Штурмуя небеса

Стивенс Джей

1. ДВЕРЬ В СТЕНЕ

 

 

Глава 1. ВЕЛОСИПЕДНАЯ ПРОГУЛКА ПО БАЗЕЛЮ

Если вы спросите среднего хиппи, с чего все началось, мнений может оказаться столько же, сколько самих хиппи. Каждый придерживается собственной хронологии. Некоторые предпочитают вести историю психоделиков от «Ригведы», древнеиндийской книги, в которой упоминаются видения в трансе, достигавшемся при употреблении растения сома. Другие ведут отсчет от древнегреческих мистерий и средневековой мистической традиции — розенкрейцеров, алхимиков и иллюминатов. Притягательная сила высшего сознания пронесла свое очарование через века, и кто бы это ни был — афиняне, с их элевсинскими мистериями, или Бальзак и Бодлер, курившие гашиш в клубе гашишистов, хиппи считали их всех своими предшественниками.

Но если у истории психоделиков может быть множество начал, все они потом неизбежно пересекаются в одной точке, описывая то, что произошло в швейцарском городке Базеле в понедельник, девятнадцатого апреля 1943 года, за несколько минут до пяти часов вечера.

Базель располагается по обоим берегам Рейна, неподалеку от места, где граничат Франция, Германия и Швейцария. Это город шпилей и мостов, банков и развитой индустрии. Расцвет его связан с тремя гигантскими химическими комбинатами, стоящими рядышком у реки: «ХоффманЛяРош», «ЦибаГайги» и «Сандоз». Наша история касается только последнего — «Сандоз Фармацевтикалс», а если еще конкретнее — то одного из ученых-химиков, работавших там, а именно доктора Альберта Хофманна.

Альберт Хофманн, в очках, с короткой стрижкой, в свои тридцать семь выглядел именно тем, кем он был: типичным представителем буржуазной интеллигенции. Он пришел работать в «Сандоз» в 1927 году, вскоре после окончания Цюрихского университета. Незадолго перед этим «Сандоз» начал выпускать кроме традиционных гербицидов, инсектицидов и красок еще и лекарственные препараты.

Старая лаборатория фирмы «Сандоз». Теперь этого здания уже нет

В конце двадцатых годов двадцатого века работа в фармацевтической промышленности была для молодого химика самым увлекательным местом для ученичества. Это было время, когда специалисты тщательно исследовали все химические свойства веществ, надеясь открыть лучшие антибиотики, более безопасное средство от головной боли, открыть еще один сульфамид (который, по общему мнению, был первым «чудо-лекарством»). «Сандоз» занимался, в частности, исследованиями Claviceps purpurea (более известного как спорынья) — грибка, паразитирующего на больных зернах ржи. Хотя в народной медицине она использовалась при родах (для ускорения родовых схваток) и абортах (по той же причине), спорынья больше известна как возбудитель болезни, возникшей вместе с развитием сельского хозяйства и получившей название «огонь святого Антония». Это был страшный бич рода человеческого. У человека, съевшего пораженную спорыньей рожь, начинали чернеть и отпадать пальцы ног и рук. Затем наступала ужасная смерть. Медики называли этот недуг «сухой гангреной».

Хофманн, поначалу занимавшийся исследованиями средиземноморского морского лука, через некоторое время тоже переключился на спорынью. В течение восьми лет он методично синтезировал одну молекулу производных эрготамина за другой, проверял их на животных и, получив неблагоприятные результаты, принимался за следующую. Теоретически он хотел открыть новый аналептик — лекарство от мигрени, но в апреле 1943 года, проверив больше дюжины вариантов, он так и не приблизился к успеху. «Необычным предчувствием» назовет позднее Хофманн охватившее его весной ощущение. Предчувствие. Интуиция. Что бы это ни было, но Хофманн почувствовал, что он что-то упустил в 1938-м, когда синтезировал двадцать пятое соединение лизергиновой кислоты, носившее лабораторное название ЛСД-25.

Повинуясь этому внутреннему предчувствию, Хофманн синтезировал новую порцию ЛСД-25 в пятницу, 16 апреля. В полдень ему удалось получить кристаллическое соединение, легко растворяющееся в воде. Однако вскоре он почувствовал легкое головокружение и, взяв на работе отгул на остаток дня, отправился домой. Как только он лег в постель, у него начались галлюцинации.

В отчете, представленном Артуру Штоллю, своему непосредственному начальнику, Хофманн описывал галлюцинации как «непрерывный поток фантастических картин, удивительных образов, калейдоскопическую игру света». Подозревая, что причиной этих фейерверков явился ЛСД-25, Хофманн решил это проверить. В следующий понедельник, девятнадцатого числа, в 16.20, он в присутствии ассистентов растворил в стакане воды и выпил, как он считал, безопасную дозу — 250 микрограммов наркотика.

В 16.50 он еще ничего не чувствовал. В 17.00 он ощутил растущее головокружение, некоторые нарушения зрения и желание смеяться. Вскоре ему стало тяжело описывать свое состояние в журнале и он, прервавшись, попросил одного из ассистентов проводить его домой и вызвать доктора. Затем сел на велосипед — в военное время в связи с нехваткой бензина пользоваться машиной было не с руки — и, крутя педали, поехал домой, ощущая, как мир вокруг начинает странно вибрировать и изменяться.

Знакомый бульвар по дороге к дому превратился для Хофманна в картину Сальвадора Дали. Ему казалось, что здания покрылись мелкой рябью. Но самым странным было ощущение, что, крутя педали, он словно бы не двигается с места.

Хофманн уже собирался было обсудить это с ассистентом (позднее тот сообщил, что они ехали довольно быстро), когда обнаружил, что голос ему не повинуется. В чем бы ни заключался механизм, с помощью которого мы облекаем мысли в слова, он больше не работал.

Когда доктор пришел к Хофманну, то обнаружил, что пациент абсолютно здоров физически, но психически… психически Хофманн висел под потолком и глядел вниз на то, что считал собственным мертвым телом. На этот раз, в отличие от прошлой пятницы, он не наблюдал никаких прекрасных фейерверков. Он чувствовал себя одержимым демонами. Когда его соседка зашла занести ему молоко (Хофманн надеялся, что оно, как универсальное противоядие, нейтрализует отраву), он увидел не миссис Р., а «злую, коварную ведьму» в «раскрашенной маске».

Он лежал в постели, мысли метались в беспорядке. Хофманн думал, не навсегда ли он сошел с ума. Вдобавок ко всему прочему его жена с детьми уехали в гости. Что будет, когда они вернутся домой и обнаружат, что папа спятил — какой поучительный пример того, чем иногда заканчиваются эксперименты в психофармакологии!

Хотя человечество с глубокой древности использовало наркотики для удовольствия и лечения, психофармакология как признанная отрасль науки насчитывает всего около ста лет. Первым научным трудом на эту тему считается «Die Narkotischen Genumittel und der Mensch» («Наркотические возбуждающие вещества и человек») фон Бибры, опубликованный в 1855 году. В этой работе описывается семнадцать различных растений, воздействующих на человеческую психику. Фон Бибра предлагал заняться исследованиями этой почти неизвестной части ботаники, и тридцать лет спустя его путь повторил берлинский токсиколог Луис Левин. В 1886 году Левин опубликовал первое фармакологическое исследование о каве, растении южных морей. Местные жители считают, что напиток, сделанный из нее, намного превосходит по своим качествам алкоголь.

Через год после опубликования монографии и, вероятно, вследствие этого Левин получил от Парка и Дэвиса, американских фармацевтов, основавших международную фармацевтическую корпорацию с тем же названием, несколько кактусов мескаля. «Мускаль» или «мескаль» — так американцы называли кактус, который у мексиканцев носил названия «пейотль». Издавна популярный у мексиканских индейцев, после гражданской войны он стал распространяться и к северу от Рио-Гранде и быстро приобрел ритуальный статус у индейцев кайова и команчей. Левин, заинтересовавшись, на собственные средства отправился в юго-западную Америку, где обнаружил огромное количество образцов. Один из них, карликовый кактус, был позднее назван «Anhalonium lewinii». Вернувшись в Берлин, Левин в лаборатории выделил четыре различных алкалоида, содержащихся в пейотле, однако после того как эксперимент на животных не смог показать, который из них психоактивен, на опыты над собой не решился. Вместо этого он обратился к своему коллеге, доктору А. Хеффтеру, который принимал по алкалоиду до тех пор, пока не смог обнаружить самый сильнодействующий, названный им «мескалин».

Альберт Хофманн, Отец ЛСД, со своим детищем на руках

Как в иные времена интеллектуалы сплотились вокруг энциклопедии Дидро, так и Левин и Хеффтер тоже участвовали в коллективном проекте, начатом еще Линнеем, который пытался классифицировать природу во всем ее разнообразии. Это был проект, переступавший культурные и классовые границы. В основном в нем участвовали любители: увлекающийся ботаникой священник, барон, финансировавший экспедиции, врач, любительски интересующийся токсикологией и фармакологией. Пей-отль, попавший к ним в романтическом ореоле американского фронтира, заинтересовал всех. Кактус посылали во все крупнейшие музеи. Левин самолично передал его Полю Хеннингу для берлинского королевского ботанического сада, а другой немец, Хельмхольц, послал образец в Гарвард.

Подобную посылку получил и Вейр Митчелл, физиолог из Филадельфии, специализировавшийся на нервных расстройствах («Повреждения нервов и их последствия», 1872) и исторических романах («Хью Винн, свободный квакер», 1896). Прочитав о пейотле в «Терапевтической газете», он написал письмо автору статьи, доктору Прентису. И вскоре получил посылку с небольшим количеством кактусов. Двадцать четвертого мая 1896 года он их попробовал.

Вначале Митчелл ощутил прилив энергии, сопровождавшийся ощущением необычайной остроты ума. Митчелл решил это проверить, засев за статью по психологии, написание которой он откладывал уже неделю. Но статья не поддавалась. Тогда он попытался сочинять стихи и решать в уме математические задачи. Но ни то ни другое не подтвердило его ощущения расширившихся умственных способностей. Тогда утомленный Митчелл отправился вздремнуть в спальню. И тут пришли видения. Позднее, на строгих страницах «Британского медицинского журнала», Митчелл, описывая эксперимент, упоминал, как перед его взором возникали тысячи галактических солнц и готическая, светящаяся слабым светом, башня вздымалась на невиданную высоту. Это был фантастический пейзаж, похожий на картины американского художника Максфилда Пэрриша. Прочитав статью Митчелла, этим материалом заинтересовались Хэвлок Эллис и Уильям Джеймс.

Англичанин Хэвлок Эллис был во многом похож на Митчелла. Он тоже был медиком, предпочитавшим литературные труды ежедневной врачебной практике. Однако, хотя он опубликовал сотни стихов, эссе и медицинских статей, сегодня Эллиса помнят в основном по шумихе, поднятой вокруг его внушительной семитомной «Психологии секса», книги, которая была запрещена в Англии как непристойная. В страстную пятницу 1897 года, один в своем лондонском доме, Эллис, съев три пейотля, стал ждать результата. Скоро на него нахлынула лавина образов, только в отличие от видений Митчелла, они скорее напоминали картины не Пэрриша, а Моне.

Заинтригованный Эллис решил угостить пейотлем художника. В качестве подопытного кролика он использовал одного своего друга. Однако он дал ему слишком большую дозу, и бедняга почувствовал «адскую боль в сердце и ощущение надвигающейся смерти». В какой-то момент Эллис предложил ему съесть бисквит. Но когда художник взял бисквит, тот загорелся и крошечные голубые огоньки, перекинувшись на его брюки, заплясали у него на боку. Когда же он все-таки поднес его ко рту, тот засветился голубым светом, который был «насыщенней цвета воды в голубом гроте на Капри» — по крайней мере, именно так он описал это ошеломленному Эллису. В то время как Эллиса покорило в пейотле изменение мира — «такое тихое и внезапное чувство озарения. Понимание всего окружающего, в котором еще за мгновение до этого ты не видел ничего необычного», то художник пережил нечто похожее на помешательство: «странность происходящего потрясла его гораздо больше, чем красота».

Эллиса это не остановило. Он дал попробовать пейотль нескольким другим своим друзьям, среди которых был известный поэт Уильям Батлер Йитс. Он определял свои переживания в «другом мире» как «экстравагантные»: «Это выглядело так, словно передо мной быстро прокручиваются справа налево наплывающие друг на друга пейзажи, каждый из которых был абсолютно нереален. Я видел, например, восхитительных драконов, дыхание которых казалось неподвижными струями пара, и белые мячики, балансирующие на конце этого дыхания».

Хэвлок Эллис описал свои опыты в эссе «Мескаль: новый искусственный рай», появившемся в 1898 году в «Контемпорари ревью». В основном статья была описательной, но в ней присутствовало и несколько выводов, самым смелым из которых был тот, что любой образованный джентльмен должен хоть раз или два в жизни попробовать пейотль.

Для редакторов «Британского медицинского журнала» это было уже слишком, и они опубликовали гораздо более консервативную статью о пейотле Вейра Митчелла. Не верьте «новому раю» Эллиса, — предупреждали издатели, — на самом деле это «новый ад».

Отдавая дань уважения силе описаний мистера Эллиса и его друзей, мы хотели бы указать на то, что такое восхваление несет в себе опасность для людей… Мистер Эллис, правда, утверждает, что, по его мнению, постоянное употребление больших количеств не несет никакого вреда здо-ровью. Однако он говорит, что «для здорового человека попробовать раз или два мескаль это не только незабываемое удовольствие, но и, без сомнения, определенный опыт». Нам кажется, что это слишком большое искушение, по крайней мере для той части наших читателей, которые всегда ищут новых ощущений.

В ответ же на фразу Эллиса, что любой образованный человек должен попробовать пейотля, редакция сухо замечала, что индейцев кайова из американских прерий вряд ли можно назвать «самыми образованными обитателями Америки».

Читая редакционную статью, вероятно, прабабушку всех антипсиходелических статей, можно выделить два типа используемой аргументации, ни один из которых, по сути, не научен. Первый — полемическое заострение терминов, типа «рай-ад». Второй — характерное для протестантской морали утверждение, что ощущения, особенно новые ощущения, — это плохо. Наркотики вроде пейотля, писали редакторы, — это не для поря-дочных людей. И это — притом, что, судя по всему, они полемизировали с теми двумя уважаемыми людьми, которые уже попробовали пейотль и считали этот опыт ценным.

Издатели «Британского медицинского журнала» подняли еще один интересный вопрос, который в то время оживленно обсуждался. Где лежит грань между правильным использованием медикаментов и злоупотреблением? Статьи о лекарствах были неотъемлемой частью «Британского медицинского журнала». Но разница была в том, что они предлагали лекарства от различных болезней, в то время как пейотль в лечебной практике не использовался. Но разве это автоматически делает его вредным наркотиком? В чем состоит злоупотребление веществом, вызывающим у человека непатологические симптомы, такие, как экстаз, галлюцинации или даже ужас, — если оно не несет психологической или физической опасности для человека?

Однозначного ответа на это тогда не существовало. Его не существует и поныне. Дело в том, что однообразие притупляет сознание. Ежедневно то же синее небо, та же жена и те же дети. Пейотль помогает отточить притупившееся лезвие восприятия. Так что, запрещая его, мы закрываем для себя множество возможностей…

Но вернемся к нашей истории. Как и боялись редакторы «Британского медицинского журнала», пейотль становился все популярнее, особенно в богемных кругах Лондона, Парижа и Нью-Йорка. На мир надвигалась первая мировая война. Интеллектуальными центрами мира в ту пору были Монмартр и Гринвич-Виллидж В Гринвич-Виллидже культурная жизнь сосредоточилась в салоне Мэйбл Додж, богатой дамы, задумавшей стать американской мадам де Сталь. На ее вечерах можно было застать как Большого Билла Хэйвуда, лидера «мирового рабочего Интернационала», болтающего с анархистами Эммой Гольдман и Александром Беркманом, так и молодых вольнодумцев из Гарварда вроде Уолтера Липпманна и Джона Рида. В 1914 году Додж организовала дома ритуальный вечер (она со значением назвала его «экспериментом над сознанием»), который почти в точности воспроизводил подлинную церемонию индейцев кайова.

Раймонд вышел и отыскал орлиные перья и зеленую ветку, из которой можно было сделать стрелу. Костром нам служила зажженная электрическая лампа, прикрытая моей красной китайской шалью. Я не помню, что изображало лунные горы, но в качестве Пути Пейотля мы использовали скатанную в длинную узкую полосу простыню, ориентированную на восток.

Установка для получения ЛСД в лаборатории Хофмана

Раймонд, как писала Додж, съев свой первый кактус, начал лаять как собака. У нее же возникло ощущение, что она плывет. Одновременно ей вдруг стали смешны все «поверхностные увлечения человечества… анархия, поэзия, политические системы, секс, общество».

Воспоминания об этом вечере помогают в миниатюре представить себе эволюцию психоделиков. Меньше чем за тридцать лет пейотль из научных кругов перекочевал в богему. Неизвестно, как дальше распространялся бы этот «сухой виски», если бы не началась первая мировая война. После войны большой интерес вызвало открытие Эрнста Шпата, синтезировавшего психоактивный алкалоид пейотля, названный им мескалином. После того как отпала нужда есть эти отвратительные на вкус кактусы (Уильяма Джеймса стошнило после того, как он съел один. «С тех пор я испытываю видения лишь наяву», — писал он брату Генри), исследования пошли полным ходом. В начале двадцатых Карл Бе-рингер опубликовал объемный труд «Der Mescalinraush», что переводится как «интоксикация мескалином». В 1924 году Левин выпустил свою главную работу, «Фантастикум», в которой он, продолжая дело фон Бибры, каталогизировал большую часть известных наркотических растений, воздействующих на человеческую психику. Левин поделил их на пять классов: эйфорические, вызывающие видения, опьяняющие, гипнотические и возбуждающие. Спустя семь лет вышел английский перевод, о котором мимоходом упоминал Олдос Хаксли в эссе, опубликованном в чикагском «Гералд икзэминер».

Однако на самом деле случайная встреча Хаксли с «Фантастикумом» имела решающее значение. В 1931 году Хаксли абсолютно неожиданно наткнулся на эту книгу, «пыльную, валявшуюся на одной из самых верхних полок» книжного магазина. Эта судьбоносная случайность привела к тому, что пятый роман, написанный Хаксли, заметно отличался по стилю от предыдущих произведений.

В романе «О дивный новый мир» он нарисовал антиутопию, в которой связующим звеном между людьми были не этические представления, не философия национальной политики и не концепция смысла жизни — а наркотик сома, название которого Хаксли позаимствовал из «Ригведы». Хаксли, который сам придумал этот наркотик, заинтересовался и реальными результатами исследований Левина. Он сказал тогда слова, оказавшиеся пророческими:

«Все существующие наркотики, — писал он в «Гералд икзэминер», — опасны и вредны. Небеса, на которые они возносят своих жертв, превращаются в ад болезней и моральной деградации. Они убивают сначала душу, затем, через несколько лет, — тело. Где лекарство? «Запрещение», — ответят хором все современные государства. Но результаты запрещения не обнадеживают. Мужчины и женщины чувствуют такую потребность в возможности отдохнуть от реальности, что они готовы пойти на все, чтобы добиться этого… Удерживать людей от злоупотребления алкоголем или наркотиками вроде морфина и кокаина можно, лишь обеспечив их эффективной заменой этих приятных, но неизбежно отравляющих человека веществ. Человек, который изобретет такую замену, будет одним из величайших благодетелей страдающего человечества».

Альберт Хофманн не сошел с ума. Утром он чувствовал себя прекрасно. Выйдя после завтрака в сад, он отметил необычайную ясность восприятия. Все чувства обострились. Это звучало безумно, но он ощущал себя словно заново родившимся.

Любопытно, что он помнил почти все, что с ним происходило вчера вечером в мельчайших подробностях. Вероятно, это свидетельствовало о том, что сознание не отключалось в процессе эксперимента. Придя на работу, Хофманн составил отчет для Артура Штолля. «Вы уверены, что не ошиблись при взвешивании? — спросил Штолль. — Упомянутая доза верна?»

Но ошибки не было. Причиной удивительных переживаний Хофманна были 250 микрограммов вещества — чуть больше былинки. Таким образом ЛСД-25 оказалось одним из самых мощных из известных человеку химических веществ, в 5— 10 тысяч раз сильнее эквивалентной дозы мескалина.

От Хофманна ЛСД-25 перекочевало в фармакологическое отделение «Сандоз», где профессор Ротлин тестировал его токсичность на различных животных. Кошки, мыши, шимпанзе, пауки, все они под воздействием больших доз ЛСД оставались физически невредимы, однако часто в их поведении появлялись странности. Пауки, например, начинали ткать паутину более аккуратно и пропорционально при небольших дозах, при больших же теряли к ней всяческий интерес. У кошек состояние тоже менялось — от нервного возбуждения до кататонии. Но самым пророческим, хотя тогда этого еще никто не понимал, был эксперимент с шимпанзе. Однажды Ротлин сделал лабораторному шимпанзе инъекцию и отправил его обратно в клетку с другими животными. Через минуту в клетке поднялась суматоха. Нет, шимпанзе не обезумел и не стал вести себя странно. Он просто, находясь под воздействием наркотика, больше не подчинялся четкому иерархическому порядку стаи.

«Сандоз» очутился перед стандартной дилеммой. Продолжать ли исследования в надежде найти лекарство, которое можно будет выбросить на рынок, — или переключиться на другие области? На решение продолжать исследования во многом повлияло изучение мескалина профессором Берингером и другими. В «Интоксикации мескалином» Берингер отмечал сходство между интоксикацией мескалином и психозами. Вслед за ним это подтверждали и другие исследователи, например Е. Гуттманн и Г.Т. Стокингс. «Мескалиновая интоксикация, — писал последний в 1940 году, — это действительно «шизофрения», если подразумевать под этим словом «расщепление сознания». Для мескалино-вой интоксикации характерно расщепление личности, очень похожее на то, что можно обнаружить у больных шизофренией». Кроме того, что он давал мескалин больным, Стокингс попробовал его и сам. И обнаружил, что наркотик может порождать целый спектр ненормальных состояний: кататонию, паранойю, манию преследования, манию величия, галлюцинации, религиозный экстаз, навязчивое желание убийства, суицидальные порывы, апатию. Получалось, что, если прибегнуть к лексике Фрейда, такие наркотики, как мескалин, могли расщепить личностное эго. То есть открыть ящик Пандоры — подсознательное!

Первые эксперименты на людях, помимо тех, которыми занимались сотрудники лаборатории «Сандоз», проводил также Вернер Штолль, сын Артура Штолля, психиатр, сотрудничавший с Цюрихским университетом. Повторив некоторые эксперименты Стокингса, Штолль сделал дополнительные открытия: в небольших дозах ЛСД помогает психотерапевтическому лечению, позволяя легко проникать в сознание. Позднее ходили слухи, что одна из пациенток после принятия ЛСД совершила самоубийство. По одной из версий это была психически больная женщина, покончившая с собой через две недели после того, как она принимала наркотик в процессе терапии. По другим сведениям, смерть женщины наступила вследствие того, что ей давали наркотик, но не сообщили об этом.

Доктор Хофманн в компании Уильма Берроуза

Штолль опубликовал полученные данные в 1947 году, и вскоре после этого «Сандоз» выпустил на рынок ЛСД, предлагая поставлять желающим это вещество для научно-исследовательских целей. ЛСД получил торговое имя «Делизид» (Delysid). В инструкции по применению предлагалось два возможных варианта использования:

Аналитическая психотерапия: Для высвобождения вытесненного материала и создания психической релаксации, в частности при тревожных состояниях и неврозах навязчивых состояний. Экспериментальный: Принимая Делизид самостоятельно, психиатр получает возможность проникнуть в мир мыслей и ощущений душевнобольных. Делизид также может использоваться для получения модели психоза короткой длительности у нормальных субъектов, способствуя таким образом изучению патогенеза психических заболеваний.

Он появился в Америке в 1949 году — очень подходящее время для появления в обществе нового наркотика, воздействующего на сознание.

 

Глава 2. НАУКА-ЗОЛУШКА

В те два дня летом 1947-го, когда американские психиатры совещались на закрытом собрании в конференц-зале нью-йоркского отеля «Пенсильвания», в вестибюле отеля порхал невесть откуда залетевший туда голубь. Он деловито перелетал с люстры на посаженную в горшок пальму, игнорируя любые попытки его поймать.

История с голубем показала, что психология вновь стала пользоваться уважением у американцев, — если бы пернатый пришелец залетел на огонек к психиатрам буквально несколько лет назад, то газеты разразились бы насмешливыми статьями о птичьих мозгах или о чем-нибудь в том же роде. Снова всплыл бы карикатурный образ бородатого, помешанного на половых проблемах психиатра, многократно обыгранный в Голливуде. Мы вернулись бы в атмосферу довоенных лет, к нацистским временам, к концентрационным лагерям, в тот безумный, безумный мир, где психиатры считались безумными, безумными созданиями и имели очень мало сторонников. Тогда, в начале сороковых годов, в Америке было всего лишь три тысячи психиатров и еще меньше психологов.

Есть много объяснений послевоенному развитию психологии как научной отрасли знаний. Частично это было просто нормальное развитие науки, накопление теории и практических экспериментов, тяготение способных умов к новым горизонтам. Но в чем-то здесь сыграли свою роль первая мировая война и революция, вдребезги разбившие безмятежный рационализм времен короля Эдуарда и королевы Виктории. Тот факт, что в один из дней 1916 года сто тысяч человек могло погибнуть в топкой грязи, шутя и смеясь при этом, во многом способствовал популяризации представления о том, что наше духовное равновесие постоянно подвергается испытанию тем, что древние называли «внутренними демонами», а новая наука психиатрия именует «подсознательным».

Грэйс Адаме в статье, напечатанной в «Атлантик Монтли» в 1936 году, описывала промежуток между 1919 и 1929 годами как подлинную эпоху расцвета психоанализа. «Все грамотные американцы и большая часть неграмотных намного больше, чем когда-либо раньше, стали интересоваться тем, что, как и почему происходит в человеческом сознании». Это было время, когда люди увлеклись такими экзотичными вещами, как либидо, IQ, условные рефлексы, перверсии, стимулы и реакции. Это было время, когда они изучали бихевиоризм, учения последователей Фрейда, тесты на интеллект и гештальт-психологию; когда они покупали сотни книг с названиями вроде «Психология красоты», «Психология покупок», «Психология большевизма», автоматически задумываясь только над вторым словом.

Согласно Адаме, этот всплеск энтузиазма во многом явился результатом вполне конкретных событий, в частности проведенных психологами, прикомандированными к штабу начальника медицинского управления, тестирований умственных способностей более чем двух миллионов новобранцев. Результаты были обескураживающими. Кроме того, что пришлось комиссовать восемь тысяч шестьсот сорок шесть новобранцев за психическую непригодность, тесты показали, что в среднем умственное развитие этих людей (а, значит, в определенной степени и среднего американца) соответствует возрасту тринадцать лет и один месяц. Выражаясь другими словами, умственные способности среднего американца равны способностям тринадцатилетнего подростка. За этим последовал резкий всплеск, если не сказать оргия, умственного самоусовершенствования, конец которому положил лишь финансовый кризис и экономическая депрессия, вынудившие всех переключиться на экономическое самосовершенствование.

