Джерри Ричардсон учится в моем колледже на курс старше меня. У нас много общего. Как и я, по окончании гимназии он какое-то время плыл по течению, переходя с одной тупой работы на другую. Как и я, он отчаянно мечтал пробиться в музыкальный мир и искал места, где можно бросить якорь, чтобы иметь время подумать о своих планах. Он родился и вырос в Лидсе, в семье музыкантов, и с ранних лет играл на пианино. Как музыкант он значительно превосходит меня, но у нас есть два серьезных основания для дружбы: оба мы считаем музыку своей единственной страстью и ни один из нас не имеет ни малейшего желания становиться учителем. Тем не менее колледж позволяет (или, по крайней мере, в те времена позволял) избегать отчисления и держаться на плаву, затрачивая на учебу минимальные усилия, что, конечно, оставляет достаточно времени и энергии для занятий музыкой.

Музыка — единственное, чем мы по-настоящему хотим заниматься. Зарабатывать на жизнь игрой на музыкальном инструменте кажется если не пределом желаний, то чем-то близким к этому. Играть в клубах, вечер за вечером, — почетно и романтично (по крайней мере, так нам представляется). Именно Джерри первым прокладывает путь в сказочный мир клубов и кабаре, где при условии, что ты хорошо играешь и достаточно гибок в своем репертуаре, ты получаешь возможность присоединиться к тому славному братству, к той категории избранных музыкантов, которые аккомпанируют эстрадным певцам, жонглерам, стриптизершам, фокусникам и комикам. Быть профессиональным музыкантом, добротным ремесленником, который умеет читать ноты достаточно хорошо, чтобы не потерять работу, играть в любом требуемом стиле — вот моя высшая цель, а Джерри уже тогда всего этого достиг. Я благоговел перед ним. На тот момент моим всепоглощающим стремлением было стать еще лучшим музыкантом: тренироваться каждый день, учиться читать ноты, не терять интереса к постепенно раскрывающей свои тайны музыке, до последнего вздоха охотиться за этим ускользающим знанием. Не кто иной, как мой друг Джерри, вложил в меня эти идеи и не давал им угаснуть, хотя и по сей день, будучи скромным и объективным человеком, неохотно это признает.

Трехгодичный курс обучения в педагогическом колледже даст нам время как-то продвинуться, но не на учительском, а на музыкальном поприще, разумеется. Если же за это время нам не удастся прочно обосноваться в музыкальном мире, учительство станет для нас запасным вариантом, но не более того. Как бы то ни было, даже в качестве запасного варианта учительская работа с коротким рабочим днем и длинными каникулами обеспечит, как нам казалось, минимальную финансовую стабильность и создаст благоприятную обстановку для дальнейших занятий музыкой, пока счастливый прорыв, как мы воображали, не перенесет нас из этой двойной жизни к вершинам успеха.

Мы познакомились в студенческом клубе зимним воскресным вечером на первом году моего обучения в колледже. Репертуар клуба ограничивался, как и следовало ожидать, вполне приемлемым, хотя и не особенно вдохновляющим, исполнением песен Ральфа Мактелла или Кэта Стивенса и несколькими весьма жалкими интерпретациями произведений Леонарда Коэна, исполненными не очень умело и лишенными ироничности оригинала.

Однажды вечером мне приходит в голову встать и сыграть самому. Мне удается немного оживить обстановку песней из фильма «Передвижной военный хирургический госпиталь» под названием «Suicide Is Painless». От нее я плавно перехожу к мелодии «King of the Swingers» из диснеевской «Книги джунглей», а потом добавляю парочку своих собственных импровизаций с какими-то эксцентричными, но достаточно бессмысленными словами. Странный выбор песен и необычное их сочетание привлекает внимание мистера Ричардсона. Как истинный йоркширец, он не может не выражать своего отношения, особенно когда его изысканный музыкальный вкус оскорбляют какие-то несчастные юнцы, которым место только в студенческих клубах. Благодаря этому обстоятельству он приобрел репутацию сурового и резкого критика.

С кружкой пива в одной руке и сигаретой в другой Джерри подходит ко мне по окончании моего выступления. У него красивая борода, как у преподавателя живописи, и, пока я укладываю свою драгоценную гитару в футляр, он искоса разглядывает меня сквозь богемную копну давно не мытых каштановых волос.

— Это немного интереснее обычного дерьма, которое здесь играют воскресными вечерами, — говорит он.

— Спасибо, — благодарю я, не зная, следует ли мне выглядеть польщенным или безразличным.

— Я — Джерри, пианист. Пойдем к бару, я куплю тебе кружку пива.

— Спасибо.

Я следую за ним с гитарным футляром в руках, на всякий случай стараясь сохранять некоторую дистанцию.

— Хорошие аккорды в этой песне из «Госпиталя», — бросает он, оборачиваясь, чтобы убедиться, иду ли я за ним. — Давно играешь?

— Да, довольно-таки давно, но на самом деле я басист. Мы наконец-то протиснулись сквозь толпу к стойке бара.

— А с кем ты, собственно, играешь? Кен, будь добр, две кружки специального.

— Да, в общем-то, ни с кем. Так, с друзьями из школы.

— Сорок пенсов, джентльмены, — говорит бармен по имени Кен.

— У тебя есть знакомые ударники? — спрашивает Джерри, притворяясь, что где-то оставил деньги.

— Да, — отвечаю я, достаю свои собственные, не решаясь напомнить моему новому другу, что это он предложил мне выпить.

— Я играю с одним парнем. Его зовут Пол Эллиотт. У него ударная установка «Slingerland». Джерри глубокомысленно кивает, и мы оба начинаем прихлебывать теплое пиво из своих кружек.

— У него есть свой собственный фургон, — говорю я, стараясь придать своему рассказупрофессиональный лоск, но Джерри, который до этого момента светился участием изаинтересованностью, теперь только глотает пиво.

— Фургон? Правда? А он не хочет играть в ансамбле?

— В каком ансамбле?

— В нашем студенческом ансамбле, нам нужен ударник.

— Я уверен, что он согласился бы с радостью, но откуда ты знаешь, что он вам подойдет?

— Но у него же есть фургон, правда?

— А, понятно.

Ясно, парень попался практичный, но, чтобы не показаться слишком корыстным, Джерри добавляет:

— Да, кстати, мы ищем нового басиста.

— А что не так со старым?

— О, со старым все в порядке. Просто у него нет друга-ударника со своим собственным фургоном. Мы оба разражаемся смехом.

Уютно устроившись у стойки бара, мы начинаем говорить о музыке. Мы обсуждаем, что нам нравится и что не нравится, до самого закрытия клуба около полуночи. Мы продолжаем говорить о музыке всю дорогу до дома Джерри, который живет в Джесмонде, богемном квартале на северо-востоке Ньюкасла, состоящем из студенческих каморок и старомодных пабов. Джерри живет в одной квартире со скрипачом по имени Брайан, братом местного легендарного музыканта Джонни Хэндла, ставшего впоследствии одним из зачинателей группы Killingworth Sword Dancers. Брайан ласково, хотя и слегка насмешливо, называет Джерри джазистом.

Квартира, расположенная на тенистой викторианской веранде, завалена немытыми тарелками, кофейными чашками, сигаретными окурками, пустыми пивными бутылками, грязным бельем, потрепанными книжками и старыми конвертами от пластинок. Это студенческое логово с диким количеством объедков, наполовину прочитанных газет и недописанных сочинений. Это место являет собой нечто среднее между трущобами и военным лагерем: как будто армия буйных солдат только что выступила отсюда в военный поход.

Из-под груды книг и бумаг Джерри достает старый проигрыватель «Dansette», потом быстро перебирает стопку пластинок, вытаскивает альбом Майлза Дэвиса «Bitches Brew» и осторожно извлекает его из конверта. При всем ужасном беспорядке, который царит в его жилище, я сразу узнаю ту ритуальную медлительность и аккуратность, с которой он устанавливает иголку на край крутящегося диска, а потом со снисходительным видом откидывается на гору подушек, чтобы посмотреть на мою реакцию, словно он только что дал мне какой-то сильный наркотик. В то время я знал Майлза как короля кул-джаза и больше всего восхищался его мастерской интерпретацией «Порги и Бесс» Гершвина, но эту новую пластинку я слышал впервые. Майлз выступает здесь в качестве великого трубача, создателя новой музыки, которая впоследствии получит название фьюжн, вероятно, из-за того, что простейшие элементы рока соединяются в ней с джазовой импровизацией и виртуозностью. Как бы то ни было, эта музыка сразу производит на меня сильнейшее впечатление, и еще целый час я нахожусь под ее наркотическим воздействием.

Много лет спустя я впервые встречусь с Майлзом Дэвисом. Меня приглашают в его нью-йоркскую студию звукозаписи. Незадолго до этого я переманил к себе одного из лучших музыкантов Майлза, причем именно этот музыкант по имени Дэрил Джонс, ставший к тому времени членом моей группы Blue Turtles, открыл мне глаза на музыку. Великий человек смотрит на меня.

— Стинг, да?

— Да, сэр, — отвечаю я.

— Стинг, — говорит он еще раз, смакуя мое имя во рту, словно слюну перед плевком, — а у тебя ведь самая огромная в мире башка. — Эту фразу он произносит злобным шепотом. Меня, мягко говоря, передергивает:

— Что именно ты имеешь в виду, э-э-э, Майлз?

— Видел тебя в одном дурацком фильме, и твоя голова занимала весь чертов экран. Я не знаю, о каком конкретно из моих фильмов говорит Майлз, но его замечание порождает целую волну издевательского смеха, которая распространяется по всей комнате. Все смеются, за исключением одного меня. Наверное, я выгляжу слегка растерянным, если не обиженным, поэтому Майлз, желая, вероятно, загладить свою грубость, изрекает:

— Итак, Стинг. — Упоминанием моего прозвища он вызывает еще один приступ хихиканья и смешков среди присутствующих. — Ты говоришь по-французски?

— Да, — отвечаю я с некоторым беспокойством.

— Ладно, переведи вот это.

Он протягивает мне известный «кодекс Миранды»: «Каждое ваше слово может быть использовано против вас…»

Получив такое задание, мне едва удается сдержать волнение: остатки французского, которые еще не выветрились из моей головы, годятся разве что на то, чтобы поставить меня в затруднительное положение, но их совсем не достаточно, чтобы из этого положения выйти. И надо же такому случиться именно тогда, когда великий Майлз Дэвис дал мне задание, а я отчаянно пытаюсь оправдать его ожидания.

