Митю мы оперировали в начале мая, когда так необычно рано зацвели черешни. До операции я ежедневно заходил к нему на несколько минут, стараясь только, чтобы он не высказал открыто то, о чем лишь намекнул при нашей первой встрече — о своей дружбе с Иткой. Однажды я застал в палате Митину жену. Она тактично поднялась, чтоб выйти в коридор, но я просил ее остаться. Чувствовалось, что она очень волнуется за Митю, хотя держалась крайне сдержанно — ни разу не зашла ко мне узнать о муже или о чем-то попросить, как делают обычно родственники пациентов. Не рассказал ли уж он ей об Итке? — думал я.

В день операции мысль эта пришла снова. Утром, когда я шел в операционную, у входа в отделение стояла Итка с Митиной женой. Итка приветливо о чем-то говорила, улыбалась — видимо, старалась ее успокоить. А жена Мити молча, с явным интересом на нее смотрела. Я не большой психолог, только все это как-то не соответствовало ситуации. Лицо у Митиной жены по меньшей мере выражало недоверие, а может быть, и что-то вроде бабьей зависти, кто их поймет?

Я проводил Итку в операционную — сегодня из неврологов она одна. Я, Кртек и Гладка вымылись для операции; хотел еще присутствовать Зеленый: его такие вещи занимают.

На душе у меня смутно. Итка чувствует это, пытается что-то непринужденно говорить, но я не верю ей.

Мы уж надели маски — видны одни глаза, — но потому не верю, что глаза ее как вспугнутые блуждающие огоньки.

Накануне вечером мы с доцентом Кртеком снова обсудили весь ход операции. Решили прежде всего выключить артерии, которые снабжают кровью это образование. Затем изолировать и перевязать основание сосудистой аномалии. Этого я боюсь больше всего. Митя в том возрасте, когда сосуды утратили эластичность. Каждый нейрохирург знает, каких сюрпризов можно ждать от хрупкой артерии, когда ее надо перевязать лигатурой. Помню, я долго не мог уснуть. Это бывает перед каждой сложной операцией. На этот раз во сне я видел даже осложнения: Митя с лопнувшей аневризмой; Митя с остановившимся дыханием; сосудистая аномалия, бесчисленными ответвлениями проникшая в мозг и не дающаяся скальпелю, словно непобедимый спрут.

На это я уже отреагировал: в операционной нет места ни беспокойству, ни страху — это передалось бы остальным. Маска, закрывающая рот, — как маскарадная маска. Разве нельзя поздороваться одними глазами, улыбнуться одними глазами… Под ней легче скрыть и ту неизбежную напряженность, которая никогда не покидает хирурга.

Мне повезло — тут Зита. Одна из самых старательных операционных сестер и к тому же… нет, этого я вам не мог бы сказать, пан корреспондент… Она пришла к нам двадцать лет назад. Тогда она была молоденькой и действительно очень красивой. Не знаю, как уж это вышло, но она меня полюбила. Призналась мне сама. Произошло это однажды вечером после очень сложной операции. Я дежурил. Она принесла кофе, а потом совсем просто, не поднимая глаз, сказала, что любит меня и никогда не полюбит другого.

Сначала я посмеялся — так это выглядело, на мой взгляд, по-детски. Но когда она заплакала, стало ее жаль. Я обнял ее, только чтобы успокоить. Она поцеловала меня с такой страстностью, что и я чуть было не потерял голову. Объяснил, что у меня есть Итка и больше никого любить я не могу. Посоветовал поскорей найти юношу, с которым она, разумеется, была бы гораздо счастливее, чем со мной.

Она успокоилась и даже стала улыбаться, но повторяла одно: другого никого не надо, для нее достаточно работать со мной рядом. Я, разумеется, ей не поверил, но шли годы, а она не выходила замуж. Не думаю, что она не познала любви, для этого она была слишком красива, но, как бы то ни было, она осталась в клинике, и я чувствовал ее неизменную тихую преданность, что не могло не трогать. Никогда больше между нами ничего не было, никогда ни единым намеком не переходила она границ преданной дружбы, и потому я ничего не рассказал об этом Итке. Не хотел ее напрасно волновать. Иногда я винил себя за то, что не поговорил с Зитой еще раз, не настоял на том, чтобы она ушла в другой коллектив, где жизнь ее сложилась бы иначе. Но кто мне дал на это право?

Признаюсь, она всегда была мне чем-то ближе всех работавших у нас сестер. Я мог свободно говорить с ней на любую тему по специальности — профессиональная подготовка у нее очень высока. Она всегда умеет определить с первого взгляда, в форме ли я, и угадать минуту, когда мной овладевает усталость.

Как хорошо, что именно она будет на операции. Из-под маски смотрят на меня в упор серьезные серые глаза. Около век уже следы безжалостных коготков времени, и все-таки она еще молода и долго будет из утра в утро стоять у инструментов, держа руки наготове, точная, быстрая и спокойная. Чудесно, что именно я работаю с ней.

Передо мной Митя. Рефлекторы резко освещают квадрат обнаженной кожи. Пришлось пожертвовать Митиной шевелюрой. Мы с Кртеком подаем глазами сигнал. Я беру скальпель. Дугообразно провожу им в левой височной области. Сделали трепанационные отверстия и начали пропиливать кость. Это всегда очень утомительно. Меня сменила Гладка. Я давно с ней не оперировал. Она удивила меня — работает быстро и точно. Вспомнил, как она бросила камешек в мой огород за то, что не допускаю ее к серьезной работе, и как бы мимоходом сказал:

— Завтра удалить опухоль гипофиза в восьмой палате не хотели бы?

Она подняла голову, глаза загорелись:

— Но ведь операция записана на вас, профессор!..

— Вы это сделаете не хуже.

Гладка невозмутимо продолжает работать — только висок над маской заалел от удовольствия.

— Если только из-за того, что я на днях говорила, то…

— По-моему, вам хорошо известно, что я не ловлю людей на слове.

Потом работаем молча. Она продолжает готовить трепанационное окно. Слышится то побулькивание отсоса, то шипение электрокоагулятора. Мы с Кртеком ждем. Митя дышит спокойно, давление и пульс не выходят из нормы. Обрывки прошлого встают у меня в памяти. Это странно, но особенно живо оно видится мне в операционной, когда при менее сложных манипуляциях есть несколько минут или секунд, не требующих большого напряжения.

