Ита. 1. (орт. поздн. эпохи Праксиса) Акроним (в древних текстах встречается написание «ИТА»); точная этимология утрачена вместе с прочей скверно заархивированной информацией во время Предвестий и Ужасных событий. По мнению большинства, первые две буквы происходят от выражения «информационная технология», коммерческой прехни эпохи Праксиса, служащей для обозначения синтаксических устройств. Значение третьей буквы спорно и в различных гипотезах расшифровывается как авторитет, ассоциация, администрация, архив, агрегатор, альянс, аналитик, агентство и ассистент. Каждая из гипотез подразумевает разные роли, отводимые И. до Реконструкции, и продвигается различными сувинами. 2. (ранненовоорт. (вплоть до Второго разорения) Группа внутри концента, занимающаяся праксисом синтаксических устройств. 3. (поздненовоорт.) Табуированная каста мастеров, присутствие которой допущено в тридцати семи концентах, построенных вокруг Великих часов. Само существование часов противоречит букве реформ Второго разорения, поскольку в их подсистемах используются синтаксические устройства. И. должны управлять этими подсистемами и поддерживать их в рабочем состоянии, избегая всяких контактов с инаками. «Словарь», 4-е издание, 3000 год от РК.

В последнюю ночь 3689 года мне приснилось, что фраа Ороло чем-то озабочен, и все это видят, но ни он, ни остальные не хотят говорить открыто. Хранят тайну. Впрочем, тайна известна всем: планеты отклоняются от орбит, и часы идут неправильно. Ведь в часах есть планетарий, механическая модель Солнечной системы, где отображается теперешнее положение планет и большей части спутников. Планетарий находится в притворе — помещении между дневными воротами и северным нефом. Тридцать четыре века система работала точно, а теперь разладилась. Мраморные, хрустальные, стальные и лазуритовые шары, символизирующие планеты, сдвинулись совсем не так, как на небе, и фраа Ороло ясно видел разницу даже в самый слабый телескоп. Во сне этого не говорилось, но я как будто знал, что проблема связана с ита, потому что планетарий — одна из подсистем, которые управляются их устройствами из сводчатого подвала под собором.

Ходили слухи, будто та же самая система незаметно подправляет ход самих часов. Если ошибку в подвале не исправить, возникнут огрехи, очевидные для всех: например, полуденные колокола зазвонят, когда солнце ещё не в зените, или дневные ворота откроются не точно с рассветом.

Во вселенной, управляемой нормальной логикой, эти ошибки проявились бы позже, чем мелкие расхождения между движением планет в планетарии и на небе, но по логике сна всё случилось одновременно: фраа Ороло был расстроен, планетарий неправильно показывал фазу луны, бюргеры заходили в дневные ворота среди ночи. И всё же больше всего меня беспокоила колокольня: колокола отбивали неправильную мелодию...

Я открыл глаза под звон аперта — по крайней мере другие фраа в келье вслух обсуждали, что это аперт. Точно сказать можно было, только если несколько минут внимательно вслушиваться. Механизм колокольни играл заготовленные мелодии, например, для обозначения часов; для объявления акталов и других событий наши звонщицы отключали механизм и играли другой звон. Мелодия представляла собой код, который нас научили разбирать. Видимо, его придумали для передачи сигналов всему конценту так, чтобы в экстрамуросе никто ничего не понял.

Правда, аперт — не такая уж тайна. Наступил первый день три тысячи шестьсот девяностого года, значит, на восходе солнца откроются не только дневные ворота, но и годовые, и десятилетние. Любой экс, заглянувший в календарь, понимал это не хуже нас. И всё равно нам троим не хотелось начинать день, не услышав правильную последовательность звуков: мелодию, особым образом обращённую вспять, перевёрнутую вверх ногами и отражённую зеркально.

Мы сидели нагишом в холодной келье, а наши стлы, хорды и сферы в беспорядке валялись на лежанках. В торжественный день полагалась формальная обмотка, которую трудно сделать самому. Фраа Хольбейн первым ступил на пол, я наклонился и нашарил в его тёплой скомканной стле бахромчатый край. Фраа Арсибальт, наш третий, продрал глаза последним. После нескольких крепких словечек от меня и Хольбейна он наконец взялся за другой край. Мы вышли в коридор и растянули стлу, которую фраа Хольбейн вечером укоротил, сделал для тепла толстой и пушистой.

Мы с Арсибальтом собрали стлу гармошкой, а потом разошлись, чтобы Хольбейн сделал её раза в три длиннее и гораздо тоньше. Зажав в руке сложенную хорду, он подполз под стлу и подставил левое плечо. Потом он начал крутиться туда-сюда, иногда опуская и поднимая руки, пока мы с Арсибальтом двигались вокруг, словно планеты в планетарии, то расправляя ткань, то собирая в складки. Мы знали, как легко вся конструкция может рассыпаться, и с минуту придерживали её, пока Хольбейн обматывался шнуром и завязывал основные узлы. Потом он встал в пару с Арсибальтом, чтобы обмотать меня, и, наконец, мы с Хольбейном помогли Арсибальту. Арсибальт любил заворачиваться последним, когда мы уже натренировались. И не из тщеславия: из всего нашего подроста он был лучше всех приспособлен к жизни в матике. Крупный, даже грузный, он старался отрастить бороду, чтобы хоть немножко напоминать почтенного фраа, которым рано или поздно станет. Однако, в отличие от того же фраа Лио, который постоянно изобретал новые способы заматывать стлу, Арсибальт чтил традицию.

Одевшись, мы какое-то время обвязывались хордами и складывали ткань вокруг лица — в этой обмотке показать индивидуальность можно было разве что формой капюшона.

Перед выходом из келий лежала куча готовых сандалий. Я разгрёб их ногой в поисках достаточно большой пары. Канон создали люди, жившие в тёплом климате. Каждому инаку позволялось владеть стлой, хордой и сферой, а вот обувь предусмотрена не была. Летом нас это не слишком беспокоило, чего не скажешь о более холодных временах года. К тому же во время аперта мы выходили на городские улицы, где полно битого стекла и других опасностей. Инаки конценты светителя Эдхара позволили себе некоторое послабление: во время аперта носили сандалии из покрышек, а зимой — бахилы на мягкой подошве. Мы делали так довольно долго, и, поскольку инквизиция на нас до сих пор не ополчилась, вольность вроде бы сошла нам с рук. Я присвоил себе пару сандалий и завязал тесемки.

Наконец мы взяли свои сферы и сжали до размеров кулака. По дороге к собору мы обвязали их хордами, как сеткой, надули и увеличили, чтобы сетка натянулась. Потом приказали сферам засиять приглушенным малиновым светом. Свет помогал смотреть под ноги, а цвет отличал нас как десятилетников, ведь вскоре мы окажемся вместе с однолетками.

Теперь у каждого из двухсот инаков, сходившихся к собору, на правом боку болталась сфера. В темноте это выглядело завораживающе. Если хочешь притвориться памятником светителю, можно взять сферу в одну руку и поглаживать другой, устремив взор вдаль, к Свету Кноуса.

Сорок инаков встали раньше других и уже собрались в алтаре. Они встретили нас гимном деценального аперта. Эту мелодию я не слышал десять лет, с тех пор как оказался на восходе за десятилетними воротами и увидел, как створки из стали и камня съезжаются и отрезают меня от всего, что я когда-либо знал. Сейчас песня проникла в мой мозг настолько глубоко, что в буквальном смысле сшибла с ног, и я оперся о другого фраа — Лио. Тот даже не стал бросать меня через бедро на землю, просто тычком возвратил в прямостоящее положение, словно накренившуюся статую, и вернулся к акталу.

Пение синхронизировалось с часами, которые выступали одновременно метрономом и дирижером. Так продолжалось четверть часа: никаких слов и поучений, только музыка.

Небо было ясным, и в момент восхода из кварцевой призмы на вершине звездокруга хлынул свет. Пение смолкло, и мы потушили сферы. Мне показалось, что свет сначала был изумрудным, но это мог быть обман зрения. Когда я сморгнул, луч стал цвета ладони, если в темной келье поднести её к пламени свечи. Настал мучительный миг тишины: все боялись, что (как в моем сне) часы идут неправильно и ничего не будет.

Начала опускаться центральная гиря. Это случалось каждый день, на рассвете, когда открывали дневные ворота. Но сегодня это было знаком, чтобы все задрали головы и посмотрели туда, где колонны президия касались свода собора. Сначала мы услышали звук, потом увидели движение. Работает! Две гири спускались, съезжали вниз по направляющим, чтобы открыть годовые и десятилетние ворота.

Мы радостно заахали и закричали; у некоторых по лицам текли слёзы. Даже тысячники зашевелились за своим экраном. Куб и октаэдр опустились совсем низко. Зрители взревели и зааплодировали им, будто знаменитостям на церемонии награждения. Когда гири приблизились к алтарному полу, мы притихли, словно боялись, что они врежутся в каменные плиты. Постепенно гири замедлили ход и, наконец, встали всего в ладони от пола. Все облегчённо рассмеялись.

Казалось бы, абсурд. Ведь часы — всего лишь механизм. Гири должны были упасть. И всё-таки тем, кто этого не пережил, не понять наши чувства. Хористы, вместо того чтобы разразиться ликующей полифонией, едва взяли ноты. Зато в их нестройных голосах слышалась своя музыка.

Сквозь пение мы различали, как журчит за стеной вода.

*************** Инак , лицо, давшее обет блюсти картазианский канон в течение года или более; фраа или суура. «Словарь», 4-е издание, 3000 год от РК.

«Нет идеального способа построить часы», — часто повторял фраа Корландин, учивший нас новейшей (то бишь постреконструкционной) истории. Этакий вежливый намек, что древние праксисты концента светителя Эдхара были немножко с приветом.

Наш концент гнездился в излучине реки у гряды скал — самого краешка горной цепи, которая тянулась на сотни миль к северо-востоку и питала ледниковой водой нашу реку. Чуть выше по течению были водопады, мы слышали их ночью, если пены не слишком шумно буянили. После водопадов река, словно переводя дух, текла спокойно и тихо через травянистую равнину. Часть равнины вместе с полутора милями реки принадлежала конценту.

У водопада через реку было легко перебросить мост, поэтому поселение обычно оставалось там. В одни эпохи оно подступало вплотную к конценту, и офисные работники смотрели из небоскребов на наши бастионы, в другие — съёживалось до крошечной автозаправки или огневой позиции на переправе. Из реки торчали изъеденные ржавчиной балки и замшелые глыбы искусственного камня — обломки мостов, которые когда-то стояли над рекой, а потом рушились в воду.

Почти все наши постройки находились с внутренней стороны излучины, но мы застолбили узкую полоску земли на противоположном берегу и выстроили на ней укрепления: стены вдоль реки, где она текла прямо, бастионы — где изгибалась. В трёх бастионах были ворота: унарские, деценарские, центенарские (ворота тысячников стояли на горе и были устроены по-другому). Каждые представляли собой пару створок, которые должны были открываться и закрываться в определённое время. Отсюда возникла проблема для первых строителей: ворота оказались не просто далеко от часового механизма, а ещё и через реку.

Праксисты применили силу самой воды. Далеко за пределами концента, над водопадом — то есть заведомо выше наших голов — в каменном русле выдолбили бассейн, вроде открытой цистерны, и провели от него акведук в обход водопада, моста и излучины. Местность тут была пересечённая, поэтому на части пути пришлось пробить короткий туннель, на части — возвести каменные опоры. Преодолев таким образом полмили, вода ныряла под землю и проходила по трубе под теперешним поселением бюргеров. Перед дневными воротами она под напором била из двух отверстий, наполняя пруд. Через середину пруда, точно между фонтанами, шла дамба, соединяющая центральную площадь бюргерского поселения на севере с нашими дневными воротами на юге.

Пруд находился выше уровня реки. В его дне были устроены стоки с огромными шаровыми клапанами из полированного гранита. Один сток снабжал водой пруды, каналы и фонтаны на территории примаса, а ниже по течению разграничивал унарский и деценарский матики. Ещё три переходили в целую систему труб, сифонов и акведуков, ведущих к годовым, десятилетним и вековым воротам. Воду в них пускали только на аперт, как теперь, когда гири часов открыли два клапана и направили её в годичную и десятилетнюю системы.

Метод, возможно, и впрямь несколько чудной, к тому же не очень надёжный. Зато у него было одно преимущество, которое я обнаружил только сегодня. Система заполнялась медленно, поэтому, когда церемония закончилась, мы высыпали из собора и быстрым шагом двинулись вслед за водой, которая хлынула в акведук, идущий вдоль семи лестниц, мимо клуатра и дальше к реке.

Здесь через неё был перекинут каменный мост. На ближнем к нам берегу он кончался круглой башенкой, на дальнем — бастионом внешней стены концента. В башне была цистерна, которая сейчас наполнялась водой из акведука. Над лопастями водяного колеса завис её изогнутый край, похожий на носик кувшина. Почти все мы успели как раз к тому моменту, когда цистерна переполнилась и колесо начало проворачиваться под давлением струи. При помощи нержавеющих шестерён колесо приводило в движение вал толщиной с мою ногу (если не знать, для чего эта штука, можно было принять её за очень толстый поручень моста). На том берегу, в бастионе, вал соединялся через ещё одну передачу с шарнирами ворот.

Услышав скрип петель, мы поспешили к воротам, но потом невольно притормозили, потому что не знали, чего ждать дальше.

Ну... не совсем так. Мы вполне представляли, что увидим. Правда, я по молодости ещё иногда позволял себе забыть о граблях Диакса, если увлекусь какой-нибудь идеей. История Ороло о матике, который дрейфует во времени по разрыву причинно-следственных областей, запала мне в душу. Так что на несколько секунд я дал волю воображению и притворился, будто живу в таком матике и действительно не знаю, что окажется за воротами: нажевавшиеся дурнопли пены с вилами или бутылками зажигательной смеси; голодные, обессиленные пены, приползшие, чтобы выковырять из земли последнюю картошку. Паломники-мошианцы, которые хотят взглянуть в лицо очередному богу. Горы трупов до горизонта. Девственный лес. Самое интересное будет, думал я, когда ворота приоткроются настолько, чтобы в них прошёл один человек. Кто это будет — мужчина или женщина, старик или юноша, с автоматом, младенцем, сундуком золота или бомбой в ранце?

Двери продолжали открываться. Вскоре мы увидели десятка три мирян, пришедших посмотреть аперт. Некоторые замерли перед воротами в одной и той же странной позе. До меня не сразу дошло, что они снимают нас спилекапторами или жужулами, а потом пересылают картинки тем, кто далеко. На плечах у одного мужчины сидела маленькая девочка. Она скучала и ёрзала, но отец не опускал её, а крутился и шипел сквозь зубы, чтобы она ещё минуту подождала. Под присмотром одной женщины рядком стояли восемь одинаково одетых детей — наверное, из бюргерской сувины. К воротам медленно двинулась очень печальная женщина: она выглядела так, словно пережила стихийное бедствие, которое коснулось только её. В руках у женщины был сверток — скорее всего младенец. С полдюжины людей столпились вокруг какого-то дымящегося артефакта, окруженного большими, ярко окрашенными коробками. Часть людей сидела на них, чтобы было удобнее поедать огромные, истекающие соком бутерброды. Мне пришли на ум полузабытые флукские слова: барбекю, лимонад, чизбург.

Один тип занял пятачок свободного пространства — или просто остальные его избегали? — и размахивал куском ткани на шесте — флагом мирской власти. Вид у него был вызывающий и довольный одновременно. Другой что-то кричал в устройство, усиливающее его голос. Наверное, какой-то богопоклонник, который хотел залучить нас в свою скинию.

Первыми в ворота вошли мужчина и женщина, одетые так, как обычно одеваются в экстрамуросе, если идут на свадьбу или важную деловую встречу, и трое детей в миниатюрных версиях таких же нарядов. Мужчина тянул за собой красную тележку с горшком, из которого росло маленькое деревце. Дети рукой придерживали горшок, чтобы тот не опрокинулся, когда колёса тележки подпрыгивали на камнях мостовой. Женщина, которая ничего за собой не тянула, шла быстрее, но какой-то очень странной походкой — вернее, казавшейся мне очень странной, пока я не вспомнил, что женщины за стеной носят такую особую обувь, из-за которой меняется походка. Улыбаясь и утирая слезы, она направилась к прасууре Ильме, которую явно узнала, и начала объяснять, что её отец, умерший три года назад, активно выступал за концент и ходил в дневные ворота на лекции и за книгами. Когда он умер, его внуки посадили дерево и теперь надеются, что его пересадят в подходящее место на нашей территории. Прасуура Ильма сказала, что это возможно, если дерево входит в Сто шестьдесят четыре. Бюргерша заверила Ильму, что, зная наши правила, они постарались всё проверить. Тем временем её муж рыскал кругом и снимал разговор на жужулу.

Видя, что мы не растерзали семью бюргеров и не воткнули им зонды во все отверстия, в ворота вошел юный помощник человека со звукоусиливающим устройством и принялся раздавать нам листочки с письменами. К сожалению, это были кинаграммы, которые мы читать не умели. Нас предупредили, что в таких случаях лучше всего вежливо брать листки и говорить, что прочитаем позже, а не вступать с подобными лицами в феленический диалог.

Молодой человек заметил печальную женщину, догадался, что она хочет оставить ребёнка нам, и принялся её отговаривать, пересыпая свой флукский уличными словечками. Она отпрянула; потом, сообразив, что ей вряд ли что-нибудь угрожает, начала обзываться. Полдюжины суур вышли вперёд и окружили её. Богопоклонник разозлился так, что казалось, вот-вот кого-нибудь ударит. Я только сейчас заметил фраа Делрахонеса, который пристально наблюдал за богопоклонником и поглядывал на нескольких мускулистых фраа, незаметно подходивших ближе. Тут человек со звуковым устройством прочирикал какое-то слово, видимо, имя молодого. Когда ему удалось привлечь внимание помощника, он поднял глаза к небу («Власти предержащие на нас смотрят, придурок!»), потом перевёл сердитый взгляд на него («Успокойся и раздавай душеспасительную литературу!»).

Ко мне двинулся высокий мужчина — мастер Кин — в сопровождении собственной копии, только ниже и без бороды.

— Доброго аперта, фраа Эразмас, — сказал Кин.

— Доброго аперта, мастер Кин, — отозвался я и повернулся к его сыну. Тот смотрел на мою левую ногу. Его взгляд быстро поднялся до капюшона, однако на лице не задержался, словно оно было не примечательнее, чем складка на моей стле.

— Доброго... — начал я, но он меня оборвал:

— Этот мост построен по принципу арки.

— Барб, фраа желает тебе доброго аперта. — Кин протянул руку в моём направлении. Барб как ни в чём не бывало опустил его руку, чтобы не загораживала мост.

— У моста катенарный изгиб из-за векторов, — продолжал он.

— Да, катенарный. Это от ортского слова... — начал я.

— От ортского слова «цепь», — заявил Барб. — Та же кривая, какую образует висящая цепь, только перевёрнутая. Но вал, открывающий ворота, должен быть прямой. Если он не из новоматерии. — Мальчик отыскал глазами мою сферу и несколько секунд её разглядывал. — Только это невозможно, потому что концент светителя Эдхара построили после Первого разорения. Значит, вал из староматерии. — Он перевёл взгляд на вал, который на равных расстояниях проходил через резные каменные блоки, как бы повторяя изгиб моста.

— В этих каменных штуках должны быть шарнирные муфты, — заключил он.

— Так и есть, — ответил я. — Вал...

— Вал состоит из восьми прямых кусков, соединённых шарнирными муфтами в основании этих статуй. Основание статуи называется «постамент».

И Барб быстро двинулся дальше — первый экс, который перешёл мост в матик. Кин бросил в мою сторону не очень понятный взгляд и поспешил за сыном.

Между печальной женщиной и суурами возникла перепалка. Судя по всему, какой-то невежественный человек сказал ей, что мы заплатим за ребёнка деньги. Сууры очень вежливо объяснили, что она заблуждается.

Тем временем в ворота прошли ещё человек пять эксов: в основном мужчины, в одежде нарядной, но недорогой. Они завязали разговор с группой пожилых инаков. Тот, кто выступал первым, был обмотан толстым ярким канатом с шаром на конце. Я решил, что это священник какой-нибудь новоиспеченной контрбазианской секты. Священник обратился к фраа Халигастрему — крупному, лысому и бородатому инаку, будто только с периклиния после оживленной онтологической дискуссии с Феленом. Он был теорическим геологом и пе-эром эдхарианского ордена. Халигастрем вежливо слушал, а сам бросал многозначительные взгляды на двух иерархов в пурпурных стлах, которые стояли чуть в сторонке: Делрахонеса, дефендора, и Стато, примаса.

Обходя их, я невольно подслушал другой разговор, посетительницы и фраа Джезри. Я решил, что ей около тридцати, хотя определить возраст экстрамуросских женщин сложнее из-за того, что они делают со своими волосами и лицами. Поразмыслив, я решил, что ей все-таки не больше двадцати пяти. Она очень внимательно слушала Джезри и задавала вопросы о жизни в матике.

Когда мне наконец удалось привлечь внимание Джезри, тот вежливо сказал женщине, что обещал сопровождать меня в экстрамурос. Она смерила меня взглядом, что мне даже понравилось. Тут её жужула запищала, женщина извинилась и поднесла трубку к уху.

*************** Пен. 1. (флук. позд. эпохи Праксиса — начала Реконструкции) Разговорное слово, образованное усечением термина, обозначающего «деклассированный элемент». 2. Житель экстрамуроса без образования, особых навыков, устремлений или желания ими обзавестись. 3. Уничижительное обозначение недалёкого или неотёсанного человека, особенно гордящегося этими качествами. Прим.: не рекомендуется употреблять в значении 3, так как оно подразумевает, что П. таковы в силу врождённых недостатков либо собственных неправильных решений. Предпочтительно значение 2, не несущее подобных коннотаций. «Словарь», 4-е издание, 3000 год от РК.

Мы с Джезри вышли наружу впервые за десять лет.

Первым делом я заметил, что с внешней стороны к нашим стенам наприслоняли всякого хлама. К воротам наверняка тоже, но накануне аперта кто-то расчистил подход. В настоящую эпоху у деценальных ворот располагались преимущественно мастерские, поэтому у стены скопились доски, трубы, куски кабеля и проводов, инструменты с длинными ручками. Сначала мы просто шли и смотрели по сторонам, однако неожиданно быстро освоились и забыли, что мы фраа.

— Как ты думаешь, эта женщина хотела вступить с тобой в отношения? — спросил я.

— Эти... как их...

— Атланические.

Название произошло от имени деценария, жившего в семнадцатом веке от РК. Он виделся со своей возлюбленной по десять дней раз в десять лет, всё остальное время писал ей стихи и тайком переправлял в экстрамурос. Стихи были неплохие, кое-где их даже выбили на камне.

— С чего ей такого хотеть? — задумчиво спросил Джезри.

— Ну, если твой партнер — фраа, нет риска забеременеть, — заметил я.