— Сколько у меня времени на подготовку?

— Пять минут, — бросает он в ответ.

— Хорошо.

Меня охватывает паника. Я бегу в контору студии и прошу разрешения воспользоваться телефоном. Я звоню домой в Лондон, мысленно молясь, чтобы Труди была дома. Она свободно говорит по-французски. Трубку берет наша домработница.

— Ее нет дома, — говорит она, — она поехала в «Bullock Cart», что в Вестбурн-Гроув, — ну, знаете, в индийский ресторан.

— Черт. — Драгоценные минуты неумолимо проходят.

— Вы не могли бы раздобыть мне номер этого ресторана, Кэрол? Тут дело довольно срочное. Черт, черт, черт, что же она так долго копается? Наконец Кэрол возвращается с номером, и я немедленно его набираю.

— Здравствуйте, я хотел бы поговорить с одной из ваших посетительниц. У нее светлые волосы и зеленые глаза. Возможно, она в короткой юбке и на высоких каблуках, очень симпатичная.

Секунды неумолимо тикают. Ассистент Майлза просовывает голову в дверь комнаты:

— Вы готовы?

— Да, одну секунду… Привет. Труди? Пожалуйста, только не задавай никаких вопросов. Можешь перевести вот это? Я по телефону читаю ей свой текст:

— Вы арестованы. У вас есть право хранить молчание. Любое ваше слово может быть использовано против Вас… Так что заткнись, приятель! Через минуту я уже бегу обратно в студию, победно сжимая в руке свой маленький лист бумаги.

— Отлично, следуй за мной. — Майлз приглашает меня в студию. — Когда я сделаю тебе знак, выкрикни эту французскую муть мне в лицо как можно громче, хорошо? — говорит он.

— Ладно.

Я стою в студии с Майлзом Дэвисом, одним из героев моего детства. Сейчас я выкрикну ему в лицо «правила по делу Миранды» на французском языке под аккомпанемент фанка, несущегося из микрофонов. Майлз кивает мне. Я начинаю:

— VOUS ETES EN ETAT D'ARRESTATION, VOUS AVEZ LE DROIT DE GARDER LE SILENCE, TOUT CE QUE VOUS DIREZ POURRA ETRE RETENU CONTRE VOUS. ALORS TAIS-TOI! И Майлз отвечает, указывая на свой собственный пах:

— ДА? А СЮДА ПОЛУЧИТЬ НЕ ХОЧЕШЬ, МАТЬ ТВОЮ?!!!!

Через несколько минут я уже снова на улице. Я чувствую себя злым и усталым как собака, но в то же время счастливым и гордым: мой голос будет звучать в альбоме Майлза Дэвиса. Альбом называется «You're under Arrest».

— Что ты об этом думаешь? — спрашивает Джерри, когда музыка заканчивается, а я все ещепребываю в сонном мечтательном состоянии. Музыка унесла меня в заоблачные дали, и, еще незная о тех невероятных поворотах, которые произойдут впоследствии в моей жизни, я хотел бы иметь возможность сказать Джерри: «Знаешь, я только что перенесся мыслями в будущее, где Майлз страшно разозлился на меня и заставил кричать на него по-французски под звуки фанка для одного из своих альбомов». «Черт бы тебя побрал!» — ответил бы мне Джерри. Пол и я вступаем в ансамбль колледжа и попадаем под руководство Джерри. Помимо нас в оркестр входят: итальянец по имени Альдо, который играет на трубе и рожке, и Стив, чересчур самоуверенный, но, несомненно, талантливый саксофонист. Я принят в качестве басиста и фонового певца. Группу решено назвать Earthrise («Восход Земли»). Это идея Альдо, навеянная фотографией Земли, которую сделали с Луны члены экипажа «Аполлона». Солистка нашей музыкальной группы — Меган, девушка Джерри, хотя благодаря его богемной беззаботности и моей склонности к необычным женщинам она вскоре станет моей девушкой, а совсем не его. Джерри на удивление безразлично относится к этому событию. Нечего и говорить, что я все еще встречаюсь с Деборой, которая несколько раз приходит со мной на репетиции в колледж, но так запугана поведением Меган, что вскоре перестает приходить. После этого наши отношения с Деборой приобретают несколько двусмысленный характер, наполняясь смутными подозрениями, которые не высказываются, и мелкими обманами, за которыми не следует объяснений. Вскоре мы расстанемся, но наш разрыв далеко не безупречен. Меган совсем не застенчива, она обладает прекрасным певческим голосом, а ее удивительные голубые глаза, хрупкое телосложение и роскошные светлые волосы до плеч придают ей уверенность в собственной сексуальности. Она тоже родом из Лидса и, подобно Джерри, наделена прямотой и открытостью, благодаря которым любые хитрости и недоговоренности в нашей среде выходят на поверхность. Меган прекрасно образованна и хорошо воспитанна, но когда она разговаривает, обычные нормы вежливости как-то отходят на второй план, уступая место откровенным, а нередко и грубым проявлениям честности.

— Тебе придется сменить эту чертову тональность, Джерри, в си-бемоль я звучу как дурацкий визжащий попугай.

— Но… но я уже переписал аранжировку, любовь моя, — защищается Джерри. — И потом, духовым инструментам противопоказаны высокие тональности, — с надеждой добавляет он, как мне кажется, для того, чтобы подавить Меган своими теоретическими познаниями.

— Тогда пусть это дерьмо поет кто угодно, потому что я не собираюсь. И не пытайся подмаслить меня своими дурацкими штучками типа «любовь моя», — отвечает Меган. Джерри, бросая на нее сердитые взгляды, начинает тем не менее переделывать аранжировку, над которой он так старательно проработал все утро. При этом он вполголоса ворчит что-то о женщинах в группе и о неприятностях, которые они доставляют.

Я с некоторым интересом подмечаю, что хотя Джерри нелегко сдает позиции во всем, что касается музыки, он — не пара для женщины, у которой есть свое собственное мнение. Однако вскоре я начинаю понимать, что жесткость Меган, хотя и производит необходимый эффект, является скорее сознательной защитой, скрывающей гораздо более чувствительную и незащищенную душу, чем та, которую она демонстрирует миру. Как бы то ни было, Меган станет второй девушкой, которая разобьет мое сердце.

Поскольку группу организует Джерри, в ней нет гитариста. Основное внимание здесь будет уделяться фортепьянным мелодиям с джазовой окраской, в противовес более грубой и популярной гитарной музыке. Одна из первых мелодий, которые мы репетируем, — «Springtime in the City» Грэма Бонда. Резкое, уверенное контральто Меган придает подлинности исполнению песен «Cry Me a River» и «The Letter», хотя аранжировку мы взяли прямо с альбома Джо Кокера «Mad Dogs and Englishmen». У нас почти нет музыкального оборудования, поэтому нас редко приглашают. Иногда нам доводится играть в составе ансамблей с большим числом исполнителей, которые по пятницам приезжают из Лондона и выступают в клубе студенческого союза. Получается у нас довольно хорошо, но, если не считать случайных клубных заказов, когда мы играем за стенами колледжа, мы практически не двигаемся с места. Меган, несмотря на ее кажущееся бесстрашие, страдает жестокими приступами страха сцены, который ей, как правило, удается скрывать за дымовой завесой раздражения, большей частью направленного на Джерри. Пользуясь поддержкой Джерри, я начинаю все чаще и чаще брать на себя обязанности солиста, когда Меган не расположена петь, но задолго до того, как все наше предприятие наконец разваливается, я уже вижу, что оно обречено.

В течение года наша группа отчаянно борется за существование, пока в один прекрасный день Джерри не предлагают работу в ночном клубе в Бристоле. Шесть вечеров в неделю он будет играть в составе трио, которое выступает с девушкой-солисткой. В связи с этим Джерри решает бросить колледж и нашу группу. Я острее других переживаю уход Джерри, потому что вижу, что без его руководящего гения группа скоро перестанет существовать. Так и случится. Пол пойдет работать в фирму своего отца, Альдо и Стив вплотную займутся преподавательской работой. Нам с Меган остался год до окончания колледжа, и мы пробудем вместе немного дольше, но лишь до той поры, пока и я не получу причитающуюся мне дозу горького лекарства. Дебора превращается в олицетворение страстных желаний моей матери, и между ними возникает та примитивная разновидность взаимопонимания, из-за которой во мне закипает какая-то глубинная ярость, как будто я против своей воли вынужден разыгрывать какую-то странную нелепую историю о предательстве и возмездии. Какова бы ни была психологическая подоплека этой ситуации и какой бы миф ни руководил мною в то время, спектакль поставлен, и вот Меган как амазонка входит в мое разгоряченное противоречивыми эмоциями воображение. Осознание собственной неверности постоянно разжигало мою чувственность и заставляло вести изматывающую игру, состоящую из лжи и мучительного распределения времени встреч. Характер моего увлечения Меган был абсолютно нов для меня. Нежная невинность моей первой любви была буквально сметена почти развратным сексуальным влечением, современным, чуждым всякой сентиментальности и освежающе прохладным. Но в этих отношениях было и нечто большее, чем разбушевавшаяся сексуальность. Здесь присутствовал социальный элемент, имеющий отношение к той среде, из которой происходила Меган. Какая-то часть меня холодно рассматривала Меган как способ вырваться из моей старой жизни, как орудие для ее изменения.

Наши дневные лекции мы часто заменяли часами безделья в комнате Меган, в общежитии напротив колледжа. Строчка из песни Леонарда Коэна «Hey, That's No Way to Say Goodbye», где поется о «ее волосах на подушке, похожих на уснувшую золотую бурю», будет всегда напоминать мне о тех днях с Меган.

Ее книжные полки заставлены пьесами Жене и Ионеско, романами Сартра и Камю, и хотя ее литературные вкусы не ограничиваются только французами, экзотичность именно этих имен привлечет мое внимание задолго до того, как я впервые услышу об экзистенциализме и начну разделять молчаливый, одинокий героизм «Постороннего» Камю и «Тошноты» Сартра. После нашей первой встречи в ее комнате Меган вручит мне «Смерть в душе», прибавив, что, если мне понравится, она даст мне и первые две книги трилогии Сартра, и только сейчас это кажется странной и совсем не случайной инициацией. Впрочем, в наших отношениях очень многое было сделано поспешно, а потом как будто бы отыграно назад. Из внезапной и шокирующей близости медленно и постепенно развивалось взаимопонимание.