Когда, собственно, я впервые просил Итку прийти на свидание? Не знаю. Где-то сразу же после экзамена по хирургии. Я хорошо помню, как она отвечала. Было это у заведующего в кабинете. Там всегда готовились два студента. Нам, ассистентам, было вменено в обязанность следить, чтобы они не списывали. Вместо того мы им чуть-чуть подсказывали, если они не знали, как подступиться к вопросу. Я намеренно пошел в этот кабинет один. Остановился сначала около студента, который с несчастным видом грыз карандаш, сидя над пустым листом бумаги. Наметил ему основные пункты, но он не смог за это уцепиться, поскольку знания его оставляли желать лучшего. Потом подошел к Итке:

— Вопросы ясны?

Она подняла на меня глаза, в которых через край переливалась эта ее невидимая ироническая усмешка:

— Ясны, пан ассистент.

Смущенный, я вернулся к первому столу. Парень успел уже сделать кое-какие извлечения из того, что я ему сказал. Начал выспрашивать у меня детали. Он был из тех, которые умеют вывернуться на любом экзамене. В другой раз я бы предоставил ему выходить из положения самостоятельно — я не люблю потворствовать таким, как он, — но тут я стал его вытягивать, как только мог. Кончилось тем, что он сдал на четыре. Меня потом даже мучила совесть.

Итка знала материал отлично. Скользнув мимо меня, она вышла из кабинета, как только профессор поставил у нее в зачетке свою подпись. Я впустил в кабинет следующих студентов и на мгновение задумался. Когда еще ее увижу? У нее экзамены по другим предметам, а потом — каникулы. Я бросился за ней из корпуса прямо на улицу. К счастью, она еще стояла со студентами, которые хотели знать, что ей досталось.

Она заметила меня и подошла первой. Это никого не удивило: могли подумать, что я собираюсь предложить ей место практиканта в нашей клинике или что я забыл проставить ей «зачет» по практике.

Без долгих предисловий я сказал, что хотел бы с ней как-нибудь встретиться. Слегка зардевшись, она отвела глаза:

— Право… не знаю…

Наверно, на лице у меня отразилось горькое разочарование, потому что она вдруг решительно тряхнула льняными волосами:

— Ладно, если хотите, завтра я приду в бассейн.

— Туда, где я вас как-то встретил?

Она, кивнув, протянула мне руку — и я понял: судьба моя решена.

— Не возражаете, что я там буду прямо после клиники и не раньше пяти?

Она не возражала. А когда я пришел, ждала меня и встретила как доброго знакомого. Мы спорили, кто дольше продержится на воде, прыгали с мостков, но не говорили ни о чем серьезном. Как только я начинал робко строить планы на ближайшие дни, она уклонялась от ответа. Прощаясь, я сказал, что хотел бы ее видеть чаще и что… да уж не помню теперь, что и как я ей тогда сказал.

Лицо ее вдруг стало серьезным.

— Не обижайтесь — я пока не знаю, как ответить. Надо выяснить кое-какие личные обстоятельства. Я сама вам потом позвоню, если будете ждать…

Я не поверил ей. С девушками так бывает. Смутятся, пообещают что-то неопределенное, а там забудут. Но Итка была не такой. Не прошло и двух месяцев, как она позвонила.

Теперь-то я уж знаю, что она тогда встречалась с Митей. И сейчас, у операционного стола, я понял, почему она избрала местом первого свидания бассейн, — Митя не умел плавать, она знала точно, что там мы ни при каких обстоятельствах не могли бы оказаться втроем. Это странно, но и сейчас, по прошествии стольких лет, ее тогдашняя предусмотрительность меня немножечко задела. Да нет, все это глупости, она играла в честную игру. Сказала прямо, что встречаться со мной пока не может. Чего еще я мог тогда от нее требовать?

Гладка приподнимает пластинку кости величиной с половину ладони. Начинаем разрезать оболочки. Наконец появилось сероватое трепещущее вещество самого мозга. Оно пульсирует, как неоперившийся птенец, сжавшийся в теплом гнездышке. Пока бояться нечего. Только теперь наступает этап, который решит: быть или не быть. Я знаю, это звучит немного выспренне. Никто из хирургов ничего подобного не произнес бы вслух. Но что это так, я вижу по всем сосредоточенным взглядам, по всем напряженно склонившимся головам моих коллег и сестер. Вижу по Итке, которая давно забыла Митю, но теперь, когда вот-вот решится главное, быть может, вспоминает какие-то хорошие мгновения, пережитые с ним вместе.

Я еще осматриваю височную долю, осторожно прикасаясь к тонкой поверхности, под которой виднеется сплетение сосудов. В височной доле скрыта чудесная сила понимания звуков. Мне приходит в голову абсурдная мысль: сейчас, во время Митиного наркотического сна, до него, может быть, доносится мелодия, звучащая при раздражении коры головного мозга. Перед глазами у меня картина: Митя сидит с гитарой и поет. На гитаре вышитая лента, подаренная какой-то девушкой. Нет, Итка это еще не могла быть, к тому же она умеет все, что угодно, но не вышивать. Я улыбаюсь этой мысли. Смотрю со стороны на жену. Она стоит на цыпочках и не спускает глаз с моих рук. Я знаю: в такие моменты она высовывает кончик языка, всегда так делает, когда особенно сосредоточена, но сейчас она в маске, и этого не видно.

Наконец я замечаю в глубине мозгового вещества первые петли сосудистой аномалии. Запутанный клубок, гордиев узел, который нельзя рубить сплеча. И я, едва прикасаясь, осторожно обнажаю один за другим сосуды. Их можно препарировать лишь тупым инструментом. Здесь нужна выдержка.

На какое-то время меня сменил Кртек. Кажется, моя «схватка» с мелкими ответвлениями длилась лишь миг, но стрелки стенных часов так и летят. Каждый раз, как подниму голову, вижу — прошло еще полчаса. Сосудистая аномалия пока глубоко, хотя мы и обнажили хаотическое сплетение ее ответвлений. Мы словно путешественники, которые видят гору и идут к ней, идут — а она все еще далеко, на горизонте.

У доцента от напряжения на лице капельки пота. Сестра вытирает ему лоб, как в сентиментальном фильме. С той только разницей, что Кртек не оборачивается к ней со слащавой улыбкой, а смотрит на кончик пинцета, которым можно приподнять большую петлю.

— Черт возьми, — говорит он, — вот бестия, ускользает!