— Иногда это важно, но, по-моему, в настоящую эпоху контрацепция вполне доступна.

— Я вроде как шутил.

— A-а. Прости. Ну... может, ее интересует мой интеллект.

— Или духовные качества.

— Чего? Думаешь, она богопоклонница?

— Ты разве не видел, с кем она пришла?

— С какой-то... делегацией или как это называется.

— Спорим, это люди небесного эмиссара. Их главарь намотал на себя какую-то имитацию хорды.

Десятилетние ворота скрылись за поворотом. Я поднял взгляд на президий и по менгирам звездокруга определил север и юг. Перед нами, более или менее параллельно реке, тянулась широкая дорога. Если бы мы пересекли её и пошли вперёд, то скоро оказались бы среди больших бюргерских домов. Справа начинался деловой квартал; направившись туда, мы описали бы дугу и в конечном счете пришли к дневным воротам. Слева лежали предместья, где я провёл первые восемь лет жизни.

— Чем раньше отделаемся, тем лучше, — сказал я и повернул налево.

Не прошли мы и десяти шагов, как Джезри спросил:

— Ещё раз? — Он всегда так говорил, когда хотел уточнить услышанное, и меня это страшно бесило. — Небесный эмиссар?

— Мошианство. — И я рассказал о беседах фраа Ороло с Флеком и Кином.

Мы шли, и город менялся: мастерских становилось меньше, складов — больше. Здесь по реке могли ходить баржи, поэтому склады устраивали ближе к воде. Транспортных средств тоже стало больше: много грузотонов, в том числе десяти- и даже двенадцатиколёсных. Они были такие же, как в моем детстве. Мимо пронеслось несколько кузовилей с более лёгкими грузами. Обычно такие машины заводят себе мастера, и было заметно, что они много времени тратят на то, чтобы изменить форму и цвет машин — по всей видимости, просто для собственного развлечения. Или это было что-то вроде соревнования, как яркое оперение у птиц. В любом случае мода очень изменилась, и мы с Джезри замолкали и пялились на каждый особенно странный или яркий проезжающий кузовиль. А водители пялились на нас.

— В общем, я понятия не имел обо всей этой истории с небесным эмиссаром, — заключил Джезри. — Я последнее время сижу над расчетами для группы Ороло.

— А что ты подумал, когда Тамура нас вчера вечером натаскивала? — спросил я.

— Ничего, — ответил Джезри. — Могу только сказать, хорошо, что ты на такое обращаешь внимание. Ты не задумывался о том, чтобы...

— Вступить в Новый круг? Пробиться в иерархи?

— Угу.

— Нет. Зачем мне задумываться, если остальные всё решили за меня?

— Прости, Раз! — сказал Джезри без тени раскаяния — скорее его злило, что я злюсь. С ним вообще нелегко, и я раньше месяцами его избегал, пока не понял, что ради дружбы с Джезри можно многое стерпеть.

— Проехали, — сказал я. — Так чем занимается группа Ороло?

— Понятия не имею. Я просто делаю расчёты. Орбитальная механика.

— Теорическая или...

— Абсолютно праксическая.

— Думаешь, космографы нашли планету ещё у какой-нибудь звезды?

— Каким образом? Для этого нужно сравнивать данные от других телескопов. А к нам за десять лет, понятно, ничего не пришло.

— Значит, что-то поближе, — сказал я. — Что можно рассмотреть в наши телескопы.

— Это астероид. — Джезри надоело ждать, пока я догадаюсь.

— Большой ком?

— Тогда Ороло бы куда больше взволновался.

Шутка была бородатая. Бонзы в нас почти не нуждались, и чуть ли ни единственное, что могло изменить ситуацию — открытие большого астероида, который вот-вот врежется в Арб. Такое чуть не случилось в 1107-м. Тысячи инаков собрали на конвокс, те построили космический корабль, чтобы сбить астероид с орбиты. Однако к моменту запуска корабля в 1115 году космографы рассчитали, что астероид все-таки в нас не врежется, и полёт превратился в исследовательскую миссию. Лаборатория, в которой построили корабль, стала концентом светителя Реба в честь космографа, открывшего астероид.

Справа холм, на котором жили бюргеры, переходил в понижение. Оттуда вытекала речка — приток основной реки. Через неё был перекинут древний стальной мост: построенный, брошенный, пришедший в полную негодность и, наконец, залатанный новоматерией. Пунктирная линия, стёртая почти до невидимости, намекала водителям, что, может быть, стоит проявить немного вежливости к пешеходам, идущим между крайней правой полосой и перилами. Разворачиваться было поздно, да и по мосту толкал тележку, нагруженную полипакетами, другой пешеход. Мы юркнули за ним, надеясь, что грузотоны, кузовили и мобы не задавят нас насмерть. Слева приток вился по своей пойме, а в миле от нас впадал в реку. В моем детстве здесь были болотце и лес, но теперь берега укрепили, а участок застроили. Самым заметным сооружением был большой открытый стадион на несколько тысяч мест.

— Может, сходим на матч? — спросил фраа Джезри. Я не мог понять, в шутку он или всерьёз. Из нас четверых Джезри был самый азартный. В атлетические игры играл нечасто, но если уж играл, то с решимостью и злостью, и, несмотря на отсутствие опыта, часто побеждал.

— Думаю, туда без денег не пустят.

— Можем продать мёд.

— Мёда у нас тоже нет. Давай в другой раз.

Джезри мой ответ не очень понравился.

— И вообще, так рано матчей не устраивают, — добавил я.

Через минуту он загорелся новой идеей:

— А давай подерёмся с пенами!

Мы добрались почти до конца моста. Только что мы увернулись от кузовиля: водитель, парень приблизительно наших лет, одной рукой переключал кнопки управления, другой прижимал к щеке жужулу и вообще вёл машину так, словно нажевался дурнопли. Мы были возбуждены и часто дышали, потому в идее завязать драку мне почудился даже некоторый резон. Я улыбнулся и прикинул. Мы с Джезри были крепкими, потому что заводили часы, а многие эксы — в отвратительной форме. Мне вспомнилось, как Кин сказал, что они одновременно умирают от голода и страдают от ожирения.

Но когда я посмотрел на Джезри, тот нахмурился и отвернулся. На самом деле он не хотел ввязываться в драку с пенами.

К этому времени мы уже вошли в моё родное предместье. Целый квартал занимало здание, похожее на гипермаркет, но явно принадлежащее некой контрбазианской скинии. На газоне перед ним стояла пятидесятифутовая белая статуя какого-то бородатого пророка: в одной руке он держал лопату, в другой — фонарь.

В придорожных канавах из-под наслоений выброшенных обёрток росли дурнопля и буряника; под серой плёнкой сконденсированных выхлопных газов ворошились, словно черви в мусорном пакете, выцветшие кинаграммы. Сами кинаграммы, логотипы, названия товаров были мне незнакомы, но по сути оставались теми же.

Теперь я понял, почему Джезри так по-свински себя ведёт.

— Сплошное разочарование, — сказал я.

— Угу, — отозвался Джезри.

— Столько лет читать хронику, каждый день на провенере слушать удивительные истории... Всё это как-то...

— Заставило ожидать большего.

— Ага. — Мне пришла в голову новая мысль. — Ороло когда-нибудь говорил с тобой о десятитысячниках?

— Разрыв причинно-следственных областей и все такое? — Джезри странно посмотрел на меня. Удивился, что Ороло удостоил меня такой беседы.

Я кивнул.

— Классический пример дерьма, которым нас кормят, чтобы всё это казалось интереснее, чем на самом деле.

Однако я чувствовал, что Джезри пришел к такому выводу только сейчас. Если Ороло говорит про РПСО всем фидам, что тут особенного?

— Нас не кормят дерьмом, Джезри. Просто мы живём в скучное время.

Он сделал новый заход:

— Это стратегия привлечения. Точнее, удержания.

— То есть?

— У нас одна радость — ждать очередного аперта. Посмотреть, что там снаружи, когда ворота откроются. Когда там оказывается то же дерьмо, только гаже, что нам делать? Только записаться ещё на десять лет и посмотреть, не изменится ли что-нибудь к следующему разу?

— Или пойти дальше.

— Стать столетником? А ты не думал, что нам это бесполезно?

— Потому что их следующий аперт совпадает с нашим, — сказал я.

— А до послеследующего мы не протянем.

— Ну, многие доживают до ста тридцати, — возразил я. Лучше бы промолчал: сразу стало ясно, что я прикинул в уме то же самое и пришел к тем же выводам, что и Джезри.

Он фыркнул.

— Мы с тобой родились слишком рано, чтобы стать столетниками, и слишком поздно, чтобы стать тысячниками. Родись мы на пару лет раньше, мы могли бы оказаться подкидышами и попасть прямиком на утёс.

— И тогда мы бы оба умерли, не увидев ни одного аперта, сказал я. — К тому же меня, может, ещё и могли подкинуть, но тебя, судя по тому, что ты говорил о своей биологической семье, вряд ли.

— Скоро увидим, — сказал он.

С милю мы шли в молчании. Хоть мы ничего и не говорили, мы были в диалоге: странническом, когда два равных на прогулке пытаются что-то понять, в противоположность сувиническому, в котором наставник учит фида, или периклиническому, по сути, состязанию. Дорога влилась в более широкую. Магазины ширпотреба для пенов чередовались здесь с казино — промышленного вида кубами без окон, подсвеченными разноцветными огнями. Раньше, когда машин было больше, всю ширину улицы занимала расчерченная на полосы проезжая часть. Теперь было много пешеходов, людей на самокатах, досках с колёсиками и педальных устройствах. Однако вместо того, чтобы двигаться по прямой, они (и мы тоже) лавировали по бетонным плитам, окружавшим магазины, словно море — цепочку островов. Дурнопля, пробивающаяся в узкие, извилистые трещины, как сито, собирала из ветра грязь и обёртки. Вскоре после рассвета солнце затянулось тучами, но теперь выглянуло снова. Мы зашли под навес, где продавали разноцветные шины для молодых мужчин, желающих украсить свои кузовили и оттюнингованные мобы, и за минуту растянули стлы так, чтобы прикрыть головы.

— Ты чего-то хочешь, — сказал я. — И у тебя плохое настроение, потому что ты ещё не получил желаемого. Думаю, хочешь ты не вещь, потому что не обращаешь внимания на всю эту ерунду. — Я кивнул на флуоресцентные шины из новоматерии. На колёсах возникали и пропадали изображения голых женщин с надутыми грудями.

Джезри какое-то время смотрел на одну из движущихся картин. Потом пожал плечами.

— Я бы, пожалуй, мог уйти в мир и научиться такое воспринимать. Если честно, пока я вижу один идиотизм. Наверное, чтобы втянуться, надо есть то же, что они.

Мы двинулись дальше.

— Слушай, — сказал я, — ещё в эпоху Праксиса поняли, что если в крови достаточно хорошина, мозг будет сотней разных способов уверять тебя, что всё замечательно...

— А если хорошина недостаточно, будешь, как мы с тобой, — ответил Джезри.

Я хотел было разозлиться, но не выдержал и хохотнул.

— Ладно, пусть так. Минуту назад мы видели куст раданицы на разделительной полосе...

— Ага. И ещё один у магазина бэушной порнопродукции.

— Тот выглядел посвежее. Можем нарвать листьев и пожевать. Уровень хорошина у нас в крови поднимется, и мы сможем жить здесь или где угодно и чувствовать себя счастливыми. А можем вернуться в концент и попытаться достичь счастья честным путем.

— Ты веришь всему, что тебе скажут, — заявил он.

— Это ты надежда эдхарианцев, — возразил я, — значит, ты и должен верить в такое без вопросов. Честно говоря, я удивлен.

— А сам ты теперь кто, Раз? Циничный процианин?

— Так все решили.

— Слушай. Я вижу, как трудятся старшие инаки. Те, кого озарил Свет Кноуса... — последние слова Джезри произнёс с издёвкой. От досады он то замедлял, то ускорял шаг, сообразно тому, как развивалась его мысль, — ...занимаются теорикой. Менее одарённые отпадают, становятся каменотёсами или пасечниками. Самые несчастные уходят или бросаются вниз с собора. Остальные выглядят счастливыми, что бы это ни значило.

— Уж точно счастливее, чем здешний народец.

— Не согласен. Они не менее счастливы, чем тот же фраа Ороло. У них есть то, что им нужно — колёса с голыми дамочками. У него есть то, что нужно ему — снизарения о тайнах вселенной.

— Тогда давай конкретнее: чего хочешь ты?

— Чтобы что-нибудь случилось. Мне почти всё равно что.

— Если ты сделаешь большой прорыв в теорике, это сгодится?

— Конечно. Но каковы мои шансы?

— Зависит от данных, которые приходят из обсерваторий.

— Точно. То есть от меня ничего не зависит. И что мне делать, пока я жду?

— Изучать теорику, которая тебе так хорошо дается. Пить пиво. Заводить тивические отношения со всеми суурами, каких сумеешь уговорить. Чем плохо?

Джезри с подозрительной сосредоточенностью пинал камешек и смотрел, как тот прыгает по тротуару.

— Я вот всё рассматриваю околенцев на витражах.

— Кого-кого?

— Ну, сам знаешь. Есть витражи в честь светителей. Самих светителей всегда изображают большими. Почти на всё окно. Но если приглядеться, можно увидеть крошечные фигурки в стлах и хордах...

— Которые жмутся на уровне их коленей.

— Ага. И смотрят на светителя с обожанием. Помощники. Фиды. Второй сорт. Те, кто доказал лемму или на каком-то этапе прочёл черновик. Никто не помнит их имён, кроме разве что ворчливого старого фраа, который протирает витраж.

— Ты не хочешь быть околенцем.

— Верно. Как так выходит? Почему у одних получается, у других — нет?

— То есть ты хочешь персональный витраж?

— Это бы значило, что со мной случилось что-то интересное, — ответил Джезри, — что-то интереснее, чем сейчас.

— А если выбирать между этим и высоким уровнем хорошина в крови?

Мы подождали, пока большой составной грузотон задом выедет с нашего пути. Джезри все это время молча думал.

— Наконец-то ты задал интересный вопрос, — сказал он.

После чего стал вполне приятным собеседником.

Через полчаса я объявил, что мы заблудились. Джезри воспринял новость с воодушевлением, будто потеряться лучше, чем найтись.

Мимо прокатило транспортное средство, похожее на коробку.

— Уже третий автобус с детьми, — заметил Джезри. — В твоём районе есть сувина?

— В таких районах нет сувин, — напомнил ему я. — Тут стабили.

— Ах да. Это от старого флукского... э-э... культурные...

— Стабилизационные центры. Но так лучше не говорить, потому что их никто так не называет уже три тысячи лет.

— Понял. Стабили так стабили.

Мы повернули следом за автобусом. Что-то между нами как будто хрустнуло и надломилось. В матике не имело значения, что Джезри по рождению бюргер, а я — пен. Однако стоило нам выйти из десятилетних ворот, этот факт вспух пузырём болотного газа в тёмной воде. Пока мы шли по городу, пузырь рос и минуту назад взорвался пламенем и вонью.

Мой старый стабиль показался мне неряшливым макетом в половину прежней величины. Некоторые классы были заколочены досками — а в моё время там было некуда ступить. Значит, численность населения действительно снижается. Возможно, к тому времени, как я стану прафраа, здесь вырастет молодой лесок.

От здания отъехал пустой автобус. Прежде чем ему на смену подкатил следующий, я успел заметить, как тол па детей, шатаясь под весом огромных рюкзаков, входит в каньон ядовито-яркого света: крытый проход с орущими автоматами для продажи сластей и напитков. Оттуда они понесут свой завтрак в классы, которые мы с Джезри видели через окна: в некоторых все дети смотрели одну и ту же программу на большом экране, в других у каждого была своя панель. В дальнем конце бухала низкочастотными ритмами спортивной программы глухая стена физкультурного зала. Ритм я узнал. Он ничуть не изменился с моих времён.

Мы с Джезри не видели движущихся картин десять лет и несколько минут стояли, как загипнотизированные. Но теперь я сориентировался и, как только сумел растолкать Джезри, повёл его по улицам, где ходил в детстве. Здешние люди любили модернизировать свои дома не меньше, чем кузовили: даже если я узнавал какую-нибудь постройку, над старой крышей оказывалась новая, на подпорках, или к модулям, которые мне иногда снились, были прилеплены новые. Зато теперь квартал был вдвое меньше, чем я его помнил.

Мы нашли место, где я жил до того, как меня собрали: два жилых модуля, соединённые в форме буквы L, и ещё одна L из металлической сетки образовывали клуатр вокруг заросшего бурьяном участка, где стоял сломанный моб и два сломанных кузовиля: самый старый ещё я помогал ставить на кирпичи. На воротах красовались четыре разновозрастные таблички с обещанием убить любого, кто войдёт. Мне подумалось, что одна такая табличка выглядели бы более устрашающе. Из забитого водостока росло деревце высотою в мой локоть. Видимо, семечко занёс ветер. Или птица. Интересно, подумал я, сколько лет ему понадобится, чтобы вырасти и разорвать водосток. В доме по спилю шла громкая движущаяся картина, поэтому нам пришлось долго кричать и трясти ворота, пока на пороге не появилась молодая женщина. Я прикинул, что ей лет двадцать. Если так, в моём детстве она была из «больших девочек». Я попытался вспомнить, как их звали.

— Лийя?

— Она переехала вместе с теми, — объяснила женщина таким тоном, словно люди в капюшонах каждый день приходят к ней и спрашивают давно забытых родственников. Она оглянулась через плечо на экран, где показывали огненный взрыв. Когда звук взрыва утих, до нас донёсся требовательный мужской голос. Женщина объяснила, что делает. Мужчина не совсем понял, и тогда она повторила то же самое, но громче.

— Я предполагаю, что за время твоего отсутствия в твоей семье произошёл какого-то рода фракционный раскол, — сказал Джезри.

Мне захотелось его стукнуть, но, всмотревшись в лицо, я понял, что он вовсе не пытается острить.

Женщина повернулась к нам. Я смотрел на неё через просвет между табличками, угрожающими мне убийством, и не был уверен, что она видит моё лицо.

— Меня раньше звали Вит, — сказал я.

— Мальчик, который ушёл к часам. Я тебя помню. Как дела?

— Хорошо. А у тебя?

— Живём, не паримся. Твоей мамы тут нет. Она переехала.

— Далеко?

Она закатила глаза от досады, что я вынуждаю её делать столь сложные умозаключения.

— Дальше, чем можно дойти пешком.

Мужчина в доме снова что-то крикнул. Женщина должна была опять повернуться к нам спиной и отчитаться о своих действиях.

— Что ж, она явно не исповедует дравикулийскую иконографию, — заметил Джезри.

— Почему?

— Она сказала, что ты ушёл к часам. Добровольно. Не то, что тебя заманили или похитили инаки.

Женщина снова повернулась к нам.

— У меня была старшая сестра по имени Корд. — Я кивнул на самый старый из разбитых кузовилей. — Это её. Я помогал его туда затащить.

У женщины было неоднозначное мнение о Корд, о чём она сообщила нам быстрой сменой лицевых выражений. В конце она резко выдохнула, опустила плечи, выпятила подбородок и улыбнулась нарочито фальшиво.

— Корд работает с какими-то штуками.

— С какими штуками?

Этот вопрос вызвал у женщины ещё большее раздражение, чем «Далеко?». Она подчёркнуто уставилась на движущуюся картину.

— Где её искать? — попробовал я другую тактику.

Она пожала плечами.

— Ты наверняка проходил мимо. — Она назвала место недалеко от десятилетних ворот — мы действительно мимо него шли. Тут мужчина в доме потребовал отчёта о её последних действиях.

— Не парьтесь. — Она помахала рукой и ушла в дом.

— Теперь мне не терпится увидеть Корд, — сказал Джезри.

— Мне тоже. Пошли отсюда, — и я повернулся к дому спиной — в последний раз, потому что не думал, что вернусь сюда на следующий аперт. Ну, может, когда мне будет семьдесят восемь. Лес вырастает удивительно быстро.

Теперь мы шли быстрее и разговаривали меньше, так что до моста добрались очень быстро. Поскольку Корд работала так близко к конценту, мы сначала поднялись в бюргерский район и нашли дом Джезри.

Когда мы ещё только вышли из десятилетних ворот, Джезри не сразу начал возмущаться, а пару минут как-то рассеянно молчал. На меня сошло снизарение: он ждал, что за воротами его встретят родные. Поэтому на подходе к его старому дому я волновался даже больше, чем перед своим. Привратник пустил нас в ворота, и мы сняли сандалии, чтобы пройтись босиком по влажной траве. Зайдя в тенистый лесок, окаймлявший главное здание, мы откинули капюшоны и пошли медленнее, с удовольствием вдыхая прохладный воздух.

Дома никого не оказалось, кроме служанки. Она говорила на каком-то странном флукском, который мы с трудом разбирали. Служанка нас, похоже, ждала: вручила нам лист бумаги — не со страничного дерева, какие мы выращиваем в конценте, а машинный. Он был похож на официальный документ, который оттиснули на печатном станке или сгенерировали на синтаксическом аппарате. В начале стояла вчерашняя дата. Оказалось, что это мать Джезри написала ему записку на какой-то машине, генерирующей ровные ряды букв. Записка была на ортском, всего с несколькими ошибками (мать Джезри не умела использовать сослагательное наклонение). Там были термины, нам незнакомые, но смысл мы вроде бы разобрали: отец Джезри выполнял много работы на какую-то труднообъяснимую сущность. Судя по части света, в которой она находилась, мы поняли, что это некий орган мирской власти. Вчера мать Джезри с большой неохотой и даже со слезами вынуждена была уехать к нему, потому что для его карьеры совершенно необходимо её присутствие на каком-то мероприятии, суть которого мы тоже не поняли. Они намеревались всенепременно вернуться к банкету в Десятую ночь и прилагали усилия, чтобы туда пришли три старших брата и две старшие сестры Джезри. А пока она испекла ему печенье (об этом мы уже знали, потому что служанка принесла нам его на блюде).

Джезри провёл меня по дому, который по ощущениям напоминал матик, только безлюдный. Там даже были интересные часы, которые мы долго исследовали. Потом мы взяли с полок книги и на какое-то время увлеклись чтением. Потом в базском соборе через улицу зазвонили колокола, которым начали вторить интересные часы. До нас дошло, что книги можно читать в любой другой день, и мы смущённо поставили их на место. Мы ещё походили по дому и остановились на веранде, где доели остатки печенья, разглядывая собор. Базская архитектура в двоюродном сродстве с матической: широкая и закругленная там, где наша — узкая и заостренная. Но этот город в секулюме был далеко не так важен, как концент светителя Эдхара — в матическом мире, поэтому их собор не шёл ни в какое сравнение с нашим.

— Ну как, ты стал счастливым? — пошутил Джезри, кивая на печенье.

— На это нужно две недели, — ответил я. — Поэтому аперт только десять дней.

Мы вышли на газон, миновали ворота и направились вниз с холма.