Я буду вести свою двойную жизнь в течение полутора семестров, пока напряжение не станет наконец непереносимым. Последует болезненный разрыв с Деборой, но это только половина дела. Я окончательно распутаю ситуацию, представив Меган моей матери, и хотя этот шаг не принесет мне никакой особенной радости, он все же немного ободрит меня, как ободряет прикосновение к холодной стали.

Когда я впервые привожу ее домой, ей оказывают вполне радушный, но едва ли теплый прием. Одри явно выведена из себя, и хотя ей удается сохранить шутливый тон, она время от времени пересыпает свои шутки колкостями. Меган же молча ощетинивается, несмотря на то что за весь вечер никто не произносит ни одного обидного слова. Меган и мама обмениваются любезностями, прихлебывая чай из своих чашек, и я начинаю понимать, что у женщин есть для общения более тонкие способы, чем те, которые доступны простакам мужчинам. Как бы то ни было, по окончании этого неловкого чаепития я обретаю уверенность, что Меган знает мою мать, а моя мать знает Меган.

Из всех, с кем я знакомлю Меган, наиболее тепло к ней относится мой отец. Ее свободное поведение и уверенность в себе дают ему право на флирт, и я получаю возможность понаблюдать, как возрождается та сторона личности моего отца, которую, как мне казалось, он давным-давно утратил. Отец все еще весьма привлекательный, хотя и немолодой человек, а она, будучи умной девушкой, играет свою кокетливую роль с некоторым изяществом и легкостью. В образе Меган есть что-то неуловимо изменчивое: у нее есть талант казаться любому мужчине именно тем, чего он желает, и я влюбляюсь все больше. Впервые мой отец и Меган встречаются при очень необычных обстоятельствах.

Пять часов утра. Я стою в красной телефонной будке на Фронт-стрит в Тайнмуте. Я звоню домой, зная, что в это время отец жарит себе на завтрак пару яиц и ломтик ветчины перед тем, как уехать на работу. Раздается три телефонных звонка, и я воображаю, как отец с выражением озадаченности на лице идет из кухни по темному коридору, чтобы поднять черную телефонную трубку. Я молюсь про себя, чтобы ответил именно он.

— Алло?

— Папа, это я.

— Откуда ты звонишь? В моем голосе звучит лишь небольшое замешательство.

— Я у Испанской Батареи.

— Как ты там оказался? — Испанская Батарея — это старинная огневая позиция, расположенная в устье Тайна, и мой отец знает, что существует только одна причина, почему молодой человек мог оказаться в таком месте в пять часов утра. Должно быть, у него неприятности.

— С кем ты?

— Да, так, с другом, — отвечаю я, отчаянно пытаясь сделать так, чтобы мой ответ звучал как нечто незначащее. Мне необходимо избежать неловких признаний и перевести разговор на главную тему.

— Да? И кто же это такой?

— Слушай, пап, у тебя в багажнике есть буксирный трос?

— Да, а что?

— Ты не мог бы подвезти его сюда, к Испанской Батарее?

— Зачем? — Он нарочно изображает непонимание. Я стараюсь не обращать внимания на его недоброжелательные и фальшивые вопросы, пытаясь в то же время сохранять вежливое спокойствие.

— Мне нужен трос, у меня застряла машина.

А случилось вот что: после ночи страстных и, надо сказать, довольно неумелых занятий любовью с моей новой подругой я решил из гордости перед своими родными местами и ради создания романтической атмосферы показать Меган потрясающий вид, открывающийся от устья реки Тайн. Ниже уровня древнего, построенного в одиннадцатом веке монастыря, стоящего на вершине скалы, мощеная дорога ведет к округлому мысу, где располагались стрелковые батареи, защищавшие реку со времен Испанской Армады. Они пригодились в годы наполеоновских войн и во время угрозы германского вторжения в Англию. В двадцатом веке на их месте построили довольно красивую автостоянку. Хотя и не столь впечатляющая, как огневые позиции, автостоянка сохраняет, как я уже сказал, великолепный вид на два одинаковых пирса с построенными на них двумя одинаковыми маяками, которые, как часовые, стоят по обе стороны нашей знаменитой реки. Как бы то ни было, Испанская Батарея, утратив свое стратегическое и оборонительное значение, почитается здешними жителями как «место для поцелуев», где запотевшие стекла машин и легкое их покачивание при свете луны вблизи полуразрушенного монастыря — это просто внешние признаки процветающего культа плодородия, который, возможно, праздновался здесь втайне еще с тех пор, когда король Освальд был мальчиком. Именно этой псевдоисторической болтовней я накормил Меган, в первую очередь для того, чтобы уговорить ее приехать сюда. От ее общежития до побережья мы проехали семь миль на моем зеленом «мини» 1964 года выпуска, с откидывающейся крышей из стекловолокна, причем каждую деталь этой машины я в свое время перебрал или отремонтировал своими собственными руками. Я веду автомобиль с новоприобретенной уверенностью, гордый капитан своей собственной судьбы, летящий прямо в жерло урагана. Из радиоприемника доносятся звуки какого-то ночного джаза, по правую руку от меня — моя новая девушка, умная, таинственная и такая сексуальная. Я немного превышаю скорость на поворотах, надеясь, что она заметит, как мастерски я переключаю передачи и как сохраняю бдительность в самых сложных ситуациях.

«Со мной тебе нечего бояться, малышка, — вот подтекст моих дурацких действий. — Я Джеймс Бонд, и я к твоим услугам».

Половинка луны плывет над флотилией темных, стремительно бегущих облаков и прячется за полуразрушенными стенами древнего монастыря. Только что прошел сильный дождь, и скользкая дорога блестит в лунном свете, но небо почти прояснилось, и на востоке, у горизонта, я вижу самую яркую планету, Венеру.

Крутой спуск ведет от набережной вниз к узкому перешейку, который соединяет мыс с берегом, откуда идет дорога, поднимающаяся к неожиданно пустой автостоянке. Мы быстро спускаемся, но во время нашего спуска черные облака закрывают яркую луну, и мы внезапно оказываемся в темноте, нарушаемой только светом моих фар. Их лучи освещают ужасную картину: дорога впереди нас на три фута покрыта морской водой, а тормозить уже поздно. Мы на скорости врезаемся в дорожное ограждение, и ледяная вода начинает затекать в кабину моего маленького зеленого автомобиля. Шокированные, мы внезапно оказываемся по колено в воде, и машина затихает, помертвевшая, как и я сам.

Я с ужасом смотрю на Меган, которая сидит с абсолютно окаменевшим лицом. Она медленно поворачивается ко мне: «Да, мальчик, ты знаешь, как сделать девушке приятное».

Должно быть, от этих слов я вспыхнул сильнее, чем огонь маяка, потому что на ее лице вдруг появляется слабая улыбка, а потом она откидывает голову, и машина наполняется ее хриплым и веселым смехом. Этот смех звучит так грубо, что если бы он не принес мне облегчения, я, наверное, провалился бы со стыда. Меня утешает только то, что мы все-таки живы и, если не считать ледяных водоворотов, закручивающихся вокруг наших коленок, невредимы. Когда темноту наконец прорезает свет фар машины моего отца, спускающейся по узкой дороге по направлению к нам, Меган уже сидит на скамейке неподалеку. С нее капает вода, но выглядит она на удивление элегантно в своих кожаных ботинках и с сигаретой в руке. Моя машина сиротливо стоит посередине маленького озера, и соленая вода плещется в ее окна.

Отец выходит из машины. Одного взгляда на место происшествия ему хватает, чтобы понять все. Со зловещей улыбкой на лице он подходит к багажнику своего автомобиля, достает оттуда буксирный трос и без единого слова протягивает его мне. Потом он садится рядом с Меган и тоже закуривает сигарету. Нет никаких сомнений, что помогать мне он не собирается.

Пока при свете луны я мучаюсь с двумя автомобилями и буксирным тросом, отец и Меган наблюдают за этим процессом с отстраненной заинтересованностью. Они ведут светскую беседу, как двое гостей на вечеринке. Отец отпускает колкие замечания, вероятно в мой адрес, потому что в какой-то момент Меган снова разражается своим ужасным смехом. Мой отец выглядит до отвращения современным и раскованным. Мое унижение — абсолютно.

Возможно, здесь был элемент традиционного соперничества между мужчинами в присутствии женщины, но только увидев такое воодушевление моего отца и немного успокоившись, я понял, что влюбляюсь в Меган гораздо больше, чем мог себе вообразить.

Уезжая в Бристоль, Джерри тем не менее позаботился о кое-каких музыкальных возможностях для меня. Он любезно записал меня на два прослушивания с музыкальными группами, где сам работал по совместительству, когда у нашей группы Earthrise не хватало заказов. Это Phoenix Jazzmen и Newcastle Big Band.

О моей причастности ко второй из них свидетельствует фотография на первой странице местной газеты. Фотография изображает всю группу в полном составе, на фоне здания Университетского театра. По воскресеньям мы обычно играем в переполненном посетителями баре этого заведения, но именно в это утро по определенным причинам мы выступаем на автостоянке.

Усилитель подключен к аккумулятору моей новой машины, «ситроена» модели 2CV. Слева от меня — Дон Эдди за своей ударной установкой, дальше — Джон Хедли с гитарой, а за ним три ряда музыкантов: пятеро трубачей, пятеро тромбонистов и шестеро саксофонистов — из них два альта, три тенора и один баритон. Перед всеми нами, размахивая руками, стоит Энди Хадсон, руководитель ансамбля. Он — воплощение старой доброй моды шестидесятых. Ярко-синий аскотский галстук, просторный свитер, узкие брюки, поддерживаемые на талии широким, пиратского вида ремнем, замшевые мокасины и в довершение всего — нелепая морская шапочка, такая же, какие продаются на соревнованиях по гребле. Остальные члены оркестра одеты несколько более сдержанно, но ничуть не лучше, и, если подумать, я тоже не исключение. Этот снимок необычен, потому что на нем присутствуют в том числе представители местной полиции, которые вот-вот должны арестовать всех нас, причем не только за преступления против моды. На переднем плане можно увидеть двух офицеров из полиции Нортумберленда, которые пытаются заставить Энди перестать махать руками, в напрасной надежде, что это прекратит нечестивый шум, который мы производим. Судя по всему, мы нарушили Закон соблюдения воскресенья, который запрещает по воскресеньям играть светскую музыку в общественных местах. Этот закон был принят в девятнадцатом веке. Наверное, его выдумали местные фундаменталисты, чтобы помешать людям приятно проводить время. Дело в том, что вот уже два года мы играем по воскресеньям в баре Университетского театра. Каждый раз бар до отказа набит посетителями, которые платят по фунту с носа за возможность послушать музыку Стэна Кентона, Нила Хефти, Каунта Бейси, Дюка Эллингтона и Джонни Дэнкворта в исполнении биг-бэнда. Возможно, в нашей манере исполнения и отсутствует изящество и тональная тонкость оригиналов, но они с лихвой компенсируются брутальной мощью и обезоруживающим энтузиазмом, которыми отличается наша игра. А публика Ньюкасла, хотя и не привыкла легко менять свои музыкальные пристрастия, все больше и больше проникается нашей музыкой, пока темное пиво льется рекой и все наслаждаются «богопротивным» удовольствием.