Мы упорно ищем главный проводящий сосуд. На снимке он слева и больше сзади. А в действительности здесь снова лишь сплетение запутанных петель. Наконец нам повезло. Я отодвигаю чуть выше синеватый клубок и вижу короткую толстую сосудистую ножку. Да, вот здесь. На конце ее аневризма. Ее нужно ликвидировать в первую очередь.

Медленно, с трудом подбираюсь к ней. Зита поняла, подготавливает лигатуры. Кртек хмурит лоб. Я знаю, о чем он думает. Примерно год назад мы оперировали небольшую аневризму. Подобраться к ней было очень трудно и не за что было ее перевязать или схватить зажимом. Во время операции она лопнула как воздушный шар. Все усилия были тщетны: отсосать кровь и закрыть сосуд так и не удалось. Он исчезал в гейзерах крови, а когда его обнаружили, было поздно. У больной наступил шок, от которого она уже не очнулась.

У Мити аневризма на ножке. Ножка короткая, но не настолько, чтобы нельзя было перевязать. При известной сноровке хирурга под ней можно провести нить и завязать петлю — как завязывают за выступ скалы канат альпинисты.

Я всецело сосредоточиваюсь на этой петле. Пока все хорошо. Если удастся полностью остановить приток крови, это, наверно, поможет. Я так горячо хочу этого, что слишком поспешно и сильно затягиваю нить вокруг злополучной ножки — чуть-чуть сильней, чем требуется, И тут… на стенке сосуда образовалась продольная рваная ранка, которую мгновенно заливает кровь. Аневризма пропала из виду. У меня сильно забилось сердце. Дело дрянь, но надо сохранять хладнокровие.

Когда я готовил первую лигатуру, я знал, что такое может произойти. На всякий случай перевязал сосудистую ножку немного повыше, чтоб можно было ее подхватить, если произойдет разрыв.

Кртек мгновенно отсосал кровь и высушил операционное поле. Я снова увидел эту злополучную ножку и сразу наложил еще один зажим. Закрывал я его медленно, уже казалось, что теперь-то он удержится… Но все повторилось сначала — как в страшном сне. Там, видимо, был небольшой участок, пораженный склерозом, — вся стенка сосуда была очень хрупкой.

Я схватил зажимом оставшийся кончик ножки; впервые после начала всех манипуляций меня охватил ужас.

Что дальше? На лигатуру уже вряд ли хватит места. Потом будто меня толкнул кто — я взглянул на Итку. Она смотрела широко открытыми глазами — там в глубине был страх, смятение и еще что-то, о чем мне не хотелось думать. Недоверие? Подозрение? Да что я, в самом деле, спятил? Она боится так же, как и я. Но верит.

Верь мне!

Кртек стал пепельно-серым. Он взял еще один зажим и ждал. Потом неуверенно приблизился ко мне, чтобы поменяться местами. Да, он хотел сменить меня в минуту, когда все практически было потеряно, когда уж, кажется, не в силах человеческих было спасти больного.

Я на секунду зажмурился. Кружилась голова. В зажиме я все еще сжимал шейку. И вдруг почувствовал страшную усталость, непреодолимое желание сделать только шаг и уступить место Кртеку. Никого бы это не удивило, наоборот, все бы меня поняли: ведь на столе — мой друг. Я снова взглянул на Итку. Она стояла с опущенной головой — Митя был в ту минуту для нее уже потерян.

Я собрался с духом, напряженно думая, что делать. Зашить устье шейки в том месте, где зажим? Сделать стежок около устья шейки? В подобной ситуации, наверное, любой на моем месте поступил бы так. Но я знал, что только лигатура может полностью устранить аневризму. Я все еще сжимал неповрежденный кончик сосуда, около которого проходила трещина, как на антикварном кувшине. Положение было ужасное. Зита напряженно ловила каждый мой взгляд. И в тот момент, когда я принял окончательное решение, протянула мне новую нить. Догадалась, что я буду делать, раньше, чем сам я это понял. Не знаю почему, но именно такой, казалось бы, пустяк снова придал мне силы. Кртек взял из моих рук зажим Пеана, чтобы придержать сосуд. Затем я сделал петлю, надел ее прямо на всю шейку и начал медленно затягивать. Стояла гробовая тишина. Я слышал лишь, как работает респиратор и тяжело дышит мне в ухо Кртек. Сейчас должно было решиться все.

Лигатура зажала сосуд. Она держалась. Кртек, подождав немного, начал потихоньку ослаблять зажим. Все было хорошо. Под перевязанной петлей уже не выступило ни единой капли крови.

Зита под маской сияла. Итка в своих неуклюжих бахилах медленно побрела в угол, к анестезиологам, и опустилась на табурет. Я не заметил, что в операционной топчется теперь среди нас и практикант Велецкий. Немного посмотрев на происходящее, он просто и доброжелательно спросил:

— Вы думаете, теперь это будет держать, пан профессор?

Все замерли. Бедняга Велецкий не понял, что для такого вопроса момент выбрал самый неподходящий. Скорей всего, хотел сказать приятное. Гладка с укором посмотрела на него, тихонько покачала головой и неожиданно тонким голоском сказала:

— Какой ты все же идиот, Велецкий!

Я совершенно некстати рассмеялся.

— Да, полагаю, теперь уже будет, — сказал я, все еще смеясь, потому что горло мне сжало другое чувство.

— А почему бы, собственно, и нет, коллега? — повторил я, борясь с какой-то накатившей на меня горячей волной. Митя, ох, окаянный ты, несправедливый Митя! Теперь по крайней мере ты мне отплатил сполна. И вот ты преспокойно спишь и не подозреваешь даже, что мы здесь сейчас пережили.

Наконец перевязали и сосудистую аномалию. Потом уже легко было ее отпрепарировать. Она лежала в лотке опавшая и безвредная, похожая на неживую медузу. Анестезиологи доложили, что давление держится. Непосредственная опасность миновала. Разумеется, в послеоперационный период всякое еще могло случиться, но я верил, что мы победили.

Это действительно было так. Когда я вечером зашел к Мите, он уже пришел в себя, только очень хотел спать. Я присел к нему на койку и расчувствовался, как старый склеротик. У Мити на побритой голове была повязка. Красивое лицо делало его похожим на актера, который лишь играет человека, перенесшего операцию. Он смотрел на меня, будто видел впервые. Потом протянул руку и, крепко сжав мою, сказал только:

— Прости, я сейчас как после пьянки…

Он засыпал. Стал глубоко дышать, но пальцы все еще не отпускали мою руку, как бывает у детей, когда их сморит сон, не дав дослушать сказку. Я был счастлив. Недоброе все разом куда-то провалилось, о прошлом можно было начисто забыть.