В середине тридцатых годов психологи делились на враждующие между собой кланы, что во многом объясняет панегирический тон статьи Адаме в «Атлантике». Внутри психоанализа насчитывалось не менее полудюжины различных школ, возглавляемых харизматическими мыслителями вроде Адлера и Юнга. Они принимали основы фрейдистской теории, но расходились во взглядах на результаты, которые она может оказать на повседневную жизнь. Бихевиоризм, известный тогда в качестве экспериментальной психологии, был склонен к более догматическому подходу и находился в оппозиции ко всему, что любили психоаналитики. Используя хитроумную софистику, бихевиори-сты пришли к интересному выводу, что раз ментальные процессы нельзя измерить, то они не существуют. Подсознательное Фрейда, согласно бихевиористам, имело с наукой столь же много общего, сколько, к примеру, сонет Китса. А поведение человека просто механически определяется набором стимулов и реакций! В поддержку таких заявлений бихевиористы приводили многочисленные данные, полученные в ходе экспериментов с голубями и крысами. Если перефразировать одну старую пословицу, можно сказать, что психология сначала потеряла душу, а затем уже голову.

Бихевиоризм получил признание и поддержку со стороны крупных корпораций, которые надеялись использовать его уроки в управлении американскими рабочими. Психоанализ получил признание среди жен боссов тех же корпораций и их богемных отпрысков.

Между этими двумя гигантами существовали и более мелкие направления. Главным образом, медицинская психиатрия и академическая психология. Медицинская психиатрия, тесно сближавшаяся с неврологией, занималась больше физическими, чем органическими причинами душевных расстройств. Она предпочитала хирургию терапии и в середине тридцатых годов была на грани двух важных открытий. Первым оказалось разрезание нервных волокон в передних долях мозга. Несложная операция, известная как лейкотомия, или лоботомия, усмиряла даже самых агрессивных психов. Вторым открытием была не определенная хирургическая операция, а скорее формирующееся осознание того, что определенные виды наркотиков могут изменять традиционное протекание душевных заболеваний.

Оставалась еще академическая психология. Лучше всего будет процитировать Джеймса Брюнера, окончившего психологическое отделение Гарварда в 1938 году. Вот как он описывал свои занятия: «Мы посещали семинар Курта Гольдштейна, изучая интеллект и поведение, учили «жизнь в развитии» по Бобу Уайту, «жизненные истории» по Гордону Оллпорту, операционизм по Смитти Стивенсу. Посещали лекции профессора Боринга по ощущению и восприятию, лекции Колера по Уильяму Джеймсу, а кроме того, ходили к Курту Левину на топологическую психологию. Подразумевалось, что в итоге мы сможем заниматься как социальной психологией, так и зоопсихологией, или психофизикой, или всем, что может быть связано с психологией». В местах вроде Гарварда академическая психология разделялась на два основных направления. Экспериментальная психология, которой занимался и Брюнер, изучала восприятие, память, обучение и мотивации поступков. Другую ветвь составляли психологи, изучающие психологию личности, которых интересовало, насколько влияют на формирование индивидуального эго сочетание врожденных черт характера с особенностями воспитания и окружения. Хотя представители экспериментального направления считали, что они занимают в психологической науке более прочное положение, однако среди тех, кто занимался психологией личности, также выделялись два энергичных лидера — Гарри Мюррей и, менее яркий человек, однако великолепный преподаватель, Гордон Оллпорт. Мюррей был первым, кто использовал в клинике Гарварда диагностические тесты, целью которых было обеспечить наиболее полный анализ личности пациента.

У этих тестов была любопытная предыстория.

Помимо тестов на умственные способности для американских солдат-пехотинцев, психологи Генерального штаба также экспериментировали с вопросником, который должен был выявить потенциальных психоневротиков. Вопросник назывался «список личностных данных Вордсворта» — по имени его создателя, психолога Колумбийского университета, Роберта Вордсворта. Используя в качестве образца тест IQ Бине, Вордсворт составил тест из ста двадцати пяти вопросов, преследующих цель обнаружить людей с неустойчивой психикой. К сожалению, практические опыты показали несостоятельность теста. Однако это привело к неожиданному результату. Вместо того чтобы отказаться от теста Вордсворта, психологи «так обрадовались, что у них теперь есть средство для диагностики психозов и неврозов (пусть даже и не работающее), что с энтузиазмом принялись за развитие этой области».

Вордсворт основывался на том, что человеческая личность поддается количественному определению, то есть вы можете точно измерять степень экстравертности или степень невротичности. Это было божьим даром для психологов, запертых между бихевиористскими экспериментами с крысами с одной стороны и не поддающимися проверке моделями психоанализа с другой. К середине тридцатых годов появляется множество сходных диагностических тестов — начиная с «чернильных пятен Роршаха» (1921) до MMPI (Миннесотский многофазный личностный тест) и ТАТ (тематический тест на апперцепцию), в разработке которых принимал участие Гарри Мюррей.

Эти два последних теста были выполнены в двух разных стилях. Первый напоминал стандартную школьную серию вопросов, каждый ответ был либо правильным либо нет. Вопросы были вроде: «Вы часто мечтаете? Любите ли вы общаться с людьми младше вас по возрасту? Вас не преследуют мысли, что на улице за вами наблюдают?» Во втором случае использовались нейтральные рисунки, вроде чернильных клякс или картинок. ТАТ, например, состоял из девятнадцати черных и белых рисунков, которые вас просили объяснить. Предполагалось, что работа воображения в данном случае связана с подсознательным.

Хотя фактическая ценность этих тестов оставалась под большим вопросом, они имели огромную популярность. Когда Америка в 1941 году вступила во вторую мировую войну, психологические тесты стали важной частью терапевтического арсенала. Четырнадцать миллионов призывников были тестированы с обескураживающим результатом — 14 % оказались не годны к службе в армии из-за невротических расстройств. Эта цифра потрясла послевоенную Америку, которая под звуки победного марша вступала в «американский век». Как же восстанавливать послевоенную Европу, противостоять коммунистам и увеличивать валовой национальный продукт, когда 14 % американцев, будучи здоровыми телом, оказались нездоровы духом? И разве можно такое вообще допустить?

Конгресс считал, что этого допускать нельзя, представители здравоохранения тоже так считали — и это рефреном звучало во всех тогдашних репортажах.

Отчасти шумиха в прессе была повторением той шумихи, что всколыхнула Америку после Первой мировой войны. Однако имелось одно существенное отличие: опыт годов экономической депрессии, который приучил граждан к мысли о вмешательстве государства в нужный момент. И действительно, поставленный перед фактом, что общественное здоровье оказалось значительно более слабым, чем предполагалось до сих пор, Конгресс ответил «Актом национального душевного здоровья», ставшим законом 3 июля 1946 года. Первые ассигнования, скромные два миллиона четыреста тысяч долларов, были направлены на изучение диагностики, причин и опасностей психоневрологических расстройств, воспитание кадров психологов и психиатров и устройство клиник по всей стране.

Дальше цифры говорят сами за себя. В 1940-м в Америке едва ли набралось бы три тысячи психиатров. Спустя десять лет их было уже семь с половиной тысяч. В 1951 году Американская психологическая ассоциация насчитывала восемь с половиной тысяч членов — в двенадцать раз больше, чем в 1940 году. В 1956 году в ней состояло уже больше пятнадцати тысяч человек. Ассигнования росли еще быстрее. В 1964 году вместо скромных двух миллионов четырехсот тысяч на эти цели выделялось уже сто семьдесят шесть миллионов долларов.

Такова арифметика прогресса двадцатого века. Там, где еще десять лет назад люди были первопроходцами, теперь над проблемой трудились тысячи искушенных умов. Возможно, результаты были немного хаотичны, но в целом они работали. Доказательством этого служит «Манхэттенский проект». И если уж человек смог постичь невидимые частицы и использовать солнечную энергию, почему бы не предположить, что перед ним не устоят психические болезни, сумасшествие и депрессии.

Уильям Меннинджер, председатель АПА

В то время как голубь выделывал кульбиты в вестибюле отеля «Пенсильвания», американские психологи выбрали военного психиатра, бригадного генерала Уильяма Меннинджера своим знаменосцем. В 1948 году Меннинджер, которого пресса описывала как человека, который в отличие от многих других психологов не был ни «чудаком» ни «отстраненным от жизни» ученым, занимал высшие должности в психологических учреждениях. Со своего высокого поста он призывал своих коллег, которых в то время было не более пяти тысяч, позабыть свою привычную клиентуру, состоящую из невротичных богатых вдов и здоровых представителей богемы, и сконцентрироваться на обычном человеке, для которого это было действительно важно. Война, писал Меннинджер, преподала нам два великих урока. Во-первых, выяснилось, что в стране гораздо больше людей, страдающих различными психоневрологическими расстройствами, чем кто-нибудь мог предполагать. Во-вторых — от напряжения и нагрузок может пострадать здоровье даже самого здорового и нормального человека. «Есть ли надежда, — обращался он к залу в тот день в отеле «Пенсильвания», — что медицинская наука, в которой психиатрия все еще находится на правах Золушки, сможет сделать шаг вперед и предложить свои терапевтические средства миру, полному бед и болезней?»

Конечно, не обходилось без преувеличений. Отталкиваясь от сомнительной цифры в четырнадцать процентов, некоторые психиатры утверждали, что ненормален практически любой человек (или, по крайней мере, потенциально ненормален). «Тайм», в общем приступе лихорадки, цитировала высказывания одного психиатра, заявившего, что во всей стране найдется едва ли один миллион нормальных людей. Под нормальными подразумевались люди, «не страдающие беспокойством, не предающиеся порокам, не имеющие страхов и предубеждений».

Особое внимание уделялось детям, «этой благодатной почве, в которой различного рода помешательства и отклонения пускают корни и быстро прорастают, словно сорняки, уничтожая все нормальное, что есть в человеке». Было приблизительно подсчитано, что ежегодно около восьмисот сорока тысяч детей начинают страдать неврозами, и это не считая разрушительного влияния, которое они оказывают на спокойное мирное детство их сверстников. Согласно «Ньюсуику», умелый психиатр мог обнаруживать эти «сорняки» в ребенке начиная с возраста в один — два года. Доктор Лео Картер писал о таких детях: «…тихие, замкнутые, слишком добросовестные. Или они могут быть, напротив, очень раздражительными, чувствительными и ни с чем не соглашающимися… дети, склонные к шизофрении, выглядят грустными, капризными, легко сердятся, у них отсутствует чувство юмора, они молчаливы, скрытны, подозрительны, невнимательны, непостоянны и быстро утомляются».

Временами создавалось впечатление, что в психологическом словаре найдутся определения для любого человеческого поведения. Счастье называлось эйфорией, энтузиазм — манией. Было доказано, что творчество — просто социально приемлемый выход для неврозов. Гомосексуализм и прочие сексуальные отклонения были показателями психопатии. Так же как и «алкоголизм, тяга к наркотикам… бродяжничество, попрошайничество и неспособность к стойким привязанностям». То, что раньше называлось стариковским чудачеством, теперь именовалось старческим маразмом.

В погоне за славой и богатством была потеряна строгая, почти религиозная приверженность великим теориям, будь то фрейдизм или бихевиоризм. Теперь существовал десяток новых направлений. Новые данные текли рекой. Когда в 1956 году вышло первое издание «Архивов общей психологии», издатель Рой Гринкер обещал публиковать «статьи по всем отраслям, будь то психология, морфология, физиология, биохимия, эндокринология, психосоматика, психиатрия, детская психиатрия, психоанализ, социология, антропология… все, что может привести к созданию единой науки о человеческом поведении». Так было написано в предисловии к первому изданию.

От слияния психологии с нейрологией, которая тогда только зарождалась, ожидали многого. В конце сороковых были обнаружены и картографированы различные мозговые центры. Олдос Хаксли совершил памятный визит в лабораторию Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Там было множество кошек и обезьян. Сидящие в клетках животные, нажимая на рычаг, получали стимуляцию своих мозговых «центров удовольствия» легкими электрическими разрядами. Это приводило подопытных животных в такой экстаз, что некоторые нажимали на рычаг по восемь тысяч раз в час, пока не наступало изнеможение от нервного истощения и нехватки пищи. «Очевидно, мы уже близки к тому, чтобы воссоздать мусульманский рай, где оргазм длится в течение шестисот лет», — писал другу Хаксли.

Но даже большее значение, чем картографирование мозговых центров, имело открытие химии мозга. До конца сороковых считалось, что мозг — удивительно сложная система, «волшебный ткацкий станок… в котором миллионы сверхбыстрых челноков ткут постоянно меняющийся узор». Но затем, начиная с открытия норадреналина в 1946 году, был обнаружен целый класс химических посредников, работающих как вещества-медиаторы и передающих импульсы от клетки к клетке. Наличие химических посредников подняло несколько интересных вопросов. Не могли ли сумасшествие, психозы и так далее быть результатом нарушений метаболизма? Или не могли ли эти химические вещества в результате определенной мутации превращаться в нечто другое? Вопросы были интересными, но ответа на них не было. Как сказал один ученый, «человек, который откроет химическую подоплеку сумасшествия, может считать, что Нобелевская премия у него в кармане».

Курт Гольдштейн, основатель гарвардской психологической школы

Факт обнаружения химии мозга имел важные последствия для одного из давно обсуждаемых в психологии вопросов, а именно использования наркотиков в терапии. Еще в тридцатые годы венский психиатр Закел начал лечить шизофреников с помощью инсулинового шока. Закел объявил, что от тридцати до пятидесяти гипоглике-мических бессознательных состояний могут вылечить шизофрению на ранних стадиях. Но в более запущенных случаях это не помогает. Психологическая общественность только успела возмутиться этой новостью, как пришла другая — венский доктор успешно лечил шизофрению, вызывая у больных эпилептические припадки с помощью другого наркотика, кардиозола. Впоследствии он расширил технику и стал применять другие депрессанты.

Классические аналитики с их тщательно сформулированными методами лечения подавленных эмоций и неврозов при помощи абреакции подняли эту работу на смех. В 1939 году английский психиатр Уильям Саржент присутствовал на собрании Американской ассоциации психологов в Сент-Луисе. Судя по его описаниям царившей там атмосферы, полной враждебности и предвзятости позиций, это напоминало нечто среднее между собранием марксистской ячейки и соревнованиями между Гарвардским и Йельским университетами. Когда было зачитано, что сорок процентов лечившихся кардиозолом получили тончайшие трещины в позвоночнике, «слушавшие, чуть ли не подпрыгивая на своих местах, стали аплодировать докладчику, который, по их мнению нанес смертельный удар по этому способу лечения». Саржент также заметил, что с доктором Уолтером Фриманом, одним из первых американцев, введших в обиход лоботомию, обходились на собрании, как с отверженным. И не из-за проблем, связанных с самой процедурой, а скорее за то, что он имел безрассудную смелость предполагать, что шизофрения может быть вылечена хирургическим вмешательством. «Они были так оскорблены предложением лечить обычно неизлечимые умственные расстройства с помощью скальпеля, что были почти готовы разрезать на части его самого», — отмечал Саржент.

Однако в конце сороковых, принимая очевидность того, что некоторые наркотики могут изменить течение психопатологических заболеваний, мнение психологов изменилось. Чувствуя выгодность рынка, фармацевтические компании начали усиленный поиск других воздействующих на сознание наркотиков. Первый из сильных транквилизаторов, торазин, появился в 1954 году. Седативное средство милтаун — годом позднее. За ним последовали стелазин, мелларин, валиум, либриум, элавил, тоф-ранил — набор, который помогал держать под контролем, если не излечивать, большую часть психических заболеваний.

В середине пятидесятых Американская ассоциация психологов делилась более чем на восемнадцать различных секций. Секции личностной и социальной психологии, секции промышленной и бизнес-психологии и так далее. Самой большой была только что сформировавшаяся секция клинической психологии. Клиническая психология напоминала некоего психологического Франкенштейна — в ней научная точность бихевиоризма соединялась с диагностической техникой личностной психологии. Клинические психологи были одновременно и великолепными учеными, и врачами.

И как ученые, клинические психологи заинтересовались, насколько успешны используемые ими методы лечения. В 1955 году двое из них опубликовали работу, в которой они сравнивали наблюдения за группой пациентов, проходящих сеансы психотерапии в клинике Кайзера в Окленде, и группой других пациентов, которые только собирались пройти данную терапию. Тестируя две группы в течение девяти месяцев, психологи были изумлены тем, что в обеих группах дела обстояли примерно одинаково: треть чувствовала улучшение, треть — ухудшение и треть осталась на том же уровне, что и была вначале.

Главным автором этого исследования был молодой психолог Тимоти Лири.

Клеветники, ополчившиеся против науки-золушки, интерпретировали данные Лири как доказательство того, что психотерапия — это надувательство, обман. Но сам Лири так не считал. Он верил, что исследования в клинике Кайзера подтверждают то, что он давно чувствовал. То, что называлось терапией, было просто набором методик и ловких приемов, которые иногда работали, а иногда — нет. В случае удачного лечения пациент «получал новую жизнь», как выразился соавтор Лири, Фрэнк Бэррон. Сама же терапия была трудом «эфемерным, неустойчивым, хрупким и неуловимым, как любовь или счастье… на взгляд окружающих человек остается почти тем же самым, хотя глубоко меняется внутри».

И ключ к этим получившую новую жизнь людям следовало искать за границами сознания, в области подсознательного.

* * *

Однако как далеко ни продвинулась психология, она так и не приблизилась к разгадке главной тайны. Подсознательное было белым пятном в психологии. Изучать его — словно наблюдать за пузырьками воздуха, поднимающимися из глубин океана, пытаясь узнать, откуда же они идут. Подсознательное было неприступной крепостью, терра инкогнита, познаваемой лишь благодаря сигналам, которые прорывались сквозь личностную оболочку. В общественном сознании оно ассоциировалось с вошедшей в поговорку запертой комнатой в викторианском особняке.

Многие люди, частично благодаря работам фрейдистов, приписывают открытие подсознательного Зигмунду Фрейду. Однако открытая полемика о внутреннем устройстве мозга развернулась еще за несколько десятилетий до венского врача, в то время как неофициальные споры по этому поводу велись еще со времен древней Греции. Принято считать, что современные дискуссии о подсознательном берут начало в 1869 году, когда немецкий философ Эдуард фон Гартман опубликовал «Философию подсознательного». Фон Гартман описывал подсознательное как некий параллельный мир, который, хотя обычные методы научного изучения здесь не работали, все-таки можно было исследовать. Эхо подсознательного встречалось везде — во снах, мифах, шутках, каламбурах и воображении; в ненормальном поведении или, наоборот, в чрезмерно нормальном. Оно было королевством духа и мистического опыта.

Книга Гартмана явилась предвестницей форменного штурма «запертой комнаты», которая представлялась «то грудой мусора, то сокровищницей», в которой содержались секреты «психических болезней и вырождения, так же как и зачатков высшего совершенства». В 1900 году психологи уже различали четыре сферы бессознательного: подсознательная индивидуальная память, где хранятся воспоминания и образы ощущений, начиная с первых моментов жизни; область подавления и вытеснения, состоящая из памяти о событиях, которые в течение времени либо забываются, либо подавляются; творческое бессознательное — источник поэзии, творчества и интуиции. И мифопоэтический бессознательный разум, где элементы остальных трех соединяются в домыслы и воображение.

Запомните это последнее, оно имеет прямое отношение к нашему рассказу. Но не обманывайтесь, поэтизируя подсознательное, считая его некой волшебной страной. Генри Элленбергер, чья «История подсознательного» является, вероятно, одной из лучших книг на эту тему, писал о нем как об «ужасной силе — силе, породившей эпидемию веры в существование нечистой силы, коллективные психозы с их «охотой на ведьм», откровения спиритов, так называемые перевоплощения медиумов, автоматическое письмо, миражи, послужившие приманкой для целых поколений гипнотизеров, и обильную литературу, питаемую подсознательными образами». Великий психолог Юнг провел последние годы жизни, складывая кусочки головоломки мифопоэтической математики, и пришел к выводу, что бессознательное так же невидимо и неощутимо, как кванты в физике. Откуда возникли архетипы, эти первичные образы, которые мы все в себе носим? Являлись ли они просто побочным продуктом деятельности мозга или они были группой символов, в которых была закодирована наша собственная эволюция?

К несчастью, современники Юнга, словно сговорившись, стремились выставить его учение как странное и эксцентричное. Не успел он предложить свою новую богатую возможностями модель бессознательного, как она сразу же подверглась критике. Сначала со стороны фрейдистов, которые сосредоточили свое внимание исключительно на подавленном подсознательном, а затем со стороны бихевиористов, объявивших всю юнгианскую модель ненаучной чепухой. Результатом этого стало упрощение и сужение самого понятия бессознательного, так что в 1948 году анонимный автор писал в «Тайме»: «Ид, зародышевая структура, содержащая наследственные качества, из которых по большей части состоит подсознательное, хранит в себе генетические примитивные желания, животные инстинкты…»

Доктор Уилл Меннинджер приводит пример конфликта между сознательным и подсознательным. По его словам, работу сознания можно сравнить с цирковым номером, когда двое че-ловек пытаются управлять одной лошадью. Тот, кто сидит спереди (собственно сознание) пытается дать лошади правильное направление и управлять ею. Но в то же время он не может быть уверен, что его действия согласованы с действиями того, кто сидит сзади (подсознательное). Если оба ездока направляют лошадь в одну сторону, с вашим психическим здоровьем все в порядке. Но если они собираются ехать в разных направлениях, то тут, вероятно, могут возникнуть неприятности».

Следовательно, проблема в следующем: для психического здоровья необходимо, чтобы едущий сзади ехал в ту же сторону. Но пока что подсознательное все еще оставалось практически неизведанным. Нужно было найти способ проникнуть в его глубины. И поэтому, когда «Сандоз фармацевтикалс» объявил, что обнаружила вещество, способное стимулировать сильные психозы, многие психологи надеялись, что ключ к запертой двери подсознания наконец найден.

Но что они обнаружили, опробовав это вещество? Подсознательное Фрейда, переполненное подавленными желаниями? Или нечто, скорее напоминавшее теорию Юнга?

Или, может быть, выяснили, что были правы бихевиористы и запертая комната была не более чем бухгалтерской книгой, в которую строго по графам записываются условные рефлексы? Или же, возможно, дверь вела в другие, гораздо более странные места…

 

Глава 3. ЛАБОРАТОРНОЕ СУМАСШЕСТВИЕ

Сейчас уже нельзя выяснить в точности, кто из американцев первым попробовал ЛСД. Но одним из первых был доктор Роберт Хайд, практиковавший в массачусетском Центре психического здоровья. Один из коллег доктора Хайда, Макс Ринкель, достал немного ЛСД. Ему было любопытно, как нормальный человек может на несколько часов превратиться в сумасшедшего. Конечно, сам Ринкель формулировал это немного по-другому. Его интересовало моделирование психозов, искусственно вызванная шизофрения, которая могла бы пролить свет на этиологию сумасшествия.

Хайд был первым «подопытным кроликом» в опытах Ринкеля. Когда все собрались, он растворил коричневую ампулу с Делизи-дом (ЛСД) в стакане воды, выпил и стал ждать. Он ждал и ждал, пока, наконец, его терпение не лопнуло. Тогда он сообщил всем, что собирается пойти погулять. Остальные, если хотят, могут последовать за ним, но он уверен, что никакого эффекта препарат не оказывает. И тут произошла поразительная вещь. Буквально в один момент, прямо на глазах коллег, уравновешенный вермонтец Хайд превратился в параноика, который с подозрением спрашивал: «Почему они все улыбаются?» или «Почему закрыта дверь?». В 1951 году Ринкель сделал доклад о своей работе над ЛСД на заседании АПА в Цинциннати. По его словам, он обнаружил значительное соответствие между психозом, вызываемым ЛСД, и шизофренией:

В основном мы обнаружили изменения, похожие на симптомы больных шизофренией. У испытуемого возникают проблемы с мышлением. Оно становится заторможенным, блокированным, аутичным и отстраненным. Чувство безразличия и нереальности происходящего наряду с подозрительностью, враждебностью и обидами также во многом напоминают шизофрению. Галлюцинаций и бреда намного меньше…

Но эти заключения достаточно относительны, спешил тут же отметить Ринкель. У склонных к аутичности могли выявиться маниакальные черты, человек начинал шутить и играть словами, хотя это было вовсе не в его характере, или, напротив, у людей, склонных к параноидальным реакциям, могли возникать моменты глубокого экстаза. Единственный четкий вывод, который можно было сделать, — что нормальные люди после приема ЛСД переставали быть нормальными: они менялись, и то, что с ними происходило, можно было назвать ненормальным.

Но становились ли они безумными? Была ли эта модель психозов настоящей? Или же ученые проецировали на процесс собственные желания, видя только то, что хотели бы видеть? На эти вопросы было нелегко ответить. Однако прошло некоторое время, и когда исследованием ЛСД начало заниматься гораздо большее количество ученых, обнаружилось, при каких условиях возможна негативная реакция пациента. ЛСД делало человека в высшей степени восприимчивым к оттенкам поведения окружающих. Если психолог, работающий с пациентом, вел себя холодно и резко, пациент часто отвечал враждебностью или обидой. Однако, если врач относился к пациенту с теплотой и обходительностью, пациент отвечал на это любовью и расположением, далеко выходящими за границы обычных.

Тесты были больным местом исследований. Как только ЛСД стали изучать серьезно, его начали тестировать с помощью теста Роршаха, ТАТ, блоков Белльвю, теста «Нарисуй человека» (Draw-A-Person). Испытуемые часто сердились, с ними становилось сложно общаться. Они, как и больные шизофренией, объясняли это тем, что задаваемые им вопросы были скучны, глупы и не соответствовали ситуации. «Если тестировать человека, принявшего ЛСД, — предупреждал Ринкель, — он может показаться гораздо более заинтересованным собственными чувствами и внутренними переживаниями, чем взаимодействием с врачом. Это подтверждают результаты тестов, указывающие на увеличение эгоцентризма». Спустя много лет обычный школьный психолог по имени Артур Клепс, обращаясь к Конгрессу, предложил одно из лучших объяснений тому, почему людей, находящихся под воздействием ЛСД, так раздражают тесты: «Если вы должны пройти тест на измерение коэффициента интеллекта (IQ), а в этот момент стены комнаты распахиваются и перед вами возникает видение блистающих красотой солнц центральной галактики, и одновременно с этим ваше детство начинает разматываться пе-: ред вашим внутренним взором, словно цветной трехмерный фильм, вы, конечно, не сможете правильно ответить на задания теста IQ».

Пространственная модель молекулы ЛСД

Но наука должна использовать все доступные инструменты. Кроме того, за тесты выступали те, кто надеялся, что ЛСД действительно создает модели психозов… Исследователи начали определять его не как галлюциноген (каковым он был по медицинской классификации), но как психомиметик, то есть имитатор сумасшествия.