Итак, сегодня воскресенье, и хотя ни один из нас не соблюдает воскресный день в традиционном смысле, пожаловалась на нас совсем не церковь. Это был наш конкурент, руководитель ансамбля, озлобленный и движимый завистью, что нам удается каждое воскресное утро собирать толпу заинтересованных слушателей, в то время как его «высококлассный» ансамбль, который играет субботними вечерами в шикарном «Парк-отеле», счастлив, по выражению Энди, если на его концерты приходит «парочка нянь-лесбиянок со своим Лабрадором».

Этот унылый тип, с которым я однажды имел несчастье работать, должно быть, знаком с кем-то из городского магистрата, потому что к Энди применяются «запретительные меры», и театр вынужден закрыть перед нами свои двери. Вот почему нам приходится переместиться на автомобильную стоянку при театре. Тем не менее мы выглядим дерзкими и непокорными, стараясь, когда это возможно, играть еще громче, чем обычно, для своей несколько отдалившейся, но полной энтузиазма аудитории. Именно в это время приезжают джентльмены из полиции. Newcastle Big Band был основан в конце шестидесятых группой студентов университета. Энди Хадсон, который в то время изучал химию, познакомился с Найджелом Стейнджером, блестящим, но довольно недисциплинированным студентом факультета английской литературы. Найджел был потрясающим саксофонистом и пианистом и довольно легко мог бы сделать карьеру профессионального музыканта, если бы только захотел. На тот момент, когда меня принимают в ансамбль, Найджел уже стал архитектором, а Энди лез из кожи вон, работая антрепренером. Эти двое объединились с высоким молодым человеком аристократического вида, по имени Джон Пирс, который, будучи юристом по образованию, одновременно являлся чертовски хорошим трубачом и талантливым аранжировщиком. Хотя Энди играет на пианино, он не более чем просто опытный музыкант, он знает, как нажимать на клавиши, но и только. И все же Энди — один из тех счастливых людей, кто, осознав ограниченность своих возможностей в какой-то определенной области, способен направить всю свою энергию на то, что получается у него гораздо лучше.

Энди Хадсон — отличный руководитель музыкальной группы, он многому меня научил. У него бездна энергии, он изобретателен, современен, он наделен обаянием и умением замечать таланты даже в тех людях, которые, кажется, не подают никаких надежд. Мое первое прослушивание — очевидное тому подтверждение.

Ко времени моего прослушивания биг-бэнд превратился в довольно солидную организацию и выступал в помещении отеля «Госфорт». Уже несколько недель в группе не было басиста. Выручка — это плата за вход, которая делится между всеми музыкантами, и наименее преданные члены группы нередко покидают ее в поисках более доходных мест. Пару раз я присутствовал на выступлениях биг-бэнда, когда в нем играл Джерри, и мне показалось, что все музыканты получают большое удовольствие, как бы переносясь своей музыкой в эпоху сороковых и пятидесятых годов. Я подумал, что с радостью играл бы в этом музыкальном коллективе, что в его атмосфере я смогу научиться чему-то, чего никогда не даст мне исполнение рок-н-ролла в каком-нибудь гараже. По рекомендации Джерри я прихожу на прослушивание в отель «Госфорт» вместе с бас-гитарой и усилителем.

Мало есть на свете звуков более подавляющих, чем звук биг-бэнда, готовящегося к репетиции.

Это целая какофония скрипов, арпеджио, трелей и ритмических фигур, импровизаций и фрагментов мелодий, как будто нарочно созданная для того, чтобы несчастный, пришедший на прослушивание, чувствовал себя как можно более скованно. Я внимательно рассматриваю каждого музыканта в надежде на ободрение, доброжелательный взгляд или какое-то проявление радушия, но мне ничего такого не перепадает.

Почти все музыканты группы по меньшей мере на поколение старше меня, и многие из мелодий числятся в их репертуаре годами. Я устанавливаю свое оборудование в дальней части комнаты, после чего в моем направлении летит растрепанная стопка нот. Ноты исчерканы и покрыты пятнами пива. Где-то перенесены коды, где-то — целые фрагменты, а какие-то куски мелодии отсутствуют вовсе. Эти ноты, начавшие свое существование в качестве руководства к исполнению музыки, похожи теперь на все, что угодно, но только не на ноты. Несмотря на переполняющие меня мрачные предчувствия, мне удается принять уверенный вид, когда оркестр начинает играть мелодию Вуди Хермана под названием «Woody's Whistle». В целом она представляет собой двенадцатитактовый блюз, и мне удается пробиться сквозь нее, не заглядывая в ноты, которые, между прочим, выглядят так, как будто их нацарапала курица лапой.

Когда мелодия наконец сыграна, мне кажется, что я справился довольно хорошо, хотя со стороны духовых периодически раздавался какой-то смутный недовольный шум, явно вызванный тем, что моя импровизация не совпадала с нотами. Потом мне удается, не опозорившись, отыграть «Take the 'A' Train», хотя на этот раз я замечаю мрачные взгляды и недовольное покачивание голов среди саксофонистов.

Однако опасность скрывалась за ближайшим поворотом. Найджел Стейнджер, который, видимо, хочет, чтобы эта пытка поскорее закончилась, называет мелодию, принадлежащую легендарному басисту Чарльзу Мингусу, «Better Get Hit in Yo' Soul». Мне она незнакома, и, что хуже всего, она играется в таком трудном размере — 12/16, - что я попросту не успеваю. Уже через шестнадцать тактов всем, включая меня, становится абсолютно ясно, что я — далеко не Чарльз Мингус. Я уже даже не пытаюсь читать ноты, и если «'A' Train» и без того благополучно добрался до места назначения, то на этот раз нас ожидает страшное крушение на полной скорости. Оркестр разражается немилосердной какофонией из ломаных звуков саксофона, комичных глиссандо тромбона и трагических, пронзительных завываний труб.

Ну вот, ничего не получилось — можно собирать вещи и выметаться отсюда. Теперь музыканты уже открыто насмехаются надо мной. До моих ушей долетают фразы: «мальчишка не справился» и «Найджел не станет играть с такими чайниками». При этом говорящие кивают в мою сторону на случай, если я не понял, о ком идет речь. Я унижен, пристыжен и смущен до крайности. Абсолютно растерянный, я стою, перетасовывая в руках никому не нужные ноты и отсутствующим взглядом смотрю в окно. Энди подходит ко мне.

— Это трудная мелодия, — говорит он. Он улыбается, но лицо его все равно кажется мне лицом палача.

— Извините, — шепчу я, едва сдерживая слезы, но Энди заявляет, что ему понравилось, как я играл «Woody's Whistle», и хвалит меня за хороший слух. Что ж, по крайней мере, он дипломатичен, но вдруг Энди спрашивает:

— Если бы ты взял эти ноты домой, может быть, ты смог бы разучить их до следующей недели? Я просто не верю своим ушам и спешу схватить пачку абсолютно бесполезных иероглифических надписей, пока он не передумал. «О, не сомневайтесь!» — с этими словами я выскакиваю в открытую дверь.

Я не знаю, что именно увидел во мне Энди в тот первый день. Прослушивание прошло ужасно, но я твердо решил, что постараюсь оправдать то необъяснимое доверие, которое мне оказали, и ровно через неделю, сумев-таки расшифровать таинственные письмена на нотной бумаге, я получил эту работу.

Летние каникулы я проведу в семье Меган: ее родители предоставили мне комнату в их доме в Лидсе. Меган нашла нам обоим работу на фабрике по замораживанию овощей в Ханслете. В летнее время фабрику обслуживают исключительно студенты, которые работают в две смены по двенадцать часов каждая. Мы работаем семь дней в неделю в течение месяца и каждое утро приходим на фабрику в восемь часов, чтобы принять вахту у ночной смены. Нам будут платить по шестьдесят фунтов в неделю — это больше, чем я когда бы то ни было зарабатывал. Меган — третий ребенок в большой благополучной католической семье. Ее отец — директор средней школы, ворчливый и раздражительный. Он руководит жизнью своей семьи с усердием, которое порой выражается в нежной заботе и родительской преданности, а порой — в странных вспышках его ужасного характера. Мать Меган — красивая женщина, наделенная итальянской элегантностью и спокойным величием, которое служит отличным противовесом кельтской непредсказуемости ее мужа. Они, без сомнения, преданы друг другу, и в отношениях между ними присутствует явственная атмосфера чувственности. Я очарован их взаимным обожанием и понемногу начинаю понимать, что нарочитая жесткость Меган — это ее способ выживания в условиях этой необычной семьи. Еще у Меган есть старшие брат и сестра, которые уже не живут в доме, но по-прежнему подвержены притяжению к семье и традиционным воскресным обедам. Двое младших детей — еще школьники. Споры являются здесь излюбленным семейным спортом, но это не те изматывающие перебранки, к которым я с детства привык у себя дома, — это игра живого ума, кипящая страстью, любовью, идеями и способностью их выражать. В какой-то момент я уже не могу отличить, влюблен ли в Меган или в ее семью. В моей рабочей смене есть утренний перерыв на чай, обеденный перерыв и еще один перерыв во второй половине дня, но большую часть моей двенадцатичасовой смены я перекладываю огромные количества зеленого горошка с конвейерной ленты в морозильную установку. Меган вместе с остальными девушками работает этажом ниже в отделе упаковки, где все работницы одеты в голубые комбинезоны и белые хлопчатобумажные шапочки. Мы видим друг друга только во время перерывов.

На фабрике стоит невыносимый шум, и разговаривать практически невозможно. Целыми днями наблюдая нескончаемые потоки зеленого горошка, я очень скоро начинаю страдать галлюцинациями и воображать гигантские батальоны, неумолимо двигающиеся к месту последней битвы, в то время как я сам, вооруженный длинными граблями, представляюсь себе чем-то вроде смерти с косой, которая безжалостно вершит скорый суд над несчастными воинами. Это единственное, чем я могу себя развлечь, если не считать дневного предвкушения ночной любви с Меган. Правда, меня греет еще и мысль о том, что по окончании этой пытки у меня будет достаточно денег, чтобы купить бас «Fender Precision», который превратился для меня в настоящий предмет поклонения.