Наутро возле кабинета дожидалась меня Митина жена. Войдя, хотела что-то мне сказать, но вместо этого расплакалась. Я ее заверил, что все необходимое мы сделали и мозговое кровотечение Мите уже не грозит. А неприятные симптомы обязательно исчезнут. Превозмогая слезы, она благодарила меня. Теперь, я думаю, они не будут относиться к нам с предубеждением — ни Митя, ни его жена.

Только сейчас я, как ни странно, стал немного постигать истоки Митиной неприязни. Даже почувствовал себя в некотором роде его должником. Быть может, в самом деле я в студенческие годы был к нему и Фенцлу неоправданно суров? Я по сравнению с ними оказался в более благоприятном положении: успел до войны закончить институт и много раньше стал работать по специальности. В конечном счете это, вероятно, повлияло и на Иткин выбор. Неудивительно, что Митя ощущал несправедливость в том, что она, расставшись с ним, вскоре вышла замуж за меня.

Где-то через неделю после операции он сам зашел ко мне в кабинет. Тот день четко сохранился в моей памяти — он совпадал с началом эпопеи Узлика. «Торги на бирже», когда я признал его неоперабельным, были в конце апреля. Врач детского отделения уже подготовила меня к тому, что придет дед ребенка. Они явились оба — дед и мальчик, — каким-то чудом миновав секретаршу, ввалились прямо в кабинет.

— Веду вот показать вам Витека, — еще в дверях зычно проговорил лесник, — сказали, вы не собираетесь с ним заниматься, а я вас все-таки хочу еще раз попросить.

Митя тут же поднялся, сказав:

— Прими сначала мальчика, я подожду.

Не оставалось ничего, как предложить им сесть. Дед направился к креслу, а мальчик словно прирос к порогу. С нескрываемым изумлением уставился на Митю, завороженный видом его марлевого колпачка. Потом, расхохотавшись, закричал:

— Смотрите, клоун!

Побагровев, дед строго дернул его за руку:

— Цыц, безобразник! Вот не возьмет тебя пан профессор в клинику!

Мальчик, которого он уже втянул в мой кабинет, не переставал оглядываться на Митю и смеяться. Ребенок как ребенок — задорная мордашка, кудрявенький, как ангелок. Да, у него тогда еще были кудряшки, мог ли он думать, что такой же колпачок из марли уготован и ему. Врач детского отделения знала, что делала, прислав вместе с дедом и этого сорванца.

Старый лесник повел речь издалека:

— У нас, пан профессор, всегда все были здоровые, что в нашем роду, что в женином. Докторша говорит, у ребенка опухоль, и вы изволили с ней согласиться, как мне рассказали. А у меня такое мнение, что и большой человек может ошибаться. Голова у Витека складненькая, нигде ничего не видать. Когда с ним первый раз произошел припадок, доктор сказал, что это, надо быть, родимчик. Сызмальства это у детей бывало, а после они поправлялись и без операции. Вы думаете, правда есть в нем эта опухоль? У нас во всей округе ни о чем таком не слышали, только в соседней деревне, когда я еще малолеток был, об одном говорили. Так то был дурачок, и голова у него была как тыква. Потом его один доктор отправил в «желтый дом». А Витек очень даже сообразительный. Сколько разных песен знает и может сосчитать по пальцам сдачу в магазине. Какая ж это, посудите сами, опухоль?

Усадив деда в кресло, я взглядом дал ему понять, чтобы он не заводил об этом речи при ребенке. Но Витека нимало не интересовали наши разговоры. Он влез на табурет, стоявший возле пишущей машинки, и стал на нем крутиться.

— А ну-ка, слезь! — прикрикнул на него старик.

Но я махнул рукой — пускай ребенок позабавится — и, понизив голос, стал пану Узелу объяснять, что у мальчика опухоль, в этом нет ни малейших сомнений, притом огромная, настолько большая, что с ней уж ничего не сделаешь, семья должна смириться.

— Семьи-то у нас нету, — возразил лесник. — Двое всего нас: я и Витек. А только если эта опухоль и правда есть, так ведь не оставлять же ее там, верно, пан профессор? — резонно рассудил он. — А что она большая, это очень может быть. Говорят, у одной тут в животе была такая… С голову ребенка! А вырезали — и как не бывало. Что ж, эту разве нельзя вырезать? Не бойтесь, — успокоил он меня, — деньги у нас найдутся, дам сколько захотите. Что нам с ним тратить-то? Кладу на книжку…

Никак у него не укладывалось в голове, что дело не в деньгах. Тщетно пытался я объяснить, что опухоль мозга несравнима с тем, что было у той женщины, и повторял, что оперировать нельзя, что для ребенка лучше прожить годик или два, чем подвергаться неоправданному риску — я ни за что не мог бы поручиться…

— Ну пусть оно и так, к чему тогда ждать годик или два? Выйдет, не выйдет, я уж, пан профессор, вас винить не стану. А если выйдет, мог бы он дожить до старости?

— Если бы опухоль удалось убрать, конечно.

— Ну, видите! — обрадовался дед. — Тогда ведь попытаться стоит!..

Он в упор смотрел мне в глаза. Я знал, что должен быть неколебимым.

— Нет, — повторил я, — слишком слабая надежда. Мы на такое не имеем права.

— А говорят, вы чудеса творите, — улыбнулся он, неуклюже стараясь подольститься. И, не давая мне возможности ответить, добавил: — Я знаю, выше коня не прыгнешь, что тут толковать. Но я одно вам говорю: со всем смирюсь!

Узлик отодвинул от стола табурет — чтобы легче было крутиться. Не сразу сообразив, что этого нельзя было ему позволять, я вдруг увидел, что ребенок побледнел и судорожно ухватился за край табурета. Вскочив, я еле успел его подхватить. Глаза закатились, тельце забилось в конвульсиях. Я положил его на кушетку и крикнул секретарше, чтобы позвала сестру.

— Это ничто, — утешал меня лесник. — Теперь с ним это то и дело. Сейчас прочухается и опять будет как огурчик.