Корд работала в таком месте, где всё было из металла, то есть очень старое. Не такое старое, как постройки из камня, но скорее всего середины эпохи Праксиса, когда сталь подешевела и по рельсам пустили тепловые машины. Комплекс находился в четверти мили от столетних ворот, в конце канала, по которому баржи с реки могли подходить и к обычным, и железным дорогам. Вид у здания был неухоженный, но из-за своей огромности и тишины оно казалось даже величественным. Его огородили забором в два моих роста, из листов гофрированной стали, врытых в землю или вмурованных в бетон. Листы были сварены между собой и закреплены раскосами из старых рельсов. Для ветровой стяжки очень уж солидно. Солидно — не то слово; мы с Джезри наперебой высказали это наблюдение и заспорили, для чего нужна такая конструкция. Другие части ограды были из стальных ящиков, в каких под конец эпохи Праксиса возили товары на кораблях и поездах. Часть из них была заполнена землей, часть — металлоломом, настолько спутанным и покорежённым, что он больше походил на органику. Кое-где и вправду была органика, потому что всё это дело колонизировала буряника. Вдоль забора росло много всякой зелени, но за ним земля была утоптана плотно, как в овечьем загоне.

Главное здание по сути представляло собой крышу на сваях над последними двумястами футами канала. По исполинским потолочным фермам ездил мостовой кран: огромный крюк на ржавой цепи. Каждое из звеньев цепи было размером с мою голову. Из собора мы видели это сооружение, но никогда о нём особо не задумывались. Сбоку располагался цех с высоким потолком и настоящими стенами из кирпича (внизу) и гофрированной стали (вверху). К цеху в нижней части был приращен жилой модуль со всякими мелочами для создания уюта: дверью «под дерево» и флюгером в деревенском стиле — все они смотрелись здесь исключительно нелепо. Мы постучали, подождали и вошли. Мы очень шумели на случай, если здесь тоже убивают каждого входящего. Однако никто не появился.

Модуль проектировался как жилой, но почти всё в нём переделали. В душевой кабинке стоял высокий шкаф с документами. В стене просверлили дырки для трубок автомата, который готовит горячие напитки. В спальне установили писсуар. Кроме мелких псевдодеревенских украшений, поставленных вместе с модулем, примечательного здесь было немного, разве что куски металла — видимо, части какой-то машины, поломанные и покорёженные в катастрофе, о природе которой мы могли только гадать.

Жирные отпечатки подошв вывели нас к задней двери. Она открывалась в огромный цех. Мы с Джезри втянули голову в плечи и замерли, не решаясь переступить порог.

Помещение было слишком огромное, чтобы освещать его лампами, так что почти весь свет был естественный: он попадал внутрь через прозрачные панели высоко под потолком; каждую панель окружал туманный ореол. Стены и потолок потемнели от времени и жирной копоти. Сверху здесь тоже свисали цепи и крюки. На солидном расстоянии друг от друга располагались приземистые махины: иные в человеческий рост, иные — размером с библиотеку. В основе каждой лежала металлическая глыба, издали ровная, вблизи — шероховатая. Я так понял, что они изготовлены древним способом, когда в песке выкапывают форму и в неё льют жидкий чугун. Там, где это было нужно, металл срезали или высверлили, оставив гладкие поблескивающие плоскости, отверстия и прямые углы, например, толстые ножки, которыми отливки были привинчены к полу, или V-образные направляющие, по которым ездили другие отливки, приводимые в движение огромными маховиками. Сбоку и снизу от махин громоздились архитектурные ансамбли витой медной проволоки, исполненные симметрий разного рода и порядка; когда они двигались, на них вспыхивали голубоватые молнии. Побеги проводов и сложно изогнутых трубок взбирались по отливкам, как плющ — по валуну; прослеживая их взглядом до места наибольшей концентрации, я временами неожиданно натыкался на человеческое существо в тёмном комбинезоне. Некоторые из этих людей определённо работали, другие просто думали. Иногда машины издавали звуки, но по большей части тишину нарушало лишь мягкое жужжание расставленных повсюду металлических ящиков, от которых в разные стороны отходили кабели толщиной в мою щиколотку.

В цехе было от силы человек пять или шесть, но все они выглядели занятыми, и мы не решались к ним обратиться. Один рабочий шёл в нашу сторону, катя перед собой ржавую тачку, переполненную фантастическими волютами металлической стружки.

— Простите, — сказал я. — Корд здесь?

Рабочий повернулся и махнул рукой на что-то большое и сложное посреди цеха. Над ним рациональная адрахонесова геометрия потолочных ферм и бесконечно более сложные многообразия клубящегося тумана обретали сверхреальность за счёт дрожащей электрической подсветки. Увидь я звезду такого цвета в телескоп, я бы сразу понял, что это голубой карлик, и мог бы примерно оценить его температуру: гораздо горячее нашего солнца, настолько, что часть энергии излучается в ультрафиолетовом и рентгеновском диапазоне. Однако лучащийся комплекс размером с дом был оранжево-красным, а губительный свет пробивался лишь по его округлым краям или отражался от гладких участков пола. Подойдя ближе, мы с Джезри увидели прозрачный куб алого янтаря с двумя чёрными фигурками внутри, только это были не насекомые, а люди. Когда они двигались, их силуэты изгибались и шли рябью.

Мы поняли, что машина окружена завесой из какого-то красного желеобразного вещества. Голубой свет бил прямо вверх, убивая вредные организмы на балках, но не мог ослепить людей, стоящих на полу. Нам с Джезри было очевидно, что занавес красный потому, что его назначение — пропускать только низкоэнергетический свет, который мы воспринимаем как красный. Для высокоэнергетического света — который мы видим как голубой, если вообще видим, — он непрозрачен, словно стальная пластина.

Мы обошли комплекс по периметру: он был размером с два составленных рядом жилых модуля. Через прозрачную желеобразную завесу подробностей было не разобрать. Мы видели стол, на который могли бы лечь рядом десять человек, ездящий туда-сюда, как куб льда по сковородке. Посередине был установлен другой стол, поменьше, круглый: он быстро, но размеренно наклонялся и поворачивался. Над всем этим с чугунного моста свисала мощная конструкция, которая двигалась вверх и вниз, — из отверстия в ней и шёл голубой свет.

От верхней части моста к платформе, на которой стояли два человека, отходил трубчатый стальной кронштейн. На его конце висел металлический ящик, выглядящий здесь совершенно не к месту: он принадлежал к иному порядку вещей, чем чугунные станины. По всему ящику горели цифры. Видимо, внутри у него был синтаксический процессор — измеряющее или управляющее устройство машины. Или то и другое вместе: настоящий синтаксический процессор вполне может принимать решения на основе измерений. Моей первой мыслью было развернуться и выйти из цеха, но Джезри машина зачаровала.

— Брось, сейчас аперт! — воскликнул он и за руку потянул меня обратно.

Один из людей внутри что-то сказал про абсциссу. Мы Джезри изумлённо переглянулись, проверяя, не ослышались ли. Это было как если бы старуха-кухарка заговорила на среднеортском.

Из-за алой завесы доносились и другие обрывки разговора: «кубический сплайн», «эволюта», «пиланическая интерполяция».

Мы не могли оторвать глаза от чисел на передней панели синтаксического процессора. Они постоянно менялись. Одна строчка представляла собой часы: в ней шёл обратный отсчёт сотых долей секунды. Другие (как я постепенно сообразил) показывали положение стола: его абсциссу и ординату, угол поворота и угол наклона маленького столика, высоту разрядника. Иногда замирали все строчки, кроме одной, — это означало простое линейное движение. Иногда менялись все разом, выдавая очередное решение системы параметрических уравнений.

Целых полчаса мы с Джезри смотрели в полном молчании. По большей части я старался понять, как меняются цифры. А ещё я думал, как это место похоже на наш собор со священными часами посередине, в колодце света.

Тут часы, так сказать, пробили: обратный отсчёт замер на нуле, свет погас.

Корд отдёрнула занавес, сняла чёрные очки и рукавом вытерла со лба пот.

Человек рядом с ней — как я понял, заказчик — был одет в свободные чёрные штаны и чёрную фуфайку. Голову его покрывала маленькая чёрная шапочка. Мы с Джезри одновременно поняли, кто это, и разом остолбенели.

Ита тоже понял, кто мы, и отступил на полшага. Рот его открылся, так что длинная чёрная борода лавиной скользнула по груди. И тут он совершил нечто примечательное: пересилил вбитый с детства рефлекс втянуть голову в плечи и юркнуть прочь. Он сделал полшага вперёд и — трудно поверить, но мы с Джезри, обсуждая это позже, согласились, что так оно и было — глянул на нас с вызовом.

Не зная, как себя вести, мы с Джезри отошли подальше и стояли там, пока Корд выполняла череду маленьких быстрых действий, совершая актал отключения машины и подготовки её к дальнейшему использованию.

Ита снял шапочку — в таких они ходят среди своих — и растянул её в высокий, чуть грибообразный цилиндр — отличительный знак, по которому мы можем издали их заметить. Цилиндр он водрузил себе на голову и снова зыркнул на нас.

Как мы никогда не пустили бы ита в алтарь, так и он оскорбился, что мы пришли сюда. Словно мы осквернили это место своим присутствием.

Видимо, повинуясь тому же рефлексу, мы с Джезри опустили на лицо капюшоны.

Казалось, ита не только не переживает, что мы видим в нём представителя подлого, коварного племени, но, наоборот, гордится своей кастовой принадлежностью и всем своим видом это показывает.

Пока мы ждали, когда ита и Корд закончат свои дела, я продолжал думать о том, чем это место похоже на наш собор: например, тем, как я опешил, вступив в цех, такой тёмный и такой светлый одновременно. Голос у меня в голове — голос педанта-процианина — упрекал меня за халикаарнийский образ мыслей. Он говорил, что на самом деле я вижу собрание древних механизмов, лишённых всякого смысла: голый синтаксис, никакой семантики. Я утверждаю, что вижу в них смысл. Однако этот смысл есть только у меня в голове. Я принёс его сюда в своей черепной коробке и теперь играю с семантикой, приписывая смысл чугунным памятникам старины.

Однако чем дольше я об этом думал, тем больше убеждался, что у меня вполне законное снизарение.

Протес, величайший из фидов Фелена, как-то поднялся на гору рядом с Эфрадой. Оттуда он посмотрел на равнину внизу, увидел тени облаков и сравнил их очертания. Тогда-то он пережил своё знаменитое снизарение: хотя форма теней безусловно отвечает форме облаков, сами облака бесконечно сложнее и совершеннее своих теней, не только лишённых пространственного измерения, но ещё и спроецированных на неровную поверхность. По дороге вниз Протес развил своё снизарение, отметив, что всякий раз, как он оборачивается на гору, её форма предстаёт ему иной, хоть он и знает, что гора имеет одну абсолютную форму, а мнимые перемены порождены тем, что смещается его точка зрения. Отсюда он перешёл к самому великому снизарению: оба его открытия — касательно облаков и касательно горы — лишь тени, отбрасываемые на его сознание некой большей, всеобъемлющей идеей. Вернувшись на периклиний, он провозгласил своё учение, что всё, якобы нам ведомое — тени более совершенных объектов вышнего мира, учение, ставшее основой протесизма. Если Протеса чтут за его снизарения, почему мне нельзя думать, что и наш собор, и этот машинный цех — тени чего-то, существующего в ином мире: священного места, тени от которого ложатся и на другие места, например, на базские скинии или рощи вековых деревьев.

Джезри тем временем направился прямиком к машине. Корд нажала какие-то кнопки, отчего разрядник втянулся наверх, а стол выехал вперёд. Она запрыгнула на стальную пластину и короткими рассчитанными шажками двинулась к круглому столу (тоже самостоятельной машине внушительных размеров). Прежде чем поставить ногу, Корд аккуратно поводила ею вправо-влево, смахивая обрезки серебристого металла. Они с мелодичным звоном падали на пол, некоторые оставляли за собой тонкие витушки дымков. Подошёл рабочий с пустой тачкой, метлой и совком. Он начал сметать мусор в кучу.

— Эта штука вырезает форму из металлического бруска, — сказал Джезри. — Не лезвием, а электрическим разрядом, который плавит материал...

— Не просто плавит. Ты же видел, какой был свет? Он превращает металл в...

— Плазму, — хором сказали мы, и Джезри продолжил: — Он просто удаляет всё лишнее.

Сразу возник вопрос: а что не лишнее? Ответ стоял перед нами на вращающемся столике: скульптура из серебристого металла, изгибающаяся плавно, как рог, с раздувами, внутри которых проходили идеальные цилиндрические отверстия. Корд вытащила гаечный ключ из того, что было на неё надето, — это трудно было назвать одеждой, скорее сбруей, поскольку служило оно главным образом для крепления различных инструментов к её телу, — открутила три держателя, убрала гаечный ключ в его особый кармашек, расправила плечи, напрягла колени, вытянула спину, двумя руками взялась за выступы готовой детали и оторвала её от стола. Она спустила деталь с машины, словно спасённую с дерева кошку, и поставила на стальную тачку — по виду древнее гор. Ита провёл по детали руками. Его высокая шапка наклонилась вправо, потом влево — очевидно, ита проверял какие-то элементы детали. Потом он кивнул, обменялся несколькими словами с Корд и покатил тележку во мглу и тишь.

— Это деталь часов! — воскликнул Джезри. — Что-то сломалось или износилось в подвале!

Я тоже видел, что по стилю эта штука напоминает некоторые детали наших часов, но шикнул на Джезри, потому что сейчас меня больше интересовала Корд. Она шла к нам, аккуратно ставя ноги между обрезками металла и на ходу вытирая руки тряпкой. Волосы у неё были коротко острижены. Сначала мне показалось, что она высокая, может быть, потому, что такой я её помнил. На самом деле она была не выше меня. Из-за множества карманов с инструментами она выглядела пухлой, но шея и руки были крепкие, жилистые. В двух шагах от нас Корд остановилась, лязгнув снаряжением. Стояла она как-то особенно решительно и прочно. Впечатление было такое, будто она и спать может стоя, как лошадь.

— Кажется, я знаю, кто ты, — сказала Корд. — Но как тебя зовут?

— Теперь Эразмас.

— В честь какого-нибудь древнего светителя?

— Ага.

— А я так и не починила тот кузовиль.

— Знаю. Я только что его видел.

— Я притащила некоторые его детали сюда, чтобы починить, да так тут и осталась.

Корд взглянула на свою правую ладонь, словно говоря: «Если хочешь, можем пожать друг другу руки, только моя — грязная».

Мы обменялись рукопожатиями.

Снаружи зазвонили колокола.

— Спасибо, что разрешила нам посмотреть на свою машину, — сказал я. — Хочешь увидеть нашу? Скоро провенер. Мы с Джезри должны идти заводить часы.

— Я как-то раз была на провенере.

— Сегодня его можно посмотреть оттуда же, откуда смотрим мы. Доброго аперта.

— Доброго аперта, — ответила Корд. — Ладно, чего уж там, пойду гляну.

Нам пришлось бежать через луг. Под сбруей, которую Корд сняла в машинном цехе, у неё оказалась другая, поменьше, вроде жилета — как я понял, для вещей, которые должны быть у неё под рукой постоянно. Когда мы побежали, инструмент в карманах залязгал и зазвенел, так что Корд должна была остановиться и подтянуть несколько ремешков, после чего уже легко бежала наравне с нами. Наш луг заполонили миряне, выбравшиеся сюда на пикник. Некоторые даже жарили мясо. Они смотрели, как мы бежим, словно это такой специальный аттракцион для их развлечения. Детей выталкивали вперёд, чтобы им было лучше видно.

Взрослые направляли на нас спилекапторы и смеялись над нашей озабоченностью.

Мы вбежали в дверь, ведущую с луга, взлетели по лестнице в помещение, где у стен были свалены старые скамьи и аналои, и едва не споткнулись о Лио с Арсибальтом. Лио сидел на полу, подобрав под себя ноги, Арсибальт — на низкой скамье. Он раздвинул ноги и нагнулся вперёд, чтобы кровь из носа капала не на одежду, а на пол.

У Лио губа вспухла и кровоточила. Кожа у него под глазом была цвета охры — первая стадия синяка. Он смотрел в тёмный угол помещения. Арсибальт испустил прерывистый вздох, словно перед этим рыдал, а теперь наконец-то с собой справился.

— Подрались? — спросил я.

Лио кивнул.

— Между собой или...

Лио мотнул головой.

— На нас напали! — громко объявил Арсибальт, обращаясь к лужице крови на полу.

— В интра или в экстра? — спросил Джезри.

— В экстрамуросе. Мы направлялись в базилику моего батюшки. Я хотел всего лишь узнать, станет ли он со мной разговаривать. Мимо проехала машина: раз, другой, третий. Она кружила, как снижающийся коршун. Из неё вылезли четверо. У одного была подвязана рука: он смотрел и подбадривал остальных.

Мы Джезри разом посмотрели на Лио.

— Без толку! Без толку! — сказал тот.

— Что без толку? — спросила Корд. Звук её голоса заставил Арсибальта поднять глаза.

Лио было плевать, что у нас гостья, но на её вопрос он ответил:

— Моё искводо. Всё искусство долины, которое я изучал.

— Не может быть, чтобы настолько! — возмутился Джезри, хотя вот уж кто упорнее всех год за годом убеждал Лио, что от его искводо нет никакого проку.

Вместо ответа Лио вскочил, в два прыжка оказался перед Джезри и нахлобучил ему капюшон на лицо. Джезри не просто ослеп: теперь стла не давала ему поднять руки и откинуть капюшон. Лио ткнул Джезри в грудь — легонько, но тот качнулся так, что мне пришлось его подхватить.

— Вот это они с вами и проделали? — спросил я.

Лио кивнул.

— Запрокинь голову, — сказала Корд Арсибальту. — Тут есть сосуд. — Она указала себе на переносицу. — Зажми его. Вот так. Меня зовут Корд. Я сестра... Эразмаса.

— Чрезвычайно рад знакомству, — глухо ответил Арсибальт из-под руки (он последовал совету Корд). — Я Арсибальт, незаконный сын местного базского архипрелата, если ты можешь в такое поверить.

— Кровь вроде бы останавливается, — сказала Корд. Она вытащила из кармана два лиловых комка и развернула их в перчатки из тончайшего эластичного материала. Перчатки она натянула на себя. Я в первый момент ничего не понял, потом сообразил, что это защита от инфекции — предосторожность, до которой я бы в жизни не додумался.

— Хорошо, что благодаря комплекции крови у меня много, — заметил Арсибальт, — не то я мог бы умереть от кровопотери.

Некоторые кармашки у Корд были длинные, узкие и шли ровными рядами. Из двух она вытянула белые цилиндрики размером со свой мизинец. У каждого на конце болталась нитка.

— Это ещё что? — спросил Арсибальт.

— Можно назвать их промокашками, по одной для каждой ноздри. — Корд вложила белые цилиндрики в окровавленные руки Арсибальта и стала наблюдать, с легким беспокойством и интересом, как Арсибальт осторожно вставляет их в нос. Лио, Джезри и я молча смотрели.

Пришла суура Ала с охапкой тряпок, большую часть которых она бросила на пол, чтобы впитать кровавую лужу. Остатками они с Корд утерли кровь с губ и подбородка Арсибальта. Всё это время они изучали друг друга, словно соревновались, кто из них ученый, а кто — опытный экземпляр. К тому времени, как я сообразил, что надо их представить, они узнали друг о дружке столько, что имена почти не имели значения.

Из очередного кармана Корд достала хитрое металлическое устройство, сложенное во много раз, и развернула его в миниатюрные ножнички, которыми откусила нитки, торчащие из ноздрей Арсибальта.

Суура Ала всегда была ужасно строгой и авторитарной, и я думал, сейчас они с Корд передерутся, как кошки в наволочке. Но когда она увидела носовые промокашки, то одарила Корд радостным взглядом, на который Корд ответила тем же.

Мы под руки вывели Арсибальта из комнаты, надели на него огромную малиновую мантию, скрывшую следы побоев, и опоздали на провенер всего на пару минут. Нас встретило хихиканье: некоторые решили, что мы пили в экстрамуросе. Хихикали всё больше гости, но я услышал смешки даже из-за экрана тысячелетников. Я думал, что нам с Джезри придется работать за четверых, но Лио и Арсибальт, наоборот, налегали куда сильнее обычного.

После провенера отец-дефендор пересёк алтарь и прошёл за наш экран, чтобы задать вопросы Лио и Арсибальту. Мы с Джезри отошли в сторонку. Корд внимательно слушала. Поэтому Лио старался говорить по-флукски, к раздражению фраа Делрахонеса. Арсибальт, с другой стороны, употреблял слова вроде «разбойники и негодяи».

По его описанию транспортного средства и одежды громил Корд их узнала.

— Это местная... — сказала она и запнулась.

— Банда? — спросил Делрахонес.

Корд пожала плечами.

— Банда, которая развешивает у себя дома плакаты с придуманными бандами из старых спилей.

— Как интересно! — воскликнул Арсибальт, пока фраа Делрахонес обдумывал услышанное. — Значит, это нечто вроде метабанды...

— Но ведут они себя как настоящие бандиты, — сказала Корд, — и ты сам в этом убедился.

Из природы вопросов, которые задавал Делрахонес, стало ясно, что он пытается выяснить, какую иконографию исповедует банда. Он не уяснил того, что было понятно мне и Корд: есть эксы, которые готовы избить инаков просто потому, что это веселее, чем их не бить. А не потому, что они исповедуют какую-то абсурдную теорию. Он исходил из того, что разбойники и негодяи утруждают себя теориями.

В общем, сперва мы с Корд разозлились, потом нам стало скучно (как любил говаривать Ороло, скука — маска, в которую рядится бессилие). Мы переглянулись и отошли в сторонку, а когда никто не стал нас удерживать, потихоньку слиняли.

Я уже говорил, что у десятилетников вместо настоящего нефа — скопление башенок. В самой узкой из них располагалась винтовая лестница, ведущая на трифорий — галерею, которая тянется вдоль всей внутренней стены алтаря над экранами, под клересторием. Из дальнего конца нашего трифория ещё одна лесенка вела на хоры звонщиц. Корд заинтересовалась: я видел, как её взгляд скользит по верёвкам, уходящим в высоту президия. Понятно было, что она не успокоится, пока не увидит другой конец этих верёвок. Так что мы прошли по трифорию и начали взбираться по лесенке в башне, образующей юго-западный угол собора.

Когда дело доходило до стен, матические архитекторы оказывались совершенно беспомощны. Колонны — всегда пожалуйста. Арки — за милую душу. Своды (по сути, те же арки, только трёхмерные) — нет ничего проще. Зато там, где любой другой поставил бы стену, они городили арки и каменное кружево. Когда поступали рекламации на холод, комаров и всё остальное, от чего в нормальном здании защищали бы стены, матические архитекторы иногда снисходили до того, чтобы закрыть дырки витражами. К сожалению, у нас так и не дошли руки сделать достаточно витражей. В ветреную или дождливую погоду здесь было ужасно, зато в хороший день, как сегодня, преимущество матической архитектуры — её прозрачность — сказывалось в полной мере. Поднимаясь по юго-западной башенке, мы видели и внутреннюю часть собора, и концент внизу.