Еще в начале летнего семестра я приметил подержанный «Fender» на дальней стене музыкального магазина Баррета в Ньюкасле. Это видавшая виды реликвия шестидесятых: гриф, потертый на третьем и пятом ладу, облупленная краска и отслоившийся лак. В отличие от сверкающих бас-гитар, которые висят рядом, инструмент кажется осиротелым, потрепанным жизнью, и это мне нравится. Я совершенно не хочу покупать новый бас, мне нужен инструмент со своей историей, каждая царапина, каждый рубец на корпусе которого свидетельствуют о каком-нибудь интересном происшествии. Я пытаюсь представить себе всю ту музыку, которая была на нем сыграна, и как выглядели и о чем думали музыканты, которые держали этот инструмент в руках, вечер за вечером, выступление за выступлением, поездку за поездкой. О чем они мечтали, на что надеялись и насколько приблизились к осуществлению своих надежд? Мне интересно, почему и при каких обстоятельствах была продана эта бас-гитара. И хотя никто в магазине уже не помнит этого, я убежден, что смогу продолжить жизнь инструмента с того момента, на котором она остановилась, и если я умею мечтать так же хорошо, как играть, я придумаю ему новое блестящее будущее, на которое его прошлое только намекало. Я возвращаюсь в Ньюкасл за неделю до начала нового семестра, оставив Меган в Лидсе. По прибытии в родительский дом я испытываю шок, потому что застаю милую Дебору на нашей кухне в компании моей мамы.

Мы с Деборой не виделись почти целый год. Я не знаю, в чем конкретно заключался мамин план, я не уверен даже, что она строила какие бы то ни было планы. Вряд ли она тщательно продумывала нашу с Деборой встречу. Но устроена она была явно специально и представляла собой один из тех нелепых, импульсивных, романтических жестов, плодов маминого воображения, пищей для которого служили старые фильмы о любви. Эти старые фильмы, которые мы смотрели вместе с ней дождливыми воскресными днями и которые удовлетворяли ее потребность в пафосной сентиментальности и банальных счастливых развязках. Она не желает освобождаться не только от своих собственных душевных привязанностей, она не дает мне освободиться от моих. Мама вдруг берет на себя роль специалиста по сердечным делам: она оживляет погибшие надежды, она приносит облегчение страдающим душам, и, хотя здесь нет никакого злого умысла, вмешательство это очень опасно. У меня возникает предположение, что она хочет сократить пропасть в наших с ней отношениях, поставив меня на свое собственное место, место человека, разрывающегося между любовью и долгом, идеализированными романтическими отношениями и суровой реальностью. Мы с мамой никогда не разговаривали об этом. Для этого у нас нет ни умения выражать свои мысли, ни языка, которые соответствовали бы сложности сложившегося положения. У нас нет общего багажа примеров из литературы, где мы могли бы найти ситуации, сходные с нашей. Как будто единственный способ, при помощи которого я могу понять ее, — это стать ею. Мы словно оказываемся участниками какой-то примитивной театральной пантомимы, которая не имеет автора.

Итак, несчастные влюбленные снова встретились. Разумеется, мама знает меня достаточно хорошо, чтобы догадаться, что и я далеко не чужд порывам сентиментальности и чувствителен к наивным романтическим фразам.

Возможно, корень проблемы — именно в скудости нашего словаря. Любовь кажется на удивление неподходящим словом для обозначения понятия, имеющего столько сложных форм, оттенков и степеней. Если у одного северного народа есть двадцать слов для обозначения снега, то это, вероятно, свидетельствует о том, что в его мире различия между видами снега представляют жизненную важность, и особенности словаря отражают эту центральную тему. Мы же, тратящие столько времени, энергии, способностей на то, чтобы думать о любви, быть любимыми, любить, стремиться к любви, жить для любви, даже умирать ради любви, не имеем ничего, кроме этого жалкого, ничего не выражающего слова, которое имеет к соответствующему чувству такое же отношение, какое слово «трахаться» имеет к потрясающему, бесконечному разнообразию сексуальных контактов. Мы похожи на того городского жителя, который, попав в джунгли, тупо описывает словом «деревья» то невероятное растительное многообразие, которое его окружает. Здесь есть растения, которые могут накормить его, растения, которые могут вылечить его, и растения, которые могут его убить. Очевидно, что чем скорее он научится их различать и даст им подходящие имена, тем в большей безопасности окажется.

Как бы то ни было, раз уж я допустил, что моя духовная эволюция была остановлена теплыми мутными водами масскультуры, я могу лишь бормотать только те примитивные слова, которыми владею. К тому же Дебора, как и положено по сценарию, выглядит сногсшибательно, как настоящая кинозвезда. Этой сцене не хватает только скрипок, но слезы текут и без них. Дебора вдруг оказывается в моих объятиях, мама плачет, и я чувствую себя виноватым во всем. Благодаря вмешательству моей матери мне придется еще раз пройти через разрыв с Деборой, и второй раз оказывается еще тяжелее, чем первый. Но на этот раз я окончательно убежден, что люблю Меган и что Меган любит меня.

В начале осеннего семестра я перебираюсь в квартиру Джерри в Джесмонде, а Меган живет в нескольких милях от меня с двумя подружками. Несмотря на то что мы не живем вместе, все считают нас парой, и в колледже нас воспринимают именно так.

Случайная беременность угрожает нам постоянно — каждый месяц мы проходим через пытку мучительного ожидания. Эпоха безопасного секса и презервативов еще впереди, и мы живем с чувством какого-то беззаботного фатализма. К тому же я слишком несведущ и груб, чтобы соразмерять свою страсть с периодами женского цикла. Но когда несколько дней задержки превращаются в неделю, а очередное утро начинается приступом тошноты, Меган приходит к убеждению, что дни нашей свободы сочтены. Она ложится обратно в постель, а я отправляюсь на дневные лекции, которые кажутся мне в тот день лишь звуковым фоном к драме, что разыгрывается у меня в голове: У нас родится ребенок, мы поженимся, я найду работу, и как-нибудь все образуется.

Этим вечером мне предстоит выступать. Я буду играть для танцующей публики в ресторане вместе с одним престарелым пианистом и ударником, который, кажется, еще старше. Оба они — давным-давно пенсионеры, и каждый нависает над своим инструментом как высохшие мощи. Голову пианиста украшают клочки седых волос, искусно зачесанные с одной стороны его сияющей веснушчатой лысины на другую. На голове ударника красуется нелепый пышный парик, такой насыщенно темный по сравнению с бледностью его старческой кожи, что создается впечатление, будто ему на голову села кошка. Играя, они сохраняют полную неподвижность, только кисти рук едва заметно двигаются. Беззубый старец за ударной установкой действует палочками так, словно взбивает ими яйцо, и кажется, что стоит ему хоть немного напрячь свои силы, как его немедленно хватит удар. Тем временем пианино, шаркая и спотыкаясь, часами продирается сквозь обычную мешанину из фокстротов и вальсов. Единственное указание на то, что будет звучать в следующий момент, — это слабый сигнал, который пианист дает правой рукой. Если следующая тональность — соль мажор, он поднимает один иссохший палец, чтобы обозначить количество диезов в этой тональности. Два пальца должны означать тональность ре мажор, три пальца — ля мажор, и так далее. Для обозначения бемолей пианист указывает пальцем в пол. Причем один палец — это фа мажор, два пальца — си-бемоль мажор и так далее. Никаких других способов коммуникации между нами не существует. Эти двое, вероятно, с тридцатых годов играют один и тот же набор мелодий в одном и том же порядке. Я же сосредоточен, как взломщик сейфов во время работы, отчаянно стараясь угадать грядущую смену тональности прежде, чем она произойдет. Это нелегкая работа.

Отработав час, мы уходим за кулисы, чтобы отдохнуть и перекусить. Старики музыканты едят свои бутерброды молча, как, я полагаю, они делают уже многие годы. Десятилетие за десятилетием они играют одни и те же мелодии, в одних и тех же тональностях. Выступление за выступлением они надевают одни и те же поношенные смокинги. Я опасаюсь спрашивать, где сегодня их басист.

Я подозреваю, что он попросту умер. При этом какая-то часть меня чувствует себя польщенной из-за того, что мне довелось постигать тайное ремесло музыканта в компании этих двух старцев. Другая же часть моего существа заставляет меня спрашивать себя, какого черта я здесь делаю и не стоит ли мне проводить больше времени с людьми моего возраста?

Когда перерыв заканчивается, мы продолжаем аккомпанировать танцующим парам, которые скользят по полу в своих сверкающих туфлях. В конце подобных мероприятий, как правило, играют «Bradford Barn Dance», «Hockey Cokey» и, наконец, заключительный вальс. Я собираю свое оборудование, пианист протягивает мне две пятифунтовые бумажки и скрипучим голосом говорит, что играю я вполне неплохо, но что, мол, мне необходимо как следует выучить смену тональностей в «Stella by Starlight». Ударник поправляет парик, в знак одобрения поднимает вверх оба больших пальца и награждает меня широкой старческой улыбкой. Я сажусь в машину и еду обратно в город с двумя потрепанными банкнотами в кармане. Меня интересует, смогу ли я прокормить семью, если буду приговорен играть на танцах, пока сам не окажусь одной ногой в могиле. Я вздрагиваю от одной мысли об этом, но тут же вспоминаю о бедной больной Мег. Что же мне теперь делать?

На обратном пути я проезжаю участок дороги с круговым движением, что расположен в самом конце Коуст-роуд. На дворе март, и большой круглый участок земли в центре развязки покрыт бледно-желтыми нарциссами. Я дважды объезжаю вокруг этого участка, и в моей голове рождается идея. Я останавливаю машину у обочины соседней улицы. Сейчас раннее утро, и в окрестностях — ни души. Я убеждаюсь, что полицейских машин поблизости тоже нет, и направляюсь прямо к цветам.

Через полчаса я вхожу в квартиру Меган и медленно открываю дверь ее спальни. У меня в руках — охапка нарциссов, наверное целых сто штук. Их склоненные желтые серединки, похожие на маленькие трубы, наполняют светом всю комнату. Мег начинает плакать, и я сам не могу удержаться от слез. На следующее утро наши молитвы услышаны, но к облегчению, которое мы испытываем, примешивается легкое, невысказанное сожаление.