К началу пятидесятых в стране было уже около дюжины различных групп, занимавшихся изучением ЛСД. Большинство, вслед за Ринкелем, использовало его для моделирования психозов, некоторые занимались зоотоксикологией, и по крайней мере один ученый, последовав совету «Сандоз», использовал ЛСД в терапевтических целях. Всех увлекала необычная мощность препарата и удивительные эффекты, которые он оказывал не только на нормальных людей, но и на сумасшедших. Давая ЛСД душевнобольным, вы могли наблюдать поразительные вещи. Одна девушка, больная кататонией, спустя три с половиной часа после принятия наркотика начала прыгать по палате, громко смеясь. Днем она уже играла в баскетбол. Ночью танцевала. Но на следующее утро она снова вернулась в кататонию. Или другая больная, страдающая гебефренической шизофренией. Обычно она целыми днями хихикала и болтала разную ерунду о птицах и цветах. Через тридцать минут после принятия 100 микрограммов ЛСД она стала смертельно серьезной. Никакого смеха. «Это — серьезное дело, — сказала она курирующему ее врачу. — Мы — люди, достойные сочувствия. Не играйте с нами в игры». Чуть позже она напала на санитаров и делала недвусмысленные сексуальные предложения главной медсестре.

Лекарство действовало удивительным образом. Но что все это означало? Что случалось после того, как ЛСД или мескалин попадали в кровь или в мозг? Оказывало ли это каким-либо способом особое влияние на нейрохимию мозга? И если это так, не мог ли мозг производить собственный метаболик, сходный с ЛСД? Этот вопрос задавали себе многие ученые. Есть ли у сумасшествия органическая основа и если есть, то кто ее сможет обнаружить?

На этой почве возникло много смелых теорий, но нас здесь интересует лишь одна — адренохромная теория двух английских психиатров, Хамфри Осмонда и Джона Смитиса.

Первым шизофреником, с которым пришлось столкнуться доктору Хамфри Осмонду, была девушка, утверждавшая, что каждый раз когда смотрит в зеркало, она видит там слона. Как только она ушла, Хамфри поспешил к своему завотделением и рассказал ему об этом случае. «Ну, вы понимаете, у нее шизофрения», — сказал ему завотделением. «А что это?» — спросил Осмонд. Начальник рассказал. Осмонд хотел услышать основные сведения, которые полагается знать о любой болезни, — симптомы, лечение, этиологию. Но внезапно обнаружил, что ничего существенного по поводу этой болезни он выяснить не может. Существовало множество теорий, но не было никаких твердых данных, подобных тем, которые, например, имелись у Фрейда и его последователей при выяснении механизма подавления и динамики неврозов. Устав от вопросов, начальник Осмонда предложил тому встретиться с аналитиком юнговской школы, Энтони Хэмптоном. Тот в свою очередь посоветовал Осмонду прочитать книгу Томаса Хеннела «Очевидцы».

Клиффорд Бирс. Человек переживший тяжелый пихоз и описавший его

Наряду с «Обретающим себя сознанием» Клиффорда Бирса книга Хеннела была одним из самых запоминающихся описаний того, как человек выздоравливает после тяжелого психоза. Хеннел был полностью захвачен постепенным развитием собственной болезни. Ночные шумы. Странная оживленность предметов. Противоречивое чувство великого собственного предназначения наряду с растущей уверенностью в распаде личности. У него возникало впечатление, будто внутри настраивается оркестр — сначала струнные, затем духовые деревянные и, наконец, медные духовые. Любой, кто ходит на концерты, понимает, что процесс настройки имеет мало общего с собственно исполнением музыки. Для Хеннела крещендо наступило в тот день, когда он решил посетить Оксфорд. По пути он заметил, что другие пешеходы бросают на него многозначительные взгляды, словно они знали нечто, что ему было недоступно. Когда стало темнеть, Хеннел заметил, как поля за живой изгородью начали закипать, а звезды в небе — вращаться, словно на картинах Ван Гога.

Хеннел только начал входить во вкус нового сверхъестественного восприятия, как рядом остановилась машина тайной полиции и, забрав, отвезла его в секретную тюрьму.

Хотя Осмонд перечитывал «Очевидцев» не один раз, но в итоге он чувствовал, что все еще абсолютно не понимает природы шизофрении.

Закончив учиться, Осмонд устроился на работу в «Сент-Джордж», одну из известных лондонских больниц. Там он познакомился с младшим врачом-ординатором Джоном Смитисом. Осмонду, шотландцу, воспитывавшемуся среди суррейских холмов, он показался человеком неординарным. Детство Смитис провел в Индии, в то время английское господство там уже подходило к концу. Его отец работал главным лесничим. Осмонд предполагал, что Смитиса послали в Рагби и Кембридж для того, чтобы после многочисленных экзотических приключений он несколько остепенился под влиянием настоящих английских джентльменов. Страстью Смитиса было изучение природы сознания, и он нисколько не скрывал того факта, что рассматривает психиатрию просто как удобный способ исследования настоящих философских проблем. За это, как и за его привычку отрывисто объяснять что-нибудь, постоянно добавляя «это же очевидно», его не любили старшие коллеги — это были в основном врачи старой закалки, испытывавшие глубокое недоверие к теоретическим знаниям. Но Осмонд счел Смитиса интересным человеком и они быстро сошлись.

Смитис увлекался многими необычными вещами, в том числе парапсихологией. Однажды он появился в «Сент-Джордж» с книгой Александра Ругье, современника Берингера. Книга была про пейотль, она так и называлась — «Le Peyotl». На одной из страниц он обнаружил молекулярную формулу мескалина.

Формула смутно напомнила Смитису что-то, но он не мог точно сказать, что именно. Осмонду тоже казалось, что это что-то напоминает. Тогда они показали ее специалисту биохимику. Тот заметил, что это похоже одновременно на гормоны щитовидной железы и на адреналин, причем больше на последний. Это странное сходство между адреналином и мескалином послужило причиной возникновения у них интригующей гипотезы: что, если в напряженных ситуациях адреналин преобразовывался в нечто, химически родственное мескалину? Не связывало ли это кипящие поля и вращающееся небо Хеннела с отражением слона в зеркале? Известно, что некоторые растения способны к такому метаболическому преобразованию (оно называется «трансмети-ляция»), но у людей подобных способностей не наблюдалось.

Получив от светил химии немного мескалина, Осмонд и Смитис приступили к проверке гипотезы. Однажды в полдень, дома у Смитиса, жившего неподалеку от Вимпол-стрит, Осмонд принял 400 микрограммов мескалина. И включил магнитофон, чтобы регистрировать все, что произойдет.

На Осмонда почти сразу нахлынуло ощущение опасности. Все вокруг запылало сначала фиолетовым, потом вишнево-красным светом. Он попытался закрыться от света рукой и ему показалось, будто он сунул руку в доменную печь. Тут впервые он понял, о чем писал Хеннел. Шизофреники не использовали сравнений и метафор, они действительно переживали все, о чем говорили. И отвергать это как заблуждение было бы просто научным высокомерием.

Как только первое удивление прошло, Осмонд задумался. Если то, что мы полагаем объективной действительностью, настолько хрупко, что может быть уничтожено 400 микрограммами мескалина, то, возможно, правы виталисты, утверждавшие, что мозг является просто механизмом, чтобы обрабатывать и стабилизировать данные внешнего мира. Возможно, само понятие «объективной действительности» парадоксально.

В 1952 году Смитис и Осмонд выпустили небольшое эссе на эту тему. Оно называлось «Новый подход к шизофрении». В нем они выдвигали теорию, что человеческий организм может реагировать на напряженные состояния, вырабатывая эндогенные галлюциногены, в данном случае из адреналина. Галлюциногены меняли воспринимаемую картину мира, что приводило к еще большему напряжению, большему выделению адреналина, а следом — естественных галлюциногенов, что в результате вызывало необычайно глубокий психоз. Единственная возможность прервать этот цикл заключалась в том, чтобы, буквально отключившись от действительности, бежать в иную реальность. Как ни парадоксально, но это было единственной возможностью (не считая смерти) для организма сохранить возможность нормально функционировать.

Что было особенно изящно в этой теории, которую они назвали «теорией М-фактора», это синтез неврологии и динамической психологии — сочетание довольно необычное, если не взаимоисключающее.

После изобретения гипотетического химического М-фактора следовало попытаться найти его в естественном виде или синтезировать лабораторным путем. Это оказалось проблемой мало чем отличающейся от той, с которой столкнулся американский астроном В.Х. Пикеринг, когда в 1919 году вывел, что в Солнечной системе должна быть еще одна планета, пока еще не открытая, которую он назвал Плутоном. Одиннадцатью годами позже Плутон был найден именно там, где предсказывал Пикеринг. Но инструменты, которыми пользовалась астрономия, как быстро поняли Осмонд и Смитис, были намного мощнее тех, что были в распоряжении нейрофармакологии. Тайны космоса были детским лепетом по сравнению со сложностями освоения внутреннего пространства. Они попросили химиков, проводивших исследования по синтезированию пенициллина, чтобы те разработали промежуточные цепочки между адреналином и мескалином. Химики попробовали, но скоро отказались: то, что на бумаге виделось как небольшие различия, на практике было непреодолимо в лабораторных условиях.

Абрам Хоффер

Так что Осмонд и Смитис решили сконцентрироваться на аминохромах, возникающих при распаде адреналина. Один из аминохромов — адренохром, имел молекулярную структуру, удивительно похожую на мескалиновую.

В 1952 году Осмонд впервые попробовал принять адренохром. Через десять минут он заметил, что у потолка изменился цвет. Закрыв глаза, он увидел рой точек, которые то появлялись, то исчезали. Кто-то пододвинул ему тест Роршаха, и Хамфри с изумлением обнаружил в нем множество самых различных фигур и образов. Выйдя в больничный коридор, Осмонд был потрясен — коридор выглядел зловеще. Что значат эти страшные трещины на полу? И почему их так много? Его коллеги были в восторге — это действительно оказалось моделью психоза. Однако сам Осмонд наблюдал за их восторженной реакцией словно сквозь толстую стеклянную стену.

Пейотовый кактус

Это происходило уже не в Англии. В середине 1952 года он работал в канадской провинции Саскачеван, в качестве клинического директора саскачеванской больницы. Это место рекламировалось как самая прекрасная психиатрическая больница в прериях, но соль была в том, что это была единственная психиатрическая больница в прериях. В реальности это было унылое место, очень похожее на «сумасшедший дом девятнадцатого века». Задачей

Осмонда было разбираться со всеми проблемами так, чтобы при этом не вызывать недовольства старого директора, который считался номинальным главой больницы. Старого директора возмущало новое поколение молодых гениев, беседовавших о лечении инсулином и электрошоком и искавших таинственный М-фактор. Он всякий раз, когда это было возможно, старался воспрепятствовать нововведениям Осмонда.

Работа по М-фактору шла медленно. Пока не было Смитиса, который должен был прибыть в Саскачеван только через несколько месяцев, Осмонд начал работать с психиатром Абрамом Хоффером, почетным членом Саскачеванского университета. Хоффер был знаком с Хайнрихом Клувером, который говорил, что с удовольствием занялся бы изучением мескалина, поскольку это «наиболее интересная сфера исследования на сегодняшний день». Когда же Смитис наконец приехал, он привез с собой заметки, легшие в основу их следующего эссе. После некоторых добавлений, сделанных Осмондом, оно было опубликовано в «Хибберт Джорнал». Смитис считал, что медики восемнадцатого века выдвигали причудливые теории и вели ожесточенные споры, но при этом довольно невнимательно относились к фактам. Развитие психологии в двадцатом веке, по мнению Смитиса, шло примерно так же. Нужна была новая модель научного развития, которая вела бы сначала, вслед за Карлом Поппером, к «ортодоксальной» науке (принятой теории, объясняющей известные факты), а затем к «ереси» (новой систематизации фактов, часто с добавлением новых данных) и, наконец, к новому ортодоксальному периоду. И так далее, с попеременной сменой ереси и ортодоксии.

Мескалин был упомянут в статье дважды. Во-первых — в контексте анализа психобиологического объяснения шизофрении. «Никто не может считать себя действительно компетентным в лечении шизофрении, если он не отдает себе отчет в том, что пред-ставляет из себя мир шизофреника, — писали Осмонд и Смитис. — С помощью мескалина это становится возможным». Второе упоминание о мескалине встречалось в русле новой теории сознания, базирующейся на трех новых наборах фактических данных:

A) Последние открытия в развитии электронных вычислительных машин и изучение аналогичных механизмов мозга

Б) Последние открытия в парапсихологии Обратите внимание на то, что экстрасенсорное восприятие признано научным фактом

B) Природа явлений, происходящих в сознании под влиянием мескалина Можно было бы подумать, что любой человек, знакомый с психологией, основанной на концепции подсознательно-го, воспользуется таким богатым источником для различных опытов, как мескалин, но никто этого так и не сделал, хотя Рутье предлагал это еще в 1922 году

Вскоре они получили письмо от Олдоса Хаксли, поздравлявшего их с открытием и приглашавшего, если они будут «проезжать мимо» в ближайшем будущем, навестить его в Лос-Анджелесе. Хаксли, кроме того, выражал желание попробовать мескалин.

Хотя Осмонд и Смитис были польщены похвалой прославленного писателя, вероятность, что они будут в ближайшем будущем «проезжать мимо» Лос-Анджелеса была практически равна нулю. Тем не менее им этого очень хотелось, хотя бы для того, чтобы отдохнуть на время от суровой канадской зимы. И тут вмешалась судьба. Напряженные отношения в больнице достигли такого накала, что деятели, отвечающие за программу психического здоровья Саскачевана, почувствовали, что пришло время обсудить это со старым директором. Осмонд решил, что лучше ему при этом не присутствовать, и начал готовиться к поездке в Лос-Анджелес на приближающуюся сессию Американской психиатрической ассоциации. И вот, в результате этих событий, Осмонд в начале мая 1953 года летел в самолете на юг, везя с собой не только редкое для Хаксли приглашение погостить у него, но и небольшой пузырек с мескалином.

 

Глава 4. ИНТУИЦИЯ И РАЗУМ

Олдосу Хаксли было пятьдесят восемь, когда он, в характерном для него восторженном тоне, набросал письмо Осмонду и Смитису. Он был известен своими блистательными сатирическими новеллами уже начиная с двадцатых годов двадцатого века. Французский беллетрист Андре Моруа восхищался им и отзывался о нем как о «самом умном писателе нашего поколения». Под этим он подразумевал энциклопедическое образование Хаксли.

Казалось, Хаксли в детстве успел прочитать всю «Британскую энциклопедию». Тогда огромное количество эссе на различнейшие темы, вышедших из-под его пера и кормивших его в течение почти всей жизни, было бы вполне объяснимым. Создавалось впечатление, что он понемногу знает обо всем. Но в то же время он не был ни педантом, ни дилетантом. Его суждения, касалось ли это молекулярной биологии или художника эпохи Возрождения Пьеро делла Франческа, были необычайно точны. Художественный критик Кеннет Кларк, долгое время исследовавший творчество Пьеро делла Франческа, ворчал, что, несмотря на долгие исследования, он знает о Пьеро «намного меньше, чем Олдос, изучавший его творчество всего несколько недель, но обладавший сверхъестественным сочетанием интуиции и разума».

Олдос Хакли

Однажды, будучи в Италии, Хаксли случайно оказался на съемках «Елены Троянской», голливудской костюмированной драмы пятидесятых годов. Поскольку эта отрасль киноиндустрии была полной штамповкой, иногда возникали определенные проблемы: например, в киносценарии упоминалась «вакханалия». Но ни режиссер, родом со Среднего Запада, ни ассистент из Нью-Йорка точно не знали, что это такое. И в этот момент появился Олдос. Как рас-сказал мне позднее ассистент режиссера, «он в течение нескольких часов рассказывал нам все, что знает о вакханалиях. В результате съемки вакханалии получились настолько удачными, что актеры не могли остановиться, даже когда режиссер закричал «стоп».

Таков был Хаксли: занятный человек, полный экзотических знаний. Он и сам выглядел довольно экзотично — ростом метр девяносто с лишним, он был необычайно худ и напоминал флагшток. Когда Олдос был молод, друзья говорили, что он похож на кузнечика. К старости он больше стал походить на цаплю. У него было удлиненное лицо, из-за чего он всегда выглядел на десяток лет моложе. Голову венчала шапка каштановых, а в старости — седых волос. Но самым неотразимым в его облике были, конечно, голубые глаза (он был слеп на один глаз, а другим видел очень плохо) и манера разговаривать с необычайным изяществом. Хаксли откидывался на спинку стула, направив взгляд голубых глаз поверх головы собеседника, и неторопливо развивал свои мысли «беспрерывно, пока не перевернет каждый камень, чтобы обнаружить скрытые под ним факты, или не пройдет весь лабиринт… и не откроет в конце концов истину». В отличие от других талантливых рассказчиков, он был также жадным слушателем. С ненасытной жадностью он поглощал слухи, книги, политику, науку, скандалы и факты (и чем необычнее, тем лучше), бормоча при этом: «как интересно!», когда узнавал очередную пикантную новость.

Если бы Олдос Хаксли умер в тридцать пять, вскоре после публикации своего пятого романа «О дивный новый мир», место в английской литературе ему уже было бы обеспечено. Сомерсет Моэм и Скотт Фицджеральд скорбели бы о преждевременной кончине многообещающего автора. Но Хаксли не умер. Он изменился — иногда это даже хуже. С середины тридцатых он обратился к мистике и восточной философии. Его романы, когда он наконец заставлял себя писать таковые (а делал он это регулярно по той простой причине, что за романы платили больше, чем за эссе), были настоящими философскими произведениями с научным оттенком. Они напоминали произведения Вольтера и других философов. «Никто со времен Честертона не растрачивал так свой дар», — писал критик Сирил Коннолли во «Вратах обещаний» (что наводило на мысли о том, куда же растратил свой дар сам Коннолли).

Однако ощущение, что с Олдосом творится что-то неладное, испытывали многие. Андре Моруа говорил, что у Олдоса произошло «полное изменение мировоззрения, встревожившее всех, кто, как и я, близко знал его раньше». Немногие из его ранних поклонников остались с ним в его причудливом пути, который привел его сначала к «Вечной философии» — компилятивному сборнику, где были собраны мистические компоненты, лежащие в основе всех религий, — и затем к письму Осмонду и Смитису, в котором говорилось, что он очень хочет попробовать мескалин, наркотик, который может сделать человека сумасшедшим.

Непонимание знакомыми произошедших в нем перемен преследовало Хаксли до самой его смерти. Он умер 22 ноября 1963 года — в тот же день, когда умер Джон Кеннеди. Когда авторы некролога попытались суммировать его жизнь в двадцати или тридцати дюймах колонки, предназначенных для «великих людей», их неспособность рационально к этому подойти была очевидна. Они не могли понять, что жизнь Хаксли была скорее не карьерой, а поиском… поиском чего? Совершенного синтеза науки, религии и искусства? Объединения внешнего и внутреннего мира человека? «Моя основная профессия, — писал Хаксли в одном из писем, которых он написал свыше десяти тысяч, — состоит скорее в достижении своего рода сверхпонимания мира… чем в сборе фактов».

Олдос Леонард Хаксли родился 26 июля 1894 года в английском графстве Суррей. Он был третьим сыном в семье доктора Леонарда Хаксли, педагога, издателя и второстепенного литератора, и внуком Т.Г. Хаксли (Гексли), выдающегося биолога и одного из самых известных людей викторианской Англии. Известный как «Бульдог Дарвина», Т.Г. был тем самым человеком, который в знаменитых оксфордских дебатах опроверг доводы епископа Уилберфорса по поводу дарвиновской теории эволюции. Он олицетворял собой тип ученого-рационалиста, что не раз красноречиво демонстрировал всему англоязычному миру — в газетных и журнальных статьях, с научной кафедры. Собрание его эссе выдержало девять изданий. Они начали выходить в год рождения его третьего внука и всего за несколько месяцев перед смертью Т.Г. Ему было семьдесят лет.

«Чистой, ясной холодной логики» требовал Т.Г. от сына и внуков. По определению старшего брата Олдоса, Джулиана, в традиции Хаксли были «тяжелые, но высокие размышления, ровная, но яркая жизнь, широкие интеллектуальные интересы и постоянный интеллектуальный рост».

Мать Хаксли, Джулия, происходила из не менее известной семьи. Она была племянницей поэта Мэттью Арнольда и внучкой моралиста и педагога доктора Томаса Арнольда, одного из выдающихся писателей викторианской эпохи. Джулия Хаксли основала «Прайорсфилд», школу для девочек, которая находилась совсем рядом с «Хиллсайд Скул», школой, где маленький Олдос получал свое первое образование.

По общему мнению, он был блистательным, но неспортивным учеником. Он всегда держался немного отчужденно и это раздражало его ровесников. «Олдос обладал необычайной волей и сдержанностью, — говорил о нем его кузен Джервас, тоже учившийся в «Хиллсайд Скул». — Я не могу припомнить, чтобы он хоть раз терял над собой контроль или давал выход эмоциям, в отличие от всех остальных». Джулиан упоминал, что, кроме того, он «находился на другом, гораздо более высоком уровне по сравнению со всеми остальными детьми». Он всегда думал, измерял, сравнивал, оценивал. Однажды крестная застала его сидящим пред окном и неотрывно глядящим куда-то туда. Она спросила, о чем он задумался, а он в ответ произнес только одно слово: «оболочка».

Он был странным, немного путающим ребенком. Несколькими годами позже английский фантаст, Олаф Стэплдон, издал книгу «Странный Джон», в которой он попытался изобразить интеллектуального супермена, настоящего «сверхчеловека» Ницше — каким он будет в реальности. Получившийся в итоге портрет имеет поразительное сходство с подростком Олдосом Хаксли, за исключением того глубокого отличия, что странному Джону не пришлось перенести личную трагедию, выпавшую на долю Хаксли. Начиная с поступления в Итон свойственная Хаксли некоторая отрешенность от мира была подорвана тремя трагедиями. Когда ему было четырнадцать, умерла мать. В шестнадцать он подхватил стрептококковую инфекцию, разрушившую роговую оболочку правого глаза и замутнившую левый почти до полной потери зрения. Ситуация была настолько серьезной, что Хаксли пришлось изучать слепой метод чтения Брайля. Пожимая плечами, он сухо шутил, что зато теперь может читать в темноте. Ему пришлось оставить мечты об изучении биологии и о медицинской карьере. Приспособив пишущую машинку под шрифт Брайля, Олдос начал печатать стихи и рассказы.

Наконец через два года, после того как он почти ослеп, и спустя год после поступления в Бейллиол-колледж, в Оксфорде, в тот самый август, когда началась Первая мировая война, средний из братьев Хаксли, Трев, покончил жизнь самоубийством.

«Кроме явной печали потери, добавляет боли и цинизм ситуации, — писал Олдос кузену Джервасу. — Трева довели до этого самые высокие и самые лучшие идеалы. В то время как тысячи других людей, потакающих своим слабостям, защищены от такой судьбы циничным, лишенным идеалов подходом к жизни. Трева нельзя было назвать сильным, но он обладал настоящим мужеством встречать жизнь лицом к лицу, отстаивая свои принципы, — идеалы действительно значили для него очень много».

Олдос занимался писательством серьезно. Будучи в Оксфорде, он спрятал свой идеализм под плащом эстетического дендизма. Стал носить желтые галстуки и белые носки. Вместо классической репродукции повесил над камином плакат с гологрудыми купающимися красотками — французский конечно же. Он поставил к себе в комнату пианино и играл на нем джаз. Чтобы отдохнуть от городской суеты, на уикенды он уезжал в Гэрсингтон, поместье в шести милях от Оксфорда, принадлежавшее Филиппу и Оттолин Моррел. На вечерах в Гэрсингтоне можно было встретить Мейнарда Кейнса, Литтона Стрэйчи, Бертрана Рассела, Вулфов — Леонарда и Вирджинию — и множество других аристократов из художественного и интеллектуального бомонда. Молодой Хаксли прекрасно чувствовал себя среди этого созвездия острословов, здесь все его признавали как большого интеллектуала и многообещающего поэта. Когда он в 1918 году издал книжечку стихотворений «Утраты юности», в Гэрсингтоне его хвалили.

Там же, в Гэрсингтоне, Хаксли встретился и со своей будущей женой, Марией Нис, обездоленной войной эмигранткой из Бельгии, которую приютила у себя леди Оттолин. Мария была больше чем на тридцать сантиметров ниже будущего мужа, а ее характер — интуитивный, волшебный, чувственный — был полной противоположностью «чистой, ясной холодной логике» Олдоса. «Ничего не зная, она понимает все», — сказал как-то о Марии Игорь Стравинский. И в том числе она понимала людей.

Мария обладала развитым психологическим даром, чего ее супруг был практически полностью лишен. Хаксли называл ее «моим личным толкователем отношений» и расспрашивал о людях, с которыми они встречались в Гэрсингтоне.

От их союза — они начали жить вместе в 1919 году и поженились насколько месяцев спустя — родился ребенок, мальчик, которого назвали Мэттью, и по крайней мере восемь романов. Первый, «Желтый кром», был опубликован в 1921-м. Вслед за ним, с двухгодичными интервалами, последовали «Нелепая награда», «Эти бесполезные прощания» и «Контрапункт». Ни один из друзей Хаксли, открывая его книги, не был готов к тому, что ожидало его внутри. Мягкий, погруженный в свои мысли поэт, автор таких строчек, как

Ни резкое падение, ни взлет ласточек не пробуждают чистую дремоту канала: зеркальная поверхность мертва, напоминая о нехватке красоты,

превращался в убийцу, когда писал беллетристику. («Я написал прелестный маленький рассказ, — писал Хаксли к будущей жене своего брата Джулиана. — Он такой бессердечный и жестокий, что вы, вероятно, будете рыдать: концентрация яда там восхитительна».) Конечно, стиль был таким же искрометным, а сюжет закручен с профессиональной непринужденностью. Но в этих историях со странной горечью и тревожностью изображалась пустота, художественное и нравственное притворство тех самых друзей, что были теперь читателями Хаксли. От гнева общественности его спас тот факт, что (позже это отметил Ивлин Во) он с той же жестокостью обнажал и собственную претенциозность. Он никогда не выгораживал себя.

Беллетристика Хаксли отличалась свободой, поэт Стивен Спендер писал, что «такую свободу можно охарактеризовать как свободу от всего — обычного общепринятого официозного вздора, сексуальных табу, уважения к существующему порядку». Но за насмешливым тоном Хаксли скрывалась затаенная тоска, тоска по новому. И это тоже было очень в духе времени. Это была жажда, которую одни подавляли, ударяясь в марксизм, фашизм или чрезмерное эстетство, другие обращались к науке и вере в прогресс. Но все это было не для Хаксли. Учитывая его успехи на литературном поприще, было бы слишком сильно сказать, что он был несчастен, скорее, он был глубоко неудовлетворенным человеком. Он стал двоякодышащим, «словно амфибия, воздерживаясь от эмоционального общения с теми, кто притворялся, и используя свои интеллектуальные способности в качестве щита».