Та часть башни, где начинались площадки и пинакли, — другими словами, самое высокое её место, куда можно было попасть без приставных лестниц и скалолазного снаряжения, — располагалась примерно на уровне инспектората. Здесь можно было полюбоваться на один за самых искусных образцов каменной резьбы в конценте: купол-башенку, фактически целую скульптуру с изображениями планет, лун и древних космографов, которые их изучали. В середину всего этого великолепия была встроена решётка, которая поднималась и опускалась при помощи ворота. Сейчас решётка была поднята, так что мы могли попасть на следующую лестницу, идущую по гребню аркбутана внутрь президия. Будь решётка опущена, нам бы пришлось вернуться — по мостику в инспекторат меня почему-то не тянуло.

Мы прошли через купол. Я нарочно не торопился, давая Корд возможность рассмотреть резьбу и механизм. На лестнице я пропустил сестру вперед: так я не загораживал вид и мог поддержать её, если она почувствует головокружение. Потому что мы были уже высоко и взбирались по каменному аркбутану, который снизу казался не толще птичьей кости. Корд обеими руками держалась за чугунные перила, шла очень медленно и явно получала массу удовольствия.

Лестница заканчивалась амбразурой (невероятно сложной матической аркой) в углу президия примерно на уровне звонницы. Отсюда был только один путь наверх — лестница, вьющаяся вдоль ажурных стен президия. Туристам обычно не хватало сил взобраться так высоко, многие инаки ушли в экстрамурос, и весь президий был в полном нашем распоряжении. Я дал Корд время полюбоваться алтарём. Инспекторат и дефендорат, прямо под нами, имели форму клуатра, то есть и у того, и у другого в середине располагалась большая квадратная дыра, через которую проходил президий. Дыру обрамляли переходные галереи, с которых просматривалось всё — от алтарного пола до звездокруга.

Корд проследила верёвки от балкончика и убедилась, что они действительно привязаны к колоколам. Впрочем, отсюда было видно, что к ним ведут не только верёвки: из хронобездны спускались валы и цепи — механизм автоматического часового боя. Разумеется, Корд захотела его увидеть. Мы поползли вверх, как муравьи по стенке колодца, останавливаясь на каждом витке, чтобы Корд могла осмотреть механизм или разобраться, как пригнаны камни (а заодно и перевести дух). Эта часть здания была значительно проще: у архитекторов отпала нужда бороться со сводами и контрфорсами. И уж тут они отвели душу. Стены представляли собой белую фрактальную пену каменной резьбы. Корд ахала и восхищалась. Я не мог спокойно на это смотреть. Сколько часов я провёл здесь, счищая птичий помёт с камня и механизма!

— Значит, тебе сюда можно ходить только в аперт, — в какой-то момент предположила Корд.

— С чего ты взяла?

— Вам же нельзя встречаться с людьми из других матиков? Но если все станут ходить по лестнице, когда вздумают, вы будете друг с другом сталкиваться.

— Посмотри, как устроена лестница, — сказал я. — Она почти вся видна. Так что мы просто держим дистанцию.

— А если темно? Или если ты поднимешься на звездокруг и там кто-нибудь будет?

— Помнишь решётку, под которой мы проходили?

— На верху башни?

— Да. Так вот, вспомни, что таких башен ещё три. И в каждой такая же решётка.

— По одной для каждого матика?

— Верно. На ночь ключник закрывает все, кроме одной. Ключник — это такой иерарх, подчинённый матери-инспектрисе. В одну ночь на звездокруг могут подниматься только десятилетники. В следующую, например, столетники. И так далее.

Мы поднялись на высоту вековой гири и остановились, чтобы Корд могла её рассмотреть. Ещё мы поглядели через каменное кружево южной стены на машинный цех за столетними воротами. Я проследил свой утренний маршрут и отыскал дом Джезри на холме.

Корд по-прежнему выискивала изъяны в нашем каноне.

— Эти инспектора или как их там...

— Иерархи, — сказал я.

— Они, я так понимаю, общаются со всеми матиками?

— Да, а также с ита, секулюмом и другими концентами.

— Значит, когда ты с кем-нибудь из них говоришь...

— Послушай, — сказал я. — Одно из распространённых заблуждений — будто матики должны быть запечатаны герметически. Однако замысел совсем не в том. На случаи вроде тех, о которых ты говорила, у нас есть правила поведения. Мы держимся на расстоянии от тех, кто не из нашего матика. Молчим и опускаем капюшоны, чтобы не сказать и не увидеть лишнего. Если нам совершенно необходимо связаться с кем-то из другого матика, мы делаем это через иерархов. А их специально учат, как говорить, например, с тысячником, чтобы тому в мозг не проникла мирская информация. Вот почему иерархи носят такие одежды, такие причёски — они буквально не изменились за три тысячи семьсот лет. Они говорят на очень консервативной версии орта. И у нас есть способы общаться без слов. Например, если фраа Ороло хочет наблюдать какую-то звезду пять ночей кряду, он излагает свою просьбу примасу. Если примас находит её разумной, он даёт ключнику указание в эти ночи держать нашу решётку открытой, а другие — опустить. Все решётки видны из всех матиков, так что космограф-милленарий смотрит вниз и понимает, что сегодня он на звездокруг не пойдёт. И ещё у нас есть лабиринты между матиками, через которые можно проходить или передавать вещи. Но мы не в силах запретить воздухолётам пролетать у нас над головой или пенам — включать громкую музыку под нашим стенами. В древности на нас целых два века смотрели из небоскрёбов!

Корд заинтересовалась.

— Видел в машинном цехе старые двутавровые балки?

— Думаешь, это были каркасы небоскребов?

— Скорее всего. Не представляю, зачем ещё они могли понадобиться. У нас есть коробка со старыми фототипиями, на которых снято, как рабы тащили сюда эти балки.

— А дата на них есть?

— Да. Фототипии сделаны примерно семьсот лет назад.

— И что там на заднем плане? Разрушенный город или...

Корд мотнула головой.

— Лес с огромными деревьями. На некоторых фототипиях балки волокут, подложив под них брёвна.

— Что ж, около две тысячи восьмисотого года был крах цивилизации, так что всё сходится.

Хронобездну пронизывали многочисленные валы и цепи, связанные с часовым механизмом. Сейчас мы находились на уровне зубчатых передач и валов, приводимых в движение гирями.

На лице Корд всё яснее проступало раздражение. Теперь она не выдержала:

— Ну нельзя же так!

— Что нельзя?

— Нельзя так строить часы, которые должны идти тысячи лет!

— А почему?

— Взять хоть цепи! Звенья, шарниры, втулки — всё это места, где что-нибудь может сломаться, износиться, испачкаться, заржаветь... о чём думали те, кто это проектировал?

— Они думали, что здесь всегда будет много инаков, способных поддерживать механизм, — ответил я. — Но я понял, о чём ты. Некоторые другие миллениумные часы больше похожи на то, что тебе представилось: могут идти тысячелетиями без всякого ремонта. Всё зависит от того, что хотели сказать их создатели.

Это дало ей обильную пищу для размышлений, и некоторое время мы поднимались молча. Теперь я шёл первым и показывал дорогу: мы петляли по площадкам и лесенкам, устроенным, чтобы подлезть к разным частям механизма. Корд готова была бесконечно разбираться в устройстве часов. Я заскучал и подумал, что в трапезной уже начал и раздавать еду. Потом я сообразил, что в аперт всегда могу выйти в экстрамурос и попросить у добрых людей чизбург. Корд, привыкшая, что есть можно в любое время, ничуть не боялась пропустить обед.

Она смотрела, как толкают друг друга причудливо выточенные рычажки.

— Похоже на ту деталь, которую я сегодня делала для Самманна.

Я поднял руки и взмолился:

— Не говори мне, как его зовут... и вообще ничего о нём не говори.

— Почему вам нельзя говорить с ита? — с внезапной досадой спросила она. — Глупость какая-то. Среди них попадаются очень умные.

Вчера я бы рассмеялся, услышав из уст экса такое уверенное суждение об уме кого-нибудь из обитателей матика — пусть даже ита. Но Корд — не просто экс. Она — моя сестра. У нас с ней куча общих генетических цепочек, и врождённого ума у неё столько же, сколько у меня. У фраа не может быть детей: нам добавляют в пищу особое вещество, вызывающее мужское бесплодие, чтобы наши сууры не беременели и в матиках не вывелся более умный биологический вид. Генетически мы все из одной кастрюли.

— Это что-то вроде гигиены, — сказал я.

— Вы считаете, что ита грязные?

— Гигиена борется не с грязью, а с вредными микроорганизмами. Её цель — препятствовать распространению опасных генетических цепочек. Мы не считаем ита грязными в том смысле, что они не моются. Однако они по сути своих занятий имеют дело с информацией из самых разных источников, в которых можно подцепить что угодно.

— А зачем это всё? В чём смысл? Кто придумал эти дурацкие правила? Чего вы боитесь?

Корд говорила в полный голос. Будь мы в трапезной, я бы сейчас втянул голову в плечи, но здесь, среди глухонемых механизмов, наш разговор был мне даже приятен. Пока мы лезли дальше, я подбирал объяснение, которое она сможет воспринять. Самая интересная часть механизма — та, которая управляла циферблатами, — осталась внизу. Выше были только двенадцать вертикальных валов, уходящих через дыры в своде к тому, что находилось на звездокруге: полярным осям телескопов и зенитному синхронизатору, который каждый день (по крайней мере каждый погожий день) в полдень немного поправлял ход часов. Остаток пути нам предстояло проделать по винтовой лестнице, вьющейся вокруг самого большого вала — того, что поворачивал огромный телескоп светителей Митры и Милакса.

— Та большая машина, которой ты режешь металл...

— Она называется «пятикоординатная электроразрядная установка».

— Я заметил, что у неё есть рукоятки. Закончив работу, ты ими поворачивала столик. Наверняка ты можешь с их помощью вырезать детали?

Корд пожала плечами.

— Да, очень простые.

— Но когда ты отпускаешь рукоятки и передаёшь управление синтаксическому аппарату, машина обретает большие возможности?

— Не то слово! Машина, управляемая синапом, может вырезать практически любую форму.

Корд вытащила из бокового кармана часы и помахала цепочкой из серебристых бесшовных звеньев.

— Это моя работа на звание мастера. Я вырезала её из цельного титанового стержня.

Я потрогал цепочку. На ощупь она была как струйка ледяной воды.

— Так вот, синапы точно так же увеличивают возможности других инструментов. Например, инструментов для чтения и писания генетических цепочек. Для видоизменения протеинов. Для программирования нуклеосинтеза.

— Я не знаю, что это такое.

— Потому что никто таким больше не занимается.

— А ты тогда откуда знаешь?

— Мы всё это изучаем — абстрактно, — когда нам рассказывают историю Первого и Второго разорений.

— Ну, про них я тоже впервые слышу, так что давай переходи к сути.

Мы как раз добрались до верхней площадки. Я толкнул дверь, и мы, щурясь от яркого света, вышли на звездокруг. В последней фразе Корд я уловил лёгкое недовольство, а по разговорам Ороло с мастерами помнил, как раздражала их наша манера подводить к ответу исподволь, а не отвечать в лоб. Поэтому я на время придержал язык и дал Корд оглядеться.

Мы стояли на крыше президия — огромном каменном диске, опирающемся на свод. Середина его была слегка приподнята для стока дождевой воды. Пол украшали резные и мозаичные космографические символы и кривые. Менгиры по периметру отмечали места восхода и захода некоторых небесных тел в разное время годового цикла. Внутри круга располагалось несколько сооружений. Точно посередине стоял пинакль, обвитый двойной спиралью внешних лестниц. Его вершина была наивысшей точкой собора.

Самыми массивными были парные купола большого телескопа. Рядом располагались купола поменьше, лаборатория без окон, где мы работали с фотомнемоническими табулами, и отапливаемый придел, где Ороло занимался теорикой и учил фидов. Туда я и повёл Корд. Мы прошли через две окованные железом двери (здесь, на высоте, часто дули сильные ветры) и оказались в маленькой тихой комнатке. Арки, круглые витражи — такое впечатление, что мы попали в Древнюю матическую эпоху. На столе, там, где я её и оставил, лежала фотомнемоническая табула, которую мне дал Ороло, — диск размером в две моих ладони и в три пальца толщиной, сделанный из тёмного стеклянистого вещества. В его глубине пряталось изображение туманности светителя Танкреда, почти неразличимое в ярком свете из окна. Я отодвинул диск в тень, и туманность проступила чётче.

— Первый раз вижу такую толстую фототипию, — сказала Корд. — Это какая-то древняя технология?

— Гораздо лучше. Фототипия запечатлевает одно мгновение — в ней нет временного измерения. Видишь: кажется, что изображение почти на поверхности.

— Ага.

Я приложил палец к ободу табулы и повёл им вниз. Изображение ушло в стекло вслед за моим пальцем. Туманность при этом уменьшалась, а неподвижные звёзды оставались на своих местах. Когда мой палец дошёл до самого низа, туманность сжалась в одну очень яркую звезду.

— В нижнем слое табулы мы видим звезду Танкреда в ту самую ночь, когда она взорвалась, в четыреста девяностом году. Практически в то мгновение, когда свет проник в нашу атмосферу, светитель Танкред поднял глаза к небу и увидел сверхновую. Он побежал к большому телескопу своего концента, вложил в него точно такую же фотомнемоническую табулу и навёл трубу на звезду. С тех пор табула лежала там, записывая взрыв каждую ясную ночь, пока в две тысячи девятьсот девяносто девятом году её не вынули, чтобы снять копии для тысячелетников.

— Я всё время вижу такие в фантастических спилях, — сказала Корд, — но не знала, что это взрывы. — Она несколько раз провела пальцем по краю табулы, двигая изображение на тысячу лет в секунду. — Но тут это видно яснее ясного.

— У табулы есть множество других возможностей. — Я показал, как увеличить картинку до пределов разрешения.

До Корд наконец дошло, к чему я клоню.

— В этой штуке, — сказала она, указывая на табулу, — должен быть какой-то синап.

— Да. Поэтому она гораздо лучше фототипии — как твоя пятикоординатная установка становится лучше благодаря своим мозгам.

— Разве это не против вашего канона?

— Некоторые праксисы нам разрешили оставить. Скажем, новоматерию в наших стлах и хордах или вот такие табулы.

— Когда? Когда были приняты эти решения?

— На конвоксах после Первого и Второго разорения, — сказал я. — Понимаешь, хоть эпоха Праксиса и закончилась, конценты дважды набирали большую силу, соединив изобретённые их синтаксическими группами процессоры с другими инструментами — в одном случае для создания новоматерии, в другом — для манипуляций с цепочками. Это напомнило людям об Ужасных событиях и привело к Первому и Второму разорению. Наши правила насчёт ита и того, какие праксисы можно использовать, а какие — нет, составлены в те времена.

Для Корд всё услышанное было слишком абстрактно, но внезапно она ухватила суть, и её глаза расширились.

— Ты об инкантерах?

По идиотскому, бессознательному рефлексу я взглянул в окно на милленарский матик — он стоял на утёсе вровень с башней, но его закрывала древняя крепостная стена. Корд правильно истолковала мой взгляд. Хуже того — она этого и ждала.

— Миф об инкантерах восходит к эпохе, предшествовавшей Третьему разорению, — сказал я.

— И о тех, с кем они воевали... забыла, как называются...

— Риторы.

— Ах да. Так в чём, собственно, разница?

Корд смотрела на меня с наивным любопытством, накручивая на палец часовую цепочку. Я не мог отплатить ей той же монетой: показать, какие глупые вопросы она задаёт.

— Ну, если ты смотришь такого рода спили, то знаешь про них больше меня, — сказал я. — Мне как-то попалась такая бойкая формулировка: мол, риторы умели менять прошлое и делали это с удовольствием; инкантеры могли изменять будущее, но прибегали к своему умению крайне неохотно.

Корд кивнула, как будто это и впрямь объяснение, а не чушь собачья.

— Им приходилось менять будущее в ответ на действия риторов.

Я пожал плечами.

— Опять-таки всё зависит от того, какая фантастика тебе нравится.

— Но те, кто там, инкантеры? — сказала Корд, глядя на утёс.

Мне стало совсем кисло, поэтому я снова вывел её на площадку, но там Корд опять повернулась к милленарскому матику. Я наконец понял, что она просто хочет себя успокоить. Увериться, что странные люди, живущие на утёсе над её городом, не опасны. И здесь я был рад ей помочь, тем более что потом она может успокоить других. В том-то и цель аперта — рассеивать предрассудки и сглаживать острые углы.

Однако врать Корд я тоже не мог.

— Наши тысячники — особая история, — сказал я. — В других матиках, например, в том, где живу я, смешаны разные ордена. Там, на утёсе, все принадлежат к одному ордену — эдхарианскому. То есть все они — последователи светителя Халикаарна. В тех сказках, о которых ты говоришь, они были бы инкантерами.

Видимо, мне удалось полностью удовлетворить её любопытство насчёт инкантеров и риторов. Мы продолжили экскурсию по звездокругу, хоть мне и пришлось сделать крюк, чтобы не пройти близко от ита, который вышел из подсобки, неся на плече моток красного провода. Корд это заметила.

— А зачем вообще держать здесь ита, если вы их избегаете? Не проще ли отправить их куда подальше?

— Они обслуживают некоторые части часового механизма...

— Невелика хитрость! Тут бы и я справилась.

— Ну... сказать по правде, мы сами задаём себе этот вопрос.

— Воображаю! И наверняка у вас есть на него двенадцать разных ответов.

— Есть устойчивое мнение, что они шпионят за нами по указке мирских властей.

— И поэтому вы их не любите.

— Да.

— А почему вы думаете, что они за вами шпионят?

— Из-за воко. Это актал, когда фраа или сууру вызывают из матика, чтобы сделать что-то праксическое для бонз. Больше мы их не видим.

— Они просто исчезают?

— Мы поём некий анафем — песнь прощания и скорби, — потом смотрим, как этот человек выходит из собора и садится на лошадь или в геликоптер. Да, «исчезают» — правильное слово.

— И при чём здесь ита?

— Скажем, мирской власти нужно победить какую-нибудь болезнь. Откуда известно, какой инак в каком конценте этой болезнью занимается?

Корд обдумывала мои слова, пока мы поднимались по винтовой лестнице на пинакль. Каждая ступенька представляла собой каменную плиту, выступающую из стены: смелая конструкция, требующая определённой смелости оттого, кто по ней взбирается, потому что перил не было.

— Выходит, властям это очень выгодно, — заметила Корд. — А вы не думаете, что страшилки про Ужасные события и про инкантеров — просто палка, которую власти держат наготове, чтобы вы их слушались?

— Это допущение светительницы Патагар. Оно восходит к двадцать девятому веку, — сказал я.

Корд фыркнула.

— Ладно, рассказывай. Что сталось со светительницей Патагар?

— Ничего особенного. Она жила себе и жила, потом основала свой орден. Его капитулы и сейчас где-то есть.

— С тобой невозможно говорить. Всякая идея, которую способны измыслить мои слабенькие мозги, оказывается затасканным утверждением какого-нибудь великого светителя, жившего две тысячи лет назад.

— Я не хочу умничать, но вообще-то это утверждение светительницы Лоры и восходит к шестнадцатому веку.

Она засмеялась.

— Правда?

— Правда.

— Буквально две тысячи лет назад какая-то светительница высказала мысль...

— Что все мысли, какие может выдумать человеческий ум, уже выдуманы. Это очень важная мысль.

— Погоди, а разве мысль светительницы Лоры не была новой?

— Согласно ортодоксальным палеолоритам это была Последняя мысль.

— А. Ладно, тогда я должна спросить...

— Что мы все делаем здесь все эти две тысячи сто лет?

— Ну, если совсем грубо, то да.

— Не все согласны с утверждением светительницы Лоры. Лоритов вообще принято ненавидеть. Лору называют вытащенным из нафталина мистагогом, а то и похлеще. Но хорошо, что лориты есть.

— Почему?

— Как только кто-нибудь придумывает мысль, которую считает новой, лориты пикируют, как коршуны, и пытаются доказать, что ей на самом деле пять тысяч лет. И, как правило, доказывают. Это досадно и унизительно, но по крайней мере люди не тратят времени на то, чтобы повторять уже пройденный путь. И чтобы справляться со своей задачей, лориты должны невероятно много знать.

— Значит, как я понимаю, ты не лорит.

— Да. Может быть, ты повеселишься, если я скажу, что после смерти Лоры её собственный фид пришёл к выводу: все её мысли предвосхитил философ-странник четырьмя тысячами лет раньше.

— Да, смешно, но разве это не доказывает, что Лора права? Я пытаюсь понять, раз так, что вас здесь держит?

— Идеи — вещь хорошая, даже если они не новые. Просто для того, чтобы освоить сложную теорику, надо учиться всю жизнь. Чтобы существующий запас идей жил, нужно... — я махнул рукой на концент внизу, — ...всё это.

— То есть вы вроде садовника, который разводит редкие цветы. Здесь ваша теплица. Она должна существовать вечно, иначе цветы вымрут. Но вы никогда...

— ...Мы очень редко выводим новый цветок, — признал я. — Впрочем, бывает, на кого-нибудь упадёт космический луч. Кстати, это напомнило мне, зачем я тебя сюда привёл.

— Ага. Что это? Я всю жизнь смотрю на эту пимпочку и думаю, что там наверху телескоп, в который смотрит старенький сморщенный фраа.

Мы выбрались на вершину «пимпочки» — пинакля. На крыше — каменной плите шириною в два моих роста — стояли два диковинных устройства и ни одного телескопа.

— Телескопы внизу, в тех куполах, — сказал я, — но ты могла и не узнать в них телескопы.

Я приготовился объяснить, как зеркала из новоматерии при помощи лазерных маяков прощупывают атмосферу на предмет флуктуаций плотности и меняют свою форму, чтобы скомпенсировать соответствующие искажения, и как они собирают свет и отбрасывают его на фотомнемоническую табулу. Однако Корд интереснее было разобраться в том, что перед ней. Одно из устройств представляло собой кварцевую призму, побольше моей головы, в руках у мраморного светителя. Призма была развёрнута к югу. Без моих объяснений Корд поняла, что свет входит в призму через одну грань, отражается от другой и через отверстие в полу попадает на металлическую конструкцию внизу.

— Я про такое слышала, — сказала Корд. — Эта штука каждый день в полдень синхронизирует часы, верно?

— Если нет облаков, — поправил я. — Но даже во время ядерной зимы, когда солнце может не проглядывать столетиями, часы сбиваются не сильно.

— А это что? — Корд указала на стеклянный купол размером с мой кулак. Он стоял на постаменте из резного камня, на той же высоте, что призма в руках у светителя. — Очевидно, какой-то телескоп, потому что я вижу щель для фотомнемонической табулы. — Она ткнула пальцем в отверстие под стеклом. — Но не похоже, что эту штуку можно поворачивать. Как вы её направляете?

