испустить дух.

На шатающихся неверных ногах Погарцев прошёл к корзине, взял со дна её зайчатину, завёрнутую в грязную тряпицу, а саму корзину расплёл дрожащими, непослушными пальцами и бросил прутики в огонь. Он настолько ослабел, что с трудом высекал искры, стуча камнем по кресалу. Чтобы приготовить обед, этого топлива оказалось мало, и пришлось расплести вторую корзину.

У него не было сил есть недоваренное мясо. Он жадно, захлёбываясь пил и пил жиденький бульон и с каждым глотком чувствовал, как возвращается к нему ощущение жизни.

Полежав несколько часов, Андрей осторожно сполз с топчана, допил бульон, съел половину мяса. Он по-прежнему был очень слаб, но передвигался уже увереннее.

Выйдя наружу, Погарцев обнаружил, что над побуревшей степью щедро раскаливалось солнце, на пригорках дымилась парком оттаявшая земля, а над входом в юрту свисали две больших сосульки. Вытянувшись на цыпочки, он сломал одну из них, взял её в рот, скупо улыбнулся: жизнь продолжалась. И может быть, вместе с последним снегом вытают из его души ужасы и кошмары прошедшей зимы. И никогда за последние полтора года не дышалось ему так легко, как в этот первый день после тяжёлой болезни.