Хаксли боролся с этой тоской, часто переезжая с места на место. Он жил в Бельгии, Франции, Испании, Тунисе и Италии, где они с Марией подружились с Д.Х. Лоуренсом. В конце двадцатых они почти постоянно жили на вилле Санари, во Франции, среди художников и просто праздных богачей, что обитали там до краха 1929 года. От Марселя и до Антибов побережье напоминало расширенную версию уикендов в Гэрсингтоне. Почва была знакомой, и, казалось, можно было ожидать от писателя продолжения того творчества, которое лондонский «Тайме» описывал как «разнообразнейшее остроумие… проницательность и богатство характеров».

Но вместо этого Хаксли явил читателям антиутопию «О дивный новый мир». «О дивный новый мир» был первым шагом Хаксли к проблемам, которые будут волновать его до конца жизни: разрыв между техническим развитием и человеческой мудростью; злоупотребление прогрессом; неудачи попыток создать нового человека с помощью образования; усиление централизованной власти, когда цель ставится выше средств. Это была также наиболее жестокая из его книг. Человеческий род приравнивался к куче хлама, хотя куча хлама и была полна собственных желаний. В мире, в котором наука позволяет вам выбирать между хлебом и зрелищами, утверждал Хаксли, концепция принуждения становится бессмысленной. Одно из блестящих открытий в «О дивном новом мире» — наркотик «сома». Если использовать фармакологические термины, то «сома» являлась смесью трех различных видов наркотиков, воздействующих на сознание: на одном уровне это был приятный и интересный галлюциноген, на другом — транквилизатор вроде либриума и валиума, на третьем — снотворное. Употребление «сомы» не было принудительным, — у индивидуалистов всегда была возможность уехать на дальние острова.

Но «сома» был только первой ласточкой одной из главных тем Хаксли — жизнь человека становится все более механической. Одаренность, позволившая сообразительной обезьяне приручить природу, теперь начинала оборачиваться против нее. И что бы ни делалось, чтобы изменить психику обезьяны, все равно в результате возникал высокотехнологический ад, искренне полагающий себя раем.

В течение этих лет интеллектуальным собеседником Хаксли и, возможно, в какой-то мере учителем был лондонский издатель Генри Фиц Джеральд Хёд — для друзей просто Джеральд. На пять лет старше Хаксли, Хёд был сыном каноника англиканской церкви. Окончив историческое отделение Кембриджа, он встретил Первую мировую войну в Ирландии, помогая сэру Хорасу План-кетту в его попытках организовать ирландских фермеров в сельскохозяйственные кооперативы. Эта идея провалилась, когда бомба ирландских борцов за свободу взорвалась в резиденции сэра Хораса. Джеральд, находившийся тогда в доме один, чуть не погиб. Решив, что делать карьеру на государственной службе не очень соответствует его характеру и здоровью, он решил заняться литературой и в середине двадцатых опубликовал странный научный труд под названием «Нарцисс: анатомия одежды», в котором прослеживал исторические связи между архитектурой и одеждой.

Любой желающий, углубившись в желтые страницы «Нарцисса», был бы ошеломлен педантичностью Джеральда. Казалось, тот помнит все, что он читал когда-либо обо всем, и хочет объяснить вам это еще более детально. Это был рецепт для невоспитанных болтунов, и такие книги могли бы стать уделом Хёда, если бы он к тому же не был классическим английским эксцентричным джентльменом, писавшим мистерии, в которых англиканские священники использовали настоящие арабские заклинания, чтобы уничтожить конкурентов. Для одних читателей он был Джеральд Хёд, мистик и философ, автор «Боль, секс и время — свидетельства существования бога? Предисловие к молитве». Для других, менее взыскательных читателей, он был Г.Ф. Хёд, автор таких мрачных произведений, как «Черная лиса», «Большой туман» и «Двойники». В «Сэтэрдэй ревью» последняя книга описывалась как «странная и ужасная… полная отвратительного очарования, словно вы обнаружили кобру у себя в кровати».

Эмблема «Общества Туле»

Возможно, Джеральд был немного актером, но тем не менее его интеллект был настолько неотразим, что многие, познакомившись с ним, утверждали, что он один из самых блестящих людей среди тех, кого они встречали в жизни. В этом смысле он затмил даже Хаксли, сказавшего, что Хёд «знает больше, чем любой мой знакомый». Типичный монолог Хёда звучит так: «подобно реке по обширной стране познания… мимо берегов предыстории, антропологии, астрономии, физики, парапсихологии, мифологии и много чего еще». Кристофер Ишервуд, знавший его немного в Лондоне, но гораздо лучше познакомившийся с ним, когда они оба эмигрировали в конце тридцатых в Лос-Анджелес, как-то сказал о жизни Джеральда, что она похожа на «работу художника, выраженную языком метафор и аналогий».

К сожалению, великолепие Хёда беседующего абсолютно не распространялось на Хёда пишущего. Его произведения были написаны педантичным языком, «фактически нечитабельным», как выразился Хаксли.

Хёд познакомился с Хаксли в 1928 году. Тогда он был редактором в литературном журнале «Реалист». Среди сотрудников были Герберт Уэллс, Ребекка Уэст, Арнолд Беннетт и оба Хаксли, Джулиан и Олдос. Сопровождая преуспевающего молодого романиста в ночных прогулках по Лондону, он понял, что его молодой друг страдал от обычного литературного недуга:

Стиль сформирован, определенная структура отношения к жизни и ее интерпретации ясна, и есть определенная аудитория читателей, покупающих именно эту продукцию. И затем внезапно формула кажется ложной, угол зрения — неточным, анализ — презренно мелким. Традиции семьи Хаксли и духи предков бросали вызов его личному гению. Сатира могла развлекать, но убеждать не могла. Чтобы удержаться в рамках сатиры, нужно было заостряться на критике определенных сторон человека: человек — незаконченное животное; человек несомненно обучаем; необученный — меньше, чем животное; плохо обученный — хуже, чем животное; хорошо обученный — существо с бесконечными перспективами и сверхчеловеческим потенциалом.

В последних фразах весь Хёд. Они раскрывают реальное значение привязанности Хаксли к этому потенциально конкурирующему с ним человеком. Потому что-то, что случилось после между ними двумя, можно иронически назвать интеллектуальным обольщением. Внук Т.Г. Хаксли был обольщен необычной интерпретацией эволюционной теории.

Если не пускаться в долгие дискуссии о развитии науки в конце девятнадцатого столетия, следует отметить, что имелись две основные эволюционные теории. Последователи Дарвина полагали, что естественный отбор шел не направленно и человек был биологически счастливой случайностью, результатом случайных мутаций. Вторая теория, выдвинутая Ламарком и поддержанная французским философом Анри Бергсоном, смотрела на эволюцию сквозь призму телеологии. Бергсон называл свою теорию философией витализма. Он утверждал, что эволюция была не случайной, она управлялась творческими жизненными силами, «elan vital», которые стремились к более высоким формам выражения. Среди насекомых примером «elan vital» служит высокая государственность пчел и муравьев. А среди млекопитающих развивалась самая любопытная, самая экспериментирующая разновидность — Homo sapiens.

Разумеется, как только выяснилось, что под концом эволюционной радуги зарыт горшочек с золотом, все начали размышлять о природе этого сокровища. Фридрих Ницше размышлял над «elan vital» и придумал «сверхчеловека», расу суперменов, которые могли быть как мистиками-святыми, так и деспотами-творцами. Для Бергсона был возможен только первый вариант: «вселенная — машина для производства богов», — писал он.

Но как человек собирался стать подобным богам? Дальнейшее физическое совершенствование было сомнительно, но как насчет дальнейшего совершенствования сознания? Развитие психологии в конце девятнадцатого столетия, с акцентом на подсознательном, стало причиной предположений, что сознание — наиболее вероятная область эволюции. Точно так же, как человек шагнул от простого сознания до самосознания, возможно, в какой-то момент он сделает рывок от самосознания до… космического сознания?

По крайней мере именно так предполагал в 1901 году канадский психолог Ричард Бёк. От состояния «жизни без восприятия» Homo sapiens эволюционировал к простому сознанию, которое отличалось уже наличием восприятия. Затем к самосознанию, характерной чертой которого была способность выражать мысли при помощи слов, улучшение языка, математические способности. Бёк полагал, что Homo sapiens, обретя самосознание приблизительно три сотни тысячи лет назад, теперь достиг той стадии развития, когда его способность обрабатывать концепции могла вывести его на новый, космический уровень.

Размышляя о том, что некоторые индивидуумы могли достигать следующего уровня сознания раньше остальных, Бёк приводил список тех, кто ощущал космическое сознание: Будда, Иисус, Плотин, Уильям Блейк, Оноре Бальзак, Уолт Уитмен. Используя одиннадцать критериев, Бёк попытался доказать, что каждый из них подвергся сопоставимому опыту: каждый, обычно около тридцати лет, пережил видения, сопровождаемые мощным нравственным и духовным озарением.

Сам Бёк столкнулся с космическим сознанием как-то поздно вечером, возвращаясь домой после философских споров с друзьями. Он ехал в экипаже и внезапно ощутил, словно его «окутывает облако огненного цвета»:

Сначала я подумал, что где-то пожар, — такое часто случается в больших городах Но в следующее мгновение я понял, что огонь — внутри меня Меня охватило чувство ликования, неописуемая радость, сопровождаемая внутренним озарением, которое невозможно описать Среди прочего, я не просто поверил, я осознал, что вселенная вовсе не состоит из мертвой материи, напротив, это живая таинственная сила Я ощутил в себе вечную жизнь.

Книга Бёка «Космическое сознание» произвела глубокое впечатление на Уильяма Джеймса, ведущего психолога Америки. Хотя для обычного человека сложно согласиться с существованием таких необычных состояний сознания, писал Джеймс, но спорить с тем, что они существуют, было бы смешно. «Несомненно, что познать вселенную во всей ее полноте невозможно, если игнорировать другие формы сознания. Вопрос в том, как их оценивать, поскольку они сильно отличаются от обычного сознания. Перед нами открывается новая область, хотя пока что нельзя ее точно описать. В любом случае, это значит, что мы еще не закончили изучать реальность».

Джеймс также отмечал, что в Индии изучение космического сознания и мистических переживаний, сходных с тем, что пережил Бёк, существует в качестве давно известной и признанной науки.

Хотя в двадцатом веке в лабораториях и школах изучали эволюционную теорию Дарвина, ересь Бергсона и Бёка сохранилась, пусть и в нестандартных формах. В Европе после Первой мировой войны появились восточные гуру вроде Кришнамурти и Георгия Гурджиева, учившие практическим техникам проникновения в более глубокие области сознания. В течение нескольких лет в Лондоне, Париже, Берлине и Вене расцвели различные эзотерические учения и множество полутайных учений — теософы, буддисты, ве-дантисты, темные оккультисты, последователи Алистера Кроули.

В Германии загадочное «Общество Туле» породило партию национал-социалистов и Адольфа Гитлера, имевшего собственную интерпретацию эволюционной кривой, согласно которой следующей стадией человека будет homo арийский.

В Англии, в университетских светских кругах, в которых вращались Хёд и Хаксли, это увлечение теорией эволюции в основном принимало форму веры в путь, который необходимо найти, чтобы убрать дистанцию между homo faber, человеком, изобретающим все более гениальные и опасные инструменты, и homo sapiens, человеком мыслящим, сообразительной обезьяной, которая умеет управляться со своей планетой, но не с собственными внутренними недостатками. Недостатками, которые теперь угрожали всей эволюции неожиданным и резким завершением. Одно дело, когда сообразительные обезьяны брали дубины и копья и шли крушить черепа из-за вопросов власти, территории или секса. Но не менять этой стратегии, когда дубины стали автоматами и Большой Бертой, было бы безумием из безумий.

Случайно или нет, но появилось множество гуру, говоривших именно об этом. Когда Успенский, главный ученик таинственного армянского учителя Георгия Гурджиева, прибыл в Лондон, он читал ряд лекций под названием «Психология возможного развития человека». «Человек не совершенен, — объяснял Успенский. — Природа развивает его до определенной ступени и затем оставляет его развиваться дальше своими собственными усилиями… Развитие человека в этом случае будет означать развитие некоторых внутренних качеств и особенностей, которые обычно остаются неразработанными и не могут развиваться сами».

Так что именно эту загадку преподнес Олдосу Хаксли Хёд: существовал ли механизм, который мог бы быть открыт, чувства, которые могли быть пробуждены, можно ли отыскать дверь, ведущую к этим более высоким состояниям?

Начиная с конца двадцатых годов (и до самой смерти) эти два эрудита с головой погрузились в грандиозное изучение эзотерики. Они пели мантры и медитировали, они считали дыхание и пытались освободиться от привязанностей; они изучали гипноз и технику Гурджиева. Однако «слишком много нирваны и земляничного джема» — летучая фраза Олдоса, касавшаяся Успенского, в действительности относилась к большинству гуру, которых они встречали. Хотя, конечно, как отмечал Роберт де Ропп, последователь Успенского, ни Хёд, ни Хаксли не были идеальными учениками и «слишком ценили собственные мнения, чтобы работать под руководством кого-то еще».

Они начали формулировать собственную философию в конце тридцатых начиная с «Третьей этики» Хёда. Хаксли продолжил это в «Целях и средствах» и «Вечной философии».

Вкратце их система была такова: отстраненность — сущность мудрости. Мудрый человек, горячо участвуя в жизненной игре, в то же самое время глядит на это немного со стороны, оставаясь свободным от запутанных эмоциональных или материальных связей. Эта наука отстраненности лежит в основе всех религий и достигает кульминации в те моменты блестящих озарений, о которых говорят мистики.

Подобно Бёку, Хаксли потрясло сходство абсолютно различных мистических переживаний: если не обращать внимания на специфические религиозные догмы, из которых вы исходили, психологически явление, казалось, было универсальным, словно зашитым непосредственно в самой структуре сознания, ожидая мгновения глубокой медитации, нервного возбуждения или смерти, — возможно, удара по голове, возможно, отражения облака в потоке… Не было никаких четких причин, вызывающих эти удивительные события.

Вслед за Бергсоном Хаксли также полагал, что мозг и центральная нервная система действуют как огромный фильтр, превращающий поток сенсорных данных в маленькую управляемую струйку. Это несложная и труднооспоримая концепция. Мы все знаем мгновения, когда в момент паузы в процессе чтения газеты или завязывания шнурков мы можем вдруг внезапно осознать, что неподалеку поет птица. Затем, когда мы возвращаемся к прерванному занятию, птица снова словно исчезает. Звуки птичьего пения все еще достигают наших ушей, но мозг вымарывает их, позволяя сосредоточиться на непосредственной задаче. Без сомнения, такой процесс вымарывания был жизненно необходим для выживания на враждебной планете. Но к двадцатому столетию (как ощущали люди вроде Хаксли и Хёда) это стало препятствием на пути дальнейшего развития. Необходимо было найти путь, чтобы обойти «редукционный клапан» и выявить неограниченные потенциалы 20 миллиардов нейронов мозга. Здесь важно учитывать опыт мистиков и святых. Они — также как иногда художники или ученые, которые могли выйти на это случайно тем или иным способом, — открыли возможность обходить заложенную в мозге программу.

Ответ мог заключаться как в физической терапии, которой занимаются индийские йоги, так и в чем-либо совершенно другом. В любом случае Хаксли полагал, что можно найти способ нормализовать мистический опыт. Как писал Хёд: «Биологическое образование подводило его к мысли, что это касается физиологии; метафизические стремления позволяли ему надеяться, что это изменит душу».

Хаксли не исключал, что ответ мог прийти и из области психофармакологии. В эссе, написанном в Санари в то время, когда он читал «Фантастикум» Левина, Хаксли размышлял о том, что если бы стал миллионером, то «финансировал бы исследователей, чтобы открыть идеальное опьяняющее вещество»,

если мы могли бы вдыхать или глотать нечто, в течение пяти или шести часов каждый день, что разрушило бы одиночество личности и гармонично соединило бы нас с нашими друзьями в пылком возвеличивании привязанности И жизнь во всех ее проявлениях стала бы не просто заслуживающей внимания, но божественно прекрасной и выразительной Тогда, как мне кажется, все наши проблемы были бы полностью разрешены и земля стала бы раем

Это был бы великолепный, пьянящий материал. Но к несчастью, пока что он оставался только теоретической возможностью.

Несмотря на все старания, Хёд и Хаксли не нашли ключа, отпирающего дверь сознания. Как позднее доверительно сообщал Хаксли Хамфри Осмонду: «похоже, что мозг великого Хаксли исключительно устойчив».

Хаксли и Хёд переехали из Англии в Америку в 1937 году. Они поселились в Лос-Анджелесе, где быстро освоились и стали изучать ведийский индуизм в ашраме в Голливуде. Ашрамом управлял умный харизматический учитель, Свами Прабхавананда. Несколько лет назад он был послан в Лос-Анджелес своим гуру, чтобы выполнить кармическую задачу — передать эзотерические дисциплины Востока материалистическому Западу. Оставить не только родную землю, но и одиночество ашрама ради Голливуда, Калифорния, — нельзя сказать, чтобы Прабхавананда был этим очень обрадован. Но он приехал сюда и теперь процветал, подтверждая проницательность предвидения учителя.

Ашрам, как было принято в Южной Калифорнии, был построен в виде миниатюрного Тадж-Махала. Вокруг росли лимонные деревья, а среди них медитировали девушки, одетые в сари. Прабхавананда любил вечером за чаем побеседовать с Хаксли и Хедом, а позднее и с Аланом Уоттсом о различных тонкостях доктрин. Свами рекомендовал аскетизм во всех вещах, включая секс. И Джеральд искренне поверил в это. Лос-Анджелес представлялся ему идеальной сменой климата, возможностью начать новую жизнь в более подходящем образе. Он отрастил козлиную бородку и перестал носить костюмы и фланелевые брюки, заменив их комбинезоном и рубашками. Он стал заниматься медитацией и торопливо заканчивал разговор, если ему надо было готовиться к двенадцатичасовой медитации, или к шестичасовой, или к любой другой, которая его ждала. Он старался избавиться от трех главных препятствий на пути к просветлению. Как он сказал Хаксли, это были: пагубные привычки, собственность и намерения. Если бы не недостаток смирения, из Джеральда вышел бы превосходный монах. Действительно, он постоянно подшучивал над общительностью Хаксли: следует отметить, что сам Джеральд чувствовал — время слишком драгоценно, чтобы тратить его впустую на тех, кому с ним не по пути. Перед ним открывались основательные перспективы, которые вовсе не подходили романисту с ограниченным даром. «Я из тех эссеистов, которые достаточно изобретательны лишь в том, что касается написания ограниченного вида беллетристики», — с сожалением признавался он Хаксли в одном из писем.

Фактически и тот, и другой всю жизнь занимались литературной деятельностью. За исключением нескольких киносценариев, Хаксли следовал установившейся практике — роман каждые два года, между ними — сборник эссе. А Г.Ф. Хёд добился самого своего большого литературного успеха в 1946, получив «премию Эллери Квина» в три тысячи долларов за фантастический детектив «Следствие ведет Президент Соединенных Штатов».

Они писали и ждали. И вот в начале 1953 года Хаксли случайно прочитал в «Хибберт Джорнал» статью Хамфри Осмонда и Джона Смитиса…

 

Глава 5. ДВЕРЬ В СТЕНЕ

«Но, Оддос, что, если мы не понравимся ему? Что, если он — из тех самых «сердитых молодых людей»? — спросила Мария, когда Хаксли объявил, что он пригласил к ним неизвестного психиатра по фамилии Осмонд. Хаксли редко приглашал людей пожить у него дома. Даже Джулиан, приезжая в город, всегда останавливался в местной гостинице

Возможность, что Осмонду могло показаться у них скучно, раньше не приходила Хаксли в голову, и, подумав некоторое время, он принял простое решение «Мы всегда сможем с ним разругаться», — сказал он.

Осмонд, находясь от Хаксли в трех тысячах миль, испытывал сходные опасения. Что, если он не сможет поддерживать с Хаксли интеллектуальный разговор? Вдруг ему будет скучно у них? «Ты всегда можешь договориться и остаться ночевать в Американской психологической ассоциации, — сказала его жена

Но он зря беспокоился. Хаксли прежде всего интересовала в собеседнике интеллектуальная широта, а этого Осмонду было не занимать Подобно Хеду, он мог мгновенно перескочить в разговоре на другую тему и начать рассказывать, скажем, про цингу. И он говорил так ярко, что могло показаться, будто он самолично плыл на корабле с Васко да Гама, когда половина команды погибла от этой болезни. Мария, наблюдая, как тепло относится Олдос к молодому человеку, доверительно сказала Осмонду: «Я Знала, что вы друг другу понравитесь. Вы же оба англичане». Хаксли сопровождал Осмонда на несколько заседаний АПА, которые нашел смертельно унылыми и развлекался, вставая на колени каждый раз, когда упоминали имя Фрейда. Тема мескалина не всплывала, пока до отъезда Осмонда не осталось два дня. Об этом заговорила Мария, решив, что знаменитая британская сдержанность может довести до того, что они так и не заговорят о волновавшем Олдоса предмете. Осмонд сказал, что он привез с собой немного мескалина. Хаксли ответил, что он уже взял магнитофон, чтобы записывать ход эксперимента.

Структурная формула молекулы мескалина

На следующий день, 4 мая 1953 года, Осмонд растворил немного кристаллического мескалина в стакане воды и, нервничая, вручил это Хаксли. На улице стояло прекраснейшее лос-анджелесское теплое утро. Небо было голубым и только над долиной Сан-Бернардино висел небольшой смог. Осмонд волновался, как бы не дать Хаксли слишком большую дозу. Хотя они со Смити-сом уже выяснили, что принятие мескалина вызывает нечто совсем другое, чем обычный психоз, все равно возможности, что следующие шесть часов превратятся для Хаксли в настоящий ад, исключать было нельзя. И Осмонда вовсе не радовала мысль, что он может стать позорно известен как человек, который свел с ума Олдоса Хаксли.

С другой стороны, что, если ничего не случится? Хамфри уже понимал, что у Хаксли есть четкие цели, которых он надеялся достичь, приняв мескалин, надеялся обнаружить вполне конкретные вещи. В письме это явно читалось. Приехав к Хаксли, Осмонд получил этому и еще одно подтверждение. Спустя некоторое время, после того как они немного освоились, Олдос высказался об этом в ходе критического анализа явления, которое он называл культурой «Сирса-Рибока».

В сегодняшних условиях большинство молодежи теряет, в ходе образования, способности к вдохновению, способности постигать что-либо, кроме того, что описано в каталоге Сирса и Рибока, не слишком ли самонадеянно будет надеяться, что когда-нибудь изобретут такую систему образования, которая начнет давать результаты соразмерные, в терминах человеческого развития, с потраченным на нее временем, деньгами, энергией и действиями? В такой системе образования может использоваться мескалин или какое-нибудь другое химическое вещество, позволяя молодому поколению «испытать и увидеть» то, что они знали из вторых рук или непосредственно, но на более низком уровне — из религиозных книг, произведений поэтов, живописцев и музыкантов

Осмонд использовал мескалин, чтобы моделировать сумасшествие. Хаксли хотел включить это в учебный план образования.

Медленно шли минуты — слишком медленно для Хаксли. Он сообщил Осмонду, что с нетерпением ожидает входа в то состояние, которое он называл блейковским миром героического восприятия. Но то, что начало с ним происходить, оказалось гораздо более космическим. Перед его мысленным взором затанцевали огни. Замелькали серые квадраты, иногда превращавшиеся в синие сферы.

В течение девяноста минут Хаксли ощущал себя, словно он прошел сквозь невидимую грань и внезапно увидел «то же, что и Адам видел в первый день творения». Он чувствовал себя словно близорукий человек, впервые в жизни надевший очки. Цвета, формы. Таинственное ощущение фланелевых брюк.

Позднее Олдос, играя словами, говорил, что он видел «Вечность в цветке, Бесконечность в четырех ножках стула и Совершенство в складках фланелевых брюк».

«Вот как нужно видеть», — бормотал он.

Мескалин, решил Хаксли, усиливает визуальные образы за счет времени и пространства. Ощущалась явная потеря воли, постепенно перераставшая в потерю эго. И когда эго слегка ослабило свою хватку, в сознание стали просачиваться всевозможные бесполезные данные.

Из дома с мебелью, внезапно ставшей кубистской, они вышли в сад. Тут Хаксли ощутил признаки паранойи и начинающегося сумасшествия. «Стоит вам лишь ступить на эту дурную дорожку, — говорил он Осмонду, — и все, что происходит дальше, кажется доказательством, что против вас плетется тайный заговор. Это все не требует никакого подтверждения. Вы не можете и вздохнуть спокойно — все вокруг сплошной заговор».

«Так вы думаете, что поняли теперь, где искать сумасшествие?» — спросил Осмонд.

«Да».

«Но управлять им вы не можете?»

«Нет, не могу, — сказал Хаксли. — Когда в основу сознания кладется страх и ненависть, то выводы о враждебности окружения неизбежны».

Но скоро это состояние прошло. Из сада они вышли на улицу, где вид большого синего автомобиля вызвал у Хаксли приступ смеха. Толстый и самодовольный, он показался Хаксли автопортретом человека двадцатого века. Весь остаток дня он хихикал всякий раз, завидев машину. Олдос чувствовал себя чудесно. На протяжении всей жизни он инстинктивно ощущал, что внутри у любого человека таятся огромные запасы практически неиспользуемого внутреннего зрения и вдохновения. И внезапно, в возрасте пятидесяти восьми лет, столкнувшись с этим на собственном опыте, выяснил, что это действительно так.

Это было немного похоже на классический для детской литературы момент, когда герой однажды утром выходит на улицу и обнаруживает дверь там, где вчера была глухая стена. А за той дверью — бесконечный сад, полный бесконечных приключений.

 

Глава 6. ВЫЙДЯ ПОД ПОЛУДЕННОЕ СОЛНЦЕ

Хаксли ликовал.

Мескалин был «самым удивительным и значительным переживанием, доступным людям, плывущим по эту сторону Блаженного Видения», — как телеграфировал он своему нью-йоркскому издателю Хэролду Раймонду, добавляя, что он сейчас работает над большим эссе, в котором затрагиваются «всевозможные вопросы эстетики, религии и теории познания». Он планировал назвать эссе «Двери восприятия», отсылая читателя к словам Блейка:

Если двери восприятия очистятся, Все явится человеку как оно есть, бесконечным

Хаксли написал «Двери восприятия», которым было суждено стать самой известной книгой среди психоделической прозы буквально за месяц. И когда он закончил книгу, перед ним оказалось методичное описание того дня с Осмондом — события, подобного, говоря языком дхармы, моменту, когда тело Будды проявляется в ограниченной реальности, — с щедрым добавлением предположений относительно того, что все это могло бы означать в терминах человеческой психологии.