— Она не поворачивается, и её не надо направлять, потому что это линза «рыбий глаз». Она видит всё небо. Мы называем её «Око Клесфиры».

— Клесфира — чудище из древней мифологии, которое могло смотреть во все стороны сразу.

— Ага.

— А зачем она нужна? Я думала, телескоп — чтобы рассмотреть что-то, а не видеть всё разом.

— Их расставили по всем звездокругам мира примерно во времена Большого кома, когда люди очень интересовались астероидами. Ты права, чтобы что-нибудь рассмотреть, такая линза не годится. Зато она отлично позволяет записывать траектории быстро движущихся предметов. Например, длинные полоски света от метеоритного роя. Изучая их, мы можем понять, какие камни падают с неба: откуда они, из чего состоят и насколько велики.

Впрочем, Око Клесфиры не слишком заинтересовало Корд, ведь в нём не было движущихся частей. Дальше подниматься было некуда, глубже вникать в космографию Корд явно не хотела. Она вытащила часы на струящейся цепочке и посмотрела время. Мне это показалось смешным, поскольку она стояла на вершине часов, о чём я и сказал. Корд не поняла юмора. Я предложил объяснить, как определять время по положению солнца относительно менгиров, но Корд ответила: «Давай только не сейчас».

Мы спустились. Она торопилась, нервничала из-за работы и каких-то других дел — всего того, чем постоянно забита голова у мирян. Только на лугу, когда впереди уже показались дневные ворота, она немножко успокоилась и начала мысленно перебирать наш разговор.

— Так что ты думаешь о допущении светительницы, как её там?

— Патагар? Что легенду об инкантерах придумали бонзы, чтобы нас шантажировать?

— Да, Патагар.

— Ну, загвоздка в том, что мирская власть меняется от эпохи к эпохе.

— В последнее время — каждый год, — заметила Корд, но я не понял, всерьёз она говорит или шутит.

— Трудно поверить, что она способна придерживаться одной и той же стратегии на протяжении четырёх тысячелетий, — сказал я. — С нашей точки зрения, она меняется так часто, что мы даже и не следим за ней, кроме как во время аперта. Считай это место зверинцем для людей, которым противно следить за мирской властью.

Наверное, это было сказано немного заносчиво. С каким-то вызовом, как будто Корд нападает, а я оправдываюсь. Мы простились в десятилетних воротах, и она пообещала на неделе заглянуть ещё.

По пути назад я думал о людях, с которыми разговаривал сегодня. Казалось бы, я меньше всех доволен своим положением, но стоило Джезри или Корд усомниться в правильности нашей системы, я тут же вставал на её защиту и начинал объяснять, чем она хороша. Нелепость, если так посмотреть.

*************** Новоматерия , твёрдое, жидкое либо газообразное вещество, обладающее физическими свойствами, не наблюдаемыми в естественных простых веществах или их соединениях. Эти свойства обусловлены строением атомных ядер. Процесс возникновения ядер из более лёгких частиц называется нуклеосинтезом и происходит обычно в старых звёздах. Он подчиняется законам, которые, если можно так выразиться, застыли в своём нынешнем виде вскоре после возникновения космоса. За два десятилетия после Реконструкции были достигнуты значительные успехи в понимании этих законов, что позволило инакам в лабораторных условиях осуществить нуклеосинтез по законам, слегка отличающимся от естественных для данного космоса. Большая часть полученной Н. не имела практического значения, однако на основе некоторых образцов удалось разработать материалы, обладающие исключительной прочностью либо эластичностью, либо позволяющие легко регулировать их свойства при помощи синтаксических устройств. Реформы, принятые после Первого разорения, запретили инакам продолжать исследования в области Н. В матическом мире Н. по-прежнему производится в небольшом количестве и идёт на стлы, хорды и сферы. В экстрамуросе используется во многих промышленных товарах. «Словарь», 4-е издание, 3000 год от РК.

Фраа Лио придумал новую обмотку, в которой походил на свёрток, выпавший из почтового вагона, зато теперь ему ни при каких обстоятельствах не могли нахлобучить капюшон на лицо. Мы проверяли это в течение четверти часа, и Лио всё больше гордился собой, пока Джезри не обломал ему удовольствие, спросив, защищает ли такая обмотка от пуль.

Снова пришла Корд, на сей раз вместе с Роском — молодым человеком, с которым состояла в отношениях. Они поужинали у нас в трапезной. Сегодня на Корд было меньше гаечных ключей и больше цепочек, серёжек и колец — все их она сама сделала из титана.

Арсибальт сумел-таки добраться до базилики непобитым, но отец сказал, что разговор между ними возможен в одном случае: если Арсибальт пришёл покаяться и вступить в лоно базской ортодоксии.

Лио бродил по предместьям в надежде наткнуться на банду хулиганов, а вместо этого эксы угощали его выпивкой или предлагали подбросить на мобе.

Родители Джезри вернулись в город, и он время от времени ходил к ним в гости. Один раз он взял меня с собой. Я был поражён, какие они умные, воспитанные и (как всегда в экстрамуросе) сколько у них вещей. Однако их образованность была страшно поверхностная: они знали кучу всего, но без настоящего понимания. И, удивительное дело, это укрепляло, а не ослабляло их уверенность в собственной правоте.

Лио не забыл подначку Джезри насчёт пуль. Он уговорил своих новых друзей отвезти его в заброшенный карьер за городом, где местные забавлялись стрельбой по неподвижным предметам. Стла и сфера стали мишенями. Лио повёл против них боевые действия с использованием разных видов оружия. Пули проходили сквозь плетение стлы: волокна из новоматерии растягивались, пропуская пулю; оставалась дырочка, которую можно было убрать, если хорошенько помять стлу пальцами. А вот острые как бритва плоские наконечники стрел рвали волокна, оставляя прорехи, которые уже нельзя было заделать. Сфера в отличие от стлы растягивалась бесконечно, как конфета-тянучка. Пуля практически выворачивала её наизнанку и отбрасывала, словно мяч. Лио объявил, что сферой можно защищаться от огнестрельного оружия: пуля всё равно войдёт в тело, но утащит за собой длинный чехол из сферы, который помешает ей рыскать или разлететься на осколки и за который её потом можно вытащить из раны. Слов нет, как нас это успокоило.

Корд пришла ещё раз, теперь без Роска. Мы замечательно погуляли по матику и даже заглянули в верхний лабиринт. Говорили о том, что сталось с нашими родственниками, затем о том, где она рассчитывает оказаться на следующий аперт.

К восьмому дню аперта я был сыт им по горло. И совершенно растерян. Я влюбился в свою сестру. Это могло значить, что я извращенец и всё такое. Впрочем, чем больше я анализировал свои чувства, тем яснее видел, что это не такая влюбленность, когда хочется отношений.

Я думал о ней весь день, слишком сильно переживал из-за того, что она обо мне думает, мечтал, чтобы она приходила чаще и обращала на меня больше внимания. Потом я вспомнил, что через несколько дней ворота закроются и я на десять лет потеряю её из виду. Корд, по всей вероятности, помнила об этом постоянно и держала некоторую дистанцию. Кроме того, как я понимал, в конценте её больше интересовали практические стороны, а с ними она в какой-то мере была связана постоянно, потому что делала для ита детали.

В каждый день аперта я мог бы написать о своих мыслях и чувствах целую книгу, и в каждый день это была бы не та книга, что в предыдущий. Однако к концу восьмого дня сложилась определённая картина, которую я могу изложить тут более кратко.

*************** Отношения. 1. (древнеорт. и более поздн. орт.) Близость (обычно физиологическая) между несколькими (обычно двумя) лицами, соблюдающими картазианский канон. В наиболее частом случае О. заключаются между фраа и суурой примерно одного возраста. Существуют разные типы О. Ма Картазия в «Каноне» перечислила четыре типа и запретила их все. В Древнюю матическую эпоху широкую известность получили О. светителя Пера и светительницы Элиты благодаря обнаруженной после их смерти груде любовных писем. В первые годы Пробуждения некоторые матики пошли на беспрецедентное изменение в каноне, разрешив перелифические О., то есть постоянный союз между одним фраа и одной суурой. «Пересмотренная книга канона», принятая во время Реконструкции, описывает восемь типов О. и разрешает два. «Вторая заново пересмотренная книга канона» описывает семнадцать, разрешает четыре и смотрит сквозь пальцы ещё на два. Все разрешённые О. регламентированы определёнными правилами, и вступление в них отмечается акталом, на котором участники в присутствии трёх свидетелей обязуются эти правила соблюдать. Ордена и конценты, в нарушение канона допускающие иные типы О., подвергаются дисциплинарным мерам со стороны инквизиции. Впрочем, концент или матик может допускать меньшее число типов; нулевое число разрешённых типов, разумеется, означает полный целибат. 2. (поздн. эпоха Праксиса) Брендятина, по сути своей не поддающаяся чёткому определению, но, видимо, как-то связанная с контактами между разноплеменными сообществами. «Словарь», 4-е издание, 3000 год от РК.

Ороло заметил моё состояние и сказал мне прийти на звездокруг вскоре после захода солнца. Он зарезервировал на ночь телескоп светителей Митры и Милакса. Погода была пасмурная, но Ороло всё равно пошёл туда нацелить телескоп и приготовить фотомнемоническую табулу в надежде, что позже развиднеется. Когда я отыскал его за панелью телескопа, он уже заканчивал приготовления. Мы пошли прогуляться вдоль кольца менгиров. Поначалу я стеснялся говорить о том, что меня тревожит, но в конце концов выложил свои чувства и мысли насчёт Корд. Ороло задал кучу вопросов, до которых я бы сам в жизни не додумался. Как я понял, они полностью подтвердили его уверенность, что я не испытываю к сестре ничего недолжного.

Ороло напомнил, что Корд — моя биологическая семья и вообще единственный человек, которого я знаю в экстрамуросе. Он заверил, что думать о ней много — вполне естественно и ничего дурного тут нет.

Я рассказал про разговоры, в которых ставились под сомнение канон и Реконструкция. Ороло ответил, что это неписаная традиция аперта. Тягостные мысли надо проговорить вслух, чтобы не мучиться ими следующие десять лет.

На северо-восточном краю звездокруга он остановился и сказал:

— Знаешь ли ты, что мы живём в очень красивом месте?

— Ещё бы! — воскликнул я. — Каждый день я вхожу в собор, вижу алтарь, мы поём анафем...

— Твои слова говорят «да», твой тон — как будто ты себя выгораживаешь — что-то другое. И ты ещё не видел этого.

Ороло махнул рукой на северо-восток.

Горный кряж, уходящий в том направлении, зимой скрывали облака, летом — пыльное марево. Однако сейчас была осень. Несколько недель стояла жара, но на второй день аперта резко похолодало, так что мы уплотнили стлы до зимней толщины. Два часа назад, когда я входил в президий, бушевала буря, но пока я поднимался по лестницам, шум дождя и града постепенно стихал. К тому времени, как я разыскал Ороло наверху, от бури остались только редкие капли, несущиеся в потоке воздуха, словно космическая пыль, да белая пена градин на каменных плитах. Мы были почти в облачном слое. Небо обрушилось на горы, как море на скалистый мыс, и в полчаса растратило свою холодную энергию. Облака рассеивались, но небо не светлело, потому что солнце уже садилось. Ороло зорким взглядом космографа приметил на склоне горы светлую полоску. Когда он на неё указал, я подумал сперва, что в какой-то высокогорной долине град посеребрил ветки деревьев. Но пока мы смотрели, свет приобрёл более тёплый оттенок. Полоска становилась шире и взбиралась по склону. Деревья, ранее изменившие цвет, теперь вспыхнули огнём. Это был луч солнца, пробившийся в разрыв туч далеко на западе.

— Вот красота, которую я хочу тебе показать, — сказал Ороло. — Главное, чтобы ты видел и любил красоту прямо перед собой, иначе у тебя не будет защиты от уродства, подступающего со всех сторон.

Такие поэтически-сентиментальные высказывания были совершенно не в духе фраа Ороло, и я от удивления даже не задумался, что он имел в виду, говоря об уродстве.

По крайней мере я понял, что он хотел мне показать. Свет наливался оттенками алого, золотого, жёлтого и оранжево-розового. За несколько секунд он зажёг стены и башни милленарского матика таким сиянием, что, будь я богопоклонником, я бы назвал его священным и увидел в нём доказательство существования бога.

— Красота пробивается, как луч сквозь облака, — продолжал Ороло. — Твой глаз её различает, когда она касается чего-то, способного её отразить. Однако умом ты знаешь, что свет исходит не от башен и гор. Разум говорит тебе, что нечто светит из иного мира. Не слушай тех, кто говорит, будто красота в глазах смотрящего. — Ороло подразумевал фраа из Нового круга и реформированных старофаанитов, но теми же словами Фелен мог бы предостерегать юного фида, чтобы тот не поддавался на демагогию сфеников.

Свет ещё минуту озарял самый высокий парапет, затем погас. Внезапно всё вокруг стало тёмно-зелёным, синим и фиолетовым.

— Сегодня будет хорошая видимость, — сказал Ороло.

— Мы останемся?

— Нет, надо спускаться. Ключник уже и так будет нас ругать. Я схожу за своими записями.

Ороло торопливо ушёл прочь, и я на какое-то время остался один. Неожиданно я увидел над горами маленький рассвет: луч, невидимо бьющий через пустое небо, наткнулся на тончайшие перистые облачка, и они вспыхнули, как брошенные в огонь комки шерсти. Я посмотрел на тёмный концент и не почувствовал желания спрыгнуть. Красота даст мне силы жить. Я подумал о Корд, о её красоте, о вещах, которые она делает своими руками, о том, как она держится, о чувствах, пробегающих по её лицу, когда она думает. В конценте красота чаще всего заключена в теорических построениях — это та красота, которой добиваются упорным трудом. Красота есть в нашей музыке и зданиях всегда, даже если я её не вижу. Ороло нащупал нечто очень важное: видя красоту, я ощущал себя живым, и не только в том смысле, в каком вспоминаешь, что ты живой, ударив себя по пальцу молотком. Скорее я чувствовал себя частью чего-то. Что-то пронизывало меня такое, к чему я по самой своей природе принадлежу. Это разом прогоняло желание умереть и намекало, что смерть — ещё не всё. Я понимал, что до опасного близко подошёл к территории богопоклонников. Однако если люди могут быть так прекрасны, трудно удержаться от мысли, что в них живёт отблеск мира, увиденного Кноусом в разрыве туч.

Ороло ждал меня на верхней площадке лестницы. Прежде чем начать спуск, он ещё раз оглядел начавшие проступать звёзды и планеты, словно дворецкий, пересчитывающий ложки. Мы спустились в молчании, светя себе под ноги сферами.

Как и предсказал Ороло, ключник, фраа Гредрик, ждал нас возле решётки. Рядом с ним стоял кто-то поменьше ростом и постройнее. Спускаясь по аркбутану, мы увидели, что это начальница Гредрика, суура Трестана.

— Кажется, нас ждёт епитимья, — сказал я. — Что доказывает твою правоту.

— В чём?

— В том, что ты говорил про подступающее со всех сторон уродство.

— Думаю, тут нечто иное, — сказал Ороло. — Нечто экстраординарное.

Мы вошли в каменный купол, и Гредрик с грохотом опустил за нами решётку. Я глянул ему в лицо. Я думал, он сердится, что мы заставили его ждать, но дело было в чём-то другом. Ключник явно нервничал и хотел поскорее отсюда убраться. Мы смотрели, как он возится с ключами. Пока он запирал замок, я глянул на унарский купол, потом на центенарский. Обе решётки были опущены. Получалось, что звездокруг вообще закрыли. Лишняя предосторожность на время аперта?

Я ждал, что Гредрик уйдёт, чтобы суура Трестана нас распекла. Однако он посмотрел мне в глаза и сказал:

— Идём со мной, фид Эразмас.

— Куда? — спросил я. Ключник обычно не обращался к нам с такими просьбами. Это была не его работа.

— Куда угодно, — ответил он и кивнул на ведущую вниз лестницу.

Я покосился на Ороло. Тот пожал плечами и тоже кивнул. Тогда я взглянул на сууру Трестану, но она лишь с преувеличенным терпением посмотрела мне в глаза. Ей не так давно исполнилось сорок, и выглядела она скорее привлекательно. В миру такая энергичная женщина пошла бы в коммерцию и пробилась в иерархию фирмы. В первые месяцы на новой должности она раздала множество епитимий за мелкие проступки, на которые её предшественник закрыл бы глаза. Старшие инаки уверяли меня, что все новые инспектора так себя ведут. Я был уверен, что она назначит нам с Ороло епитимью за опоздание, и не смел уйти, пока она это не сделала. Однако теперь стало ясно, что она пришла за чем-то другим. Поэтому я, кивнув ей и Ороло, начал спускаться по лестнице. Фраа Гредрик двинулся следом за мной.

Когда Трестана решила, что мы с Гредриком отошли достаточно далеко, она принялась что-то тихо говорить Ороло — уверенно и без пауз, как заготовленную речь.

Ороло ответил не сразу, и по голосу было слышно, что он на взводе. Он что-то отстаивал, и не спокойным тоном, как в диалоге. Что-то его расстроило. Из этого я понял, что суура Трестана не назначила ему епитимьи. Наказание надо принимать смиренно, если не хочешь получить вдвое и вчетверо. Ороло говорил о чём-то более важном. И суура Трестана явно велела Гредрику меня увести, чтобы поговорить с ним без свидетелей.

Вот так неприятно закончился наш разговор на звездокруге! Впрочем, это очередной раз доказывало, что Ороло прав. Если я хотел претворить его идеи в жизнь, то можно было начинать прямо сейчас.

«Найди и удержи, иначе умрёшь». Проснувшись на следующее утро, я уже не помнил, Ороло ли так сказал или я сам во сне сформулировал. В любом случае проснулся я с ощущением решимости и душевного подъёма.

Ороло сидел в трапезной один. Заметив меня, он натянуто улыбнулся и тут же отвёл взгляд. Он не хотел рассказывать мне о своём споре с Трестаной. Быстро закончив есть, Ороло встал и направился к десятилетним воротам, чтобы снова провести день в городе.

Гораздо важнее спора с Трестаной был наш предшествующий разговор на звездокруге. Я не мог говорить о своих выводах в трапезной: они не выдержали бы проверки граблями Диакса. Никто не принял бы их всерьёз. Более проциански мыслящие инаки сказали бы, что я впал в богопоклонство. Я не смог бы защищаться, не ссылаясь на идеи, которые покажутся им до смешного расплывчатыми. И всё же я знал, что именно так бывало у светителей. Они оценивали теорические построения не логически, а эстетически.

Не у меня одного много чего скопилось на душе. Арсибальт сидел один, ничего не ел, потом тихо вышел. Затем Тулия подсела ко мне с пустой миской. Я страшно обрадовался, пока не понял, что она просто хочет поговорить со мной об Арсибальте. Последнее время он подолгу сидел с мрачной миной, явно напрашиваясь на вопрос, в чём дело. Меня такая тактика бесила, и я решил на неё не поддаваться, а вот Тулия всячески старалась его ободрить. Она сказала, что я должен с ним побеседовать. Я согласился только потому, что просьба исходила от неё.

После Реконструкции первые фраа и сууры из ордена светителя Эдхара пришли на то место, где река огибала горный отрог. Взрывчаткой и водомётами они расчистили щебень и выветрелую породу, из которых по периметру воздвигли стены. После этого они принялись за скальное основание: отколотые плиты и призмы скатывались вниз, иногда до самой стены. Отрог превратился в ступень — площадку под утёсом. В утёсе первые тысячелетники прорубили узкую, вьющуюся серпантином лестницу. Однажды они поднялись по ней и не вернулись: разбили наверху лагерь и стали возводить собственные стены и башни. На несколько столетий долина осталась засыпана каменными глыбами. Они пошли на постройку собора, так что теперь почти все глыбы повыбрали и земля стала ровной и тучной. Однако несколько исполинских валунов по-прежнему лежали на лугу, отчасти для украшения, отчасти как материал для архитекторов, по-прежнему добавлявших к собору горгульи, флероны и тому подобное.

Арсибальт сидел на валуне среди разбросанных пенами ёмкостей из-под алкогольных напитков. Сами потребители напитков спали рядом в густой траве. На другом конце луга Лио скакал вокруг статуи светителя Фроги, захлёстывал ей голову стлой и резко дёргал. В обычный день я бы не обратил на него внимания, но сейчас был аперт и на лугу толпились посетители. Они указывали на него пальцами, смеялись, снимали на спилекапторы. Ещё одна полезная функция аперта: напомнить, какие мы чудные и как хорошо, что мы живём в таком месте, где это сходит с рук.

Наглядная демонстрация: фраа Арсибальт. Законченными абзацами, по пунктам, на превосходном среднеортском с примечанием на старо- и протоортском он объяснил, как расстроен отказом отца с ним разговаривать: ведь на самом деле он не столько отринул отцовскую веру, сколько пытается навести мосты между нею и матическим миром.

Мне показалось, что чересчур смело девятнадцатилетнему фиду браться за такой проект через семь тысяч лет после того, как дочери Кноуса отказались друг с другом разговаривать. Тем не менее я внимательно его выслушал. Отчасти — чтобы потом рассказать Тулии, какой я хороший; отчасти — потому что слова Арсибальта были почти такие же чудные, как мой вчерашний разговор с Ороло. Я рассчитывал, когда Арсибальт выговорится, поделиться с ним своими мыслями. Однако по ходу беседы (если это можно назвать беседой, потому что говорил Арсибальт, а я слушал) мои надежды таяли. Ему и в голову не приходило, что мне тоже хочется высказаться: может быть, не по таким глубоким и умным вопросам, но для меня они не менее важны. А как раз когда я углядел лазейку, чтобы встрять, он резко сменил тему и огорошил меня пеаном «обворожительной Корд». Вместо того чтобы говорить о занимавших меня вещах, я вынужден был мысленно примирять образ Корд и слово «обворожительная». Арсибальт хотел знать, не заинтересуют ли её атланические отношения. Я думал, что нет, но что я в этом смыслю? От бойфренда, который а) стерилен, б) выходит за ворота лишь раз в десять лет, явно не может быть никакого вреда. Поэтому я пожал плечами и ответил, что предложить, наверное, можно.

Затем назад к Тулии с отчётом.

Семнадцать лет назад Тулию нашли у дневных ворот, обёрнутую в газету и уложенную в сумку-холодильник для пива с оторванной крышкой. Пуповина у неё уже отвалилась, то есть для милленарского матика девочка не годилась: слишком большая, слишком затронута мирским влиянием. В любом случае она поначалу была очень слабенькой, так что её оставили в унарском матике, поближе к врачебной слободе. Здесь (как я предполагаю) её воспитывали заботливые бюргерские жёны и дочери, пока в шесть лет она не перешла в наш матик по лабиринту. Тулия появилась с нашей стороны одна и важно представилась первой же увиденной сууре. В общем, семьи в экстрамуросе у неё не было. Глядя на наши мучения с роднёй, она поняла, как ей повезло. Тулия, конечно, вежливо держала свои соображения при себе, но, очевидно, не переставала на нас дивиться. Она видела, как я гуляю с сестрой, и решила, что у меня всё хорошо. Я чувствовал, что ничего не выиграю, если стану излагать ей свои мысли по поводу разговора с Ороло.