Он сказал правду. Конвульсии прекратились. Витек открыл глаза и, сонно щурясь, поглядел на меня. Я смотрел на прозрачное личико — и что-то в моей душе дрогнуло. Врач говорила, судороги участились: кто знает, может, он и года не протянет. Однажды не придет в себя после такого приступа… Не лучше ли и в самом деле попытаться? Так уж и нет ни капельки надежды?

Я вынул из кармана электрический фонарик, чтобы проверить реакцию зрачков на свет. Мальчик с любопытством начал его разглядывать.

— У меня дома есть свисток, — сказал он. — Мне дедушка привезет. Если хочешь, тебе дам.

Я рассмеялся его хитроумной тактике и, сунув в руку ему фонарик, сказал:

— Возьми себе. Может, еще придешь сюда к нам, и я тебе потом куплю губную гармошку.

Витек сиял. И старик тоже. Он понял, что я все-таки не отказался делать операцию. От волнения не мог говорить, только ловил ртом воздух и тряс мою руку. Я отвел их в приемную, к секретарше, — подождать, пока приедет санитарная машина.

Совсем забыв, что в коридоре дожидается Митя, я метался по кабинету и никак не мог успокоиться.

— Идиот! — говорил я себе. — Безответственный идиот! У ребенка нет ни шанса выжить… Дед уверяет, что со всем смирится, но я-то знаю: кончится трагично, так я для него буду чуть ли не убийцей! Он убежден, что я спасу мальчишку — вот в чем дело!

Нет, это форменное безумие. Надо пойти сказать, что я еще подумаю, что это не решенное дело.

С таким намерением я открыл дверь в приемную.

Витек сидел на коленях у пани Ружковой, она гладила его по голове, и лицо нашей доброй работающей пенсионерки светилось счастьем бабушки, которого ей не дано было узнать. Витек за обе щеки уписывал пирожки — она, должно быть, принесла их себе на обед.

— Шестой ест, пан профессор, — объявила она гордо.

Он соскользнул с коленей и схватил деда за руку:

— Пошли. Теперь поедем к своим сестрам — там я уж как следует наемся.

Я так и не сказал ничего старику. Когда он спросил, скоро ли мы переведем Витека к нам, пообещал, что где-нибудь на следующей неделе.

Вернувшись в кабинет, я удрученно опустился в кресло и от досады на себя хватил кулаком по столу. Черт, видимо, я действительно старею! Ничего не сумел сказать. Обвел этот постреленок меня вокруг пальца…

Впрочем, и Митю тоже. Вспомнив, к счастью, что меня ждет посетитель, пани Ружкова впустила его в кабинет. Едва успев войти, он сразу же заговорил о мальчике. Я неохотно объяснил, как обстоят дела.

— Прооперируй его, — с ходу начал он. — Во что бы то ни стало это сделай! Если б я мог творить такое чудо, ничто меня бы не остановило.

Я молчал. Легко им говорить! Вот уж и Митя подключился к этой компании. Давно ли еще висел на волоске?.. Я знал, как это будет: если ребенок не выдержит операции, я себе никогда не прощу.

Митя между тем что-то беззаботно рассказывал. От его сдержанности не осталось и следа. Несколько раз громко рассмеялся и был в эти минуты так по-молодому прямодушен и сердечен, как бывал в интернате. Несколько раз повторил, что рука теперь работает в полнуюсилу, а перед глазами не расплывается, и можно читать.

Я кивал и никак не мог сосредоточиться. Неотступно лезла в голову мысль об операции, за которую я обещал пану Узелу взяться. Надо делать широкую трепанацию задней ямки. До вмешательства провести курс лечения против отека мозга. Очень важно, какой будет анестезиолог, Кого бы позвать?

— Не слушаешь! Что с тобой? — разом вывел меня из задумчивости Митя.

Когда я не нашелся, что ответить, он примолк и после паузы испуганно заговорил:

— Или дела мои не так уже блестящи, как вы уверяли? От меня что-то скрыли? Скажи по-честному: там не было чего-нибудь злокачественного?

Теперь в его голосе слышался страх, губы кривились в неуверенную, жалкую улыбку. Я испугался: нельзя, чтобы он забирал такое себе в голову. На долгие месяцы жизнь его превратилась бы в ад.

Подсев к нему, я обнял его за плечи.

— Не блажи, сделай милость. Ты ведь не ипохондрик. Не отравляй себя с первых же дней безосновательной навязчивой идеей. Я знаю, что говорю, уж поверь мне. Хочешь, покажу тебе снимки? Была огромная сосудистая аномалия… да окажись на твоем месте кто-нибудь еще, я бы за это никогда не взялся. По мне, уж лучше иметь дело с опухолью. Снимки отдам в архив — твой случай попадет в число предназначенных для публикации. Ты, если хочешь знать, из этой истории еле выбрался. Но теперь все позади, и тебе не грозит никакая опасность. Удовлетворен?

Пристыженный, он тихо сказал:

— Знаешь, никогда бы не поверил, что можно так цепляться за жизнь. До операции я относился к этому вполне спокойно. Но вот привык к мысли, что выкарабкаюсь…

Я поднялся и заходил по кабинету:

— Извини, что я сегодня так рассеян. Просто мне страшно за того малыша. Сам не знаю, для чего пообещал его перевести. Боюсь этого, понимаешь? Не такой я сухарь, как ты думаешь.

— А моей операции тоже боялся?

— Еще как! Разве ты был мне когда-нибудь безразличен? — вырвалось у меня.

Он опустил глаза:

— А наверно, смешно было, когда я перед операцией выложил тебе про все старое?..

— Кроме Итки, — улыбнулся я. — До этого мы, к счастью, не дошли.

— Ты это знал?

— Разумеется, как не знать!

Я сделал вид, будто Итка мне все рассказала, когда поженились, а не совсем недавно — под черешнями.

— Столько лет прошло, — добавил я. — Бессмысленно и вспоминать.

Он воспрял духом. Теперь и правда не осталось больше недомолвок.

— А знаешь, сколько мне это тогда испортило крови? Была красивая студенческая любовь… Ходили, держась за руки, на Вышеград… Или сидели с гитарой на Цисаржском лугу… Потом на горизонте появился ты. Все время приходилось слушать, какой ты идеальный.