* * *

Официальных снимков группы Phoenix Jazzmen нет, и тому есть причина. Один только наш внешний вид отбил бы у любого нормального человека всякую охоту приглашать нас на работу. На дворе весна 1973 года, и я недавно начал по выходным играть с Phoenix Jazzmen. Наша униформа состоит из розовых нейлоновых рубашек и широких серых брюк. Я — басист, и в двадцать один год — самый молодой и неопытный член группы. Именно Гордон Соломон, тромбонист и руководитель группы, даст мне прозвище Стинг.

Музыканты Phoenix Jazzmen работают вместе с пятидесятых годов, эпохи увлечения традиционным джазом. Музыка Луи Армстронга, Кинга Оливера, Сидни Бечета и Бикса Бейдербека, значительная часть которой была записана еще до войны, породила бесчисленных поклонников и подражателей среди британцев, вдохновив в числе прочих Джорджа Мелли, Хамфри Литтелтона и Криса Барбера. Их музыка кажется запоздалой реакцией на спокойное, плавное звучание биг-бэндов сороковых годов, которое так характерно для творчества Гленна Миллера и братьев Дорси.

«Трэд», или традиционный новоорлеанский джаз, представляет собой более брутальную, подлинную, тяготеющую к своим блюзовым корням разновидность джаза, чем утонченная танцевальная музыка, которая ему наследовала. Стремление к подлинному, изначальному джазу побудило многих музыкантов создавать группы небольшого состава. Как правило, в такой ансамбль входила группа ритмических инструментов и три основных: труба, кларнет и тромбон. Чаще всего именно труба вела основную мелодию, тогда как партии двух других инструментов вплетались в эту мелодию, образуя нечто вроде импровизированной фуги. (Это музыкальное направление продолжало развиваться и наконец достигло своего апогея в бибоп-импровизациях Чарли Паркера, Диззи Гиллеспи и Телониуса Монка, но результаты этого развития были почти полностью проигнорированы исполненными энтузиазма британскими любителями джаза, которые занимались исключительно возрождением музыки предыдущего периода.) Такие вот маленькие музыкальные группы пользовались большим успехом в пабах и клубах Ньюкасла. Традиции старого джаза поддерживались такими коллективами, как River City Jazzmen, Vieux Carre Jazzmen и Phoenix Jazzmen. В разное время мне довелось играть во всех трех, и я по-настоящему полюбил хриплое полифоническое звучание этих ансамблей. Это была не менее захватывающая и проникновенная музыка, чем рок-н-ролл.

Мы исполняли «Twelfth Street Rag», «Tiger Rag», «Beale Street Blues», «Basin Street» с почти религиозным рвением, несмотря на то что музыка, которую мы играли, считалась в то время шумной и совершенно не модной. Начало семидесятых было эпохой увлечения роком, породившим целый спектр индивидуальных стилей, на одном конце которого царили Дэвид Боуи и Марк Болан, а на другом — Гэри Глиттер и Sweet. Все это абсолютно меня не интересовало. Омерзительную нейлоновую рубашку — униформу нашей группы — я носил с чувством какой-то вызывающей гордости. Субботними вечерами мы появлялись в рабочих клубах и после сеанса игры в бинго играли свою архаичную и нередко анархическую музыку почти абсолютно безразличной клиентуре клуба: горнякам из Крэмлингтона со своими женами, рабочим с верфи в Сандерленде или с химического завода в Тисайде. Это была во всех отношениях сложная аудитория, но наш энтузиазм и страстная любовь к музыке должны были не дать слушателям заметить, сколь несовременен наш стиль, как в отношении того, что мы играли, так и в отношении нашего внешнего вида. Чаще всего это нам удавалось. Только один раз, насколько я помню, нас вышвырнули из клуба. Известно, что центральным событием вечера в рабочих клубах на севере Англии является совсем не выступление какой-нибудь музыкальной группы, а игра в бинго. Эта игра представляет собой почти религиозный ритуал, который, так или иначе, является центром всей клубной жизни. Ведущий игры подобен верховному жрецу, восседающему посреди сцены перед огромной прозрачной коробкой, которая наполнена яркими разноцветными шариками для пинг-понга, пронумерованными числами от одного до ста. Внутри коробки находится электрический вентилятор, который заставляет шарики красиво кувыркаться, после чего они всасываются в специальную трубу, откуда ведущий по порядку их достает. Он громко читает номера и аккуратно складывает шарики на полку.

— Глаза Келли, номер один.

— То, что доктор прописал, номер девять.

— Даунинг-стрит, номер десять.

— Два маленьких утенка, двадцать два.

— Две толстые дамы, восемьдесят восемь.

— Была ли она этого достойна? Семьдесят шесть. Ведущий, роль которого играет, как правило, директор

клуба, произносит эти номера с важностью судьи, зачитывающего смертный приговор. В качестве пояснения к нижеследующей истории необходимо упомянуть, что трубку с разноцветными шариками закрывает маленькая пластиковая мембрана, которая не дает им разлетаться по комнате и придерживает каждый шарик ровно до того момента, когда ведущий будет готов его извлечь. Итак, унизительный случай произошел с нами в Сандерленде, в клубе под названием «Red House Farm Social Club». Клуб располагается в северной части города, в самом сердце рабочего квартала. Выступление Phoenix Jazzmen назначено на девять часов вечера. Оно должно состояться по окончании игры в бинго. Пока же вечер только начался, мы сидим в гримерной, где вместе с нами ожидает своего часа машина для игры в бинго. Мы все здесь. Вот Гордон Соломон, или попросту Солли, — руководитель группы. У него круглое мальчишеское лицо с озорным и немного злым выражением. Кроме всего прочего он потрясающий тромбонист.

Дон Эдди — один из самых сумасшедших ударников, с которыми я когда-либо работал, и к тому же один из лучших. Играя с ним в одной группе, чувствуешь себя так, будто ты распластался на лобовом стекле несущейся электрички. Это крупный человек за сорок, с лысой головой и усами, которые торчат в разные стороны, как крылья самолета. А еще он алкоголик. Грэм Шеферд — кларнетист. Он — эксцентрик, погруженный в книги интеллектуал, студент-музыкант и дамский угодник. Его номер в нашей программе — «Stranger on the Shore» Акера Билка. Грэм люто ненавидит эту мелодию, а Гордон, будучи добрым и внимательным руководителем группы, заставляет его играть эту музыку каждый вечер. Такого же рода садизм вынуждает меня петь «Never Ending Song of Love» Сикерса. Я прихожу в ужас каждый раз, когда приближается соответствующий пункт нашей программы, но все равно неизменно исполняю эту песню.

Вот, наконец, Ронни Янг, трубач и вокалист, а кроме того очень-очень хороший человек, которому уже перевалило за пятьдесят. Поет он значительно лучше, чем играет на трубе. Среди музыкантов, играющих джаз, существует традиция, что когда тебе дают соло, ты должен импровизировать, создать нечто свежее, выдать какой-то экспромт. Заставить Ронни импровизировать — все равно что заставить папу римского исполнять танец живота. Он может играть только то, что он уже выучил, ноту за нотой, вечер за вечером. В каждой песне он играет абсолютно одно и то же соло, и мы все учимся подпевать ему, нота за нотой, вечер за вечером. Ронни не обижается, когда мы подтруниваем над его игрой на трубе. Зато он может играть голосом, как Армстронг, и петь так же проникновенно, как Синатра. Гордон решает еще раз обсудить программу, которую мы исполняем сегодня вечером.

— Ронни, ты мог бы сегодня сыграть «Caravan» без этого ужасного скрипа на высоких нотах, а то я скоро начну называть тебя Свирепое До.

— Дон, ты знаешь, как называют человека, который трется около музыкантов?

— Нет, шеф.

— Барабанщиком! И раз уж мы об этом заговорили, запомни, что «Tiger Rag» — это не гонка. Ты играл это прошлым вечером так, как будто в клубе пожар.

Ведя с нами эту милую беседу, наш бесстрашный руководитель невзначай облокотился на машину для бинго и рассеянно теребит тонкую пластиковую мембрану, прикрывающую отверстие трубы, ту самую, которая удерживает шарики внутри.

— Стинг, мальчик мой… — Он уже несколько недель зовет меня именно так. Я один-единственный раз надел этот проклятый свитер, который действительно сделал меня похожим наосу с ее черными и желтыми полосками, но, кажется, прозвище начинает прилипать ко мне. — Ябы очень попросил тебя…

Хрясь!

В маленькой комнате раздается звук, похожий на выстрел стартового пистолета.

— О, черт!

Крошечный, но невероятно ценный кусочек пластмассы треснул в его руке. Все шокированы. Здесь, в рабочем клубе, это не просто вандализм, это ужасное, невообразимое святотатство. С лица Гордона исчезает вся ирония. От ужаса у него отвисает челюсть, а взгляд становится жалким и обреченным, как у приговоренного к смерти.

Именно в этот момент председатель клуба, услужливо-насмешливый человек, которого Гордон называет Сиропом (его шевелюра настолько черна и густа, что может быть только париком), вваливается в гримерную с двум своими помощниками. Они явились для того, чтобы выкатить драгоценную машину для бинго на сцену. При этом они обращаются с ней так, словно это Ковчег Завета.

Гордон выглядит как кролик в свете фар надвигающегося грузовика, но прежде, чем он успевает открыть рот, чтобы объяснить, какая ужасная трагедия только что произошла, председатель клуба в своем немного съехавшем набок парике сам набрасывается на него.

— Вы, ребята, сыграли бы лучше что-нибудь из хит-парада, чтобы девчонки могли потанцевать, ане этот дрянной джаз, который вы играли в прошлый раз. Гордон отчаянно пытается вставить хотя бы слово: «Но… но…»

Слишком поздно. Волшебную коробку для бинго уже выкатили в центр сцены. Надутый председатель бросает на нас еще один сердитый взгляд и выходит из комнаты с видом трагического актера.

Как только председатель появляется перед микрофоном, в шумном помещении клуба воцаряется тишина.

— Леди и джентльмены, сегодня вас будут развлекать, если можно так выразиться, PhoenixJazzmen. Я бы не сказал, что они в моем вкусе, но некоторым из вас они вполне могутпонравиться.

Гордон шепчет Ронни, чтобы тот вышел на стоянку и завел наш микроавтобус, пока мы, парализованные ужасом, наблюдаем за катастрофой, разворачивающейся перед нашими глазами.