Так что я пошёл и поговорил с совершенно чужими людьми из экстрамуроса, которые пришли поглазеть на унарский матик.

Мой матик был маленький, простой и тихий. Унарский, напротив, построили, чтобы производить впечатление на входящих извне: каждый год в течение десяти дней — на туристов из экстрамуроса, в остальное время — на тех, кто дал обет провести там по меньшей мере год. Лишь немногие из них переходили потом к деценариям. «Бюргерши, мечтающие что-то почувствовать», — желчно определил унариев один старый фраа. Чаще всего это были холостые юноши и незамужние девушки, выпускники престижных сувин, — в определённых кругах унарский матик считался необходимой ступенькой для вступления во взрослую жизнь и поисков брачного партнёра. Некоторые учились у халикаарнийцев и становились праксистами или мастерами. Другие — у проциан и шли в юриспруденцию, средства массовой информации, политику. Мать Джезри поступила в унарский матик вскоре после своего двадцатилетия и провела там два года, а потом почти сразу вышла за отца Джезри. Он был чуть старше, в унарском матике провёл три года и вынес оттуда знания, послужившие началом для успешной карьеры в той области, какую уж он выбрал.

*************** Плоскость. 1. В теорике Диакса — двумерное многообразие в трёхмерном пространстве, обладающее плоской метрикой. 2. Аналогичное многообразие в пространстве с б о льшим числом измерений. 3. Ровный участок на периклинии древней Эфрады, где теоры сперва чертили на земле геометрические построения, а позже стали проводить диалоги всех типов; отсюда глагол уплощить : полностью сокрушить в диалоге доводы оппонента. «Словарь», 4-е издание, 3000 год от РК.

На заре десятого дня аперта суура Ранда, одна из пасечниц, обнаружила, что ночью какие-то негодяи залезли в сарайчик, разбили часть горшков и унесли два контейнера с мёдом. Событие было эпохальное. Когда я пришёл в трапезную завтракать, все его обсуждали, и продолжали обсуждать, когда я уходил оттуда около семи. Мне надо было в девять стоять у годовых ворот. Самый быстрый путь лежал через экстрамурос, однако вчерашние раздумья о Тулии навели меня на мысль пройти нижним лабиринтом, как она в шесть лет. Предполагалось, что Тулия одолела его за полдня. Я рассчитывал в свои восемнадцать успеть за час, но для верности вышел за два и в итоге управился за час с половиной.

Когда пробило девять, я, прикрыв голову краем стлы и расправив складки, стоял у основания моста, ведущего к годовым воротам. Передо мной высился их зубчатый бастион. И ворота, и мост были той же конструкции, что в деценарском матике, но вдвое больше и куда богаче украшены. За воротами я видел площадь, где в первый день аперта унариев встречали четыре сотни стосковавшихся друзей и родственников.

В моей сегодняшней группе было двадцать с небольшим экскурсантов. Треть составляли детишки лет десяти из базско-ортодоксальной сувины (во всяком случае, так я предположил по монашескому облачению их учительницы) в форменных костюмчиках, две трети — бюргеры, мастера и пены. Последних можно было издали узнать по габаритам. Среди бюргеров и мастеров тоже встречаются нехуденькие, но они хотя бы носят одежду, призванную это скрыть. Сейчас у пенов в моде было что-то типа футболок (яркое, с цифрами на спине), но огромного размера, так что плечи болтались в районе локтя, а нижний край доходил до колен. Штаны (нечто среднее между шортами и брюками) выступали из-под футболок примерно на ладонь, оставляя открытыми волосатые ноги над громадными дутыми кроссовками. На головах у пенов были свисающие на спину бурнусы с эмблемами компаний — производителей пива и надеваемые поверх чёрные очки-консервы, которые не снимались даже в помещении.

Впрочем, выделялись пены не только одеждой, но и тем, как они ходили (вразвалку, нарочито неторопливо) и стояли (всей позой выражая свою крутизну и, как мне казалось, некоторую враждебность). Так что я издали увидел, что сегодня в моей группе четыре пена. Я ничуть не испугался, поскольку в первые девять дней аперта экскурсии обошлись без серьёзных инцидентов. Фраа Делрахонес заключил, что нынешние пены придерживаются безобидной иконографии. Они были и вполовину не такие агрессивные, как старались выглядеть.

Я поднялся на середину моста, чтобы быть чуть повыше. Подошла группа. Я поздоровался и представился. Дети из сувины аккуратным рядком встали впереди. Пены, наоборот, держались подальше, чтобы подчеркнуть свою исключительную крутизну, и жали кнопки на жужулах или тянули сладкую воду из ведёрных бутылей. Через площадь спешили двое опоздавших, и я сперва двинулся медленно, чтобы они успели нас нагнать.

Мне советовали не рассчитывать, что внимания экскурсантов хватит надолго, поэтому, показав рощу страничных деревьев и клусты по эту сторону реки, я повёл группу по мосту в центр унарского матика, мимо клиновидной плиты красного камня с именами похороненных здесь фраа и суур. Мы старались не говорить о ней, если не спрашивают. Сегодня никто не спросил, так что удалось избежать значительной неловкости.

Третье разорение началось с недельной осады концента. Малочисленные инаки не могли оборонять такую длинную стену, так что на третий день десятилетники и столетники, нарушив канон, перешли в унарский матик, который было легче защищать из-за меньшего периметра и водяных преград. Тысячелетники, разумеется, оставались в безопасности на своём утёсе.

К концу второй недели осаждённые поняли, что помощи от мирской власти не будет. Как-то на рассвете почти все инаки собрались перед годовыми воротами, распахнули их и боевым клином пробились через толпу. Вылазка была неожиданной, и потому толпа почти не оказала сопротивления. В течение часа инаки грабили город и полевые склады осаждавших, добывая медикаменты, витамины, боеприпасы и некоторые химические вещества, которые неоткуда взять в конценте. После этого они ещё больше изумили нападавших: не разбежались, а вновь составили клин (теперь куда меньший) и прорвались через площадь к воротам. Преодолев мост, они немедленно взорвали его за собой, бросили добытое на землю и рухнули сами. За ворота вырвались пятьсот человек, обратно вернулись триста. Из этих трёхсот двести умерли на месте от ран. Гранитный клин был их надгробным памятником. То, что они собрали, уцелевшие переправили тысячелетникам. Остальной концент пал на следующий день. Тысячелетники благополучно пережили семьдесят лет на утёсе. Кроме нашего, выстояли лишь два милленарских матика в мире. Правда, кое-где инаков предупредили заранее; они забрали, сколько могли, книг и спрятались в укромных местах.

Клин-памятник был направлен не к городу, а к часам, в знак того, что похороненные под ним вернулись. В пятидесяти шагах от острого угла плиты начинался «Гилеин путь» — самое примечательное, после собора, архитектурное сооружение концента. Стиль его был скорее базский, чем матический — менее устремлённый ввысь, более приземистый, наводящий на мысль о скиниях, которые обычно строились широкими, чтобы вместить всех прихожан.

Я подержал дверь, дожидаясь двух опоздавших и радуясь (быть может, даже чересчур), что с нами нет Барба. В первые два дня аперта сын Кина побывал чуть ли не на всех экскурсиях. Довольно быстро он выучил всё, что говорят гиды, и принялся заваливать их вопросами, а затем и поправлять, если те ошибались, либо дополнять недостаточно длинные, на его вкус, объяснения. Некоторые сууры ухитрялись направить его энергию на что-нибудь другое, но ему всё быстро надоедало, и он снова цеплялся к экскурсоводам. Кин и его бывшая жена отпускали Барба в матик на весь день, прозрачно намекая, что будут рады, если его соберут.

Архитекторы, строившие «Гилеин путь», придумали остроумное решение: роскошный вход вёл в узкое тёмное помещение, похожее на лабиринт, правда, гораздо менее сложное. Пол и стены тут были из зеленовато-бурого сланца, издавна привлекавшего натуралистов обилием ископаемой живности. Я объяснил это группе, пока мы ждали, чтобы наши глаза привыкли к темноте, потом предложил экскурсантам походить и поразглядывать окаменелости. Те, кто предусмотрительно запасся источниками света (дети из сувины и пожилые бюргеры на покое), разбрелись по углам. Монахиня принесла с собой план, где были отмечены самые необычные отпечатки. Я обошёл остальных, предлагая фонарики из корзины. Некоторые брали, другие отмахивались. Наверное, это были контрбазские фундаменталисты, которые верят, что Арб был создан сразу в нынешнем виде незадолго до времён Кноуса. Они демонстративно игнорировали эту стадию экскурсии. Ещё несколько человек были с вкладышами в ушах и слушали экскурсию в записи с жужул. Пены только вытаращились на меня и никак не отреагировали. У одного из них была подвязана рука. Мне потребовалось несколько минут на очевидное умозаключение: эта та самая компания, которая напала на Лио и Арсибальта. Я сразу почувствовал себя неуютно в стле, замотанной так, что её легко нахлобучить на лицо, и пожалел, что не помню, как теперь заматывается Лио.

Отойдя подальше от пенов, я объявил:

— Помещение, в котором мы находимся, имеет двоякий смысл. С одной стороны, здесь можно посмотреть на ископаемые организмы — по большей части нелепые и забавные, не развившиеся в известных нам животных. Тупиковые ветви эволюции. С другой стороны, оно символизирует мир мысли до Кноуса. Тогда существовал зоопарк воззрений, которые нам по большей части показались бы дикими. Это тоже эволюционные тупики. Они практически исчезли с лица Арба, а если и сохранились, то лишь у примитивных племён. — Говоря, я вёл экскурсантов извилистым коридором к более просторному и светлому залу. — Они исчезли из-за того, что произошло с этим человеком на берегу реки семь тысячелетий назад.

Я вошёл в ротонду, ускорив шаг, чтобы экскурсанты тоже поторопились.

Теперь длинная пауза, чтобы не испортить впечатление. Центральной скульптуре было больше шести тысяч лет, и она чуть ли не со дня своего создания считалась признанным шедевром мирового искусства. Как она попала на этот континент и в нашу ротонду — история длинная и увлекательная сама по себе. Белая мраморная статуя в два человеческих роста, казавшаяся ещё выше из-за громадного постамента, изображала Кноуса, жилистого старца с длинными волнистыми волосами и бородой, полулежащего на корнях могучего дерева. Он в благоговейном ужасе обратил взор к небу и как будто хотел заслониться рукой от представшего ему видения, но всё же не утерпел и взглянул. Другая его рука сжимала стиль. У ног валялись линейка, циркуль и табличка с вычерченными на ней кругами и многоугольниками.

Барб, когда впервые сюда вошёл, не смотрел на потолок. Барбовы мозги так устроены, что выражения лиц ничего ему не говорят. Остальные — даже я, хоть и был здесь не первый раз, — подняли глаза, силясь понять, что так подействовало на беднягу Кноуса. Разгадка (по крайней мере с тех пор, как статую поставили сюда) заключалась в том, что Кноус смотрит на окулюс — треугольное окно в куполе ротонды, из которого льётся свет.

— Кноус был старший каменщик, — начал я. — Сохранилась древняя табличка, написанная до того, как ему было видение. Там он характеризуется прилагательным, буквально означающим «возвышенный». Это можно понимать двояко: либо он был особо искусным каменщиком, либо почитался за праведника. По приказу царя он строил храм местному богу. Камень добывали двумя милями выше по реке и доставляли к месту строительства на плотах.

Тут один из пенов задал вопрос, и мне пришлось объяснить, что дело происходило далеко, поэтому речь не о наших реках и каменоломнях. Чья-то жужула заорала веселёнький мотивчик; я дождался, пока владелец её приглушит, и продолжил:

— Кноус записывал результаты измерений на восковой табличке и шёл к каменоломне, чтобы дать задание рабочим. Однажды он бился над особенно трудной задачей по геометрии блока, который предстояло вытесать. Он сел решать её под сенью дерева на берегу реки, и здесь ему было видение, изменившее его сознание и жизнь. До этого места всё сходится. А вот само видение мы знаем опосредованно, в пересказе этих женщин. — Я указал на две фигуры поменьше, образующие со статуей Кноуса равнобедренный треугольник. — Его дочерей, Деаты и Гилеи, о которых говорится как о неидентичных близнецах.

Контрбазиане меня опередили. Они уже подошли к подножию Деаты и плюхнулись на колени. Некоторые искали в сумках свечи. Другие щёлкали жужулами, делая фототипии, поэтому не видели друг друга и поминутно сталкивались. Деата была изображена в виде закутанной коленопреклонённой фигуры. Она глядела на Кноуса; одеяние закрывало её лицо от света из окулюса.

Наша Матерь Гилея, напротив, стояла прямо, сорвав с головы покров, чтобы смотреть на свет. Свободной рукой она указывала вверх. Рот её был приоткрыт, как будто она начинает излагать свои наблюдения.

Я изложил легенду о статуях. Их заказал в –2270 году базский император Тантус в дополнение к более древней статуе Кноуса, добытой при разграблении того, что осталось от Эфрады. Тогда же он захватил каменоломню, откуда брали мрамор для первой статуи. По его повелению там вырубили ещё две глыбы и доставили в Баз на специально выстроенных баржах.

Лучший скульптор того времени ваял статуи пять лет.

На церемонии открытия Тантус был потрясён выражением Гилеиного лица. Он призвал скульптора и спросил, что она собирается изречь. Скульптор отказался дать ответ. Император настаивал. Тогда скульптор объяснил, что весь смысл и вся красота статуи — в недоговорённости. Тантус восхищённо слушал. Он задал ещё много вопросов, потом обнажил императорский меч и пронзил скульптору сердце, чтобы тот не раскрыл загадку и не испортил творение своих рук. Позднейшие исследователи ставили под сомнение эту историю, как вообще все хорошие истории, но на данном этапе экскурсии мы её всегда рассказывали, и пенам она нравилась.

На мой взгляд, композиция так явно превозносила Гилею и принижала Деату, что мне стало почти стыдно за статуи. Богопоклонники, впрочем, держались противоположного мнения. За время аперта пьедестал Деаты оброс свечами, сувенирами, цветами, мягкими игрушками, фототипиями усопших и записками. После закрытия ворот однолеткам предстояло не одну неделю выгребать этот сор.

— Деата и Гилея отправились на поиски отца и нашли его в глубоком раздумье под деревом. Обе видели табличку, на которой он записал свои впечатления, обе слышали его рассказ. Вскоре после того Кноус чем-то оскорбил царя, и его отправили в изгнание, где он недолгое время спустя умер. Его дочери начали рассказывать две разные истории. Деата говорила, что её отец смотрел в небо, когда облака внезапно разошлись и ему предстала пирамида света, обычно скрытого от людских взоров. Он заглянул в иной мир: небесное царство, где всё исполнено совершенства. По Деатиной версии, Кноус пришёл к выводу, что идолы, которых он высекал из камня, лишь грубые подобия истинных богов, живущих в иной сфере, и надо поклоняться самим богам, а не изделиям своих рук.

Гилея утверждала, что у Кноуса было снизарение о геометрии. То, что её сестра Деата ошибочно приняла за пирамиду света, было на самом деле равносторонним треугольником: не грубым его подобием, вроде тех, что Кноус рисовал на табличке с помощью циркуля и линейки, но чисто теорическим объектом, о котором можно делать абсолютные утверждения. Треугольники, которые мы видим и измеряем в физическом мире, — всего лишь более или менее верное изображение совершенных треугольников, существующих в высшем мире. Мы должны не смешивать одно с другим, а изучать чисто теорические объекты.

— Вы заметите, что из этого помещения есть два выхода, — продолжал я, — один слева от Деаты, другой справа от Гилеи. Они символизируют раскол между последователями Деаты, которых мы называем богопоклонниками, и последователями Гилеи, которых в древности называли физиологами. Если вы пройдёте в Деатину дверь, то скоро окажетесь снаружи и без труда отыщете унарские ворота. Многие посетители так и делают, думая, что уже посмотрели всё интересное. Но если вы пройдёте за мной в другую дверь, значит, вы избрали Гилеин путь.

Я дал им несколько минут, чтобы походить и пощёлкать, затем повёл всех, кроме паломников, оставшихся у Деаты, в галерею с экспозицией, посвящённой послекноусовым временам.

Галерея заканчивалась диорамой: прямоугольным помещением со сводчатым потолком и клересторием — рядом окон, ярко освещавших фрески. Центральное место в композиции занимал макет Орифенского храма. Я объяснил, что его основал Адрахонес, открыватель теоремы Адрахонеса, утверждающей, что в прямоугольном треугольнике квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов. В память об этом событии пол украшали многочисленные графические доказательства теоремы, каждое из которых можно было понять, если просто долго на него смотреть.

— Сейчас мы в периоде примерно с две тысячи девятисотого года до Реконструкции по минус две тысячи шестисотый, — сказал я. — Адрахонес превратил Орифену в храм, посвящённый изучению ГТМ, то есть Гилеина теорического мира — уровня бытия, представшего Кноусу в видении. Вы заметите, что сюда есть ещё один вход, снаружи. Он сделан в память о том, что многие, примкнувшие к богопоклонникам, входили сюда, так сказать, с улицы и пытались примирить свои воззрения с воззрениями орифенян. Одним это удавалось лучше, другим — хуже.

Я взглянул на пенов. В ротонде они довольно долго прикидывали размеры некоторых анатомических деталей Кноуса, скрытых под складками одеяния, потом заспорили, кто аппетитнее: Деата в коленной позиции или начавшая раздеваться Гилея. Здесь они собрались у самой большой фрески. На ней разгневанный чернобородый мужчина с граблями сбегал по ступеням храма к игрокам в кости, чьи лица, помимо ужаса перед атакующим, несли в себе черты явного душевного нездоровья. Пены разглядывали фреску с удовольствием. Они вели себя вполне мирно, поэтому я подошёл и объяснил:

— Это Диакс. Он знаменит дисциплиной мысли. Его всё больше и больше огорчало засилье фанатов. Эти люди не понимали, что для орифенян математика, и придумывали всякие бредовые культы чисел. Как-то Диакс вышел из храма после пения анафема и увидел, как они гадают на игральных костях. Он так разъярился, что выхватил у садовника грабли и прогнал гадальщиков из храма. После этого Диакс завёл там свои порядки. Он придумал термин «теорика», и его последователи стали именовать себя теорами в отличие от фанатов. Диакс сказал очень важную для нас вещь: нельзя верить во что-то только потому, что нам так хочется. Мы называем этот принцип «грабли Диакса» и повторяем его про себя как напоминание, что субъективные эмоции не должны затуманивать наш взгляд.

Объяснение оказалось чересчур длинным для пенов — они повернулись ко мне спиной, как только я закончил про драку граблями. Я заметил, что у одного из них — с подвязанной рукой — по хребту идет странный костный вырост, на несколько дюймов выступающий за ворот футболки. Вообще-то его закрывали края бурнуса, но когда пен поворачивался, они разошлись. Вырост походил на второй, внешний хребет, прикреплённый к природному. Сверху располагалась прямоугольная табличка, меньше моей ладони, с кинаграммой: большой схематичный человечек бьёт маленького кулаком. Это была та самая нашлёпка, о которой нам с Ороло рассказал Кин; видимо, из-за неё-то и не действовала рука.

Потолочная роспись в дальнем конце представляла извержение Экбы и гибель храма. В следующих галереях экспозиция рассказывала о периоде странствий; семи великим и сорока малым странникам было отведено по отдельной нише.

Отсюда мы вышли в огромный овальный зал. Здесь статуи и фрески были посвящены золотому веку теорики, связанному с городом-государством Эфрадой. В одном конце зала Протес вперил взгляд в нарисованные на потолке облака. В другом его учитель Фелен шагал по Плоскости, сопровождаемый собеседниками, чьи лица выражали разные степени пиетета, обожания, стыда или обиды. Двое, замыкавшие шествие, перешёптывались — намёк на то, что Фелена осудят и ритуально казнят. Большая фреска на стене изображала город: я показал храмы богопоклонников на самом высоком холме, где Фелена предали смерти, рынок у подножия — периклиний, открытое место в центре периклиния, называемое «плоскостью» (здесь геометры чертили на земле фигуры и вели публичные диспуты), а также увитые виноградом беседки, в которых теоры учили фидов (отсюда наше слово «сувина», означающее «под виноградом»). С точки зрения монахини уже ради этой одной фрески стоило прийти на экскурсию.

Мы переместились в дальний конец зала и стали разглядывать теоров, стоящих по правую руку от императоров и военачальников. Отсюда был естественный переход к последнему большому залу «Гилеиного пути», посвященному величию База, его храмов, капитолия, библиотеки, стен, дорог, армий и (чем дальше к концу зала, тем больше) его скинии. С какого-то момента в роли советников при императорах и военачальниках фигурировали уже не теоры, а служители религии. Теоры переместились на задний план — там они сидели на ступенях библиотеки или шли в капитолий, чтобы безуспешно взывать к сильным мира сего.

Фрески, изображавшие разорение База и сожжение библиотеки, обрамляли выход — несоразмерно узкую и простую арку, которую легко было бы не заметить, если бы не статуя Картазии; держа в руке несколько обгорелых, истрёпанных книг, светительница оглядывалась через плечо, словно приглашала следовать за собой. Помещение за аркой — совершенно пустое, с голыми стенами и высоким сводчатым потолком — символизировало возникновение матиков и начало Древней матической эпохи, обычно датируемое минус тысяча пятьсот двенадцатым годом.

Дальше «Гилеин путь» огибал унарский клуатр и заканчивался. В дальних галереях предполагалось когда-нибудь сделать экспозицию, посвящённую возвышению мистагогов, Пробуждению, эпохе Праксиса, даже, возможно, Предвестиям и Ужасным событиям. Однако всё стоящее мы посмотрели, и здесь экскурсии обычно заканчивались.

Я поблагодарил гостей, сказал, что они могут на обратном пути получше осмотреть любые заинтересовавшие их залы, напомнил, что мы ждём их сегодня на ужин в честь Десятой ночи, и предложил задавать вопросы.

Пены увлечённо разглядывали фрески с боями и сожжением библиотеки в имперской галерее. Пожилой бюргер вышел вперёд и поблагодарил меня за интересную экскурсию. Дети из сувины спросили, что я сейчас изучаю. Двое, подошедшие последними, терпеливо ждали, пока я пытался объяснить детям теорические предметы, о которых те слыхом не слыхивали. Через минуту монахиня пожалела меня (или детей) и увела их.

Опоздавшие были мужчина и женщина лет пятидесяти с лишним. Мне не показалось, что у них между собой отношения. Деловые костюмы позволяли предположить в них коллег по бизнесу. У обоих на шее висели карточки, какие в экстрамуросе служат удостоверениями личности и пропусками. Здесь они были не нужны, поэтому и мужчина, и женщина убрали свои в нагрудный карман — на виду остался только шнурок. Экскурсию они слушали внимательно, ходили с группой и тихонько обменивались наблюдениями.