— Ты должен был ее разубедить…

Митя как-то уж слишком разоткровенничался:

— Я это делал, не сомневайся. Только вот результатов не было…

А мне кадрами киноленты видится: Итка ждет меня перед входом в ботанический сад. Предлагаю пойти на Вышеград — ей не хочется. Теперь-то уж я знаю почему. Идем через Альбертов и наверх по лестнице в сад психиатрической лечебницы. Из больничного коридора доносится жалобный вопль. Моя студентка пугается, Теперь карие глаза еще красивее и больше. Я беру ее за плечи и целую. В первый раз.

Или — как я впервые позвал ее к себе домой. Стояло лето. Кто знает, может, она все еще ходила с Митей на Цисаржский луг? Держалась она как-то скованно. Я занимал тогда комнатушку в мансарде на Смихове, где прежде жил один коллега, уехавший из Праги. Итка принесла в пакетике еду: ломтики хлеба, слепленные рыбьим паштетом, — тогда еще продукты можно было брать только по карточкам. Не очень это было аппетитно, но оба мы хотели есть. Итка рассказывала что-то, я с умилением смотрел на ее пальчики, испачканные йодом — она в то время проходила практику по терапии, — и думал: «Руки совсем детские…» Я уже знал, что я люблю ее и никогда ни на кого не променяю.

И вдруг мне нестерпимо захотелось спросить Митю, расстались они в начале лета или позже. Непостижимо, почему через столько лет это оказалось для меня так важно. Но вместо этого я произнес:

— У тебя интересная жена. Ты не поверишь, как она за тебя волновалась!

— Да, она страшно обо мне печется, — подтвердил он. — Мне с ней всегда жилось хорошо. Представляешь, она ведь из очень состоятельной семьи. Свадьба у нас была такая, какие мы в интернате всегда высмеивали, — добавил он с легкой иронией. — Дружки, длинная фата, пир «У Шроубека»… Нет, мне действительно не в чем ее упрекнуть. Разве что в излишней заботливости — потому, вероятно, что нет детей…

— Ну, наша свадьба была проще, — плачу я ему откровенностью за откровенность. — Оповещения мы написали от руки на четвертушках почтовой бумаги. Иткин отец был болен, так что от них никто не приехал, а у меня так и вообще не оставалось в живых ни отца, ни матери. В свидетели пригласили двух врачей из клиники, и у выхода из ратуши с ними расстались. Потом жена сходила за чемоданчиком в общежитие и переселилась ко мне.

Вслух я уже не говорю, что в этот чемоданчик и хозяйственную сумку вошло все Иткино имущество. Она аккуратно разложила у меня в шкафу несколько свитерков и юбок, которые я видел на ней изо дня в день… Я решил при первой же возможности купить ей платье, модные туфельки, а может быть, когда-нибудь и шубу. Вот только приобретем самое необходимое. Прошло немало времени, пока мне удалось это осуществить: мы действительно начинали с нуля.

Митя, задумавшись, смотрит куда-то поверх моей головы.

— А знаешь, Итка совсем не изменилась, — говорит он. — Внешне немножко есть, конечно, но в ней и сейчас какая-то особая искорка. Мне кажется, у вас могли быть очень бурные полемики…

— Что правда, то правда, — улыбнулся я. — Но бурными они бывали лишь настолько, чтобы не дать жизни превратиться в стоячее болото…

В памяти на мгновение встают наши нескончаемые споры, продолжавшиеся иногда до ночи. О чем? Обо всем — от философских проблем, литературы и музыки до обычных житейских вопросов. Стоит ли отправить детей в пионерский лагерь. Или о том, что мне необходима новая силоновая рубашка, потому что — как считала Итка — в старой уже нельзя выходить на трибуну конгресса. О том, что с занавесками можно повременить — лучше сейчас купить мне только что вышедший атлас мозга… Бывали полемики и иного характера. Итка меня убеждала оперировать в том или ином случае, где, по ее мнению, была какая-то надежда. Или склоняла испробовать новый метод, о котором я пока только читал. Не откладывая — потому что есть больной, который иначе умрет…

Вспоминаю, как часто уже задремывал от усталости, а Итка снова и снова меня будила:

— Послушай, надо это все-таки решить! Пока что ты меня ничуть не убедил.

Вижу, как она, сердясь, стоит передо мной, словно нахохлившийся воробей. Особенно донимало ее, если я бывал мрачен и не отвечал. Тогда уж она от меня не отступалась, пусть даже я валился от усталости. Обычно я тут не выдерживал и начинал повышать голос. Полемика грозила превратиться в ссору. Тогда-то и проявляла Итка неповторимую, ей одной свойственную гибкость: в кульминационный момент нашей словесной перепалки, когда способен брякнуть что ни попадя, вдруг начинала хохотать. Мгновенно заражала меня своим настроением, после чего мы уж, как правило, могли с ней быстро прийти к соглашению.

Митя вздохнул:

— Просто вы очень подходили друг к другу. В жизни такое совпадение не всегда бывает.

Не думаю, что он мне еще и теперь завидовал — все, что когда-то было, безвозвратно кануло в минувшее, — но я почувствовал, что жизнь не улыбнулась ему так, как мне.

Он поднялся:

— Что ты меня не выгонишь? Болтаю тут и отнимаю твое время, вместо того чтобы прочувствованно поблагодарить. Итак: «Профессор, у вас золотые руки, я никогда вас не забуду…» — задекламировал он шутя.

— Благодаришь незабудками… — вспомнил я ироническое выражение, принятое у нас в клинике.

— Ты прав, мне надо было прийти с бутылкой и сказать: «Я, рыцарь Главки, опять поддался сантиментам…»

Впрочем, на этот раз, кажется, оба мы размякли. Он пригласил нас с Иткой к ним.

— Не бойся, ухаживать за ней я уже не стану!

— Не зарекайся!..

Мы обнялись, похлопали друг друга по плечу… У меня было хорошее и какое-то необычное чувство, что я потрудился на совесть.

В тот майский день, когда Митя пришел проститься и я обещал соперировать Узлика, в клинику привезли студентку Яну. Молодому адепту журналистики и этот случай мог быть интересен.

Сообщая мне о нем, главврач негодовал. Девушка потерпела аварию, когда вела легковую машину. Ей оказали помощь в районной больнице, но оттуда пожелали перевезти к нам. У нее будто бы перелом двух позвонков и парализованы ноги. К тому же она дочь какого-то крупного начальника. Ее отец, наверно, уже сюда едет.

— Вы будете смотреть ее, профессор?