Это значило, полагал Хаксли, что Бергсон и английский философ К.Д. Броуд были правы, когда рассматривали мозг как обширный редукционный клапан, «о существовании которого большинство из нас помнит или даже постоянно чувствует это, но тем не менее в действительности пользуется лишь небольшим ограниченным количеством выборов, предназначенных для практического использования». Подобно эго Фрейда, этот редукционный клапан постоянно окружен бушующими потоками «свободного сознания», в котором, согласно Хаксли, располагались юнговское архетипичное бессознательное, фрейдовское патологическое подсознательное, «сокровищница» Майера и все остальные бессознательные состояния.

И подобно эго Фрейда, этот редукционный клапан не был водонепроницаем: его изоляция была восприимчива к давлению.

«Как только свободное сознание просачивается сквозь клапан, — писал Хаксли, — начинают происходить всевозможные биологически бессмысленные вещи. В некоторых случаях у человека возникают экстрасенсорные способности. Другим являются прекраснейшие видения. Третьи обнаруживают Славу Божью, бесконечную ценность бытия и содержательность настоящей жизни… В заключительной стадии растворения эго проявляется «смутное понимание», что Все во Всем, и в то же время этим Всем является каждый. Вот почему книжные обложки мерцали, наполненные божественным, а безвредный обитый тканью стул в саду напоминал о Страшном Суде.

В идее «свободного сознания» не содержалось ничего принципиально нового: сообразительная обезьяна случайно натыкалась на него в течение тысячелетий — об удачах, промахах и их методах можно было бы написать небольшую книжку. Но вот человечеству повезло — оно обнаружило мескалин. И впервые стало возможно познание Иного Мира. По крайней мере, так казалось.

Когда двери восприятия открыты

Восхищенный открывающимися возможностями — касалось ли это образования, мистики или философии, — Хаксли вскользь упоминал и о некоторых больших проблемах… Например, одной из причин, по которым ему нравился мескалин, было то, что он уничтожает вербальные концепции. Слова становятся лишними. Вам не нужно объяснять словами любовь, печаль или смерть, потому что вы чувствуете это каждой клеткой тела. И это важно для культуры, которая все больше подпадает под власть вербальных конструкций. «Мы легко можем стать как жертвами, так и властелинами вербального, — писал Хаксли в «Дверях восприятия». — Нам необходимо как можно эффективнее использовать слова. И в то же время нам нужно сохранить и, при необходимости, тренировать способность смотреть на мир непосредственно, а не через замутненные стекла концепций, искажающих факты посредством определенных ярлыков абстрактных объяснений».

Но если мескалин мог перенести вас в ту область, которая была предвербальной или даже антивербальной, то это было как плюсом, так и минусом. При попытках описать ее слова ускользают, словно самых тонких инструментов самосознания недостаточно для покорения космического сознания, описанного Бёком. Конечно, определенные трудности были связаны с тем, что Хаксли писал на английском языке, а в нем сильно ощущается недостаток слов для оценки данных вопросов. Санскрит, как любил указывать Джеральд, в этой области превосходит английский — в нем более сорока различных слов для обозначения состояний измененного сознания. Как можно заниматься познанием того, о чем вы не можете Даже говорить? Хаксли не стал исследовать этот центральный парадокс, хотя, при чтении эссе, становится понятно, что он задумывался над этим. Позже, используя правило Фрейда и Юнга, что внутренняя динамика лучше всего выражается через метафоры и притчи, Хаксли стал более смело описывать жизнь, скрывающуюся за «дверью в стене». На одном из первых публичных обсуждений он уподобил личностное эго Старому Свету. «Используя мескалин, — сказал он, — становится возможным уплыть за горизонт, пересечь разделяющий вас океан и оказаться в мире собственного подсознательного:

…с его флорой и фауной репрессий, конфликтов, травмирующих воспоминаний и т. п. Путешествуя дальше, мы достигаем своего рода Дикого Запада, населенного юнговскими архетипическими образами, — сырьевой базой человеческой мифологии. За ним лежит безбрежный Тихий океан. Перенесясь через него на крыльях мескалина, мы достигаем страны, яв-ляющейся психологическим аналогом Австралии. И здесь, среди антиподов, мы обнаруживаем аналоги кенгуру, валлаби и утконоса — целый зверинец абсолютно невероятных животных, которые, однако, существуют и которых можно увидеть.

Вы могли заметить, что здесь у Хаксли в центре описания — причудливые образы путешествия. Описания — на что это похоже, путешествие в ту область, которую спиритуалисты называли Иным Миром, лежащим вне привычных границ обычного сознания.

«Двери Восприятия» вышли весной 1954 года, и критики были озадачены. Если бы кто-нибудь другой написал книгу, рекомендующую мескалин как «ценное переживание для любого человека, а особенно для интеллектуалов», — писал в «Репортер» Марвин Барретт, — это было бы воспринято как «мечты и заблуждения… Но поскольку они исходят от одного из современных мастеров англоязычной прозы, человека огромной эрудиции и интеллекта, который обычно демонстрирует высокую нравственность, они заслуживают более внимательного изучения». После недолгих поисков Барретт нашел некоторых исследователей «лабораторного сумасшествия», использовавших мескалин в качестве психомиметика. Они относились к мескалину с «меньшим восторгом, чем доктор Хаксли и индейцы, — сообщал он. — После экспериментов они обнаружили, что мескалин очень часто вызывает симптомы, неприятно напоминающие признаки шизофрении».

Критические отзывы на «Двери восприятия» сильно напоминали осуждение в «Британском медицинском журнале» хвалебной оды пейотлю Хэвлока Эллиса. В итоге книга добавила еще один параграф в черный список того, «что случилось с Олдосом». «Как странно, что писатели, как Беллок и Честертон например, могут петь хвалу алкоголю (из-за которого происходят две трети автомобильных катастроф и три четверти преступлений) и в то же время считаться добрыми христианами и благородными людьми, — жаловался Хаксли, — но с любым, кто рискнет предложить другие, возможно менее вредные методы самопреобразования, обращаются как с опасным злодеем — наркоманом и безнравственным слабоумным ренегатом».

Однако «Двери восприятия» продавались — медленно, но верно. Их читали.

Осмонд тоже прочитал книгу и был восхищен. С того майского дня они с Хаксли постоянно обменивались письмами («учитесь печатать! — умолял Хаксли. — Мне потребовалось два дня интенсивной работы, чтобы расшифровать ваше последнее письмо»), обсуждая будущие эксперименты над мескалином, но время и дела мешали им встретиться во второй раз. Олдос искренне любил молодого друга и горячо надеялся, что Хамфри, занимаясь «работой фундаментальной важности», получит адекватный источник финансирования и сможет продолжать исследования мескалина научным путем. «Возможно, мы могли бы написать вместе пьесу, — шутил в письме Хаксли. — Этого хватит, чтобы финансировать и ваши исследования, и мое второе детство».

Наконец, в декабре 1954 года, они встретились снова. Хаксли хотел попробовать мескалин в пустыне, к востоку от Лос-Анджелеса, вдали от смога и вызывающих смех автомобилей. Но когда Осмонд приехал, он обнаружил, что Олдос слишком болен для путешествия. Так что ему пришлось удовлетвориться тем, что он дал наркотик Джеральду и еще одному другу Олдоса, фотографу Джорджу Хьюину. Реакции были более чем различны. У Хью-ина, похожего по характеру на Олдоса, принятие мескалина обострило эстетическое восприятие — он все-таки был фотографом.

Джеральд Хёд с Олдосом Хаксли в 1937 на крыльце Университета Дькжа

Но Джеральд… с Джеральдом все было полностью по-другому. Он слышал странные голоса и утверждал, что увидел «Ясный свет пустоты» — это была тибетская фраза для обозначения момента полного понимания, когда человек полностью постигает картину мира. Спустя годы Джеральд описывал случившееся с ним в Ином Мире своим студентам так: сначала, сказал он, начался гул, вибрация, распространяющаяся от мебели и охватившая все в комнате. Хёд, казалось, был полностью захвачен ее ритмом, его пульс бился в такт вибрации, пока эго не начало «таять, подобно айсбергу, попавшему в тропические моря». И затем произошла вспышка и «дверь в стене» мягко отворилась. И везде, где бы вы ни были в этот момент — сидите в комнате, лежите на траве или идете по пляжу, — все волшебно меняется. «Вам, вероятно, придется остановиться и задержаться там на некоторое время, как ребенку, попавшему в сад,» — объяснял Джеральд. Остановившись, вы начнете замечать тени, и после этого придет понимание, что мир — безграничен. Но это вовсе не значит, что он лишен смысла. В средоточии всего находится Чистая Пустота, которую Хёд описывал как «сверкающее солнце в центре океана темноты, который пересекаешь с трепетом, даже со страхом. «Маленький человек, встретивший Пана, чувствует панику», — любил говорить Джеральд

Но о чем Хёд в тот день не говорил, это о том, что боязнь темноты была ничто по сравнению с ужасом Пустоты. Согласно «Бардо Тодоль», «Тибетской книге мертвых», — вероятно, лучшему из когда-либо написанных путеводителей по этой области — душа встречалась здесь с неприкрашенной Действительностью во всей ее опасности: сталкиваясь с Пустотой, она уходила обратно, к колесу жизни, предпочитая лучше уж приковать себя к следующему воплощению.

Вызывал беспокойство факт, что ни разу двое людей не оказывались в одной и той же области Иного Мира. Почему Джеральд быстро нашел мистический путь, в то время как Олдос и Хьюин не смогли этого сделать, независимо от того, старались они или нет? И почему некоторые люди испытывали абсолютно адские переживания? Во втором эссе, посвященном мескалину, «Рай и Ад», Хаксли обдумывал эти вопросы, но не нашел решения. Он предположил, что основное различие — между опытом видений и истинным мистическим опытом. В первом случае, прежде всего, необходимо было осознавать не только контраст между Небесами и Адом, но и тот факт, что лишь тончайшая граница отделяет эти состояния друг от друга. В некоторых людях, писал он, эго не тает, подобно айсбергу в тропических водах, но расширяется, начиная душить человека: «Отрицательные эмоции, страх, порожденный недоверием, ненависть, гнев или злоба, все, что исключает любовь, — все это гарантирует, что опыт видений, когда вы его испытаете, будет ужасен».

С мистическим опытом такие различия не имеют смысла.

В какой-то момент, во время декабрьского приезда Осмонда, Мария отвела его в сторону и сказала, что скоро умрет от рака. «Олдос отказывается принимать всерьез реальность моей болезни, — сказала она Хамфри, — пожалуйста, позаботьтесь о нем, когда я умру». Осмонд был так потрясен ее спокойствием относительно собственной смерти, что удалился и полчаса плакал. Что будет с Олдосом? Тридцать лет Мария была его правой рукой. Она была поваром, машинисткой, секретарем, шофером — в Санари она водила их красный «бугатти» с таким энтузиазмом, что Олдос написал эссе, в котором утверждалось: скорость — лучшее ощущение двадцатого столетия.

Мария умерла в феврале 1955 года. В течение ее последних часов Олдос «со слезами, струящимися по лицу, но твердым, спокойным голосом» читал ей отрывки из «Бардо тодоль», иногда перемежая их лирическими воспоминаниями их совместного прошлого. Он вспоминал Лоуренса и Италию. Лето в Санари. Уикенды в Гэрсингтоне, где они впервые встретились, в то время как весь мир переживал поражение на Сомме. Их путешествия по калифорнийской пустыне. Белые шапки гор Сьерры. «Иди к свету», — тихо говорил Олдос.

«Ее последние три часа были самыми мучительными и трогательными из того, что я видел в жизни», — писал жене Мэттью Хаксли; в то время как для Джеральда это было подтверждением, что Олдос, пройдя сквозь Дверь, стал другим человеком; то, что он с таким спокойствием принимал смерть Марии, для Хёда было свидетельством мудрости, обретенной Олдосом после экспериментов с мескалином.

Мескалин помог Хаксли и в другом. Помог заполнить период тяжелой утраты новыми людьми и захватывающими планами. Из-за «Дверей восприятия» и «Рая и ада», которые вышли в 1956 году, он оказался в центре специфического движения, полурелигиозного, полунаучного. Впервые, после восьмидесятых годов девятнадцатого века, наука обратилась к «свободному сознанию». «Все так неожиданно, — писал он Хэролду Раймонду. — Работа в Бостоне, работа в Чикаго, работа в Буэнос-Айресе. В Буэнос-Айресе день или два назад узнал об одном очень интересном человеке — итальянце, живущем в Аргентине. Оказалось, он самый авторитетный человек в химии алкалоидов кактусов, включая, конечно, мескалин».

Хаксли пригласили на ежегодное собрание Американской психологической ассоциации (АПА), где он был единственным человеком, не являющимся медиком в группе, обсуждавшей психотомиметики.

По сравнению с исследователями «лабораторного сумасшествия» «мальчики, использующие электрошок, хлорпромазин и еще пятьдесят семь различных психотерапевтических средств» приняли его без восторга. Действительными сторонниками Хаксли оставались Осмонд, Хед и небольшое количество второстепенных «психов» вроде парапсихолога Андрея Пухарича, у которого Олдос как-то гостил в Глен Коув. Специфические особенности «удивительного дома» Пухарича стоят того, чтобы их привести, — для понимания того, кто в тот момент занимался в стране паранаучными исследованиями. Помимо самого Пухарича и его жены, которая вела себя «подозрительно дружественно» с девушкой по имени Элис, «семья» состояла из:

Элинор Бонд, демонстрировавшей неплохие успехи в телепатии, но абсолютно меня не заинтересовавшей своей деятельностью в качестве медиума, Фрэнсис Фарелли, с ее диагностической машиной, которая, как показали испытания Пухарича, являлась скорее чем-то вроде хрустального шара — механизмом, улучшающим способности экстрасенсорного восприятия, Гарри, голландского скульптора, который входя в транс в клетке Фарадея, расшифровывал египетские иероглифы и Народни, изучавшего тараканов и то, как действует телепатия на насекомых.

«Это все очень живо и забавно, — писал Хаксли Эйлин Гарретт. — И, я думаю, в самом деле многообещающе; что бы ни говорили насчет Пухарича, он очень интеллектуален, чрезвычайно начитан и очень предприимчив. Его цель состоит в том, чтобы воспроизвести с помощью современных фармакологических, электронных и физических методов состояния, используемые шаманами для вхождения в транс. Затем, если получится, он собирается систематически исследовать Иной Мир».

Фактически нечто подобное Хаксли с Осмондом предлагали Фонду Форда, хотя они, конечно, формулировали это другими словами. Они предложили провести эксперименты с мескалином на сотне ученых мирового класса, художниках и философах в надежде, что это поможет найти ответ на следующие вопросы: Может ли мескалин помочь выйти за привычные рамки сознания? Действительно ли он расширяет восприятие? Но, хотя Олдос находился в дружеских отношениях с Робертом Хатчинсом, директором Фонда Форда, его предложение было быстро отклонено. Потом он кипятился, что «динозавров из Фонда Форда невозможно сдвинуть с места. Попечители страшно боятся поступить неправильно — а вдруг Фонд испортит себе репутацию и люди пойдут в ближайшую контору Форда и скажут, что они решили покупать «Шеви», — так что основной их задачей сейчас является не делать ничего вообще».

Обращение к другим организациям также не принесло результатов.

Сложно сказать, особенно если судить по корректным вежливым письмам, насколько раздражение в связи с неудачами могло бы повлиять на энтузиазм Хаксли. В любом случае, это уже не имело значения.

Потому что как только показалось, что в деле намечается застой, на горизонте появился Эл Хаббард — капитан Эл Хаббард, «Кэппи» для друзей.

Вначале с ним познакомился Осмонд. Однажды он получил таинственное приглашение позавтракать в «Ванкуверском яхт-клубе» с Э.М. Хаббардом, президентом расположенной поблизости «Урановой Корпорации». В результате любопытной цепочки событий Хаббард прочел статью Осмонда и Смитиса о мескалине, добыл его и испытал мистические видения такой глубины, что решил посвятить свое будущее распространению информации о мескалине и Ином Мире.

Хаббард появляется повсюду в нашей истории как своего рода чертик из табакерки, так что лучше сразу составить его словесный портрет. Он был маленького роста, коренастый, с большой круглой головой и прической ежиком. Больше всего он напоминал карикатурного жлоба-шерифа из южных штатов. Сходство еще более усиливала его необычная привычка ходить в полной униформе офицера службы безопасности и с оружием на ремне. Оружие, как он объяснил наивному Осмонду, стреляло бронебойными пулями — чтобы было удобнее прострелить двигатель в автомобиле преследователей.

Теперь можно частично пролить свет на прошлое Хаббарда. Во многом информация исходит от самого Эла, хотя каждый раз, когда он рассказывал свою историю, новая версия отличалась от предыдущей. Однако независимо от версий, жизнь его была удивительна. Хаббард всегда утверждал, что он был простым босоногим парнем из штата Кентукки, и, судя по всему, это было правдой. Однако впервые общество о нем услышало в декабре 1919 года как о мальчике-изобретателе, юном Томасе Эдисоне, уже в Сиэтле. Сиэтлский «Пост Интеллидженсер» назвал его изобретение вечным двигателем. Сам Хаббард называл его генератором атмосферной энергии. Независимо оттого, как его называть, это было небольшое устройство, помещавшееся в одной руке, у него не было никаких вынимаемых частей или батареек, и оно могло служить источником питания для электрической лампочки. Хаббард, организуя своему генератору рекламу, нагружал полную лодку журналистами и будущими спонсорами и отправлялся в круиз по сиэтлским озерам на моторке, которую приводили в движение только электрический мотор и — таинственная коробка Хаббарда размером одиннадцать на четырнадцать дюймов.

Сиэтлское общество проявило интерес к молодому гению, и в 1920 году отцы города выбрали комитет, который должен был сопровождать «молодого ученого» (Хаббард к тому времени уже вырос из «мальчика-изобретателя»), защищая его от сомнительных предложений различных корпораций и бюрократов. Когда Эл прибыл в Вашингтон, чтобы зарегистрировать патент, он, как писал в «Пост Интеллидженсер» местный внештатный корреспондент, «снял номер в гостинице средней руки и почти ни с кем не общался».

В итоге Хаббард продал 50 процентов прав на патент радиохимической компании в Питтсбурге, штат Пенсильвания. После этого о «трансформаторе энергии Хаббарда» больше никто ничего не слышал.

Начиная с конца двадцатых годов информация о Хаббарде становится скудной. В то время когда Хаксли с Хёдом были заняты поисками ключей к высшему сознанию, Эл увлекся фрахтом, переправляя спиртное из Канады в США. По одной из версий, он, судя по всему, усовершенствовал более раннее радарное устройство, сделанное исходя из теоретических расчетов Никола Тесла, и продал его контрабандистам. Неважно, правда это или нет, но в конечном счете сиэтлский мальчик-изобретатель угодил за решетку. Далее история становится еще более темной. Если верить Хаб-барду, то в начале Второй мировой войны с ним вошли в контакт члены конспиративной разведячеики и попросили содействовать в тайной перевозке военных материалов с западного побережья Америки в Канаду, где их перегружали на суда, отправлявшиеся в Англию, — для подготовки высадки союзников. Существовала ли такая программа, и участвовал ли в ней Хаббард — неясно. Позднее он выказывал такую осведомленность во всем, что касалось шпионов и шпионажа, что большинство его друзей не сомневалось — он был шпионом, а может быть, и до сих пор им является. Элу нравилось играть в разведчика. Он часто хвастался, что его поездки в Вашингтон — это не обычные деловые встречи. На самом деле он встречается с секретными агентами теневого правительства, в руках которого находится реальная власть. К тому времени он уже стал Э.М. Хаббардом, президентом ванкуверской «Ураниум корпорэйшн», промышленником Хаббардом, своим человеком в промышленной и политической элите западной Канады, богатым предпринимателем с личным «роллс-ройсом» и самолетом, владельцем острова-заповедника в заливе Ванкувер.

Но была еще одна ниточка, соединяющая босоногого мальчишку и девятнадцатилетнего изобретателя со шпионом и администратором среднего возраста, — католицизм. Хаббард был ревностным католиком, хотя всю жизнь интересовался мистикой и Иным Миром.

«Мы, писатели и люди науки, в этом мире, как дети в темном лесу, — писал Олдрс Осмонду по поводу первой встречи с Хаббардом. — Миру временами требуются твои услуги, очень редко — мои. Зато к проблемам урана и большого бизнеса он относится с вниманием и уважением. Так что это просто необыкновенная удача, что представитель этих Высших Сил: а) так неистово заинтересовался мескалином и б) оказался таким приятным человеком».

В другом письме, Карлайлу Кингу, одному из друзей Осмон-да, Хаксли писал о своих надеждах даже более явно: «Возможно, скоро ситуация с мескалином изменится. Это связано с появлением на нашем с Осмондом и Джеральдом горизонте замечательного персонажа, капитана Хаббарда — бизнесмена-миллионера, физика и научного директора «Ураниум корпорэйшн». В прошлом году он попробовал мескалин, был полностью им очарован и теперь собирается искать поддержки среди влиятельных друзей (если вы имеете какое-либо отношение к урану, все двери — от собрания глав администраций до Папы Римского — открыты для вас), чтобы получить полномочия для работы над проблемами психофармакологии, религии, философии, экстрасенсорным восприятием, художественными и научными изобретениями и т. д. Хаббард — человек действия, и результаты его усилий, думаю, мы ощутим очень скоро».

Хаксли и Хаббард: английский принц и американская лягушка, тонкий диалектик и прямолинейный бизнесмен. Хаксли, что бормочет себе под нос «как интересно!», и старина Хаббард, который во всеуслышание заявляет «да чтоб я сдох!». Они были воистину странной парой и, естественно, искренне любили друг друга. Эл был хитрецом, любившим похвастать, что он «может все». Небольшие проблемы, вроде постоянной нехватки мескалина, решались немедленно. Хаббард не тратил впустую время и через надлежащие медицинские каналы выяснил, кто главные поставщики, и повел себя с ними так, что ему не отказали. Услышав об ЛСД в начале 1955-го, он связался с «Сандоз» и заказал сорок три ящика. И когда на канадской таможне груз задержали — у Эла не все было в порядке с бумагами, — «Сандоз» фактически выручил его, обеспечив необходимыми документами. Позже Хаббард хвастался, что он запасся большим количеством ЛСД, чем кто-либо другой в мире. Те, кто знали его, охотно в это верили. Поскольку Эл был заинтересован, то и вел дела как бизнесмен: а кто контролирует поставки, контролирует рынок.

Хаксли впервые попробовал ЛСД за несколько дней до Рождества 1955 года. Хаббард приехал тогда в Лос-Анджелес, чтобы руководить ЛСД-сессией для Хаксли и Джеральда. Джеральд, как обычно, слышал духов и внутренние голоса, в то время как Эл развлекался, пытаясь наладить телепатическую связь с окружающими. Эл с Осмондом уже занимались этим, но Олдосу это показалось глупым. «Если в будущем эксперименты пойдут, как два последних, у меня начнет возникать ощущение, что все это — просто глупое и бессмысленное ребячество», — писал он Осмонду. Но несмотря на недовольство Хаббардом, а в значительной степени именно благодаря Элу, Хаксли наконец прорвался из видимой реальности в то царство чистого единства, которым Джеральд наслаждался с первых дней экспериментов. Благодаря Элу Хаксли наконец вырвался из земли утконосов и валлаби.

Джеральд Хёд, Кристофер Ишервуд, Сэр Джулиан Хаксли Олдос Хаксли и Лайнус Полинг в Лос-Анджелесе 1960 год

Все признавали, что Хаббард, как бизнесмен, незаменим в качестве финансиста и дипломата, особенно когда необходимо иметь дело с различными правительственными бюрократами. Но кроме того, Хаббард обладал интуитивным ощущением Иного Мира, соперничая в этом даже с Джеральдом; фактически именно Эл первый изобрел способы, как переместить человека из одной части Иного Мира в другую. У него была своя система: он всегда держал под рукой набор определенных открыток и музыку. И это работало! Например, если вы, запутавшись в призраках патологического бессознательного, начинали впадать в панику, Эл любезно протягивал вам изображение прелестной маленькой девочки, заблудившейся в лесу. Внимательно вглядевшись в нее, вы обнаруживали в очертаниях облаков… ангела-хранителя! Глупо, но успокаивает. Совсем по-другому вы чувствовали себя, когда в кульминационный момент путешествия Эл вручал вам чистейший бриллиант и предлагал заглянуть на мгновение в его глубины. Бриллиант служил шлюзом. Пройдя сквозь него, вы оказывались в абсолютно другом месте. Позже, на пике своих возможностей, Хаббард фактически разработал целую систему, связанную с так называемой Долиной Смерти, которую он считал местом необычайной силы.

Эл Хаббард

Как и многое другое в этой истории, система Хаббарда не была уникальна. Сходите в любую библиотеку, и вы сможете отыскать там большой раздел монографий по антропологии. В них есть описания шаманских целительских ритуалов, в которых шаманы управляли целительным трансом с помощью определенных реплик и предметов, например, выдувая струю табачного дыма прямо в лоб больному аборигену. Но в условиях западной психотерапии это было уникально — уникально и незаконно. Однако Хаббарда абсолютно не заботило, что думают по этому поводу ученые. Единственной причиной, из-за которой он употреблял мескалин или ЛСД, была возможность достичь Блаженного Видения. Для Хаббарда это было связано с католицизмом, хотя он не страдал ортодоксальностью. Если передним оказывался методист, путешествие становилось методистским. Если православный — православным.

Хаксли поначалу скептически отнесся к сообщениям из Ванкувера о том, что Эл пробуждает Блаженное Видение в дантистах и адвокатах. Но в октябре 1955 года он вместе с молодым психотерапевтом Лаурой Арчер, которая вскоре стала его второй женой, решил попробовать технику Хаббарда. Потом он писал Осмонду: «проникновение за закрытую дверь было прямым осознанием… возникающего глубоко внутри ясного и четкого понимания Любви как первичного и основополагающего космического события. На словах это звучит как-то не так, немного фальшиво, и кажется пустой болтовней. Но факт остается фактом…»

Хаксли был ошеломлен, когда понял, что все его предыдущие эксперименты, описанные в «Дверях восприятия» и «Рае и Аде», были просто интересными аттракционами, «искушениями, попыткой вырваться из обычной действительности в ложную. Или в лучшем случае несовершенными, частичными переживаниями красоты и чистого знания». И это поднимало неприятный вопрос. Что было лучше — следовать дальше методике осторожных психологических экспериментов, вроде тех, что они предлагали Фонду Форда, или же Хаббард был прав — реальная ценность мескалина и ЛСД была в его удивительных способностях помогать в достижении мистического опыта? Описывая эту дилемму Осмонду, Хаксли писал:

По моему мнению, важно время от времени прерывать научные эксперименты и разрешать участникам идти собственной дорогой к мистическому Ясному Свету. Но, возможно, чередование экспериментирования и мистического видения было бы в психологическом отношении неосуществимо. Тот, кто однажды осознал первичность существования Любви, захочет ли возвратиться к экспериментированию на психологическом уровне?.. Я считаю, открытие Двери мескали-ном или ЛСД является слишком драгоценной возможностью, высочайшей привилегией, чтобы пренебречь ею ради чисто научного опыта. Научные эксперименты, конечно, должны быть, но было бы неправильным, если, кроме них, ничего не будет.