— Меня удивили твои замечания о дочерях Кноуса, — сказал мужчина. Он говорил как жители той части материка, где города крупнее и расположены чаще и где в конценте может быть по десятку-полтора капитулов, а не три, как у нас.

Он продолжил:

— Я бы ожидал, что инак скорее подчеркнёт разницу между ними. Однако мне показалось, что ты намекаешь чуть ли не на...

Он замолчал, как будто подбирая слово, которого нет во флукском.

— Общность? — подсказала женщина. — Параллель между ними?

Судя по выговору, а также по оттенку кожи и типу лица, она была с материка, на котором сейчас территориально базировалась мирская власть. К этому времени я составил для себя довольно правдоподобное объяснение, кто они такие. Они живут далеко отсюда в больших городах, работают в одной компании глобального масштаба, зачем-то приехали в её местное отделение, услышали про последний день аперта и решили посвятить часа два экскурсии. Оба, как я догадывался, в молодости провели в унарском матике по меньшей мере несколько лет. Может быть, мужчина подзабыл орт и ему легче говорить на флукском.

— Думаю, многие исследователи согласились бы, что и Деата, и Гилея учат не путать символ с символизируемым, — сказал я.

Мужчина вскинулся, как будто я ткнул ему пальцем в лицо.

— Что за способ начинать фразу? «Думаю, многие исследователи согласились бы...» Почему не сказать прямо?

— Хорошо. И Деата, и Гилея учат не путать символ с символизируемым.

— Уже лучше.

— Для Деаты символ — идол. Для Гилеи — треугольник на табличке. Символизируемое для Деаты — бог на небесах. Для Гилеи — чисто теорический треугольник в ГТМ. Вы согласны, что тут я вправе говорить об общности?

— Да, — нехотя кивнул мужчина. — Однако инаки редко бросают аргументы на полпути. Я всё ждал, когда ты разовьёшь их дальше, как в диалоге.

— Я понял. Но тогда я был не в диалоге.

— Зато ты в диалоге сейчас!

Я счёл это шуткой и вежливо хохотнул. Мужчина сухо улыбнулся, но в целом его лицо осталось серьёзным. Женщина, похоже, немного смутилась.

— Но тогда я был не в диалоге. Тогда я рассказывал историю и хотел, чтобы она выглядела логичной. Если Деата и Гилея взяли одну идею и отобразили на разные области, то логика есть. Если бы в моём изложении они утверждали прямо противоположные вещи, логика бы пропала.

— Логика бы осталась, если бы ты представил Деату сумасшедшей, — возразил он.

— Да, возможно. Наверное, из-за того, что в группе было много богопоклонников, я постарался не задевать их чувства.

— То есть ты говорил то, во что не веришь, просто из вежливости?

— Это скорее вопрос акцентов. Я и впрямь верю в то, что говорил про общность. И вы тоже, потому что тогда со мной согласились.

— Насколько такие умонастроения модны в вашем конценте?

При этих словах женщина скривилась, как будто от нехорошего запаха, и, повернувшись к мужчине, сказала тихо:

— «Мода» — уничижительный термин, не так ли?

Тот продолжал, не спуская с меня глаз:

— Хорошо. Многие ли у вас думают так же, как ты?

— Это типичный процианско-халикаарнийский спор, — сказал я. — Инаки, следующие путём Халикаарна, Эвенедрика и Эдхара, ищут истину в чистой теорике. Проциане-фааниты с недоверием относятся к самой идее абсолютной истины и более склонны считать историю Кноуса сказкой. Они на словах признают Гилею ради того, что она символизирует, и потому что она не так плоха, как её сестра. Однако они верят в ГТМ не больше, чем в небеса.

— А эдхарианцы верят?

Женщина стрельнула в него глазами, и он уточнил:

— Я назвал эдхарианцев только потому, что здесь, как-никак, концент светителя Эдхара.

Будь этот человек моим фраа, я бы говорил свободнее. Однако он был мирянин, причем чересчур осведомленный, и держался как большая шишка. Даже и так, в первый день аперта я мог бы что-нибудь брякнуть. Однако наши ворота стояли открытыми десять дней, и я успел восстановить некоторые зачаточные социальные навыки, поэтому ответил не за себя, а за свой концент. Точнее, за эдхарианский орден, поскольку все эдхарианские капитулы мира считают наш концент своей колыбелью, и у них на стенах висят изображения нашего собора.

— Если бы вы спросили эдхарианца напрямик, он бы не спешил в этом признаваться, — сказал я.

— Почему? Ведь здесь концент светителя Эдхара.

— Он был расформирован, — сказал я. — После Третьего разорения две трети эдхарианцев перевели в другие конценты, чтобы освободить место для капитулов Нового круга и реформированных старофаанитов.

— А, так власти внедрили сюда проциан, чтобы за вами приглядывать?

Тут уж женщина не выдержала и предостерегающе взяла его за локоть.

— Вы, похоже, считаете меня эдхарианцем, — сказал я. — Но я ещё не прошёл элигер и не знаю даже, примет ли меня орден светителя Эдхара.

— Что ж, желаю тебе в него вступить. Ради твоего блага.

Разговор становился всё более странным, и теперь я уже не понимал, как отвечать. По счастью, на помощь пришла женщина:

— Просто из-за того, что происходит вокруг небесного эмиссара, мы по пути сюда обсуждали, не оказывается ли на инаков давление. И хотели понять, не отражают ли твои взгляды на Деату и Гилею некое мирское влияние.

— Занятно, — отвечал я. — Кстати, о небесном эмиссаре я услышал всего несколько дней назад. Если мои взгляды на Деату и Гилею что-нибудь и отражают, то лишь мои последние размышления.

— Очень рад.

Мужчина повернулся ко мне спиной. Женщина через плечо бросила: «Спасибо», и они оба зашагали к клуатру.

Довольно скоро часы начали вызванивать провенер. Я прошёл через унарский кампус. Там всё было вверх дном. Инаки и нанятые экстрамуросские рабочие убирали дормитории, куда предстояло заселиться следующему подросту.

В кои-то веки я добрался до собора с большим запасом времени. Здесь я отыскал Арсибальта и сообщил ему о четырёх пенах. Лио подошёл к концу разговора, и, пока мы облачались, мне пришлось ещё раз всё повторить. Джезри заявился последним, сильно выпивши. Родные закатили ему семейную встречу.

Когда перед самым началом службы примас вошёл в алтарь, с ним были двое в пурпурных облачениях. Нас довольно часто посещали иерархи из других концентов, так что я не удивился. Шапки на них были не совсем обычной формы. Арсибальт первым сообразил, что это означает.

— Кажется, у нас два почётных гостя из инквизиции, — сказал он.

Я взглянул через алтарь и узнал мужчину и женщину, с которыми говорил раньше.

Следующие полдня я расставлял на лугу столы. По счастью, в паре со мной работал Арсибальт. С ним не всегда просто, но мышцы у него под жирком, от ежедневного заведения часов, как у быка.

На протяжении трёх тысяч лет концент принимал все складные столы и стулья, которые ему жертвовали, и ни разу ни одного не выкинул. Лишь однажды такая политика оправдалась: на милленальный аперт 3000 года, когда двадцать семь тысяч пятьсот паломников прошли в ворота, чтобы за сытной трапезой встретить конец света. У нас были стулья из бамбука, алюминиевого профиля, авиакосмических композитов, прессованного полипласта, старой арматуры, резного дерева, лозы, новоматерии последнего поколения, чурбаков, сваренного металлолома и плетёной травы. Столешницы могли быть из горбыля, ДСП, экструдированного титана, бумажных отходов, листового стекла, ротанга или других материалов, об истинной природе которых мне даже думать не хотелось. Длина варьировала от двух до двадцати четырёх футов, вес — от былинки до бычьей туши.

— Казалось, за такой срок кто-нибудь мог бы изобрести... ну, скажем... колесо, — заметил Арсибальт, когда мы ворочали двенадцатифутовую махину, которая, судя по виду, в Древнюю матическую эпоху служила щитом от вражеских копий.

Вытаскивать из подвалов и с чердаков всё это старьё казалось неимоверной глупостью. Отсюда уже несложно было перевести разговор на инквизицию.

Суть Арсибальтовых объяснений сводилась к тому, что приезд инквизиторов ничего серьёзного не означает, если только это не что-нибудь серьёзное, и тогда это уже действительно очень серьёзно. Инквизиция давным-давно превратилась в «относительно не шизофренический, даже забюрократизированный процесс». И впрямь, мы видели мать-инспектрису и её сотрудников постоянно, даже когда ничего плохого не происходило. Они числились по ведомству примаса, но формально были подразделением инквизиции и даже имели власть в некоторых случаях отстранять примаса (Арсибальт, разговорившись, упомянул несколько давних прецедентов с сумасшедшими или преступными примасами). Во всех концентах мира следовало поддерживать единый стандарт, иначе Реконструкция пошла бы прахом. Как бы это осуществлялось без элитной группы иерархов (чаще всего инспекторов, которые наложили на своих многострадальных фраа и суур столько епитимий, что начальство их заметило и повысило), разъезжающих по концентам и за всем присматривающих? Странно, что я их только сейчас заметил.

— У меня тут перед самым провенером случился один чудной разговор, — сказал я.

Мы расставляли уже второй акр столов. Сууры и младшие фраа суетились за нами, застилали столы бумагой и придвигали стулья. Старые и мудрые фраа тянули верёвки, поднимая над нами почти невесомый каркас для тента. Посреди луга, в кухне под открытым небом, старые сууры пытались свести нас в могилу ароматом блюд, предназначенных для вечерней трапезы. Мы с Арсибальтом уже десять минут кряду воевали с механическими зажимами особенно головоломного стола из списанных армейских запасов мировой войны пятого столетия. Чтобы ножки не складывались, надо было в строго определённой последовательности нажать несколько кнопок и рычажков. Под столешницу был подсунут многократно сложенный бурый лист с указаниями, составленными в 940 году неким фраа Боло, сумевшим разложить стол и желавшим похвалиться своим достижением перед будущими поколениями инаков. Однако он использовал невероятно мудрёную терминологию, и к тому же листок погрызли мыши. Когда мы уже готовы были утратить терпение, сбросить стол с президия, предать кодекс фраа Боло адскому пламени и рвануть в экстрамурос за выпивкой, Арсибальт предложил сесть и передохнуть. Тогда-то я и рассказал ему про свой разговор с Вараксом и Онали — разведка донесла, что так зовут инквизитора с инквизиторшей.

— Переодетые инквизиторы. Хм. Впервые слышу. — Арсибальт увидел моё испуганное лицо и добавил: — Впрочем, это ничего не значит. Систематическая ошибка наблюдения. Инквизиторы, которых нельзя отличить от простых людей, естественно остаются незамеченными.

Почему-то его слова не очень меня успокоили.

— Им надо как-то ездить, — сказал Арсибальт. — Я никогда не задумывался как. Вряд ли у них собственные воздухолёты или поезда, верно? Куда разумней одеться как все и просто купить билет. Наверняка они приехали с аэродрома, как раз когда начиналась твоя экскурсия, и решили посмотреть на статуи в ротонде. Не вижу тут ничего странного. Они бы всё равно туда пошли, раньше или позже.

— Звучит правдоподобно. И всё равно я чувствую, что... влип.

— Влип?

— Ага. Варакс хитростью вытянул из меня такие вещи, какие я ни за что не сказал бы инквизитору.

— Тогда зачем ты сказал их человеку, которого видел первый раз?

Я ждал совершенно другого дружеского участия, что и постарался выразить взглядом.

— И что ты такого ужасного выболтал? — спросил Арсибальт.

— Ничего, — отвечал я. — То есть я говорил очень по-гэтээмовски, очень по-эдхариански. Если Варакс — процианин, он теперь меня ненавидит.

— И всё-таки я не вижу тут ничего из ряда вон выходящего. Целые ордена прекрасно существовали тысячи лет, утверждая куда большие нелепости, и никто их не трогал.

— Знаю.

Я посмотрел на дальнюю сторону луга и заметил фраа Корландина — он вместе с несколькими другими членами Нового круга готовился репетировать песню, которую им предстояло исполнить во время застолья. Даже за сто футов было видно, как они улыбаются и пожимают друг другу руки. От них так и разило самоуверенностью. Мне хотелось походить на них, а не на замшелых эдхарианских теоров, до хрипоты спорящих о сумме векторов в узлах тентового каркаса.

— Когда я сказал «влип», я, наверное, имел в виду и другое. Варакс передаст мои слова сууре Трестане, а та — своему окружению.

— Боишься, что тебя не возьмут в Новый круг?

— Да.

— Тебе же лучше. Меньше будет хая.

— Какого хая?

— Который поднимется, когда почти весь наш подрост уйдёт к эдхарианцам. Новому кругу и реформированным старофаанитам достанутся объедки.

Я словно невзначай огляделся, проверяя, не слышит ли нас кто-нибудь из тех, кого Арсибальт назвал «объедками». Однако поблизости никого не было, кроме дряхлого прафраа Ментаксенеса, который очень хотел приложить себя к делу, но из гордости не мог об этом сказать. Я сунул ему в руки поеденное мышами творение фраа Боло и попросил перевести. Старичок несказанно обрадовался. Мы с Арсибальтом оставили его разбирать документ, а сами отправились в собор за следующим столом.

— Почему ты думаешь, что так будет?

— Ороло говорил со многими — не только с тобой, — ответил Арсибальт.

— Вербовал?

— Вербует Корландин, вот почему мы ему не верим. Ороло просто разговаривает и предоставляет нам делать собственные выводы.

*************** Прехня. 1. (флук. конца эпохи Праксиса — начала Реконструкции) Всякое искажение истины, особенно намеренная ложь либо умышленное запутывание вопроса. 2. (орт.) Более технический и клинический термин, означающий речь (обычно, но не обязательно, политическую либо коммерческую), в которой используются эвфемизмы, сознательная расплывчатость, отупляющие повторы и другие риторические уловки, создающие впечатление, будто что-то и впрямь сказано. 3. Согласно воинам св. Халикаарна, радикального ордена во втором тысячелетии от РК, всякое устное либо письменное высказывание древних сфеников, мистагогов Древней матической эпохи, коммерческих и политических институтов эпохи Праксиса и, после Реконструкции, всякого, кто, на их взгляд, был заражён процианским менталитетом. Привычка воинов св. Халикаарна прерывать этим словом лекции, диалоги, частные беседы и т.п. углубила раскол между процианскими и халикаарнийскими орденами, характерный для матического мира накануне Третьего разорения. Вскоре после разорения все воины св. Халикаарна были отброшены, и других сведений о них не сохранилось. (Частое изображение членов ордена в мирской развлекательной продукции объясняется тем, что их путают с инкантерами.) Прим.: в матическом мире это слово, выкрикнутое в калькории или трапезной, вызывает в памяти события, связанные с 3-м значением, и потому крайне нежелательно. Произнесённое спокойным тоном, воспринимается во 2-м значении, давно утратившем всякие грубые коннотации. В секулюме может быть воспринято в 1 -м значении и сочтено вульгарным или даже оскорбительным. По своей природе обитатели экстрамуроса, склонные нести П., чаше других обижаются (либо делают вид, что обижаются), когда им на это указывают. Таким образом, обитатель матика оказывается практически в безвыходном положении. Он вынужден либо употребить «неприличное» слово, прослыть грубияном и оказаться исключённым из цивилизованного речевого общения, либо сказать то же самое иначе, то есть включиться в распространение П. и поддержать явление, с которым собрался бороться. Последнее, возможно, объясняет исключительную стойкость и неистребимость П. Разрешить дилемму данному словарю не под силу, так что вопрос следует предоставить иерархам, занятым взаимодействием с секулюмом. Син.: брендятина . «Словарь», 4-е издание, 3000 год от РК.

Тент кое-как подняли. Каркас — ровесник концента — был сделан из новоматерии; с наступлением темноты он начал излучать мягкий свет, который лился со всех сторон и придавал цветущий вид даже прафраа Ментаксенесу. Под навесом справляли Десятую ночь тысяча двести гостей, триста деценариев и пятьсот унариев.

Аперт восходит к празднику урожая, совпадавшему с концом календарного года. Благодаря цепочкописи, успешно практиковавшейся до Второго разорения, овощи у нас созревали почти круглый год. Более нежные культуры мы зимой выращивали в теплицах. Но еда только что с клуста в самый сезон — совершенно другое дело!

Клусты изобрели задолго до времён Кноуса жители материка, лежащего по другую сторону арбского шара от Эфрады и База. Попкорница росла прямо из земли и достигала высоты человеческого роста. К концу лета на ней поспевали увесистые початки из разноцветных зёрен. Тем временем её стебли служили подпорками для стручковых бобов, которые обеспечивали нас белками и обогащали почву азотом, необходимым для попкорницы. В переплетении бобовых стеблей зрели ещё три вида овощей: дальше всего от почвы, чтобы до них не добирались жуки, жёлтые, красные и оранжевые поматы, источник витаминов, придающие вкус нашим салатам и рагу. Внизу — стелющиеся горлянки. Посередине — полые внутри перечницы. Два вида клубней росли под землёй, а листовые овощи ловили оставшийся свет. Древние клусты включали восемь растений; за тысячи лет аборигены добились от них такой урожайности, какую только можно выжать, не залезая в цепочки. Мы ещё повысили урожайность и добавили четыре типа растений, из которых два были нужны исключительно для обогащения почвы. В это время года наши клусты, высаженные с первым весенним теплом, радовали изобилием цветов и запахов, неведомых экстрамуросу. В аперт мы угощали мирян своим богатством, а заодно избавляли их от младенцев, у которых было мало шансов пережить зиму.

Я занял место для Корд и её парня. Ещё Корд привела нашего двоюродного брата, пятнадцатилетнего паренька по имени Дат. Я смутно его помнил. Он был из тех малышей, которых вечно возят во врачебную слободу с самыми невероятными травмами. Дат каким-то образом выжил и даже явился на аперт одетый вполне прилично. Его многочисленные шрамы скрывала курчавая шевелюра.

Арсибальт постарался сесть напротив «обворожительной» Корд; насчёт Роска он, кажется, ничего не понял. Джезри усадил свою семью за соседний стол, так что мы с ним оказались спина к спине. Потом Джезри отыскал Ороло и уговорил сесть с нашей компанией. Лио и ещё несколько неприкаянных одиночек потянулись вслед за Ороло, после чего свободных стульев рядом с нами не осталось.

Дат был из тех, кто в простоте душевной без стеснения задаёт самые что ни на есть фундаментальные вопросы. Я старался отвечать в том же духе:

— Ты знаешь, что я пен, братец. Так что разница между нами и пенами не в том, что мы умнее. Причина, очевидно, в другом.

К тому времени мы уже так давно ели, пили, болтали и пели старые песни, что понятно было: разницы никакой нет. Дат, несмотря на все свои детские травмы, сумел сохранить мозги: он смотрел вокруг, всё примечал, а потом спросил, зачем нужно возводить стены, делиться на интрамурос и экстрамурос?

Ороло повернулся и внимательно поглядел на Дата.

— Ты бы лучше понял, если бы увидел точечный матик, — сказал он.

— Точечный матик?

— Иногда это просто однокомнатная квартирка с электрическими часами на стене и вместительным книжным шкафом. Инак живёт в полном одиночестве, без спиля, без жужулы. Может быть, раз в несколько лет к нему заглядывает инквизитор — убедиться, что всё в порядке.

— А смысл?

— Этот самый вопрос я предлагаю тебе обдумать. — И Ороло вернулся к разговору с отцом Джезри.

Дат поднял руки, словно сдаваясь. Мы с Арсибальтом рассмеялись, но не над ним.

— Вот так па Ороло и делает своё грязное дело, — заметил я.

— Сегодня ночью ты не заснёшь — будешь размышлять над его словами, — добавил Арсибальт.

— Ну помогите же мне! Я ведь не фраа! — взмолился Дат.

— Что заставляет человека сидеть в однокомнатной квартирке, читать и думать? — спросил Арсибальт. — Чем он должен отличаться от других, чтобы ему нравилась такая жизнь?

— Не знаю. Может, он просто на улицу не любит выходить? Боится открытого пространства?

— Агорафобия — неверный ответ, — произнёс Арсибальт с лёгким раздражением.

— Что, если места, куда он попадает, и вещи, которые он встречает по ходу работы, интереснее материального мира вокруг? — подсказал я.

— Ну-у-у... — протянул Дат.

— Можно сказать, разница между вами и нами в том, что мы заражены видением... другого мира. — Я чуть было не сказал «высшего», но ограничился прилагательным «другой».

— Мне не нравится твоя метафора с заражением, — начал Арсибальт на ортском. Я пнул его под столом коленкой.

— Что-то вроде другой планеты? — спросил Дат.

— Интересный взгляд, — сказал я. — Большинство из нас не думает о нём как о другой планете в духе фантастических спилей. Может, это будущее нашего мира. Может — альтернативная вселенная, куда нам не попасть. Или вообще чистая фантазия. Но так или иначе он живёт в наших душах, и мы, вольно или невольно, к нему стремимся.

— И какой он, этот мир? — спросил Дат.

У меня за спиной заиграла чья-то жужула. Мелодия была негромкая, но почему-то от неё у меня напрочь заклинило мозги.

— Например, в нём нет этого, — сказал я.

Жужула не умолкала, и я оглянулся. Все в радиусе двадцати футов смотрели на старшего брата Джезри, который охлопывал себя по бокам, ища, в каком кармане звонит. Наконец он нашёл жужулу и заглушил. Потом встал (как будто привлёк к себе ещё недостаточно внимания) и громко выкрикнул своё имя. «Да, доктор Грейн, — продолжал он, глядя в пространство, словно медитирующий подвижник. — Ясно. Ясно. А люди им тоже заражаются? Неужели?! Я пошутил. И как мы будем это объяснять?..»

Люди вернулись к еде, но разговоры возобновлялись со скрипом, потому что брат Джезри продолжал что-то энергично вещать.

Арсибальт прочистил горло, как умел только Арсибальт: звук был такой, словно наступил конец света.

— Сейчас будет говорить примас.

Я обернулся и взглянул на Джезри, который тоже увидел, что примас встал, и теперь махал брату руками, но тот смотрел сквозь него, как сквозь стекло. Он выбивал тариф на оптовую партию биопсий и не собирался сдавать позиции. Женщинам — сёстрам и невесткам Джезри — стало стыдно за родственника, и они принялись тянуть его за одежду. Тот повернулся и пошёл прочь от стола. «Простите, доктор, я не расслышал последнюю фразу. Что-то насчёт личинок?» Впрочем, в его оправдание надо сказать, что многие другие тоже говорили по жужулам или чего-нибудь ещё с ними делали.