Да, Румлу все это не нравилось. Одно время нас осаждали звонками: «Уделите такому-то больше внимания, это знакомый того-то и того-то!» Как можно у нас уделять кому-то больше, а кому-то меньше внимания? Как можно сделать что-то хуже или лучше при операции на мозге? Любой из нас вкладывает в свою работу все, на что способен. В хирургии иначе невозможно.

Я улыбнулся:

— Смотреть надо, поскольку папа видный деятель или поскольку у нее компрессия спинного мозга?

Румл усмехнулся со мной вместе:

— Нет, это уже действует на нервы. Пациентки еще нет, а каждый хочет сразу знать, сумеем ли мы сделать так, чтобы она ходила. И сделать это мы должны прежде всего из-за ее высокопоставленного папы.

Я пожал плечами:

— Удивляюсь, что вы еще реагируете на подобные вещи. Когда она будет на столе, позовите меня.

Я пришел перед самой операцией. Мне подали снимки позвоночного канала с контрастным веществом: перелом позвонка с вывихом и заклиниванием суставных отростков. Ноги парализованы частично, пока она ими еще двигает, но это становится все труднее. Видимо, сдавлен спинной мозг, и потому необходимо срочное вмешательство.

Я мою руки и вижу сквозь стекло операционную. Девушка положена ничком. Черные волосы связаны марлей на темени. Да, наркоз уже можно давать. Мы с доцентом Кртеком обговариваем ход операции. Сестра Зита сегодня работать не будет. Встречает нас в предоперационной. Мы стоим, подняв вымытые руки, а она завязывает нам тесемки на халатах. Кртек на секунду оборачивается к ней с какой-то многозначащей улыбкой. Зита сегодня не такая, как всегда: чуть зарумянилась, движения торопливы и робки.

Нет, ничего определенного я не заметил. Все промелькнуло на границе подсознания. Но почему это оставило какой-то странный, не совсем приятный след в моей душе? Если б тот взгляд и в самом деле что-то означал, разве не стал бы я приветствовать это от всего сердца? Или я предпочту, чтобы молчаливая преданность Зиты сопровождала меня до скончания века?

Мы начали. Осторожно отпрепарировали мышцы. Отколовшаяся часть позвонка, к счастью, не была вдавлена в канал позвоночника. Спинной мозг сдавливали сломанные суставные отростки. Мы обнажили их и медленно поставили в правильное положение. Спинной мозг ничто уже не сдавливало. Можно и отдохнуть. Теперь его функции восстановятся. Чудесный конгломерат его нервных волокон, подобный многожильному кабелю, снова будет передавать импульсы, и конечности оживут.

Понятно, это придет не сразу. Позвоночнику еще предстоит укрепиться, больной необходим корсет не менее чем на три месяца… Но ведь это уже не имеет значения.

Девушка стройна и смугла. На загорелой коже никаких следов от купальника. Где она принимала солнечные ванны в таком виде? Студентка технического вуза и участница соревнований по плаванию. Представляю себе ее бегущей на лекцию — длинноногую, в джинсах. Будет работать инженером на предприятии или преподавать в институте?

— Она на строительном факультете… — говорит Кртек, — ехала на какой-то объект.

Должно быть, девушка достаточно самостоятельна. Отец без всяких опасений доверяет ей машину. А вот сегодня домой не вернулась. Родителям пришло тревожное сообщение.

— Позовите потом ко мне ее отца.

— Он ждет за дверью, — сказал вошедший санитар.

Наверно, совсем убит горем. Ходит по белым плиткам коридора и клянет себя, что позволил ей сесть за руль. Все сейчас потеряло для него значение, все помыслы сосредоточены на ней. Выживет? Этот вопрос задают себе прежде всего. Затем окатывает новая волна опасений, не менее жгучих. Будет ходить? Останется прежней?

Но все было несколько иначе. Моложавого вида мужчина в битловке сидел и записывал что-то в блокнот — должно быть, не привык зря тратить времени. Он зычно — чтобы не сказать «весело» — обратился ко мне, каждым жестом своим обнаруживая энергичного, преуспевающего человека:

— Можно узнать о состоянии моей дочери?

Я дал ему короткую информацию, не утаив, что травма не из легких. Выражение его лица не изменилось.

— Вот невезение! — так оценил он ситуацию. — Вообще-то она водит недурно, но в этот раз машину занесло.

Вскользь он заметил, что это его дочь от первого брака. Живет отдельно, очень предприимчива. Вчера взяла у него машину, и вот чем кончилось.

— Вы думаете, обойдется без последствий?

— Надеюсь, — сказал я. — Но за ней потребуется уход. Чтоб позвоночник укрепился, нужно несколько месяцев на долечивание.

— Вот с этим будет трудновато, — сказал он. — Не знаю, кто бы мог за ней ухаживать.

— А мать у нее есть?

За все время нашего разговора он ни разу не взглянул мне в глаза. Не взглянул и теперь.

— Да есть, — небрежно бросил он. — Есть мать. Только они совсем не общаются. У моей бывшей супруги тоже новая семья. Живет она не здесь и не захочет возиться.

Не захочет возиться!.. Мне стало зябко от этих его слов.

— Хорошо, хоть у нее есть вы, — сказал я, желая узнать, как далеко он способен зайти в своих «трезвых» оценках. Но он на эту удочку не клюнул. Не стал мне многословно объяснять, почему сам не сможет позаботиться о дочери.

— Ну, медицина сейчас на таком уровне!.. А организм у Яны железный — залеживаться не привыкла, — с деланной бравадой улыбнулся он.

Я умышленно не сказал, что нам помощь родных и не требуется — переведем Яну на долечивание в реабилитационное отделение и выпишем, когда все заживет.

Эта девушка будет здоровой — а сколько мы здесь видели трагических исходов! Ужасный, например, был случай «каратэ», как мы его между собой называли. Однажды на работе двое молодых людей решили испробовать приемы из курса самообороны. Сослуживцы с интересом наблюдали. Особенно эффектен был удар по шее ребром ладони.

Один из молодых людей это продемонстрировал. Тот, кому он нанес удар, упал как сноп и уже не поднялся. Несколько недель лежал в неврологическом отделении, но без успеха. Похоже было, что у него тяжелое повреждение спинного мозга, от которого он уже не оправится. К нам его перевели потому, что повысилась температура и начались сильные боли. Предполагали, что в месте травмы образовался очаг нагноения.

Браться за эту операцию было рискованно, но больному угрожал сепсис.