Благодаря методике Хаббарда у Хаксли начали зарождаться новые вопросы. Нельзя ли использовать эти новые преобразователи сознания, чтобы стимулировать тонкие, но коренные изменения в том способе, каким «сообразительная обезьяна» воспринимает действительность? То есть, если вы правильно подберете группу людей, из лучших и самых влиятельных представителей общества, дадите им со всеми предосторожностями ЛСД или мескалин и сделаете все возможное, чтобы помочь им достигнуть Ясного Света, — какое влияние это окажет на культуру? Что будет, если свет и чистота Иного Мира сойдут на землю… Это было привлекательным предположением, и чем больше Олдос думал об этом, тем более убеждался, что оно не так уж и надуманно. Если действовать осторожно, не предпринимая таких шагов, которые могли бы испугать обывателя.

Но сначала надо было решить один практический вопрос «Название для этих наркотиков — целая проблема», — писал он Осмонду. Их нельзя было назвать ни психомиметиками, ни галлюциногенами, ни любым другим из уже известных имен. Нужно было что-то полностью новое. Просмотрев словарь Лиддела и Скотта, Олдос почувствовал, что он нашел достойное имя: Phanerothyme, что означало «делать душу видимой». Он приложил к письму следующую эпиграмму:

Чтоб жизнь не промчалась мимо, Прими чуть-чуть фанеротима

Однако Хамфри не очень понравился phanerothyme и он создал собственное слово, психоделики, и послал Олдосу в ответ другой стишок:

Открыть духовные Америки Тебе помогут психоделики

 

Глава 7. ИНОЙ МИР

Эл Хаббард всегда придерживался мнения, что если предупреждать о своем приезде, то никогда в жизни никуда не доберешься. Он предпочитал просто неожиданно появляться на пороге. Однако он всегда был настолько обаятелен, что это не приносило ему неприятностей

Он неожиданно появлялся везде, где велись исследования ЛСД или мескалина. Хаббард был постоянно в пути — он посещал Ос-монда в Саскачеване, затем отправлялся в Лос-Анджелес, повидать Хаксли и Хеда, затем поперек континента — Нью-Йорк, Бостон, Бетесда, округ Колумбия. Затем — снова в Европу, проверить, как там продвигаются исследования. Потом обратно — и все по новой: изучая работу новых исследователей, проводя ЛСД-сессии для заинтересованных профессионалов, устраивая мозговой штурм по теме — как «вывести в мир» психоделическое движение. В обмен он получал сведения обо всех экспериментах, самые увлекательные сплетни и конечно же неистощимые поставки необходимых веществ, которые он тут же прятал в свою большую кожаную сумку.

Одним из любимых препаратов Эла был карбоген, смесь диоксида углерода и кислорода. Его можно было перевозить в маленьком портативном резервуаре. Врачи считали карбоген мощным абреактором: десять или пятнадцать вдохов и вы заново переживали детские травмы. И в зависимости от того, как хорошо вы справились с этим испытанием, Эллибо предлагал вам принять участие в ЛСД-сессии либо отказаться.

Он был из тех деловых людей, у которых нет времени на записи. Поэтому Хаббард не оставил никаких свидетельств о том, что происходило в мире в 1956 году, когда состоялся первый международный симпозиум по ЛСД. В целом его можно охарактеризовать как отход от исследований «лабораторного сумасшествия» и психомиметиков в пользу терапии, которая была, в конце концов, изначально первой рекомендацией «Сандоз»:

Для высвобождения вытесненного материала и создания психической релаксации, в частности при тревожных состояниях и неврозах навязчивых состояний.

Приписывать такую смену курса исключительно усилиям капитана Хаббарда было бы преувеличением; Эл скорее был помощником, без которого многого бы не произошло. Кроме того, он был ходячей энциклопедией; именно от Хаббарда многие исследователи впервые узнали главное правило приема ЛСД: состояние ЛСД во многом зависит от отношения к этому человека, пробующего наркотик, и от обстановки, в которой проходит опыт. То есть, если вы хотите свести человека с ума, достаточно будет, давая ему ЛСД, сказать, что это психомиметик. И все это, вдобавок, будет происходить в пастельных цветов больничной палате под присмотром мрачной сварливой медсестры. Но использование наркотика в более тонких целях требовало понимания того, насколько повышалась значимость окружения в психоделическом состоянии. Как влияла музыка: произведения Баха, например, казались настолько божественными, словно их написал Творец; в то время как другие — Берлиоз, скажем, — вызывали у вас сладкую истому; людям под ЛСД нравилось расслабленно исследовать окружающий мир, зарисовывая все и записывая, хотя результатом оказывались только небрежные каракули. Словно они на время вновь становились детьми. И еще — любое незначительное изменение настроения и поведения врача (раздражение, беспокойство, юмор) могло оказывать потрясающий эффект на пациента.

К 1956 году вопрос о том, «что же находится в подсознании», разделился на ряд более частных вопросов, поскольку врачи поняли, что «темная комната» подсознательного, подобно бабушкиным сундукам, хранящимся на чердаке, полна сокровищ. В одном сундуке — архетипы Юнга; в другом — любимые Фрейдом неврозы, которые можно проследить вплоть до момента, когда пациент, лежа в колыбели в возрасте одного года, наблюдал занимающихся любовью родителей. Теперь у терапевтов были гораздо более сильные инструменты. И одновременно вставали новые вопросы: почему, например, хотя ЛСД-сессии продолжались обычно три-четыре часа к ряду, они были нисколько не утомительными. Всякий раз, когда исследователи ЛСД собирались вместе, беседа быстро приобретала анекдотический характер. Одна удивительная история следовала за другой: «…и внезапно я родил сам себя. Фактически я ощущал, как плыву в амниотической жидкости, затем меня вынесло вниз по вагинальному каналу, и я подумал: «это случилось — я умер и теперь рождаюсь заново».

«Путеводная звезда» Калифорнии

Знакомство с ЛСД делало вас словно принадлежащим к элитному братству. «Когда происходили такие встречи, — вспоминал Оскар Дженигер, — выглядело это так, будто двое людей смотрят друг на друга через всю комнату и понимающе кивают… вроде говоря: «Добро пожаловать, брат, ты прикоснулся к Мистерии». Вот и все — больше ничего не требовалось. Только этот обмен понимающими взглядами».

Оскар Дженигер работал психиатром в Беверли-Хиллс. Он предпочитал научные исследования аналитической практике, хотя занимался и последней — чтобы оплатить часы досуга. Он также читал несколько курсов в местном университете. Именно там в 1954 году после лекции, посвященной краткому обзору адренохромных тезисов Осмонда и Смитиса, к нему подошел молодой человек по имени Перри Бивенс. Бивенс был профессиональным водолазом. Он работал на Айвэна Тора, продюсера «Морской Охоты», и у него была собственная декомпрессионная камера, которую он самолично сконструировал. Усовершенствуя камеру, Бивенс неожиданно открыл, что может входить в измененные состояния сознания, просто меняя состав газов.

Бивенс пригласил Дженигера попробовать. Хотя последний мог часами рассуждать о хрупкости того, что люди считают реальностью, но на деле оказался не готов к тому, насколько хрупко это в действительности. Стоило Бивенсу нажать несколько кнопок, и доктор начинал задыхаться от смеха или реветь от избытка энергии. Затем воздух выкачивался и наступал черед следующей комбинации газов.

После нескольких сеансов в камере Бивенс мимоходом упомянул, что он знает кое-что получше, — препарат под названием ЛСД.

Дженигер и Бивенс, вместе с женами, попробовали ЛСД в летнем доме Дженигера, на озере Эрроухед. Вскоре после приема наркотика жена Бивенса удалилась в спальню. Через несколько минут она вернулась в фиолетовом свитере, карминовых брюках в обтяжку, желтых балетных туфлях и длинном сиреневом шарфе. И затем, во всем этом, начала танцевать.

По пути обратно в Лос-Анджелес Дженигер ощущал себя Моисеем, спускающимся с гор. Разница была в том, что один нес людям таблички, а другой — таблетки. Или ампулы. «Нужно раздобыть побольше ЛСД, — думал Дженигер. — Я сойду с ума, если не придумаю опытов, способных удовлетворить «Сандоз». Но какие это должны быть опыты? Дженигера не интересовала экспериментальная работа в лаборатории — давать ЛСД улиткам и рыбам и делать пространные примечания касательно их реакций. С другой стороны, его не привлекали и бессвязные отчеты исследователей, занимающихся «лабораторным сумасшествием», которые проводили бесконечные тесты интеллекта и личности. Поломав голову в течение нескольких недель, он пришел к простому решению: почему бы просто не давать ЛСД добровольцам, позволяя им делать все, что они захотят? Обеспечить их бумагой, карандашами, пишущей машинкой, магнитофоном и оставить одних — полностью натуралистическое исследование. К его удивлению, «Сандоз» согласился, и уже через несколько недель он получил ЛСД.

Одним из немногих правил Дженигера было то, что каждый доброволец должен принимать наркотик под присмотром наблюдателя, остающегося рядом до конца опыта. Наблюдатель должен был быть человеком, уже пробовавшим ЛСД. С другой стороны, акцент делался на регистрации случившегося — на бумаге или магнитофоне. Сам Дженигер не справился бы с огромным количеством отчетов. Но он был популярным лектором, и в его распоряжении было множество трудолюбивых студентов, которым нравилось разбирать отчеты и подчеркивать всякие интересные и важные места, вроде «комната дышит». Такие утверждения распечатывались на отдельных карточках, и испытуемому предлагалось рассортировать их на несколько групп — от самых «близких» к его состоянию и до самых «далеких».

Все шло хорошо, но однажды один из добровольцев сбежал от наблюдателя и потерялся где-то в районе бульвара Уилшир. Он исчез прежде, чем кто-либо успел отреагировать. Когда Дженигер выбежал на улицу, его уже не было. Потом искали всей группой — не нашли. В грустной уверенности, что его карьере пришел конец, Дженигер возвращался назад и вдруг услышал свист. Подняв глаза, он увидел человека, которого искал, сидящим на дереве. «Почему бы вам не спуститься на землю?» — спросил Дженигер, используя самые убедительные психиатрические интонации. Но доброволец сказал: «О нет, я лучше полечу!»

Такие ситуации были одной из причин, почему Дженигер всегда настаивал, чтобы наблюдатели были из тех людей, кто уже попробовал ЛСД, потому что только после того, как вы пережили это, вы можете понять, насколько искренним становится человек. «Я лучше полечу!» Доброволец действительно считал себя птицей. И Дженигеру, чтобы убедить его спуститься, необходимо было использовать логику, которую может принять птица. Так что он соорудил на земле гнездо из палок и камней и довольно быстро смог убедить добровольца спуститься вниз и сесть в это гнездо.

Однажды добровольцем был живописец, и Дженигер поставил ему для набросков индийскую куклу «качина». Под воздействием ЛСД эскизы стали более эмоциональными, яркими, в них переплетались кубизм, фовизм и абстрактный экспрессионизм. Художник был убежден, что он сотворил шедевр. Слух о том, что есть волшебные таблетки, повышающие творческий потенциал, тут же разнесся среди местной художественной богемы. Несколько дней спустя Дженигера уже осаждали художники и скульпторы с просьбами проверить их мастерство под ЛСД.

Сначала он отказывался. Слишком много художников нарушили бы баланс эксперимента. Но затем он решил попробовать: искусство было универсальным языком, оно было активным и конкретным. Вместо того чтобы полагаться пост-фактум на заявления, что комната меняет цвет, а стулья напоминают о Страшном Суде, он просто мог позволить каждому художнику делать наброски той же самой куклы «качина»: эскиз перед приемом ЛСД, эскиз в середине эксперимента и так далее. Таким образом он получал простое и изящное подтверждение того, как ЛСД изменяет восприятие. Наблюдая за их работой, Дженигер понял, что творческие люди были наиболее подходящими добровольцами для изменяющих сознание наркотиков. Подсознательное было средой, питающей их творчество, и они старались делать все возможное, чтобы улучшить восприятие. Достаточно вспомнить Кольриджа и опиум, Бальзака и гашиш, По и опиумную настойку — список бесконечен.

Хотя художники работали прекрасно, в конце опыта им не хватало средств: искусство было выразительно, художники — нет. И им было настолько сложно выразить словами, что происходит у них внутри, что Дженигер понял — ему нужно подключить к процессу нескольких писателей, которые смогут детально изложить результаты. Одна из художниц, Джил Гендерсон, предложила романистку Анаис Нин. Это был гениальный выбор. Нин не только разбиралась в терминах психоанализа, но, кроме того, уже два десятилетия штурмовала собственное подсознание, занимаясь написанием сюрреалистических романов.

От Нин до нас дошла запись о сеансе ЛСД в ее знаменитом дневнике. Она описывает, как в какой-то момент комната исчезла, остался только чистый космос и она увидела «образы за образами, стены за небом, небо за бесконечностью». Как она начала плакать, и обильные слезы стекали вниз по щекам, но в то же время она ощущала смех за этими слезами. И эти два чувства, плач и смех, трагическое и комическое, чередовались в головокружительном темпе. «Не будучи математиком, я осознала бесконечность», — сказала она Дженигеру. Сам доктор во время эксперимента напомнил ей персонажа одной из картин Пикассо — асимметричного человека с огромным глазом, вглядывающимся в зрителя. Вглядывающимся в самую ее душу.

Деятельность какой именно части сознания усиливалась так, что концепцию бесконечности можно было уловить на эмоциональном уровне? Где в мозге располагалось место, оживляющее вещи? Когда комната начинала дышать? Поиск ответов на эти вопросы был самым захватывающим из всего, что Оскар Дженигер только мог себе представить.

И он был не один. По некоторым причинам — из-за присутствия Хаксли или из-за того, что дело происходило в южной Калифорнии, — лос-анджелесская почва была для ЛСД особенно плодотворна. Сегодня над наркотиком работали пять исследователей, на следующий день — десять, затем — двадцать, и все они обменивались опытом.

Одним из коллег Дженигера был Сидней Коэн, психиатр лос-анджелесской психиатрической больницы, которая находилась в ведении Управления по делам ветеранов. Коэн взялся за ЛСД, твердо намереваясь исследовать модели психозов по образцу Макса Ринкеля и других исследователей «лабораторного сумасшествия». Но его собственный личный опыт принятия наркотика заставил его изменить направление исследований. «Меня это застало врасплох, — вспоминал он несколькими годами позже на собрании, посвященном ЛСД — Это был не запутанный, сбивающий с толку бред, а нечто совсем иное. Только что — я не мог объяснить словами». Это нельзя было выразить на английском или терминами психологии. «Хотя мы использовали все доступные измерительные приборы, проверочные листы, тесты, весь арсенал психологических средств, суть ЛСД, несмотря на все наши усилия, до сих пор не понятна», — признавался он.

Но в то время как суть оставалась непроницаема, исследователи, подобно Коэну, деловито выстраивали систему из данных, описывающих, что случалось, когда типичный пациент в качестве терапии принимал ЛСД. Случались удивительные и загадочные вещи. Иногда пациент, заблудившись внутри и оказавшись в ловушке, впадал в паранойю и зацикливался на чем-нибудь, пока сеанс не приходилось прерывать, вводя торазин, средство против психозов, эффективный антидот для ЛСД. Но также часто случалось, что блуждая по лабиринту подсознания, пациент внезапно наталкивался на свободные от конфликтов области Иного Мира и все его патологии разом исчезали, словно вспугнутые птицы. «Словно у всего, что их тревожило, были определенные границы», — замечала психиатр Бетти Айзнер, коллега Коэна по работе. Коэн изучал эту аномалию, названную им «интегративным опытом»:

Интегративный опыт необходимо описать подробнее, потому что это важно не только для научных исследований, но также чтобы снять определенные трудности в описаниях состояний. Обычно наблюдается перцептивный компонент, состоящий из видений, красоты и света. Эмоционально пациент испытывает ощущение релаксации и эйфории. Больные описывают это как состояние полного прозрения, осознание своего места в мире и смысла жизни. Обычно они начинают описывать наиболее важные моменты своих переживаний, и это приносит большую терапевтическую пользу.

Ключом к интегративному опыту являлось отношение врача к пациенту и создаваемая им атмосфера эксперимента. При помощи надлежащей подготовки и искусных терапевтических приемов, улучшающих настроение, в частности, с помощью музыки, Коэн, как выяснилось, мог регулярно усиливать интегративный опыт. Но одновременно с этим он также обнаружил, что, хотя, с одной стороны, интегративный опыт был чрезвычайно полезен, с другой — он все-таки не творил чудес. В течение месяца пациент чувствовал себя прекрасно, но потом к нему возвращались все неврозы, с которых все и начиналось. Но когда Коэн указывал на эти ограничения своим более восторженным коллегам, его не слушали и называли «старым занудой» или «осторожным Сидом».

Афиша светового кислотного шоу

Однако, будучи осторожным в окончательных выводах относительно полезности ЛСД, Сидней Коэн в то же время очень активно вовлекал в исследования не только своих коллег — психиатров и психологов, но и писателей и ученых. На одном из сеансов его пациентами были аналитики из «Рэнд корпорэйшн», полусекретного мозгового центра, расположенного в Санта-Монике. Один из них, Герман Кан, приняв ЛСД, лег на пол и только периодически бормотал: «Ничего себе!» Позднее он объяснил, что с пользой провел время, изучая стратегические планы бомбежки Китая.

Один из психологов, которых Коэн познакомил с ЛСД, был А. Уэсли Медфорд. Со своим другом Мортимером Хартманом, рентгенологом и специалистом по раку, Медфорд начал в свободное время на выходных экспериментировать с наркотиком. Постепенно к их частным исследованиям присоединялись другие, и, наконец, возникло нечто вроде того, что в левых политических кругах называют ячейкой. Только эта ячейка занималась не классовой борьбой, а изучением сознания. Скоро с «группой Уэсли» начали происходить сумасшедшие события. Астральные проекции. Прошлые жизни. Телепатия. Расширение сознания. Ощущение, что они являются одним цельным, общим, групповым сознанием. Хотя все эксперименты, которые они разработали, чтобы проверить эти новооткрытые возможности, потерпели неудачу — вспомните Вейра Митчелла с его попыткой писать стихи и работать над статьей по психологии, — это не охладило пыла участников. Остальные исследователи ЛСД со смущенным сочувствием наблюдали, как отношения в «группе Уэсли» становятся все напряженнее. В конце концов, она распалась, в чем ее члены обвиняли друг друга. Создавалось впечатление, что ЛСД также увеличивает отдельные отрицательные черты личности, вследствие чего людям становится сложно общаться.

Уэсли, вернувшись к практике, предупреждал, что ЛСД не поддается контролю. Но не Хартман. Он загорелся ЛСД. Вместе с психиатром Артуром Чандлером, достаточно поздно присоединившимся к «группе Уэсли», Хартман открыл офис в Беверли-Хиллс и, с благословения «Сандоз», занялся терапевтической программой изучения ЛСД, рассчитанной на пять лет. Несмотря на то что Чандлер имел терапевтическое образование, в основном все дела вел Хартман. «Он был человеком, заражавшим других своей энергией, — вспоминал Оскар Дженигер. — Это часто раздражало Чандлера, который был прагматичным парнем, психиатром старой закалки. Но в то же время Чандлер был для Хартмана своего рода тормозом, иначе он стал бы вторым Лири. Вместе они были идеальной командой». Хотя Хартман был искренне заинтересован в проведении законных научных исследований для «Сандоз», он также понимал, что ЛСД-терапия потенциально была прибыльным делом, особенно если сделать хорошую рекламу, например, на телевидении.

Из всех актеров, писателей, музыкантов и режиссеров, прошедших через организацию Чандлера и Хартмана, самым известным был Гэри Грант. Грант употреблял ЛСД больше шестидесяти раз, и хотя он считался одной из звезд Голливуда, он обнаружил, что пристрастие к наркотику обходится ему слишком дорого. В конце концов, в процессе съемок фильма «Операция "Петтикоут"», случилось решающее событие. Декорации были довольно необычны. Грант сидел на палубе розовой подводной лодки, которая была одним из основных мест действия в фильме. Шею его прикрывал от загара алюминиевый лист. Он говорил с двумя репортерами. Репортеры приготовились к тому, что им, как обычно, придется вытягивать из Гранта информацию клещами. Но сегодня Гэри, наоборот, вел себя очень мягко, расслабленно. Он объяснил им, что попробовав ЛСД, стал другим человеком. «Я словно заново родился, — рассказывал он удивленным репортерам. — Я пережил психологический опыт, заставивший меня полностью измениться. Раньше я вел себя просто ужасно. А теперь я осознал кое-какие свои качества, которых не замечал, и некоторые, о которых даже не подозревал. Теперь я понимаю, как жестоко обходился с женщинами, которых любил. Я был насквозь фальшивым самонадеянным занудой, всезнайкой, который на самом деле абсолютно ничего не понимал. Я понял, что всю жизнь прятался за лицемерием и тщеславием. И во время опыта я ощутил, как избавляюсь от них — слой за слоем. Это оказался момент, когда сознание встречается с подсознанием, и тебя выворачивает наизнанку. Но в то же время для меня это был день, когда я увидел свет».

Хотя Грант, его адвокаты и «Метро-Голдвин-Майер» пытались замять скандал, интервью появилось в печати 20 апреля 1959 года. На популярности Гранта это никак не отразилось, однако практикующим исследователям ЛСД, таким, как Чандлер и Хартман, это принесло золотые горы. Все в Голливуде хотели родиться заново.

Неизвестно, имел ли Олдос Хаксли в виду именно Хартмана и Чандлера, когда писал следующие строки Осмонду, но они в принципе подходят под это описание: «Какие ужасные люди встречаются среди ваших коллег. — На днях мы встретили двух психиатров из Беверли-Хиллс. Они специализируются на ЛСД-терапии, 100 долларов за сеанс. Я редко встречал более бесчувственных и грубых людей! Меня глубоко тревожит, что в их руках могут оказаться беззащитные люди, находящиеся под воздействием ЛСД».

Здесь была одна важная деталь, но, за исключением Анаис Нин, никто этого не заметил.

Благодаря ее сессиям с доктором Дженигером Анаис Нин находилась в первых рядах психоделического движения. Оно объединило обитателей фешенебельных лос-анджелесских гостиных с Хаксли, Хёдом, Хаббардом и множеством других исследователей (вроде Дженигера) и прочих людей (вроде самой Нин), вовлеченных в возвышенные исследования Иного Мира. Их возбужденные встречи напомнили Нин об Андре Бретоне и группе сюрреалистов, поочередно потрясавших и восхищавших Париж в двадцатых и тридцатых годах. Бретон тоже верил в огромные силы, скрытые в подсознательном, но при отсутствии подходящих инструментов исследования, подобных ЛСД, был вынужден полагаться на транс и автоматическое письмо. И все-таки Нин, фыркая каждый раз, когда слышала возбужденные рассуждения Хёда и Хаксли, вспоминала о шумных кафе Монпарнаса.

Сначала это были просто разговоры, разговоры, разговоры — на разных языках. Психологи говорили о психологии, мистики — о теологии, люди, знакомые с предметом поверхностно, — о парапсихологии, эрудиты, вроде Хаксли и Хеда, говорили на всех языках, одинаково легко обходясь с интегративным опытом и индийским «самадхи». Часто случались недоразумения, также как и неизбежные прорывы. Всех объединяло смутное понимание, что все они говорят об одном и том же. Отправляясь в Иной Мир, все — психологи, писатели, художники и даже мистики — наслаждались любительским статусом. Некоторым медикам было сложно к этому привыкнуть: у них существовали четкие представления относительно приема препаратов. Самые твердолобые даже вызывали определенную критику: «Бог мой, забудьте о стерильных палатах и прекратите задавать эти глупые вопросы». Но годы подчинения строгим правилам нельзя было так просто отбросить. Стерильные палаты и анкетные опросы в свое время были единственными инструментами медицинских научных исследований, и сложно было понять, как можно отказаться от них, не теряя в то же время надежды раскрыть тайну.

Вечерние беседы плавно переродились в «наркотические тусовки» (drug parties), если пользоваться современной терминологией. Конечно никто не говорил «приходите вечером, мы будем принимать ЛСД». Обычно приглашение излагалось в таких словах: «Приглашаем вас участвовать в скромном экстрасенсорном эксперименте». Но смысл был тот же. В итоге в некоторых наиболее богатых предместьях Лос-Анджелеса появились «вечерние салоны», на которых встречались люди вроде Хаксли, Хеда, Хаббарда, Нин, Оскара Дженигера, Сиднея Коэна и т. д. «Наши вечера преследовали вполне ясные цели и были в своем роде уникальны, — писала в дневнике Нин. — Мы делились нашим мистическим тайным опытом. И эти опыты должны были оставаться тайными».

Нин была, вероятно, одной из первых, кто почувствовал, что ЛСД выходит из-под контроля. Ее беспокоило несколько вещей. Например, она была встревожена высокомерным отношением к ЛСД многих психологов, которые не сомневались что через несколько лет они полностью изучат и опишут Иной Мир. И он станет просто очередным научным достижением. Нин не сомневалась, что человеческая душа ускользнет от людей в белых халатах, но ее тревожили размеры непреднамеренного ущерба, которое могло причинить такое отношение. Хотя это вовсе не значило, что она была не согласна с планами Хаксли. Чем дольше она наблюдала за распространением ЛСД, тем более убеждалась что существовала веская причина, из-за которой поиски высшего сознания всегда были привилегией небольших тайных мистических культов: нельзя тиражировать мистическое, для этого понадобится слишком много инициации, слишком много сложных ритуалов. Да, наркотики, подобные ЛСД, открывали Дверь, предоставляя мгновенный доступ к тем областям сознания, на достижение которых с помощью медитаций или психотерапии у человека ушли бы годы. Но было ли это хорошо — короткий и безопасный путь в Иной Мир? Нин не была в этом уверена. Но когда она обсуждала это с Хаксли, он отвечал довольно раздраженно: «Вам повезло и вы можете изучать ваше подсознание естественным образом, но всем остальным людям для этого необходимо использовать наркотик».

Хаксли считал, что Homo sapiens не имеет права игнорировать кратчайшие пути. Когда он в начале тридцатых годов писал «О дивный новый мир», он представлял себе, что действие романа происходит в далеком будущем — в 3500 году нашей эры, но с того времени прошло всего четверть века, а мир уже приближался к нарисованному им сатирическому портрету. Образ полностью управляемого общества, мечту либералов, можно быть найти прямо в первой главе, с ее настойчивым рефреном — «подчиняйтесь правилам, подчиняйтесь правилам, подчиняйтесь правилам» — это звучит с телевизионных экранов и из уст «уважаемых людей». «Подчиняться правилам стало чем-то вроде одиннадцатой заповеди», — заметил психиатр Роберт Линднер в книге «Должны ли мы быть конформными?» Хаксли, заинтересовавшись, проанализировал, до какой степени жизнь становится похожей на его сатиру, и опубликовал ряд эссе под названием «Возвращение в дивный новый мир». Его волновала резко подскочившая популярность транквилизаторов, вроде милтауна и элавила. Хаксли чувствовал, что они только предшественники настоящей «сомы», притупляют боль и несчастья, которые были неизбежными побочными продуктами лозунга «подчиняйтесь правилам, а не то…»

Учитывая культурную ситуацию, Хаксли ощущал, что быстрое и эффективное развитие психоделии достигло критической точки. Джеральд Хед думал почти так же, только он вместо социологических аргументов использовал космические. Для Хёда это была борьба сил света против сил тьмы, «эроса» против «танатоса». Силы тьмы были выражены в ядерной бомбе, растущем количестве душевнобольных и тенденции к полной и всеобщей регламентации жизни. Силы света выражались в ЛСД. ЛСД раз и навсегда доказал, что в сознании любого человека содержится огромный скрытый потенциал. Его необходимо было исследовать и познать; и после этого им следовало пользоваться в широких масштабах. «Мы должны быть благодарны, что наши противники столь долго были невежественными фанатичными материалистами», — говорил он.