— А теперь, не откладывая, объявляю вам гвоздь нашей программы — приз в размере ста фунтовналичными…

Ведущий сидит за машиной для бинго, он держит руку на ее включателе, и аудитория сидит затаив дыхание, со своими картами для бинго и шариковыми ручками в руках. Атмосфера накалена до предела.

— ГОСПОДИН ВЕДУЩИЙ, ПОЖАЛУЙСТА, ВКЛЮЧАЙТЕ.

Машина начинает работать — и вот разражается катастрофа. Испуганная аудитория попадает под обстрел разноцветных шариков для пинг-понга. Они приземляются в бокалы с пивом, застревают в прическах и угрожающе прыгают под ногами официанток с полными подносами. Phoenix Jazzmen как вкопанные застыли в дверном проеме между сценой и гримерной. На наших лицах ясно написано выражение вины и стыда. Председатель клуба со смертельно побледневшим лицом медленно поднимает свой обвиняющий перст и указывает им в сторону выхода. Мы слышим, как в зале поднимается первозданный, свирепый рев праведного гнева, который был бы весьма уместен на публичном повешении. Мы вынуждены обратиться в бегство, чтобы остаться в живых.

Последний год моей учебы в колледже вылился в бесконечную череду лекций, сочинений и выступлений с Phoenix по выходным. Но прежде чем мне выдадут диплом, я должен пройти педагогическую практику. Меня посылают в Озерный округ, в деревню Трелкелд. — Деревня располагается на северном склоне горы Бленкантра, таинственной и неприступной, известной среди местного населения под именем Сэддлбак.

Меган по иронии судьбы будет проходить свою практику в Уоллсенде, и нам придется смириться с тем, что в течение пяти-шести недель мы не сможем часто видеть друг друга. Деревня Трелкелд располагается в большой ледниковой долине, между Кесвиком, который находится на западе, и Пенраддоком на востоке. За деревней на севере грозно возвышаются отвесные скалы Бленкантра и Скиддоу, а с другой стороны долины видны более пологие склоны Клаф-Хед. Каменное здание школы сложено из местного гранита и сланца. В нем только две классные комнаты, зато есть мрачноватый школьный двор, на который падает тень от гор. Школьное здание стоит здесь с начала века, и едва ли оно сколько-нибудь изменилось с тех давних пор.

Учителей в школе всего двое. Это директор мистер Старридж, несколько суровый, но добрый человек шестидесяти с чем-то лет, который собирается уходить на пенсию в следующем году, и миссис Эндерс, сварливая, хотя в целом дружелюбная старая дева. Она недавно переехала из Кесвика, где ей «досаждали толпы летних туристов», которые налетают на город как саранча, в своих походных ботинках и ветровках с капюшонами. Она предпочитает жить в такой глуши, как Трелкелд, тихо и уютно расположившийся у подножия гор. Мистер Старридж работает здесь со времен Второй мировой войны, и сдержанные, серые тона его волос и одежды в сочетании с угловатыми чертами его лица дают ощущение, что он высечен из того же сухого серого камня, что и школьные стены. Здешние школьники кажутся очень гармоничными и счастливыми детьми. Легко представить себе, что они останутся в этой долине навсегда, будут вести незамысловатую деревенскую жизнь и смотреть на загруженную транспортом дорогу в Кесвик, со спокойным безразличием пожимая плечами. Я очень скоро начинаю любить это место и каждый вечер после школы отправляюсь гулять по горам. Поднимаясь по склону, я оборачиваюсь на каждом шагу, чтобы посмотреть на молчаливую долину, которая расстилается внизу, под пролетающими облаками.

По выходным я возвращаюсь в Ньюкасл, провожу вечер пятницы вдвоем с Меган, а субботними вечерами за десять фунтов играю с Phoenix в каком-нибудь рабочем клубе. В воскресенье днем я выступаю с биг-бэндом в Университетском театре, а потом еду через Пеннинские горы обратно в свое камберлендское захолустье. Воскресными вечерами горная дорога обычно пуста, и после крутого подъема, который заканчивается в Эмблсайде, идет непрерывный извилистый спуск длиной в пятнадцать миль. Угол наклона здесь как раз такой, что можно выключить мотор, поднять крышу и всю дорогу до Пенрита свободно катиться, используя только ручной тормоз. Я накопил достаточно денег, чтобы купить новую машину, и теперь мне кажется, что я плыву на сухопутной яхте. Я радуюсь ветру, который дует мне в лицо, и пробивающимся сквозь облака лучам заходящего солнца, и тому, что машина беззвучно катится всю дорогу вниз, к расстилающейся в ожидании долине.

Моя педагогическая практика прошла успешно, в значительной степени благодаря тому, что я понравился мистеру Старриджу. Он настолько доволен мной, что приглашает меня на постоянную работу начиная со следующей осени. Он говорит мне, что детям я тоже нравлюсь. Я очень польщен и благодарю его за похвалы, но прошу, чтобы он дал мне время обдумать предложение. Этим вечером я взбираюсь на Клаф-Хед. Оказавшись на вершине хребта, я оборачиваюсь, и вся моя жизнь расстилается передо мной, как долина, которая виднеется внизу. Я стану старым, как мистер Старридж, деревенским учителем, седым и сутулым, с потертыми кожаными заплатками на локтях пиджака. Вечерами я буду возвращаться в свой каменный дом на склоне горы, а постаревшая Меган будет поджидать меня в саду. У входа в наш дом будут расти розы и петунии, в гостиной будет гореть камин. Здесь будут мои книги, моя музыка, умиротворенная, больше не вызывающая волнения и тревог и не обремененная ни тщеславием, ни амбициями. Каким бы привлекательным ни представлялся мне этот образ будущего, как бы он ни отличался от сурового индустриального пейзажа моего детства, он завораживает меня только на одно мгновение, а потом исчезает. Я знаю, какой ответ я дам директору школы, и, когда наступает вечер, с легким сердцем спускаюсь обратно в деревню.

Дневниковая запись. Лето 1973 года

Может быть, это заметно в ее рассеянном взгляде из открытого окна, может быть, в том отсутствующем выражении, которое на мгновение появляется на ее лице, когда обращаешься к ней, а может быть, в той опасливой интонации, с которой она тебе отвечает, или в тонкостях прикосновений, запахов, вкуса ее кожи у тебя на языке, или в ощущениях какого-то неизвестного шестого чувства, но когда любовь прошла, сигналы ее окончания сильнее, чем желание их не замечать, если только у тебя достаточно воли и решимости, чтобы осознать, что происходит. Но мы, разумеется, гоним от себя подобные мысли, они раздражают нас, как будто не имеют никакого значения и явились к нам непрошеными гостями.

«Не теперь», — отмахиваемся мы, и придумываем пустые отговорки, чтобы не давать им хода, убеждая себя, что у пас есть более важные и неотложные дела. Но мысли никуда не исчезают, они забиваются в какой-нибудь угол вашего сознания и тревожат, и мучают вас, заставляют вас задавать себе самые болезненные вопросы в ночной тишине, когда она спит и лицо ее похоже на лицо ребенка… Она выглядит такой красивой и беззащитной, ее губы слегка приоткрыты, а волосы разметались по подушке, но когда ты протягиваешь руку и дотрагиваешься до нее, она, не просыпаясь, отворачивается к окну, и вопросы начинают звучать с новой силой, и ты не можешь уснуть…

Вечер пятницы. Я только что вернулся из Озерного округа, завершив наконец педагогическую практику, как и все мои однокурсники. Сегодня в честь этого события состоится вечеринка у одного из наших друзей, Тима Арчера. Тим — один из самых талантливых студентов театрального отделения, где учится Меган. У него есть жилка какого-то харизматического сумасшествия, возможно, наигранного, но позволяющего ему создать интересный образ эдакого интеллектуала, постоянно излучающего бешеную энергию, как сумасшедшая марионетка, но я подозреваю, что он нарочно передергивает. На одежде он носит самодельную эмблему с надписью «М. Пруст». Мы с Меган любим его и с интересом относимся к его выходкам, которые всегда необычны, хотя и не всегда забавны. Пришли почти все ребята с нашего курса: у мальчиков в руках банки с легким пивом, девочки пьют дешевое вино, Боб Марли поет «No Women, No Cry».

Мег оживленно болтает с Дереком, старым другом Джерри из Лидса. В его чертах есть какая-то строгая красота: он носит всклокоченную бороду, которая одинаково подошла бы учителю географии и бывалому альпинисту, у него проницательные голубые глаза. Я тем временем разговариваю с двумя девушками с факультета английской литературы. Мы с Меган не считаем, что на подобных вечеринках нам следует изо всех сил держаться друг за друга; мы стремимся, насколько это возможно, к легкости и свободе в отношениях друг с другом, что подразумевает возможность флиртовать с кем-то еще, не вызывая друг у друга приступов ревности. Следует признать, что Меган это удается гораздо лучше, чем мне, но я учусь.

Все заинтересованно обсуждают друг с другом трудности и особенности нашей новой профессии.

Я все еще отчаянно надеюсь, что произойдет нечто такое, что позволит мне все-таки не заниматься преподаванием. Разговаривая, я бросаю едва заметные, но ревнивые взгляды в сторону Дерека и моей девушки.

Все уже слегка пьяны. Мы немного танцуем и разговариваем до самого утра. Еще один семестр, и наша беззаботная студенческая жизнь закончится. С одной стороны, я испытываю облегчение, с другой стороны — ужас от перспективы посвящать все свое время преподаванию.

Практика Меган в Уоллсенде тоже прошла очень успешно, и этим вечером она расскажет мне, как сильно ее удивила суровая атмосфера моего родного города. Я рассказываю ей о том, как мне предложили работу, и о том идеализированном образе будущего, который явился мне в горах. В ответ она улыбается и целует меня в щеку, но ничего не говорит.

Почти каждый субботний вечер около шести часов я встречаюсь с остальными музыкантами Phoenix Jazzmen в баре отеля «Дуглас», на вокзале Ньюкасла. Мы выпиваем вместе, а затем берем пару машин, чтобы добраться до того клуба, в котором играем. Дорога редко занимает больше часа, и я, как правило, сижу в одной машине с Ронни и Джоном. Эти поездки бывают обычно веселыми и шумными, потому что Ронни и Джон постоянно соревнуются, кто расскажет самую невероятную историю. Они рассказывают об ансамблях, в которых им доводилось играть, о знакомых женщинах и необычных местах, где они выступали:

— Однажды мы играли в нудистской колонии в Клиторпе, и эти нудисты не разрешили нам надетьнашу обычную униформу. Ну, я-то чувствовал себя вполне нормально за моей ударнойустановкой, но каково пришлось бедному Ронни, у которого была только маленькая флейта, чтобыприкрыть свое мужское достоинство… Ну да, и там еще была одна старуха в первом ряду, с паройогромных… — и так далее, и так далее.