Эпидуральный абсцесс мы и в самом деле обнаружили и могли бы его успешно удалить, если б, к несчастью, не было еще и воспаления паутинной оболочки. Она была утолщена и создавала около спинного мозга сеточку, напоминавшую слой ваты.

Сепсис усиливался, воспаление распространялось и на спинной мозг, его ничем нельзя было остановить. Молодой человек умер через неделю после операции. Вскрытие показало не только воспаление, но и кровоизлияние в спинной мозг.

После смерти больного ко мне пришла его мать, пожилая деревенская женщина. Она не плакала. С удивленным и каким-то испуганным выражением повторяла:

— Он же здоровый был. Ничем и не болел. Помогал нам косить. Приедет, бывало, дров наколет, все приладит…

Теперь уже не приедет и не приладит… В ту минуту я ненавидел дзюдо, бокс и все виды спорта, которые способны привести к подобным травмам. Мне никогда не забыть ту крестьянку — он был у нее единственный сын.

Молоденькому журналисту я бы вряд ли угодил. Он бы сказал: «Ну, это вы хватили! Ничто не бывает без риска. Не перестанем же мы путешествовать из-за того, что где-то упал самолет или сошел с рельсов поезд». Он прав. И все-таки я не хочу мириться с такой травмой и такой смертью, которых могло бы не быть.

У нас тут лежал мальчик, выбежавший за футбольным мячом на проезжую часть дороги. Его сбила «волга». Ударила в лоб. Мальчик отлетел к фонарному столбу и ударился второй раз — виском. Он выжил, но только раньше был первым учеником и очень хорошо играл на скрипке, а теперь посещает школу умственно отсталых. Недавно его видел. Он неуклюже составляет короткие фразы, одна рука не действует… Разве нельзя было этого избежать? Родители — достойные люди, оба хорошо работают. Почему же не объяснили ребенку, что нельзя играть прямо на улице?

Недавно умерший у нас больной был ночным сторожем. Пытался удержать плохо укрепленное кружало, падавшее с машины. Тут же были три молодых парня. Увидев, что кружало сдвигается с места, они кинулись врассыпную. Тяжесть цементного гиганта принял на себя старый человек — пенсионер, без размышлений бросившийся к машине.

Они с женой надеялись, что будут посвободней, когда он станет работать неполный день. Хотели поездить, оба были здоровы, полны энергии. Он сам рассказывал мне это за два дня до смерти. Был канун рождества. За окном лепил густой снег, хлопья бились в темноте о стекло, как неутомимые подёнки. Он грустно смотрел на них. Отнявшиеся ноги страшно отекли. Кожа на них мокла. У него был перерыв спинного мозга.

— Жена совсем и жизни-то не видела, — говорил он. — До недавнего времени обслуживала моих стариков; они под конец совсем не ходили. Я работал на фабрике, обучал молодежь, времени ни на что не хватало… Вот, думали, хоть теперь поживем…

— Придет это, — утешал я его. — Ноги постепенно разработаются, потерпите.

Он не поверил. Ничего не ответил мне и часто заморгал, чтобы скрыть слезы. На вид он был много моложе своих лет: лицо почти без морщин, кудрявые седеющие волосы еще густые.

— Не поправлюсь я, знаю, но не хочется умирать. Трудно смириться, что не будет уже ничего, что задумал. И жене будет трудно смириться. Мы с ней прожили душа в душу. Как раз на праздники постигнет ее это горе…

Разубеждать больного не имело смысла. Он чувствовал, что смерть близка, — так иногда бывает у впечатлительных людей. Скончался он в сочельник. Жена сидела возле мужа несколько часов, когда его сознание уже затягивало милосердной пеленой. До последнего не выпускала его руки. Как и в обычный день, я пришел тогда навестить своих больных — и все праздники стояло у меня перед глазами неподвижное лицо той женщины. Ее глаза, бессмысленно глядевшие в пространство.

Лежала у нас в клинике школьница Ганичка — ей тогда не исполнилось и четырнадцати. Ее стукнуло по голове большим твердым мячом. Произошло это в спортивном зале. Когда ее привезли к нам, у нее была парализована одна сторона тела. Аномальный сосуд дал кровоизлияние в мозг. Вскоре после операции она смогла ходить, казалось, все шло хорошо. Но неожиданно начались новые мозговые явления, от которых она и скончалась. Несколько дней мы держали ее на искусственном дыхании.

Вспоминаю эту красивую девочку в разных видах. Сначала — с двумя черными косичками, связанными лентой. Уже парализованная, она улыбалась мне. Лицо как у фарфоровой куклы — молочной белизны, — и черные полосочки бровей над синими глазищами. «Красавицей вырастет!» — думал я. Потом — в марлевом колпачке: голову перед операцией обрили. И наконец — с дыхательным аппаратом. Исхудалое тельце под белой простыней. Такая беззащитная и жалкая — хоть плачь. Теперь мы знали: ей уже не вырасти и ложь все то, что говорим мы в утешение ее родителям — они все время приходили к нам, когда их не пускали к ней…

Вечером того дня, когда оперировали студентку Яну, мы с Иткой пошли на концерт «Пражской весны». В фойе встретили Кртека и Зиту. На нем была безупречная черная тройка, Зита, в длинной бархатной юбке, держала его под руку. С тех пор как у него умерла дочь, я никогда не видел его таким веселым и элегантным. Выходит, все-таки я не ошибся, перехватив сегодня тот многозначительный взгляд!

При виде нас они немного смутились. Мы предложили после концерта зайти куда-нибудь в кафе. Там они нам сообщили, что хотят быть вместе — но в клинике еще никто не знает, — и попросили быть у них свидетелями.

Зита вдруг взглянула на меня с какой-то неуверенной, виноватой улыбкой — и я еще раз искренне и горячо заверил, как рад их счастью. Каким наивным ей, наверно, должен был казаться тот обет, который принесла она когда-то! Вдвоем они были счастливы. Кртек всегда говорил отрывисто, насмешливо — теперь у него в голосе звучало умиление влюбленного. Итка не отводила изумленных глаз от его головы. Вечно нечесаная седая шевелюра была приглажена щеткой и напомажена.

Пили вино и понемногу привыкали к сенсационной новости. Кртек будет уже не один. Я думал об этом с удовольствием. И все-таки стало немного жаль, что вместе с Зитой уходит безвозвратно в прошлое то давнее романтическое воспоминанье, не отделимое от моей молодости в клинике.