Ни Хаксли, ни Хед никогда не составляли точного плана, каким образом сегодняшний беспокойный мир перерастет в психоделическую утопию. Хотя Хаксли и обдумывал возможность написания другого «Дивного нового мира», в котором психоделическая система образования приводила к настоящей утопии. Но это было слишком фантастично и довольно сложно представить. Он пытался написать нечто в этом роде, но большинство его попыток отправлялись в корзину для бумаг. То, к чему стремились Хаксли с Хёдом, было своего рода постепенным постижением, особенно среди научного сообщества. Если бы они могли привлечь на свою сторону науку, если бы они могли картографировать и каталогизировать Иной Мир, используя принятые инструменты научной правды, всегда осторожной, чтобы не тревожить обывателей грандиозными заявлениями, то у них появился бы шанс… И осуществить это можно было, привлекая на свою сторону как можно больше исследователей «лабораторного сумасшествия» и ученых, занимающихся ЛСД И позволить им соприкасаться с «самым лучшим и чистым» под видом законных научно-исследовательских работ.

«Тот, кто вернулся, побывав за Дверью в Стене, никогда уже не будет прежним, — написал Хаксли на последних страницах «Дверей восприятия». — Он станет более мудрым, но менее самоуверенным, более счастливым, но менее удовлетворенным собой. Более скромным, как человек, который познал свое невежество…» Как апостол Павел по дороге в Таре, то есть открытым для разных точек зрения.

Важно понять, что Хаксли вовсе не предлагал массового паломничества в Иной Мир. Он был очень избирателен. Когда романист Кристофер Ишервуд, друг Хёда и ученик того же самого Свами Прабхавананды, у кого Хаксли изучал ведантический индуизм в сороковых годах, попросил мескалин, ему было отказано — как человеку слишком непостоянному. Раздраженный Ишервуд позднее сам раздобыл немного мескалина и попробовал его однажды в Лондоне. Он направился к Вестминстерскому собору, чтобы «увидеть, есть ли там Бог». Его там не было. Фактически его отсутствие было настолько глубоко, что Ишервуд начал безудержно хихикать и был вынужден спрятаться в укромном уголке, пока не смог полностью восстановить самообладание. В этом огромном, продуваемом всеми ветрами соборе не было и следов божественного.

Но если на горизонте появлялся подходящий человек, он обычно удостаивался чести. Так произошло, например, с Аланом Уоттсом, который был моложе Ишервуда (он родился в 1915 году), бывшим англиканским священником, превратившимся в свободного философа. Правда, случай Уоттса был особым, поскольку в молодости он вращался в тех же самых теософских кругах, к которым в тридцатых принадлежали Хаксли и Хёд. Он был протеже Кристмаса Хамфриса, английского адвоката, стоявшего во главе лондонского буддистского клуба. Когда Уоттс не смог поступить в Оксфорд, Хамфрис с друзьями начали посвящать Алана во всё «оккультное и нетрадиционное, что только есть под солнцем». И Уоттс зарекомендовал себя способным учеником. В девятнадцать, когда он издал первую книгу, его стиль уже полностью сформировался. Уоттс умел излагать любые самые сложные темы так, что они становились ясными и прозрачными. Это было скорее не литературным даром, а качеством ума. Когда Уоттс впервые встретился с Хаксли, он участвовал в радиопостановке в Сан-Франциско. Ему звонили старушки из Окленда и спрашивали о самых ужасных вещах, например как дзенское «сатори» соотносится с католической концепцией праведности. Не моргнув глазом, Уоттс открывал рот (в котором всегда дымилась зажженная сигарета — он изумлял радиомехаников своей способностью одновременно говорить и курить) и нужными словами объяснял — десять, пятнадцать, двадцать минут, — пока радиомеханик не давал ему знак, и тогда он мгновенно и всегда очень логично заканчивал ответ. Исследователи ЛСД любили Уоттса именно за разговорчивость. Когда он хвастался, в мире не существовало наркотика, который заставил бы его замолчать.

Свами Прабхавананда

Уоттс не сразу оценил психоделики. Поначалу это ему показалось «абсолютно невероятным, что истинный духовный опыт можно получить, съев какую-то химию. Видения и ощущение восторга — да. Возможно, необычные ощущения, словно учишься плавать». Первый раз приняв ЛСД, он пережил моменты «оживленной красоты», но «едва ли то, что можно назвать мистическим». Но зато в следующий раз он уже испытывал полностью мистические переживания, что, с одной стороны, привело его в замешательство, с другой — было поучительно. Привело в замешательство, потому что Уоттс всю свою сознательную жизнь занимался духовным поиском, и теперь он достиг цели не благодаря соответствующей духовной дисциплине, но просто растворив ампулу в стакане дистиллированной воды; а поучительно, потому что проникновение за Дверь оказалось не примером дзен-буддизма, в котором специализировался Уоттс, а скорее образцом индуизма, словно индуизм был «локальной формой определенного немыслимо древнего тайного знания, которое таится у любого человека в уголке сознания, но никогда себя не обнаруживает».

Оскар Дженигер всегда считал, что приезд Алана Уоттса был ключевым моментом в истории психоделиков, потому что влияние Уоттса распространялось на совсем другие круги. В Сан-Франциско он был важной фигурой среди местной богемы. И, несомненно, оказал влияние на молодого кузена Дженигера, Аллена Гинсберга, который в поисках духовных ценностей обратился к восточным учениям.

Тот период был очень важен, хотя сложно сказать, что из при-сходящего тогда было наиболее важным. В Канаде Осмонд начал применять ЛСД в лечении алкоголизма — и с многообещающими результатами. В то же время он дал попробовать ЛСД своему старому школьному товарищу, а теперь члену парламента, Кристоферу Мэйхью. Он предложил Мэйхью использовать свои связи, чтобы уговорить Би-би-си отснять короткий научно-популярный фильм про мескалин. Мэйхью предложил себя в качестве подопытного кролика, и съемочная группа Би-би-си отправилась к нему домой в Суррей, снимая на пленку, как Осмонд дает ему 400 микрограммов гидрохлорида мескалина. То, что пос-ледовало затем, теперь можно было бы легко предсказать: Мэйхью начал через нерегулярные интервалы выпадать из реального пространства-времени и попадать в место, «полное лучащегося света, словно снег, освещенный невидимыми солнечными лучами». Хотя по часам Осмонда эти путешествия длились секунды, для Мэйхью они, казалось, продолжались целую вечность.

— Меня снова здесь нет и уже долго, — внезапно объявил он, во время одного из тестов Осмонда. — Но вы вообще не заметили, что меня нет.

— Когда вы вернетесь? — спросил Осмонд.

— Я теперь в вашем времени, — ответил Мэйхью, но через несколько минут вновь сказал: — О, я снова там!

Подобно Олдосу, Мэйхью заглянул и в темные части Иного Мира. «Были моменты когда я воспринимал все с ужасающей яркостью, и это сводило с ума», — писал он в отчете о своем опыте, опубликованном в лондонском «Обсервер».

Другая иллюстрация к тому, как развивались события: в 1954 году Джеральд Хёд читал лекции в Пало-Альто, в организации «Секвойя семинар». Среди слушателей был инженер по имени Майрон Столярофф. Столярофф отвечал за перспективное планирование в «Ампекс», одной из первых компаний высоких технологий, появившейся в регионе к югу от Сан-Франциско. Столярофф, немного послушав Джеральда, решил, что перед ним один из великих мистиков. Так что когда Хёд начал превозносить изменяющие сознание наркотики, Столярофф удивился. «Я думал, что вы и так можете попасть во все эти места, — сказал он. — Зачем же вы их принимаете?» «Просто они открывают двери и позволяют различными путями попасть во множество измерений», — ответил Хёд.

Отдавал ли он себе в этом отчет или нет, но Майрон Столярофф был уже завербован. Несколько месяцев спустя, остановившись по делам в Лос-Анджелесе, он посетил Хеда и долго обсуждал с ним наркотики, изменяющие сознание. В какой-то момент в разговоре всплыла фамилия Хаббарда, и Хед заметил, что если Столярофф хочет попробовать все эти вещества, Эл сможет помочь ему. Столярофф написал Хаббарду, и вскоре Эл — «веселый парень», «излучавший волны энергии», — появился у него на пороге с резервуаром карбогена. После знакомства и формальных предисловий Эл предложил Столяроффу вдохнуть немного карбогена, и спустя полминуты директор по перспективному планированию полностью расслабился.

Столярофф, довольно скептически отнесшийся к рассказам Хеда, на этот раз был полностью сломлен и убежден. Он договорился, что при первой возможности приедет в Ванкувер, чтобы принять участие в одной из ЛСД-сессий Хаббарда. В 1959 году Хаббард утверждал, что он провел тысячу семьсот ЛСД-сессий.

Бизнесмену пришлось тяжело. За несколько часов, проведенных у Хаббарда, Столярофф вновь пережил рождение, фактически физическое рождение, задыхаясь и корчась, словно в те дни, когда впервые прорывался к миру и первым глоткам воздуха. Хотя это были мучительные часы, но когда Майрон пришел в себя, он осознал, что многие из его странностей и неврозов явились результатом травмы при рождении. Это не было чем-то радикально новым для психоаналитиков: Отто Ранк, один из последних учеников Фрейда, написал множество статей о том, как влияет рождение на формирование психики. Но с помощью психоанализа требуются годы понять то, чего Столярофф достиг за несколько тяжелых часов. Возвращаясь в «Ампекс», Столярофф был убежден, что ЛСД — «самое большое открытие в истории человечества».

В следующие несколько лет Майрон и Эл сблизились. Столярофф был бизнесменом и инженером, он оперировал делами, а не словами. И его с радостью приняли Хед, Хаксли и Осмонд Часто, беседуя по вечерам, они мечтали о том, как при помощи ЛСД можно было бы превратить «Ампекс» в самую творческую, преуспевающую и прибыльную корпорацию в мире. Они использовали бы наркотик, чтобы стимулировать не только творческие силы, но также и психическое здоровье, леча самовлюбленность, неврозы, мелкую ревность и проблемы в общении. Используя ЛСД, они могли создать такую обстановку, в которой личность бы процветала и могла бы соединиться с пробужденным духом индивидуального сознания. На примере корпорации это разрешило бы обычно неразрешимую задачу улучшения общих условий не только для отдельных личностей, но и для группы в целом. И, в конце концов, это приносило бы намного больше денег.

Хаббард был идеальным примером того, как действительность трансформирует лучшие мечты. По мысли Хаксли, все выглядело довольно просто — необходимо привлечь на свою сторону определенное количество образованных людей. Однако он не учел всего. Хаксли предпочитал своего рода тихую дипломатию, привлекая людей на свою сторону с помощью «образовательных журналов и современных интеллектуальных книг». Американского телевидения, по которому транслировали «баптистов, методистов и просто сумасшедших», следовало избегать любой ценой. Но Эл был человеком другого склада. Он был настроен продавать ЛСД в качестве католического лекарственного средства. «Не было бы лучше позволить Хаббарду идти своим собственным путем в русле церкви? — писал Хаксли Осмонду. — Совершенно очевидно, что он все больше чувствует себя там, как дома. Также, очевидно, его лояльность по отношению к церкви рождает в нем тревогу — будет ли ЛСД-25 достойным инструментом для утверждения католической доктрины и возрождения к жизни католических ценностей?» Но раздражение Хаксли продолжалось лишь до их следующей встречи с Хаббардом. Хаксли вновь отступил перед обаянием, сердечностью и энергией Эла. «Пожалуйста, забудьте, что я писал о нем в последнем письме, — сказал он Осмонду и добавил: — Хотя я все еще сомневаюсь относительно общей законности его методов».

Однако методы Хаббарда работали, и в конце 1957 года его кампания в пределах Ванкуверской католической верхушки принесла поразительные плоды: объявление, выпущенное Собором святого Розария, в котором, в частности, можно было прочесть нижеследующее:

Мы знаем, что человек несовершенен, и нас в наших исследованиях защищает именно это понимание и признание Первопричины, управляющей всем, что случается в мире Поэтому мы начинаем изучение психоделиков и их влияния на человеческое сознание, желая прояснить их свойства и место, которое они занимают в Божественном Плане. Мы смиренно просим Пресвятую Деву Богородицу помочь всем, кто взывает к ней, познать и понять истинное значение психоделиков, способных высвободить в человеке самые возвышенные качества, чтобы, согласно Божьим законам, использовать их на пользу человечеству, отныне и во веки веков.

Сегодня католическая верхушка западной Канады, завтра первая психоделическая корпорация — Эл никогда не отличался скромностью замыслов. Но в этом случае одно помешало другому. Хотя Майрон Столярофф подошел к делу ответственно, убеждая нового генерального директора «Ампекс» не обращать внимания на недостатки Эла и попробовать поэкспериментировать с ЛСД, результат был катастрофическим. Дело в том, что генеральный директор был иудеем. И он вовсе не стремился смотреть на изображения Иисуса Христа. Но именно ими Хаббард и размахивал перед ним.

Мы могли еще на протяжение двух сотен страниц описывать водовороты событий, связанных с распространением ЛСД, но, возможно, лучше будет задержаться всего лишь на одном моменте, поскольку он показывает, насколько далеко зашло психоделическое движение. В 1958 году Джеральд и Сидней Коэн отправились в Аризону с целью устроить ЛСД-сессию для Генри Люса, основателя и президента «Тайм-лайф инкорпорейтид» и его жены-космополитки Клэр Бут Люс. Вечером Люс, не слыша ничего вокруг, кроме звучавшей у него внутри симфонии, бродил по двору. Чуть позже, после короткого общения с Богом, он уверился, что в Америке все в этом столетии будет хорошо.

Единственной проблемой, очевидной для всех, была вероятность того, что когда-нибудь в будущем выяснится, что ЛСД вреден для человеческого организма. Нельзя было забывать о Фрейде, полагавшем, что кокаин — просто безвредная панацея. С другой стороны, возможно, что ничего фатального не предвидится даже в этом случае, просто встает задача обнаружить безвредные аналоги.

«Если психологи и социологи определят значение слова «идеал», — говорил Хаксли, — невропатологи и фармакологи смогут обнаружить средства, с помощью которых можно будет осознать этот идеал». ЛСД и мескалин были только верхушкой психоделического айсберга.

Первым новым психоделиком был ДМТ — диметилтриптамин. Его обнаружил Оскар Дженигер. Помимо исследований возможностей ЛСД, Дженигер заинтересовался предположением Осмонда и Смитиса, что психозы могли быть вызваны сбоем метаболизма надпочечников. В свое время интуиция привела двух этих англичан к открытию молекулярного сходства адреналина и мескалина. Дженигер неожиданно наткнулся на подобную связь между триптамином и южноамериканской виноградной лозой «айахуаска», используемой в шаманских обрядах. Психоактивным элементом в «айахуаска» был диметилтриптамин (ДМТ). Дженигер поискал в медицинской литературе ссылки на ДМТ, но нашел только две монографии, и обе на венгерском. Предположив, что венгры, должно быть, пробовали ДМТ и, вероятно, до сих пор живы, если уж написали монографии, Дженигер заказал его в местной лаборатории и как-то днем, будучи один в конторе, он «совершил идиотскую, опаснейшую глупость» — наполнил шприц и ввел ДМТ в вену.

По сравнению с ДМТ ЛСД был просто безделицей. Дженигер ощущал себя шариком в пинболе, вокруг был ад кромешный, сверкали вспышки и звенели звонки… Он ничего не понимал. Он был потерян и растерян и, когда позже пришел в себя (эффект ДМТ продолжался только тридцать минут), был убежден, что пережил «совершенно реальный бред сумасшедшего». Это было потрясающе! Возможно, он нашел неуловимый М-фактор!

Дженигер дал попробовать ДМТ Бивенсу, тоже согласившемуся, что это действительно «уже чересчур»; тогда он позвонил Алану Уоттсу и заключил с ним пари, что он наконец нашел препарат, который сможет заставить его замолчать. Уоттс принял пари и ДМТ и в течение последующих тридцати минут, молча, не отрываясь, смотрел на Дженигера, который взволнованно повторял: «Алан, Алан, пожалуйста, ну, скажи что-нибудь! Поговори со мной. Твоя репутация в опасности!» Но Уоттс не проронил ни слова. В следующий раз, когда через город проезжал Эл Хаббард, Дженигер снабдил его ДМТ и попросил, чтобы он распространил его. «Это не просто подарок, — сказал он. — Я хочу получить отчеты о его действии». Каждый, кто пробовал ДМТ, соглашался, что это были адские полчаса, никаких положительных переживаний наркотик не вызывал.

Чего нельзя было сказать о псилоцибине, появившемся на психоделической сцене благодаря все тому же «Сандоз Фармацевтикалс».

 

Глава 8. ШУМ ЗА СЦЕНОЙ

К псилоцибину «Сандоз» привели довольно странные обстоятельства.

Все началось в 1927 году в горах Кэтскилла, когда Валентина Уоссон, заметив в лесу грибы, радостно побежала их собирать. Ее новоиспеченный муж (у них как раз был медовый месяц) ошеломленно глядел, как она, «став на колени, в восторге переползает от одной кучки грибов к другой». Поняв, что никакие доводы не удержат ее от того, чтобы приготовить грибы на обед, Гордон Уоссон начал морально готовиться к тому, что скоро станет вдовцом. Он абсолютно не сомневался, что к утру его жена будет мертва.

Но она конечно не умерла. Урожденная россиянка, Валентина Уоссон очень любила грибы и конечно прекрасно знала, как их готовить. Англосакс Гордон представлял абсолютно противоположный тип. Он был микофобом, он ненавидел грибы

Гордон был выпускником Гарварда и работал финансовым корреспондентом «Нью-Йорк джеральд трибьюн», Валентина была детским врачом. Будучи воспитаны по-разному, они начали анализировать разницу культур, породившую их разногласия, — заходил ли у них спор по поводу лишайника или грецких орехов. Копнув немного глубже, выясняли, что целые народы Европы можно назвать микофилами (Славянские страны, Бавария, Австрия, Италия и южные части Испании и Франции) или микофобами — остальная часть Европы. Уоссоны заинтересовались этой проблемой и занялись исследованиями, которых не прекращали уже до самой смерти.

В 1938 году Гордон Уоссон оставил журналистику ради банковского дела и устроился работать в отделение ценных бумаг банка «Морган Гаранта». Когда актом Конгресса банкам было запрещено приобретать ценные бумаги, он перешел работать в администрацию банка и со временем стал его вице-президентом. В эти годы любое свободное время Уоссоны посвящали микологическим изысканиям. Они прошли пешком всю Европу, тщательно изучая языки, исследуя тот раскол, что, должно быть, произошел еще тысячелетия назад. Общаясь с необразованными крестьянами, они расспрашивали их насчет местных грибов.

Постепенно сформировалась гипотеза. Уоссоны начали подозревать, что гриб играл важнейшую роль в прарелигии индоевропейских племен. Основным объектом их исследований стал мухомор, рассматриваемый микофобами как самый ядовитый гриб, хотя не имелось никаких твердых свидетельств, что от него хоть кто-нибудь умер… То, что он вызывал своего рода бред, подтверждается еще в «Простом и легком описании британских грибов» Кука (опубликовано в 1862 году): «используется для предсказаний, вызывает поразительные физические ощущения и радует дивительными иллюзиями и метаморфозами». Льюис Кэрролл, очевидно, читал Кука — в повести-сказке «Алиса в стране чудес» гусеница пыхтит кальяном наверху мухомора, который Алиса быстро съедает с вытекающими отсюда незабываемыми последствиями.

Psibcybe semilanctea

Поскольку предположение о том, что наркотические грибы лежат в основе индоевропейской культуры, было довольно радикальным, Уоссоны поделились им только с немногими. Одним из этих немногих был Роберт Грэйвс, английский поэт, живший в целительном уединении на острове Майорка. Уоссоны подружились с Грэйвсом на базе научного сотрудничества, выясняя исторический вопрос, какими именно грибами отравила римская императрица Агриппина императора Клавдия. Это было важно для одного из самых известных романов Грэйвса — «Я, Клавдий». Выстроив доступные данные, они пришли к выводу, что она преподнесла ему блюдо из его любимых грибов Amanita caesarea — безопасных и вкусных, если только их не протушить в соке Amanita phalloides. Это были единственные ядовитые грибы, вызывающие смертельный исход и доступные Агриппине. Поскольку человек, отравленный Amanita phalloides, умирает медленно — в течение пяти или шести дней, она решила усилить действие яда другим препаратом, сходным с колоцинтом, вероятно, введенным через клизму; и в считанные часы Клавдий был мертв, а его пасынок Нерон стал новым императором. В сентябре 1952 года Грэйвс натолкнулся в журнале на статью, в которой описывалось открытие «грибных камней» при археологических раскопках в Гватемале и Мексике. Археологи предполагали, что камни были предметами культа или, по крайней мере, объектами поклонения. Это означало, что поклонение грибам существовало еще в доколумбовы времена. Грейвс сообщил об этом Уоссону, и тот, хотя планировал ограничить свои исследования Евразией, решил съездить в Мексику при первой же удачной возможности.

То, что они обнаружили в Мексике, оказалось намного более материальным, чем старый фольклор и лингвистические вероятности, изучаемые ими в Европе. Множество испанских летописцев шестнадцатого века упоминало о существовании наркотического гриба, называвшегося на нахуатле, языке ацтеков, «теонанакатль», или «плоть Бога». Францисканский монах Бернардино де Саагуни даже описывал предполагаемые эффекты теонанакатля:

Некоторые видели, что умрут на войне. Некоторые видели, что их сожрут дикие звери. Некоторые видели, что станут богатыми и знатными. Некоторые видели, что купят рабов.

По утверждению де Саагуни, все это было результатом происков дьявола. Католическая церковь энергично пыталась уничтожить грибной культ.

Но Уоссоны надеялись, что культ не был уничтожен в шестнадцатом столетии, а просто стал тайным. В пользу этого свидетельствовали некоторые факты. В 1936 году группа американских антропологов, работавших в отдаленной деревне Уаутла де Хименес, сообщала, что им позволили наблюдать, но не участвовать в церемонии, в которой употреблялись психотропные грибы.

В течение трех лет Уоссоны следили за новостями, изучали источники и учили индейские диалекты. В Уаутла де Хименес они подружились с американской миссионеркой Юнис Пайк, которая кое-что знала о грибном культе. Только «когда наступает вечерняя темнота и вы остаетесь наедине с мудрым стариком или старой женщиной (доверие которой вы предварительно завоевали), держась за руки при свете свечей и говоря шепотом, вы можете быть допущены до церемонии», — писал Уоссон. Согласно источникам Уоссона, иногда звучащим довольно необычно, теонанакатль следовало собирать до восхода солнца, во время новолуния. Собирать его в определенных местах должны были исключительно девственницы. Затем грибы, завернутые в листья банана, относили в церковь, где их благословляли на алтаре. Затем они переходили к курандеро (знахарь, целитель, шаман и т. д.). Слушая эти рассказанные шепотом истории, Уоссон ощущал себя «пилигримом в поисках Грааля». Хорошая аналогия, потому что грибной культ казался неуловимым. Уоссон описывает, как однажды им овладело разочарование:

Возможно, вы узнаете имена многих известных курандеро и посланные вами люди даже пообещают привести их к вам Вы можете ждать и ждать — они никогда не придут Возможно, вы проходите мимо них на базаре и они знают вас, но вы ничего о них не знаете. Может быть, городской судья и есть тот, кого вы ищете, но вы проведете с ним рядом целый день и так и не узнаете, что это ваш курандеро

Летом 1955 года Уоссоны наняли погонщика мулов, знавшего путь вокруг гор Оаксакан, и покинули Уаутла де Хименес. В ночь с 29 июня на 30-е Гордон стал первым посторонним, посвященным в «церемонию священных грибов». Позднее он придумал слово «огрибленный» (bemushroomed), чтобы описать состояние, которое он пережил. Странные образы проходили сквозь его сознание, видения, казавшиеся «яркими архетипами всевозможных форм и цветов». И мысли, напомнившие ему о «мыслях Платона», — эти мысли показались банкиру «Морган Гаранти» не фантазиями «расстроенного воображения», а прикосновением к высшему порядку действительности, по сравнению с которым вся наша повседневная жизнь — несовершенный набросок.

Уоссоны не спешили трубить о своем открытии. Они возвращались в Уаутла де Хименес еще несколько раз. В одну из поездок с ними отправился фотограф Аллан Ричардсон, сделавший снимки грибной церемонии. В другой раз их сопровождал Роже Эм, известный миколог, директор государственного музея естествознания во Франции. Эм, исследуя грибы, идентифицировал их как пластинчатые грибы из семейства Stophanaceae, принадлежащие к роду psilocybe, но не смог выделить из них активный элемент. С этой проблемой он обратился к Альберту Хофманну в «Сандоз Фармацевтикалс», который с неохотой согласился ему помочь. «Я хотел было передать исследование одному из моих сотрудников, — писал Хофманн в автобиографии. — Однако никто не выказывал особого рвения браться за эту проблему — было известно, что ЛСД и все, связанное с ним, не снискали популярности у руководства». В 1958 году Хофманн объявил, что он синтезировал два новых вещества: псилоцибин и псилоцин. Оба они принадлежали к индольным соединениям и обладали химическим строением, очень сходным с нейромедиатором серотонином. У ЛСД появилось несколько менее мощных кузенов.

Новости об открытии Уоссона медленно, но верно распространялись. Роберт Грэйвс в письме Мартину Сеймур-Смиту упомянул, что «мой знакомый, интересовавшийся грибами, празднует победу: фактически он обнаружил в Мексике жрецов грибного культа, о которых я ему рассказывал. Он ел священные грибы и исследовал их — это оказался очередной чудесный наркотик, требующий большой осторожности в обращении. Он думает, что именно их использовали в элевсинских мистериях, чтобы получать такие потрясающие видения». Как только об этом узнал Олдос Хаксли, офис Уоссона в банке Моргана стал следующим пунктом в истории психоделического движения. Осмонд, Хаксли и Хаббард, все попробовали грибов (на Хаббарда произвело сильное впечатление то, что у Уоссона есть личная столовая с официантами), но их попытки привлечь банкира на свою сторону потерпели неудачу. Уос-сон был слишком поглощен своими собственными теориями и открытиями. Ему было «приятно думать, что открытые им грибы так или иначе уникальны и, несомненно, важнее всего остального, — рассказывал Хаксли Осмонду после завтрака с банкиром в его «храме богатства». — Я пробовал его разубедить. Но ему приятно чувствовать, что он владеет «единственным в мире психоделиком» — и не желает променять его ни на что».