При этом казалось совершенно неважным, была ли хоть одна из этих историй правдивой. Они вспоминали свои золотые дни, время, когда они были молоды и неистовы, и ни за что на свете я не стал бы сомневаться в их рассказах. Иногда мы смеялись всю дорогу до Тисайда, а порой — и всю обратную дорогу.

В тот вечер Ронни и я раньше других явились в «Дуглас» и собрались сыграть партию в домино, но вдруг входит Гордон, наш бесстрашный начальник. На его обычно таком дерзком лице обиженное выражение.

— Я только что позвонил агенту, и хорошо, что я это сделал, потому что клуб заказал вместо насдругую группу. Сволочи! Ну ладно, по крайней мере, мы сэкономили на дороге в Стоктон. Где остальные?

Гордон страшно расстроен, потому что хотя наши субботние заработки и невелики — обычно по пять фунтов на брата, — это позволяет хоть как-то держаться на плаву.

— Может быть, агент найдет нам другой заказ? — спрашиваю я.

— Нет, слишком поздно.

Мы постепенно привыкаем к мысли, что в нашем распоряжении оказался свободный субботний вечер, и поджидаем остальных.

Когда становится ясно, что мои старшие товарищи намерены провести весь вечер у стойки бара, я приношу им свои извинения и направляюсь домой, чтобы порадовать Меган, хотя в результате я горько пожалею, что не остался в баре.

— Что значит: ты не знал? — говорит Джерри, не в силах в это поверить. — Я уже нескольконедель знаю про Мег и Дерека, а между тем я был в Бристоле.

Прошло почти две недели с того рокового вечера. Мы сидим в баре «Cradle Well» в Джесмонде, на столе перед нами две недопитые кружки с пивом. Джерри бросил свою работу в бристольском ночном клубе и теперь подыскивает себе музыкальную работу в Ньюкасле. Несмотря на мрачную тучу, которая по милости Меган нависла над моей жизнью, я рад видеть Джерри, хотя лучом света его, конечно, не назовешь.

Вероятно, мой друг хочет по-своему помочь мне, указывая на мою полную слепоту в отношении Меган, которую за те два года, что мы провели вместе, я начал считать близким человеком и не собирался менять ни на кого другого. К сожалению, от его утешений мне становится только хуже, если это вообще возможно. Я не ел восемь дней, я потерял больше шести килограммов в весе, я не брился, что особенно ужасно, потому что я начинаю походить на этого сволочного Дерека.

— В конце концов, — говорит Джерри, — она ведь была моей девушкой, а ты ее у меня увел.

— Для тебя она была просто подружкой на пять минут, и я не уводил ее у тебя.

Он закуривает сигарету и задумчиво выпускает дым прямо мне в лицо:

— Слушай, кончай киснуть, это не конец мира.

— А разве нет?

— Конечно нет. Послушай, я слышал о классной работе. Мне сказал Энди Хадсон. Это настоящая работа. Нужно играть в оркестровой яме в театре. Как у тебя с чтением нот?

— Нормально, — угрюмо отвечаю я.

Джерри приближает свое лицо к моему и оглядывается, словно для того, чтобы убедиться, что нас никто не слышит:

— В Университетском театре заново делают постановку мюзикла «Иосиф и его чудесноеразноцветное одеяние мечты». Они ищут молодой оркестр и будут платить хорошие деньги.

— Хорошие деньги? — Теперь уже я опасливо оглядываюсь. — Сколько?

— Шестьдесят в неделю за шесть вечерних и одно утреннее выступление. Сначала две недели репетиций, а потом не меньше месяца работы. Ты будешь участвовать?

Я откидываюсь на стуле, балансируя на его задних ножках, и взвешиваю все немногочисленные варианты своей дальнейшей жизни. Я не получал шестьдесят фунтов в неделю с тех самых пор, как мы с Меган работали на фабрике замороженных овощей.

— Я буду участвовать.

Следующие несколько недель оказываются очень тяжелыми. Колледж — слишком тесное место для двух любовников и одного рогоносца. Мне становится плохо от постоянных перешептываний за моей спиной и еще хуже — от сочувствующих взглядов, доморощенной психологии и добрых советов, которые обрушиваются на меня в промежутках между лекциями. Даже учителя начинают приставать со своими участливыми и мудрыми беседами. Когда я наконец приезжаю домой, мама приходит в ужас от того, как сильно я похудел, и готовит мне такой обильный ужин, что я не в состоянии его съесть. Она догадывается, что не стоит спрашивать о случившемся, и я не чувствую себя обязанным о чем-либо ей рассказывать. Итак, успешно сыграв мамину роль в пресловутом любовном треугольнике, я вынужден теперь играть горькую роль моего отца.

* * *

Мюзикл «Иосиф и его чудесное разноцветное одеяние мечты» Тим Райс и Эндрю Ллойд Уэббер написали, когда были еще школьниками, и, возможно, это их лучшее произведение. В его основе лежит ветхозаветная история об Иосифе, изложенная в виде серии музыкальных сцен. Они изображают падение и последующее возвышение любимого сына Иакова, который прогневал своих завистливых братьев, был продан ими в Египет, сделался там советником фараона и наконец открылся своей изумленной и глубоко раскаивающейся семье. В музыкальном изложении эта история представляет собой отличный образчик рок-н-ролла. Музыка — очаровательная, приятно бесхитростная — эдакое попурри из популярной музыки пятидесятых. Аранжировка простая, без всяких претензий. Это шоу, профессионально спродюсированное Гаретом Морганом, будет иметь большой успех. Оно неожиданно станет настоящим хитом сезона 1974 года, будет идти десять недель — вдвое дольше запланированного времени, причем билеты на каждое следующее представление будут распродаваться вдвое быстрее, чем на предыдущее.

Я так горд, что после всех своих скитаний и переливания из пустого в порожнее наконец имею возможность играть музыку профессионально и за хорошие деньги. Это было моей честолюбивой целью, и вот я каждый вечер прихожу под сень огромной металлической конструкции сцены, отыскиваю свой едва освещенный пюпитр среди проводов, оборудования и декораций, которые ждут своего часа в темноте, пока зрители собираются на вечернее представление.

Зрительный зал гудит, возбужденный и предвкушающий, в таинственном, похожем на пещеру, помещении театра. Мне нравится суматоха, которая царит за кулисами перед началом спектакля, вихрь костюмов и загримированных лиц, сверкание зеркал, когда актеры превращаются в героев и злодеев, стариков и роковых женщин и успокаивают свои нервы мимолетной сигаретой, выкуренной за несколько секунд до выхода на сцену. Я страстно влюблен в эту магию театра, я опьянен его мишурным блеском и бесхитростной иллюзией, которую он создает, его шумом и его обманными приемами. При этом мне совсем не хочется быть актером, мне просто нравится находиться здесь, в центре событий, играть на бас-гитаре в моей темной оркестровой яме. Размечтавшись, я представляю, что вся конструкция спектакля зиждется на подземном фундаменте этого звука, на равномерном, надежном, невидимом пульсе инструмента в моих руках. И вот, когда огни гаснут и дирижер поднимает свою палочку в полной тишине, которая предшествует первому такту, весь остальной мир перестает существовать, и я удивительно счастлив.

Эван Уильямс — самоуверенный дирижер нашего оркестра и настоящий титан. Он машет нам своей палочкой, одновременно смотрит на телемонитор и слушает через наушники сигналы режиссера так, как будто это божественные послания. Гитаристом у нас Джон Хедли, местная легенда, а не менее легендарный Ронни Пирсон — на ударных. Джон, который какое-то время выступал с Phoenix Jazzmen, незадолго до этого пережил свой звездный час, поработав, хотя и недолго, в Лондоне с оркестром Блинки Дэвисона, а когда-то давно был одним из моих любимых местных блюзовых музыкантов. Джон похож на светловолосого Хендрикса своей копной вьющихся белокурых волос, обрамляющих вытянутое печальное лицо. У него болезненно худое тело, похожее на птичий скелет с длинными тонкими ногами. Он прекрасный человек и потрясающий гитарист с немного мрачным чувством юмора. Такое впечатление, что Джону довелось пережить какой-то тяжелый жизненный удар, и теперь он ищет убежища в простой философии и в музыке, которая, как известно, лечит. Ронни Пирсон, как гласит легенда, отказался играть с Beatles, когда они только начинали и подыскивали себе ударника. Ронни действительно родом из Уоррингтона, расположенного в графстве Ланкашир в нескольких милях от Ливерпуля, да и по возрасту он вполне соответствует, но я никогда не решился бы расспросить его о подробностях этой невероятной истории из страха, что ее достоверность разрушится при ближайшем рассмотрении. К тому же мне очень хочется сохранить свое собственное ощущение близости к великому. Беда Ронни в том, что эта ускользающая возможность успеха станет навязчивым мотивом в его жизни. Он ушел из тисайдской группы Back Door как раз тогда, когда к ним начала приходить известность. Да и потом, видя мой собственный успех, он почувствовал, что снова остался ни с чем. Ронни — отличный ударник. С этим не стал бы спорить никто, и в антрепризах он был востребован всегда. Он — виртуоз, профессионал, он может играть в любом стиле, и даже другие ударники признают его лучшим. Для нас с Джерри огромная честь играть на одной сцене с такими светилами. Ситуация на романтическом фронте тоже изменилась к лучшему. Оправившись от унижения, которое причинили мне Меган и Дерек, я начал встречаться с девушкой по имени Лиззи, высокой и стройной блондинкой, без сомнения самой красивой девушкой в колледже. Это обстоятельство вызывает интересную реакцию у моей предыдущей подруги. То ли дела с Дереком не клеятся, то ли ей просто обидно, что ее место в моем сердце заняла красавица Лиззи, — этого я никогда не узнаю, но когда она просит меня вернуться, я имею исключительное удовольствие сообщить ей, что ничего подобного не будет никогда. Как будто цитируя сценарий одного из маминых ужасных фильмов, я сообщаю ей, что не могу подвергать себя опасности снова пережить такую сильную боль. На самом же деле я просто без ума от Лиз и с каждым днем привязываюсь к ней все больше. Мое сердце похоже на вертящуюся дверь в дешевых гостиницах, и хотя мы с Лиз время от времени бываем вместе, я пока не готов снова брать на себя какие-то обязательства. Меня зовет романтика дорог.