Примас уже обращался к нам дважды. Первый раз якобы с целью всех приветствовать, а на самом деле — чтобы мы быстрее расселись. Второй раз — чтобы зачитать воззвание, написанное самим Диаксом, когда у того на руках ещё не зажили мозоли от граблей. Если бы вы понимали протоортский и были при этом ярым фанатом, ищущим в числах загадочный мистический смысл, вам бы стало не по себе. Все остальные просто почувствовали, что торжественные слова придают празднику особую атмосферу.

Теперь он объявил, что перед нами выступит группа эдхарианцев. Флукским Стато владел плохо, и получилось, как будто он приказывает нам получать удовольствие. Грянул смех. Стато растерялся и принялся спрашивать инквизиторов (сидевших по обе стороны от него), что он не так сказал.

Трое фраа и две сууры исполняли пятиголосный хорал, а ещё двенадцать топтались перед ними. На самом деле они не топтались, просто так это выглядело с того места, где мы сидели. Каждый из них изображал верхний или нижний индекс в теорическом уравнении с несколькими тензорами и метрикой. Двигаясь туда-сюда наперерез друг другу и меняясь местами перед столом иерархов, они разыгрывали вычисление кривизны четырёхмерного многообразия, включающее различные шаги: симметризацию, альтернирование, поднятие и опускание индексов. Для человека, не знающего теорики и смотрящего сверху, это должно было напоминать контрданс. Инаки пели чудесно, хоть их и прерывало каждые несколько секунд треньканье жужул.

Потом мы снова ели и пили. Затем фраа из Нового круга исполнили свою песню, которую публика приняла много лучше, чем тензорный танец. После этого снова ели и пили. Стато рулил процессом виртуозно, как Корд — своей пятикоординатной машиной. На нашей памяти он, как правило, не перетруждался, но сегодня явно отработал свой ужин. Для гостей аперт был просто дармовым угощением с чудной развлекательной программой, но на самом деле он представлял собой ритуал не менее древний и значительный, чем провенер. Чтобы не навлечь на себя упрёки инквизиторов, надо было поставить целый ряд галочек, а Стато, по складу характера, всё бы делал досконально, даже не сиди Варакс и Онали по обе стороны от него.

Фраа Халигастрема попросили сказать несколько слов от имени эдхарианского капитула. Он попытался говорить о том же, что я объяснял Дату, и получилось ещё хуже. Если просто подойти к фраа Халигастрему и задать вопрос, то можно заслушаться, но с подготовкой он говорил ужасно, а раздающиеся то и дело звонки жужул сбивали его с мысли, так что вместо речи получился ворох обрывков. В памяти у меня остался только последний: «Если в моих словах вам послышалась некая неопределённость, так это потому, что она в них есть; если вас это коробит, значит, вам у нас не понравится, а если вы ощутили радость, то, возможно, нашли своё место в жизни».

Следующим выступил фраа Корландин от Нового круга.

— Последние десять дней я пробыл с родными, — объявил он, с улыбкой глядя на бюргеров за своим столом. (Те тоже заулыбались.) — Они любезно собрали на аперт всю семью. У каждого из них, как и у меня здесь, своя напряжённая жизнь, но на эти дни мы отложили всю работу, все дела и обязанности, чтобы побыть вместе.

— А я так спили смотрел, — заметил Ороло негромко, так что кроме меня его услышали, наверное, человека четыре. — С большим количеством взрывов. Некоторые очень даже ничего.

Корландин продолжал:

— Приготовление обеда — будничное дело, которым мы вынуждены заниматься, чтобы не умереть с голода, — превратилось в нечто совершенно иное. Когда моя тетя Прин накалывает верхнюю корочку пирога, она не просто делает отверстия для выпуска избыточного давления, а творит обряд, уходящий в глубь поколений, можно сказать, обращается к предкам, наносившим на пирог тот же узор. Когда мы обсуждали, как дедушка Мирт, прочищая водосток, упал с навеса над крыльцом, мы не просто делились информацией об опасностях ремонтных работ, а со смехом и слезами выражали взаимную любовь. Так что, можно сказать, всё на самом деле не таково, каким представляется на первый взгляд. В другом контексте это показалось бы зловещим, но мы-то все поняли. И вы поняли. Вот примерно так же обстоит дело и с тем, чем мы, фраа и сууры, занимаемся в конценте. Спасибо.

И Корландин сел.

Ропот инаков, не уверенных, что они согласны с Корландином, заглушили аплодисменты большинства гостей. Затем бедная суура Франдлинга должна была встать и произнести несколько слов от имени реформированных старофаанитов, но с тем же успехом она могла бы читать экономическую сводку — никто её не слушал. Большинству инаков не понравилось лицемерное красноречие Корландина, в том числе Ороло, но даже он признал, что Корландин сгладил неловкость и, возможно, завоевал нам кое-какие симпатии в экстрамуросе.

— Знаешь, как отличить настоящего демагога?

— Не знаю. Ну?

— Ты ничего не замечаешь, пока кто-нибудь, старший и мудрый, не скажет: да это демагог. И тогда тебе хочется провалиться сквозь землю.

Затем последовало ещё пение, потом все мы, инаки, встали, чтобы принести чистые тарелки и сладкое.

Выступления, пугающе торжественные в начале, теперь стали проще и понятнее. Многие народные песни, звучащие в это время года из репродукторов в магазинах, вели происхождение от литургической музыки, созданной в матиках и просочившейся наружу в аперт. Гости удивлялись и радовались, слыша знакомые мелодии из уст закутанных в стлы сумашаев.

На сладкое были бисквитные коврижки, испечённые и поданные на больших противнях. Одна из них, естественно, оказалась перед Арсибальтом — не без его стараний. Он взял лопаточку — плоскую, металлическую, размером примерно с детскую ладонь, — и уже собирался воткнуть её в коврижку, когда мне пришла в голову мысль.

— Пусть Дат нарежет, — сказал я.

— Мы хозяева и должны ухаживать за гостями, — напомнил Арсибальт.

— Ты можешь раскладывать по тарелкам, а режет пусть Дат. — Я отнял лопаточку у Арсибальта и протянул Дату, который взял её с некоторым сомнением.

Дальше я убедил его нарезать коврижку, но не просто, а весьма специфическим образом, повторяющим старинное геометрическое построение, которое показал мне Ороло, когда я только поступил в концент и всё время плакал от разлуки со старой жизнью. Получилось не сразу, но когда до парнишки всё-таки дошло, я смог сказать:

— Поздравляю! Ты только что решил геометрическую задачу многотысячелетней давности.

— Тогда уже были коврижки?

— Нет, но была земля, которую приходилось измерять, и с ней этот фокус тоже работает.

— Хм, — промычал Дат, откусывая уголок от своей порции.

— Ты хмыкаешь, но для нас это очень важно, — сказал я. — Почему решение, пригодное для коврижки, годится и для участка земли? Коврижка и земля — разные веши.

Для Дата, которому больше всего хотелось коврижки, разговор стал чересчур сложным, но Корд поняла, к чему я клоню.

— Наверное, у меня тут нечестное преимущество, потому что я по работе много думаю о геометрии. Но ответ в том, что геометрия, она... ну, геометрия. Чистая. Не важно, к чему её прикладывать.

— И оказывается, что то же самое верно и для других теорик, — сказал я. — Ты что-то доказываешь. Потом это доказывают совершенно другим способом. Но ответ всегда один. Кто бы ни обсуждал эти построения, в какую эпоху, что бы они ни делили — коврижку или пастбище, — все получали один и тот же ответ. Истины как будто приходят из другого мира или из другого плана бытия. Как тут не поверить, что этот мир в каком-то смысле существует на самом деле, а не только в нашем воображении! И мы бы хотели в него попасть.

— Желательно не после смерти, — вставил Арсибальт.

— Когда я вытачиваю деталь, я иногда на ней зацикливаюсь, — сказала Корд. — Ночами не сплю, думаю о её форме. Это приблизительно то, что вы испытываете к своей работе?

— В общем, да. У тебя в голове геометрия, и она тебя зачаровывает. Некоторые говорят, что это просто возбуждение нейронов в твоём мозгу. Однако она имеет собственную реальность. И для тебя думать об этой реальности — достойный способ провести жизнь.

Роск (парень Корд) был мануальный терапевт — лечил людей руками.

— У меня был пациент, у которого от неправильной осанки случилось защемление нерва, — сказал он. — Я советовался с учителем по жужуле, без картинок, чисто голосом. Мы долго говорили про нерв, про соседние мышцы и связки, и что надо делать, чтоб устранить проблему, и тут меня стукнуло, как же это странно: мы оба обращаемся к образу — к модели — чужого тела, которая есть у меня в мозгу и в мозгу моего учителя, но...

— Как будто бы в третьем месте, общем для вас обоих? — подсказал я.

— Такое у меня было чувство. Некоторое время оно меня мучило, потом я выкинул его из головы, решив, что у меня просто крыша едет.

— Так вот, оно мучает людей со времён Кноуса, и у нас тут вроде как заповедник для тех, кто не может выкинуть его из головы, — сказал я. — Не для всех, но безобидный.

— По крайней мере после Третьего разорения.

От того, что Роск брякнул это просто так, вышло ещё в сто раз грубее. Корд вспыхнула, и я подумал, что после ужина она скажет ему пару ласковых. Можно только гадать, понял ли сам Роск, почему всех так задели его слова.

На нас зашикали, потому что наступил тот момент актала, когда новенькие должны предстать перед столом иерархов.

В сбор попали восемь брошенных матерями младенцев. Судьба всех была уже решена: девочку, нуждающуюся в интенсивном лечении, оставят в унарном матике, где врачам будет легче за ней присматривать. У двух ещё не отпала пуповина: они отправятся в милленарский матик с короткой остановкой у столетников. Их предстояло передать через верхний лабиринт. Остальные пятеро были чуть старше и отправлялись к центенариям.

Из тридцати шести новых ребят и девчонок семнадцать (включая Барба) поступали в наш матик, девятнадцать — в унарский (по крайней мере для начала). Со временем, если всё будет хорошо, некоторые из них переведутся к нам.

Двенадцать однолеток решили перейти в наш матик. Ещё девять пришли из маленького дочернего концента в горах.

Всех их подвели к столу иерархов, поздравили и поприветствовали аплодисментами. Завтра, после закрытия ворот, им предстояла куда более нудная церемония вступления в матик. Сегодня право внести долю своего специфического занудства предоставлялось мирским властям. По традиции самый высокопоставленный из присутствующих бонз должен был встать и официально передать нам новичков. С этой минуты они переходили под матическую юрисдикцию. Мы брали на себя обязательство предоставить им кров и пищу, лечить их в случае болезни, хоронить в случае смерти и наказывать за недолжное поведение. Это было почти как если бы они меняли гражданство, то есть, с юридической точки зрения, жутко важное событие, отмечавшееся принесением неких обетов и колокольным звоном. Уже практически вошло в традицию, что выступавший чиновник не упускал повода «сделать несколько замечаний».

Главным чиновником оказался обмотанный верёвками чудик, явившийся со своей свитой к десятилетним воротам в первый день аперта. Как выяснилось, это был мэр.

Поблагодарив всех, начиная с Бога, потом ещё раз тех же в обратном порядке (то есть заканчивая Богом), а затем, для подстраховки, всех людей и все сверхъестественные сущности, которые не упомянул поименно, мэр начал:

— Даже вы, живущие в конценте светителя Эдхара, наверняка уже знаете, что кардинальная реформа префектур, осуществлённая по указанию Одиннадцатого круга архимагистратов, буквально преобразила политический ландшафт. Решение пленарного совета возрождённых сатрапий стало переломным моментом, открывшим пять из восьми тетрархий для лидеров нового поколения, которые, могу вас смело уверить, будут куда более чуткими к надеждам и чаяниями новоконтрбазианского электората, а также наших соотечественников, принадлежащих к другим скиниям либо не входящих ни в одну скинию, но разделяющих нашу озабоченность и наши приоритеты...

— Если их восемь, то почему они тетрархи? — спросил Ороло. Отец Джезри, который внимательно слушал — и даже что-то записывал! — наградил его недовольным взглядом.

— Сначала было четыре, и название сохранилось, — пояснил Арсибальт.

Отец Джезри немного успокоился, думая, что теперь ему дадут послушать, но мы только начали.

— Кто такие новоконтрбазиане? — спросил Лио. Брат Джезри на него зашипел. К моему удивлению, Джезри вступился за Лио:

— Когда ты орал про свою заразу, мы тебе рот не затыкали.

— Ага, не затыкали!

— Спорю, что это психи небесного эмиссара, — сказал я.

Теперь зашикали на меня. Отец Джезри вздохнул, как будто отмежёвываясь от всех нас, и приложил ладонь к уху, но было поздно: мы породили ветвящееся древо взаимных попрёков. Мэр продолжал говорить о красоте наших часов, величии нашего собора, трогающем душу пении фраа и суур. Речь его была до тошноты приторна, и всё же у меня нарастало нехорошее чувство, словно он призывает весь свой электорат собраться у наших ворот с канистрами бензина. Перепалка между Джезри и его братом превратилась в редкий снайперский огонь, сдерживаемый женщинами, которые, как по команде, сплотились в миротворческий батальон и пустили в ход всю силу взглядов и прикосновений. Брат Джезри заявил, что мы своими мелочными придирками по поводу числа тетрархов полностью расписались в педантстве и никчёмности. Джезри проинформировал его, что эта иконография много старше города-государства Эфрады.

Лио исчез, никто и не заметил как. Наверное, он научился этому по своим искводошным книжкам. Для человека, подвинутого на единоборствах, он исключительно плохо переносил ссоры.

Я дождался, когда отзвучит торжественный колокольный звон в честь приёма новичков, и, пока все стоя хлопали, отправился размять ноги. По традиции теперь веселье должно было пойти на убыль и начаться уборка посуды, чтобы к рассвету мы могли проводить гостей, а значит, я вряд ли рисковал пропустить что-нибудь особенно интересное.

Луг озаряла частично полная луна, частично — огромный тент, похожий отсюда на бледно-жёлтое ночное светило, наполовину погрузившееся в тёмное море. На его фоне чёрным силуэтом выделялся Лио. Он двигался как в танце, что для него было крайне необычно. Один край стлы оставался подобием набедренной повязки, другой мелькал в воздухе: выплескивался, как мыльная вода из ведра, и через мгновение вновь оказывался у Лио в кулаке. То самое упражнение, которое он отрабатывал на статуе светителя Фроги. Зрелище странным образом затягивало. Я был не единственным зрителем. Вокруг Лио собрались несколько гостей. Вернее, четверо. Все крупные. В одежде одного цвета. С номерами на спине.

Стла Лио накрыла 86-й номер, сделав его похожим на привидение. Тот вскинул руки, чтобы её сбросить; при этом вся нижняя половина его тела заходила ходуном. Голова являла собой идеальную неподвижную мишень, и Лио в прыжке нанёс по ней образцовый удар пяткой.

Я побежал к ним.

86-й рухнул навзничь. Лио по инерции упал на него, смягчив этим своё падение, ловко перекатился и, раскорячившись, как паук, выдернул край стлы. 79-й размахнулся сверху. Лио ушёл из-под удара вбок и одновременно захлестнул колени 79-го стлой, потом выпрямился, потянув её следом. 79-й полетел мордой вниз и не успел подставить руки, так что наглотался земли. Лио рванул стлу на себя; ещё целое мгновение ноги 79-го болтались в воздухе. Лио выставил вперёд согнутый локоть и обернулся поглядеть, кто на очереди.

Ответ: 23-й. Он бежал прямо на Лио. Тот припустил прочь. 23-й нагонял. Край стлы тянулся за Лио по траве. 23-й наступил на неё, и его походка, и без того не слишком изящная, стала ещё нелепей. Лио почувствовал, что на стлу наступили, — ещё бы не почувствовать, если другой конец был пропущен через его пах! — развернулся и дёрнул. 23-й каким-то образом устоял, но потерял равновесие и вынужден был нагнуться вперёд. Лио выставил ногу и, ухватив 23-го за шкирку, бросил через колено. Падать 23-й не умел. Он с размаху грохнулся сначала плечом, потом спиной. Я знал, что будет дальше: Лио нанесёт «смертельный удар» по открытому горлу. Так и произошло, но, как в наших потасовках, Лио задержал руку и не раздавил 23-му трахею.

Остался один. Именно «один», потому что на спине у него красовалась огромная единица. Это был тот самый тип с рукой на перевязи. Здоровой левой он шарил в карманах лежащего 86-го. Когда он выпрямился, рука его что-то сжимала — почти наверняка пистолет.

Нашлёпка на хребте яростно замигала красным и голубым. Тип грязно ругнулся, выронил пистолет и упал. Все его мышцы разом обмякли, вырубленные сигналами с нашлёпки. Теперь все четверо нападавших лежали. На лугу воцарилась полная тишина, которую нарушало лишь жалобное треньканье их жужул.

Кто-то захлопал в ладоши. Я думал, что это ещё какой-то пьяный пен, и очень удивился, увидев человека, с головой закутанного в стлу. Он выкрикивал древнеортское слово, означающее: «Ура, виват, слава победителю!»

Я зашагал к нему, крича:

— Надеюсь, ты пьян вдребезги, потому что иначе ты полный кретин. Его могли убить! А даже если ты и вправду такой придурок, ты разве не знаешь, что здесь бродят два инквизитора?

— Ничего страшного, один из них убрёл от столов, чтобы не слушать идиотскую речь, — отвечал фраа.

Он откинул с головы капюшон, и я узнал инквизитора Варакса.

Не знаю, какая у меня стала физиономия, но, как я понял, ничего смешнее Варакс давно не видел. Он постарался не выказать этого слишком явно.

— Я не перестаю удивляться тому, что думают о нас и о цели нашего приезда. Не волнуйся, пожалуйста, ничего страшного не случилось. — Инквизитор посмотрел на верхушку президия. — Решаются куда более серьёзные вещи, чем то, что юный фраа в затерянной обители решил поупражняться в искводо на местных бандюках. Бога ради, — продолжал он, чем сильно меня удивил, поскольку мало кто из нас верил в Бога, и уж Варакс точно на такого не походил. Впрочем, возможно, в тех краях, из которых наш концент представляется «затерянной обителью», принято употреблять это слово качестве эмоционального восклицания. — Бога ради, подними глаза. Думай шире. Как сегодня утром. Как твой друг, когда вступил в бой с четырьмя более сильными противниками.

С этими словами Варакс накинул капюшон на голову и зашагал к тенту.

Навстречу ему быстро шли отец-дефендор и мать-инспектриса. Они расступились, пропуская инквизитора, кивнули и пробормотали какие-то почтительные выражения, которым меня никто не удосужился научить.

И Делрахонес, и Трестана были слегка взвинчены. В обычное время зоны их ответственности чётко разграничивались: рубеж проходил по стене концента. Во время аперта, когда стена на десять дней исчезла, всё значительно осложнилось.

Суура Трестана считала, что Лио надо посадить за Книгу. С точки зрения фраа Делрахонеса ничего дурного не произошло, за исключением одной мелочи: заметив четырёх подозрительных пенов, Лио должен был кого-нибудь предупредить, а не лезть в драку самостоятельно.

— Это нарушение, верно? — настаивала суура Трестана.

— В той мере, в какой это меня касается, вполне простительное, — отвечал Делрахонес. — Впрочем, я не инспектор.

— А я — инспектор, — без всякой надобности напомнила Трестана. — И на мой взгляд, когда один из наших фраа дерётся во время аперта вместо того, чтобы приветствовать новичков и угождать гостям, он допускает тяжкую провинность, за которую можно и отбросить.

Это настолько не лезло ни в какие ворота, что я вмешался: как будто искра от горячности Лио попала мне в голову:

— На вашем месте я бы посоветовался с инквизитором Вараксом, прежде чем принимать меры.

Трестана оглядела меня с головы до пят, словно никогда прежде не видела. (А может, и правда не видела.)

— Поразительно, сколько времени ты проводишь с нашими уважаемыми гостями.

— Чисто случайно, уверяю вас. — Однако я запоздало понял, что суура Трестана ревнует инквизиторов ко мне. Как будто она нацелилась на отношения с Вараксом и Онали, а им больше приглянулся я. И она в жизни не поверит, что я говорил с ними неумышленно. Тех, кто может в такое поверить, не берут в инспектора.

— Очевидно, ты представления не имеешь, какой властью обладает над нами инквизиция.

— Почему же, имею. Они могут назначить нам пробацию сроком до ста лет. Всё это время наше питание будет ограничиваться необходимым минимумом — всё нужное для поддержания жизни, но никаких разносолов. Если мы за сто лет не исправимся, могут разогнать нас совсем. Могут уволить любого иерарха и заменить его... или её... новым по собственному выбору.

Я осекся, потому что до меня (с большим опозданием) дошло, что это подразумевает. Я всего лишь пересказывал услышанное от Арсибальта, но Трестана наверняка восприняла мои слова как насмешку.

— Возможно, ты считаешь, что нынешние иерархи концента светителя Эдхара плохо исполняют свои обязанности, — с ледяным спокойствием произнесла она. — Может быть, Делрахонеса, или Стато, или меня следует заменить?

— У меня и в мыслях такого не было! — крикнул я и прикусил язык, чтобы не добавить: «до последней минуты».

— Тогда зачем все эти тайные сношения с инквизиторами? Ты единственный из не-иерархов, кто вообще с ними говорил, и теперь уже дважды — оба раза в исключительно приватной обстановке.

— Это бред, — сказал я. — Это бред.

— Решаются куда более серьёзные вещи, чем можно понять в твоём возрасте. Твоя наивность — вкупе с нежеланием её признать — ставит под удар нас всех. Я сажаю тебя за Книгу.

— Что?!

Я не верил своим ушам.

— Главы с первой по... э... пятую.

— Вы шутите.

— Думаю, ты знаешь, что делать. — Она посмотрела на собор.

— Отлично. Отлично. Главы с первой по пятую. — Я повернулся к навесу.

— Стой, — сказала Трестана.

Я замер.

— Собор там, — произнесла она с ноткой иронии. — Ты идёшь не в ту сторону.

— Моя сестра и двоюродный брат за столом. Я должен сказать им, что ухожу.

— Собор, — напомнила она, — в той стороне.

— Я не выучу до рассвета пять глав. Когда я выйду из кельи, ворота уже закроются. Я должен попрощаться с родными.

— Должен? Странный выбор слов. Позволь немного рассказать тебе о семантике, раз уж вы, почитатели Гилеи, так внимательны к подобным вещам. Ты должен идти в собор. Ты хочешь попрощаться с родными. Инаками для того и становятся, чтобы обрести свободу от хотений. Ради твоего же блага я требую сделать выбор прямо сейчас. Если ты так сильно хочешь попрощаться с родными, иди к ним и не останавливайся, пока не окажешься за воротами. Навсегда. А если ты намерен остаться, ты должен идти к собору без промедления.

Я глянул на Лио, думая попросить, чтобы он передал несколько слов Дату и Корд, но Лио стоял чуть поодаль — рассказывал Делрахонесу про драку. Кроме того, я чувствовал, что Трестана этого тоже не позволит, и не хотел доставлять ей ещё и такое удовольствие.

Я повернулся спиной к моему немногочисленному семейству и зашагал в направлении собора.