Эти события происходили в июне 1957 года. Примерно в то же время вышел «труд жизни» Уоссона об индоевропейском грибном культе — «Грибы, Россия и история сомы». Он был издан небольшим тиражом в 512 экземпляров и продавался по двести пятьдесят долларов. Это был труд потрясающей учености, но при всех его филологических и фольклорных заслугах правдоподобность тезисам придавал именно «божественный мексиканский гриб». «Теперь мы понимаем, — писал Уоссон, — что многие из разновидностей этих странных грибов обладают странной силой, которую древний человек не мог расценить иначе, как волшебную. Они могли стать причиной возникновения самого понятия сверхъестественного и вдохновили многие из фольклорных сюжетов, приводимых нами… Мы предполагаем, что божественный гриб играл важнейшую роль в развитии представлений древнего человека о мире, пробуждении в нем способности к самопознанию, чувства трепета перед неизвестным, чувства чудесного и почитания. Он, несомненно, облегчил для него восприятие идеи Бога».

Если бы распространение идей, изложенных в книге Уоссона, было ограничено тиражом в полтысячи экземпляров, стоимость каждого из которых была равна двухнедельной зарплате, наша история могла бы пойти совсем другим путем. Но однажды, когда он за завтраком рассказывал о своих мексиканских приключениях в «Сен-Ниюри Клаб», Уоссона случайно услышал редактор «Тайм-лайф». Редактор предложил ему описать свои переживания и опубликовать их в «Лайф» (там был специальный раздел, посвященный подлинным переживаниям путешественников). Статья Уоссона о гриб-ьной церемонии со снимками Аллана Ричардсона вышла в Гордон Уоссон «июльском выпуске «Лайф» 1957 года, где ее прочитали миллионы, и в частности один молодой психолог, Фрэнк Бэррон, лучший друг другого молодого психолога, Тимоти Лири.

Гордон Уоссон — первый исследователь волшебных грибов

К тому, насколько это оказалось важным, мы вернемся позже. А пока что перед нами более интересный вопрос: кем был Джеймс Мур и почему он так стремился сопровождать Гордона Уоссона в экспедиции в мексиканское захолустье летом 1956 года?

Гордон Уоссон знал только то, что Джеймс Мур был профессором в Делавэрском университете. Мур написал ему зимой 1956-го. Он сообщал, что интересуется исследованиями химического состава мексиканских грибов, и, узнав, что Уоссон планирует новую экспедицию в Уаутла де Хименес этим летом, просил позволить ему присоединиться. Чтобы подсластить свое незваное присутствие, Мур упоминал об организации, которая могла бы взять на себя расходы по всей поездке, Фонде медицинских исследований «Гешиктер». Данный фонд выделял на поездку две тысячи долларов. Как выяснилось позже, даже этого оказалось недостаточно, чтобы унять раздражение Мура.

Мур оказался нытиком. Очевидно, он полагал, что поездка в Уаутла де Хименес будет чем-то вроде прогулки до Акапулько; в любом случае он оказался абсолютно не подготовлен к диарее, грязным полам и скудной пище. «Я страшно мерз, все тело зудело. Мы жили на голодном пайке», — вспоминал Мур. «Он был словно новичок, что впервые вышел в море. Когда у него болел живот, он ненавидел все вокруг», — замечал Уоссон.

Жалобы Мура быстро оттолкнули от него других членов экспедиции, среди которых был выдающийся французский миколог Роже Эм. Пока Мур ворчал, остальные наслаждались подлинной первобытностью путешествия. Мур разочаровался даже в грибах. В то время как все остальные, наоборот, вдохновились. «Я чувствовал себя превосходно, восхитительно», — сообщал Уоссон. Мур ничего этого не испытывал. Он был полностью дезориентирован монотонной речью индейцев, грязными полами и расстройством желудка. Он и так не страдал полнотой, но, вернувшись в Делавэр, обнаружил, что похудел на семь килограммов. Спустя неделю он немного восстановил силы и сообщил Ботнеру, что готов приступить к работе над грибами, привезенными им из Уаутла де Хименес.

Ботнер был куратором Мура в Центральном разведывательном управлении.

В то время как Хёд и Хаксли искали вещество, которое откроет Дверь, ведущую к более высоким уровням сознания, Центральное разведывательное управление занималось поисками препаратов, с помощью которых этим сознанием можно было управлять. Как ни забавно, и те и другие работали в одной и той же сфере, ища ответ в одном и том же классе наркотиков, которые Осмонд назвал психоделиками. Чтобы понять, зачем ЦРУ нужны были вещества для «мозгового контроля», необходимо сделать небольшое отступление. Во время Второй мировой войны медицинское отделение немецких воздушных сил занималось в Дахау любопытными экспериментами с мескалином. Как позже сообщалось в отчете американской Военно-морской технической миссии, нацисты искали препарат, который мог «подчинять желания испытуемых». По протекции хауптштурмфюрера СС доктора Плоттнера (позже профессора в Лейпцигском

университете) пациентам подмешивали мескалин в кофе или ликер и затем допрашивали. Согласно нацистским отчетам, хотя подчинить волю испытуемых не удалось, врачи смогли получить от них большое количество информации очень личного свойства. Хотя нацистские эксперименты с мескалином занимали всего несколько абзацев в трехсотстраничном отчете (в основном там сообщалось об экспериментах с ледяной водой и прочих пытках, поданных под видом науки) — эти абзацы вызвали большой резонанс в Управлении стратегических служб по той простой причине, что там тоже искали «наркотик правды». Под руководством Уинифред Оверхользер, директора «Сент-Элизабет», известной психиатрической больницы в Вашингтоне, проходили полевые эксперименты с множеством различных препаратов, включая мескалин и скополамин. Самым удачным был опыт с концентрированной вытяжкой из марихуаны, которую исследователи добавляли в сигареты. Поначалу они пользовались этим методом, чтобы заставить заговорить Августа дель Грацио, именовавшегося в протоколах как «печально известный нью-йоркский гангстер». Самым же серьезным опытом была программа, разработанная для чистки вооруженных сил от лиц, подозреваемых в сочувствии коммунистам. Группа врачей под руководством Оверхользер приходила на допрос с пакетом обработанных сигарет и большим кувшином ледяной воды (интенсивная жажда — основной признак, что марихуана сработала). Исключая одного некурящего, они раскололи всех допрашиваемых солдат. <Когда в 1947 году возникло ЦРУ, оно продолжало опыты своих предшественников с «наркотиками правды» вроде скопола-мина и вытяжки из марихуаны. Также оно всячески поддерживало исследования новых наркотиков, которые могли бы эффективнее воздействовать на сознание. В рамках Службы технического обеспечения, являвшейся одним из отделений ЦРУ, существовало небольшое полусекретное подразделение, известное как «Химическое отделение». «Химическое отделение» возглавлял выпускник Калифорнийского технологического института химик Сид Готтлиб, кривоногий поклонник кадрили, поднимавшийся до рассвета, чтобы подоить своих любимых коз, перед тем как отправиться на службу — в суматоху рабочего дня, заполненного работой над методами управления сознанием и бактериологическим оружием. Готтлиб слегка заикался. Его патроном в высших эшелонах Управления был Ричард Хелмс.

Именно Хелмс, зачарованный возможностями химической войны на уровне психики, убедил Аллена Даллеса, тогдашнего директора ЦРУ, разрешить исследования разнообразных «биологических и химических веществ».

13 апреля 1953 года, как раз когда Хаксли впервые написал Осмонду насчет мескалина, ЦРУ официально одобрило проект «МК-УЛЬТРА» и выделило триста тысяч долларов на его дальнейшие исследования. Хотя под эгидой «МК-УЛЬТРА» шли исследования разнообразных наркотиков, включая кокаин и никотин, но основная сфера его интересов касалась ЛСД. ЦРУ возлагало на ЛСД настолько большие надежды, что в апреле 1953 года двое агентов были посланы в «Сандоз» с огромной суммой денег для приобретения десяти килограммов этого вещества.

Количество в десять килограммов появилось в результате оши-бочных расчетов… Когда агенты прибыли в Базель, имея при себе сумму в 240 тысяч долларов, они узнали, что «Сандоз» начиная с 1943 года выработал в общей сложности чуть больше сорока граммов — даже меньше двух унций… Но сделка состоялась., Швейцарцы согласились не только обеспечивать ЦРУ ста граммами ЛСД в неделю, но и информировать их о том, кто еще будет запрашивать наркотик.

Передовица «Вашингтон Пост» за 6 ноября 1975 года с докладом «комиссии Рокфеллера», разблачающим эксперименты ЦРУ с применением ЛСД

Однако зависимость от нейтральных швейцарцев была неудобна для ЦРУ, и они тайно начали оказывать через частные каналы давление на американскую химическую компанию «Эли Лилли», чтобы там разработали конкурентоспособное синтетическое вещество. Одной из причин, по которым ЛСД оставался столь дорогим и редким, было то, что его изготовление зависело от поставок грибка спорыньи, печально известного тем, что его крайне сложно разводить. Очевидным решением был бы синтетический аналог, полученный из химических реагентов, что сделало бы получение ЛСД полностью независимым от поставок спорыньи. В октябре 1954-го «Эли Лилли» объявила, что они преуспели в создании химического аналога ЛСД. Помимо снабжения ЦРУ, открытие американской компанией синтеза означало то, что теперь, в случае необходимости, станет возможно производить ЛСД в неограниченных количествах. А это, вкупе с упоминавшейся выше докладной запиской Аллену Даллесу, означало, что ЛСД можно было наконец всерьез воспринимать как боевое химическое оружие.

Поскольку ЦРУ не хватало кадров, чтобы осуществлять столько сложных поведенческих и физиологических экспериментов, Готтлиб предложил сотрудничать с психологами, особенно с теми исследователями «лабораторного сумасшествия», которые уже занимались исследованиями взаимосвязи между действием ЛСД и душевными заболеваниями. Многие из них были готовы сотрудничать — ЦРУ хорошо платило. Они шли на это без колебаний: если ЦРУ хочется финансировать исследования в области, которую игнорируют традиционные организации вроде Национального института психического здоровья — ну так что ж, в чем проблема?

Под прикрытием двух уважаемых организаций, Фонда Джозии Мэйси и Фонда медицинских исследований «Гешиктер», ЦРУ начало вкладывать средства в исследования ЛСД в Соединенных Штатах, параллельные работам окружения Хаксли и Хёда… Вскоре они вышли на Ринкеля и Хайда из Центра психического здоровья. Хайду при первой же встрече было предложено за исследования ЛСД 40 тысяч долларов в год. Подобные же предложения были сделаны Хэролду Аб-рамсону в Нью-Йорке, Карлу Пфайферу из университета штата Иллинойс и Хэролду Ходжу из Рочестерского университета., Деньги в основном выделялись на исследования таких областей, которые, не будь «холодной войны», большинство ученых сочли бы сомнительными. Например, Хэролду Абрамсону было ассигновано 85 тысяч долларов на то, чтобы

быстро подобрать материалы по следующим темам а) нарушения памяти; б) дискредитация с помощью отклонений в поведении, в)смена сексуальных моделей поведения, г) вытягивание из людей информации, д) восприимчивость к внушению, е) создание зависимостей

В другом финансируемом ЦРУ эксперименте семь наркоманов в больнице Лексингтона, штат Кентукки, получали ЛСД в течение семидесяти семи дней. Дозировка постепенно увеличивалась — сначала вдвое, потом вчетверо.

Не все исследования проводились на стороне. В самом ЦРУ Готтлиб с коллегами сами регулярно принимали ЛСД — в офисе и на вечеринках — и сравнивали собственные впечатления. Стоило только отвернуться и какой-нибудь умник быстро сыпал несколько микрограммов вам в кофе. Люди играли с сознанием. Иногда результаты были необычными. Крепкие агенты начинали плакать или бормотать о том, что «все люди братья». Раз или два дела пошли совсем скверно: впавшие в паранойю секретные агенты сбегали и терялись в городской суматохе Вашингтона, а их встревоженные коллеги шли по горячим следам. Один раз после захватывающего преследования они обнаружили беглеца в Вирджинии. Сидя у фонтана, он бормотал о «страшных монстрах со странными глазами», преследовавших его в Вашингтоне. Действительно, каждый встречный автомобиль заставлял его содрогаться от страха.

Это было вполне в духе группы Готтлиба, когда они пригласили ничего не подозревающих специалистов из Армейского химического корпуса на трехдневный праздник в ноябре 1953 года. Естественно, предлагался алкоголь и часть коктейлей была действительно просто со спиртным. Хотя Готтлиба инструктировали не использовать ЛСД на своих коллегах, вероятно, он решил, что армейские ученые не подпадают под это определение. Они были скучными людьми, а испытания наркотика, контролирующего сознание, — полезным делом.

Можно было бы считать, что праздник удался, если бы на второй день один из армейских ученых, доктор Фрэнк Олсон, не покончил жизнь самоубийством. Решив, что он сошел с ума, доктор Олсон выпрыгнул из окна нью-йоркского гостиничного номера. Паника, поднявшаяся вокруг этого события, чуть не погубила проект «МК-УЛЬТРА».

ЦРУ обладал разветвленной структурой. В то время, как «МК-УЛЬТРА» занимался изучением возможностей ЛСД, в рамках другой программы, «АРТИШОК», агенты ЦРУ обыскивали земной шар в поисках психотропных растений. В 1952 году финансируемый ЦРУ ученый был послан в Мексику привезти образцы психотропных растений, в частности семена кустарника «пиуле». Он возвратился с огромным количеством полевого материала и информацией о том, что глубоко в Мексиканских горах существует культ психотропных грибов, восходящий еще к ацтекам. Следующим летом — практически в тот же самый день, когда Гордон и Валентина Уоссон отправились в экспедицию, — ученый из ЦРУ прибыл в Мексику с подобной же задачей: расположить к себе членов грибной секты и приобрести образцы.

Нью-йоркский банкир, жаждущий доказать историческую теорию, которую он разрабатывал в течение последних двадцати лет, должно быть, сильно раздражал ЦРУ, имевшее неограниченные фонды и жаждавшее химического всемогущества. К чести спецслужб, надо отметить, что они почти сразу же узнали об открытии Уоссона. Мексиканский «ботаник» телеграфировал детали через несколько дней после того, как Уоссон возвратился из Уаутла де Хименес. Узнав, что Уоссон планирует вернуться на следующее лето с группой, в которой будет известный французский миколог Роже Эм, ЦРУ решило ввести в экспедицию своего человека. Им оказался Джеймс Мур, химик, работавший по контракту в программе «АРТИШОК». Чтобы подсластить пилюлю, они использовали средства «Фонда Гешиктер».

Начальство в Лэнгли не интересовало, как Мур провел эти мучительные недели в Мексике: для них было важным, что он привез образцы грибов. И если бы он смог выделить психоактивный элемент, то «вполне возможно, — вспоминал Сид Готтлиб, — что новый наркотик остался бы тайной ЦРУ». Но еще раз ЦРУ опередили все те же швейцарские химики; та же самая швейцарская компания, которая в свое время контролировала мировые поставки ЛСД. ЦРУ пришлось обратиться к «Сандоз» вновь — на этот раз с просьбой о поставках псилоцибина.

Одной из проблем, с которыми столкнулось ЦРУ в поисках изменяющих сознание наркотиков, были полевые эксперименты над различными людьми. Можно было проводить эксперименты на заключенных в тюрьму наркоманах и на безденежных студентах, но это в принципе не решало вопроса, можно ли с помощью наркотика расколоть потенциального двойного агента или коммуниста из КГБ. Решая эту проблему, ЦРУ превратило одно из своих зданий в Сан-Франциско в лабораторию для исследования поведенческих реакций. Дом, расположенный на Телеграф-Авеню, переоборудовали в бордель, украшенный двусторонними зеркалами. Здесь работала команда проституток под наблюдением бывшего агента, специалиста по наркотикам Джорджа Уайта. Уайт был знаменит тем, что еще в дни, когда существовало Управление стратегических служб, расколол Августа дель Грацио с помощью вытяжки из марихуаны. Замысел состоял в том, что проститутки привлекут в бордель бизнесменов, а там они уже попробуют ЛСД, или псилоцибин, или любой другой наркотик, изменяющий сознание. С бюджетной точки зрения бордель был гениальной идеей. Проект со школьным юмором окрестили «Операция "Полночный оргазм"».

Мы можем только предполагать, на что это было похоже, — посетить Иной Мир под патронажем ЦРУ Однако первым, что привлекало внимание распутных бизнесменов, вероятно, была обстановка. В ЦРУ так и не решили, должна ли быть обстановка возвратом к декадентству или шиком в духе своего времени. Образчики африканских тканей соседствовали здесь с репродукциями девушек, танцующих канкан, работы Тулуз-Лотрека. Столы были накрыты черным бархатом. В спальнях висели красные занавески, в коридоре — в шотландскую клетку, в кухне — полосатые. Наркотики обычно подсыпали в спиртные напитки, но не всегда. В ряде экспериментов ЛСД распылялся в ванной непосредственно перед тем, как туда входил несчастный клиент.

Именно «Операцию "Полночный оргазм"» и сходные с ней действия имел в виду ревизор ЦРУ, когда в 1963 году поднял вопрос об этичности проекта «МК-УЛЬТРА». Ревизора тревожило не столько то, что правая рука американского правительства испытывает наркотики на ничего не подозревающих американских гражданах, сколько то, что случится, если ничего не подозревающие граждане обнаружат это. Секретность «МК-УЛЬТРА» жизненно необходима не только для сохранения репутации ЦРУ предупреждал он, но и для сохранения репутации сотрудничающих с ним лиц. Заметив, что «исследования манипулирования человеческим поведением рассматриваются многими авторитетами в медицине и других, близких с ней областях как профессионально неэтичные», он предупреждал, что малейшая просочившаяся информация может поставить под угрозу репутацию множества ученых, работавших на ЦРУ по контрактам.

К тому времени, когда ревизор поднял эти этические проблемы, ЦРУ, вероятно, уже потеряло интерес к ЛСД, хотя все геще проверяло другие наркотики, воздействующие на сознание, большинство из которых впоследствии всплывет в психоделическом андеграунде 1970-х годов. Активный же интерес ЦРУ к ЛСД угас около 1958 года, хотя Управление продолжало выделять средства на исследования. Это облегчалось тем, что Фонд Джозии Мэйси, через который ЦРУ выплачивало деньги по контрактам, начал с 1955 года регулярно проводить конференции по ЛСД. Интерес фонда не был фальшивым. Он возник в тот момент, когда его медицинский директор, Франк Фремонт-Смит, провел день в лаборатории Хэролда Абрамсона, наблюдая, как ведут себя под ЛСД сиамские бойцовые рыбки.

«От цветов к героину» — одна из страниц официального сайта ЦРУ

По конференциям легко проследить, как изменялось направление исследований ЛСД. В первой, в 1955 году, в основном участвовали исследователи «лабораторного сумасшествия». Контингент второй, состоявшейся спустя четыре года, в основном составляли врачи: голландец ван Рийн, англичанин Сэндисон, Хоффер из Канады и целая группа ученых из Лос-Анджелеса, включая Сиднея Коэна, Бетти Айзнер и психиатрическую группу Чандлера и Хартмана. Хэролд Абрамсон, занимавшийся вышеупомянутыми сиамскими рыбками, также участвовал в этом и в какой-то момент, при попытках выработать общее мнение, предложил шесть пунктов «генерального соглашения»:

а) Фармакологически ЛСД безопасен Даже очень большие дозы безвредны для здоровья.

б) Вещество эффективно в небольших дозах при проведении терапевтических бесед Поведение врача также важно

в) Пациент остается в сознании, расположен к общению и хорошо интегрирует материал, что важно для психодинамики.

г) У пациента, по сути, наблюдается расстройство функций эго, сопровождаемое радостным настроением и сопутствующим этому интегра-тивным процессом, так что тут речь идет скорее о «гебесинтезе», чем о фармакологическом лечении психозов.

д) Препарат можно применять неоднократно. Не имеется никаких свидетельств привыкания. Фармакологические эффекты обычно постепенно угасают в течение 12 часов.

е) Пациентам, как правило, нравится опыт принятия ЛСД в указанных дозах.

Это вовсе не означало, что все с этими пунктами были согласны. Исследователи «лабораторного сумасшествия» до сих пор не могли свыкнуться с идеей, что наркотик, использовавшийся для моделирования сумасшествия, теперь используется для того, чтобы доставить людям удовольствие. Множество врачей видело в «гебесинтезе» просто необычный научный термин — неуклюжий и тяжеловесный. Но в основном все понимали мотивы предложившего это слово Абрамсона. Бетти Айзнер рассказывала, как они с Коэном обсуждали то любопытное явление, когда в психике исчезали конфликты и возникало ощущение целостности, называемое многими интегративным опытом. Но она никак не могла точно определить его: «Очевидно, дело в языке; мне не хватает слов», — извинялась она. Тогда Абрам Хоффер сказал, что в Канаде они называли это психоделическим опытом. «Каким?» — спросил кто-то. «Психоделическим, — повторил Хоффер. — По-моему, это слово придумал доктор Осмонд. По-гречески это означает «проявляющий сознание».

Помимо нового слова, которое в конечном счете укрепилось в общественном сознании, Хоффер также рассказал коллегам о новых экспериментах с ЛСД, которыми они занимались с Осмондом. В отличие от большинства врачей, использовавших небольшие дозы препарата, просто чтобы сократить время, необходимое для лечения, они с Хоффером решили воспользоваться любопытной методикой Хаббарда и давали больным сразу большие дозы, помогая им очутиться в той области Иного Мира, где растворяется эго и происходит духовное перерождение. По словам Хоффера, они вообще почти не занимались собственно психотерапией: «К нам приходят люди. Они понимают, что пришли на лечение, но не знают о нем ничего. В первый день мы берем историю болезни и ставим диагноз. На второй день они принимают ЛСД. Третий день — выходной. Мы не проводим никакой дополнительной психотерапии, кроме той, что предусмотрена во время приема ЛСД. А потом мы не предпринимаем ничего — только выясняем, пьют ли они еще. Результаты — пятьдесят процентов пациентов пить бросают».

Это была фантастическая цифра, особенно если учесть, что Осмонд и Хоффер работали не с обычными невротиками или добровольцами, а с хроническими алкоголиками, рекомендованными обществом «Анонимных алкоголиков» или доставленными с улицы полицией. «Бросали пить только те, кто переживал мистический опыт, — объяснял Хоффер. — Те, кто его не переживал, — продолжали пить. Но большая часть из тех, кто пережил мистическое озарение, — бросала. Хотя, конечно, из этого нельзя вывести никакого правила».

Конечно, алкоголики не просто впадали в психоделическое состояние. Их вводили в него, используя различные психологические методы и влияние окружающей обстановки в процессе опыта. «Мы используем «звуки и музыку», — объяснял Хоффер, — визуальные стимулы, такие, как картины Ван Гога; осязательные стимулы — различные гладкие или шероховатые предметы, которые можно дать подержать пациенту. Мы также используем повышенную внушаемость больных, возникающую в таких состояниях, для словесного воздействия, предлагая и убеждая, добиваясь возможности для них измениться. Результаты настолько многообещающи, что мы уже думаем о том, чтобы устраивать специальные курсы для деловых людей, которые могут потратить на занятия только выходные».

То, о чем рассказал Хоффер, стало известно под именем психоделической терапии. Обычная же терапия, в которой использовались небольшие дозы наркотика, называлась психолитической терапией. Возникли споры о том, необходимо ли использовать такие большие дозы за один раз. «Я начинаю работу с пациентом с небольших доз, затем постепенно увеличиваю дозировку и работаю над проблемой, пока мы не доберемся до сути, — сказала Бетти Айзнер. — Таков мой метод». «Семьдесят пять процентов пациентов сами дойдут до сути, если им дать достаточно ЛСД», — парировал Хоффер. Всех немного смущал мистический подтекст дискуссии. И, кстати, что подразумевал голландец ван Рийн, когда говорил, что хотел бы «изменить нечто в человеческой личности»?

Кроме того, здесь прозвучало множество историй. Врачи рассказывали об удачных побочных эффектах, которые они иногда внезапно наблюдали у пациентов. Например, когда спустя две-три недели после окончания ЛСД-терапии один пациент внезапно сообщил: «О, и головная боль тоже прошла». «Какая головная боль?» — спросили у него. «Головная боль, я мучился ею лет десять-пятнадцать», — отвечал больной. Бетти Айзнер рассказала, как она однажды «путешествовала» в течение трех дней. Это было вполне терпимо, потому что «путешествие» было удачным. Если бы это было по-другому, кто знает, что с ней могло случиться. Другие вспоминали, как у некоторых людей состояние ЛСД иногда спонтанно возвращалось — первая ласточка того, что впоследствии станет известным как «флэшбэк». Один врач рассказал про пациента, который заново пережил ЛСД-трип, спустя приблизительно пять лет после того, как он принимал наркотик. Но другие подвергали сомнению концепцию «флэшбэка».

Только потому, что кто-то пережил под ЛСД диссоциативные переживания, последующие диссоциативные переживания нельзя непремено приписывать ЛСД. Это как раз случай «post hoc ergo propter hoc», — сказал кто-то.

Было достигнуто и понимание некоторых вещей. Наиболее важным оказалось осознание той важной роли, которую играет группа и окружающая обстановка. Большинство врачей давно уже пришли к выводам, что ЛСД усиливает влияние окружающей обстановки, но только теперь они начинали понимать, что и их собственная личность, и собственные профессиональные предположения также влияют на происходящее под ЛСД. Артур Чандлер, например, заметил, что его партнер, Мортимер Харт-ман, всегда испытывал под ЛСД сильные сексуальные фантазии. Но сам Чандлер никогда не испытывал ничего подобного, а скорее переживал тенденции к паранойе. По мнению же Бетти Айзнер, паранойя возникает под ЛСД крайне редко.

Но в основном конференция поставила множество новых вопросов, привлекших общее внимание. Каким образом ЛСД «ликвидирует» защитную реакцию человеческой психики? Открывает ли это определенные терапевтические возможности? И как врач может их использовать? Почему некоторые люди не способны войти в психоделическое состояние или испытывать интегративный опыт? Что делать с той четвертью испытуемых, на которых ЛСД вообще почти не действует? Но главное — действительно ли это мудро: ускорять терапевтический процесс, сокращая его до одной ЛСД-сессии? Когда выяснилось, что решение этих вопросов откладывается, поднялся Сидней Коэн и заявил, что собирает данные о побочных эффектах и неблагоприятных реакциях на ЛСД и будет благодарен за любую информацию, которую ему предоставят.

Казалось, что исследования ЛСД ждет яркое будущее. Однако уже тогда можно было заметить, как начинают приходить в движение силы, которые превратят то, что казалось сложной, но в конечном счете разрешимой научной проблемой, в сложную и, очевидно, неразрешимую социальную проблему.