Кварталы между Литейным и Лиговским не назовешь захватывающим туристическим аттракционом. Шеренги крашеных доходных домов, дешевые полуподвальные булочные, вывески никому не известных музейчиков; в сквериках клюют носом интеллигентные пьяницы. Трудно поверить, что за столь неброским фасадом может скрываться хоть что-то по-настоящему интересное.
Однако давайте приглядимся к району повнимательнее. Вот, скажем, перекресток улиц Маяковского и Некрасова. Лет девяносто назад в том здании, что стоит прямо на углу, квартировал приезжий из Одессы Лазарь Вайсбейн. А в том, что стоит чуть правее, вместе с папой жил молодой человек по фамилии Ювачев. В наши дни оба они больше известны под псевдонимами: первый – Леонид Утесов, а второй – Даниил Хармс. И если знать, что именно тут, на этом перекрестке, Утесов репетировал свои главные хиты, а Хармс писал свои странные стихи и новеллы, то перекресток вдруг перестает казаться таким уж безликим.
К началу 1920-х прежний Петербург исчез, стал далеким прошлым. Зыбким и ненастоящим, будто пьяная галлюцинация. Первая мировая, революции, пожары, голод, перенос столицы, – и вот город оказался полностью заселен совсем другими людьми. Вчерашними крестьянами, евреями из местечек, прочей странной публикой, вынырнувшей из краев, о существовании которых прежде тут никто и слыхом не слыхивал.
Впрочем, Петербург всегда был городом приезжих. Здесь не рождались, сюда приезжали сделать карьеру, разбогатеть, прославить имя. Сперва это были прибалтийские немцы, потом нищие малороссийские дворяне, потом староверы из поволжских медвежьих углов. Первые век – полтора своей истории Петербург был совсем небольшим. Земли за Фонтанкой, которые сегодня считаются сердцем аристократического центра, двести лет назад были далекой дачной окраиной. Вокруг редких каменных особняков екатерининской знати теснились деревянные сараи и паслись козы.
Все изменилось лет сто пятьдесят тому назад, после отмены крепостного права. В имперскую столицу хлынули толпы бывших крестьян, и очень быстро это море затопило все прилегающие территории. За двадцать лет население Петербурга вдруг увеличилось в пять раз. А площадь – почти в пятнадцать раз. Петербург впервые стал похож на город. С блестящим, впритык застроенным центром и нищими, смертельно опасными окраинами.
Разница между этими двумя мирами была больше, чем между небом и землей. Там, на окраинах, нравы до революции были пожестче, чем в Бронксе. Ночью полицейские соваться туда не рисковали, а были места, куда они не сунулись бы и днем. Натянуть легавому мешок на голову и до смерти забить ногами здесь считалось делом чести. Если жандарм с семьей вдруг решал поселиться в том же доме, что и рабочие, то к нему направляли делегацию, которая должна была сообщить: коли новый жилец не съедет, то и его самого, и всех домочадцев просто убьют.
Рабочие откуда-нибудь с Путиловского или Обуховского заводов могли прожить в столице всю жизнь и ни разу не увидеть Невского проспекта. Иногда, по большим праздникам, они натягивали лучшие сапоги, велели жене наряжаться и пешком отправлялись погулять в центр. Но доходили только до первых каменных зданий, а потом в испуге поворачивали назад. Прохожие показывали на них пальцами, городовые сурово хмурились, мальчишки улюлюкали и до упаду хохотали над их нелепыми нарядами. Рабочие разворачивались, в сердцах плевали через плечо и уходили восвояси.
Дрались на окраинах всегда: улица на улицу, квартал на квартал. Охтинские плотники ходили резать докеров с Калашниковской пристани. Рабочие Меднопрокатного лупили коллег с Патронного. Стоило раздаться кличу: «Наших бьют!», как все мужское население округи с облегчением бросало работу и хваталось за оглобли. Знаменитых бойцов, погибших в междоусобицах, выходили хоронить целыми заставами. О похоронах легендарного Мишки Пузыря, зарезанного в 1907-м, все городские газеты писали почти неделю подряд.
Пока в центре поэты читали стихи, а дамы блистали в салонах, по заводским гетто формировались молодежные банды. Сплоченные, безжалостные, укомплектованные десятками бойцов. Пресса впервые обратила на них внимание в 1903-м. А пару лет спустя без упоминания об их подвигах не обходился уже ни один выпуск новостей.
Журналисты называли окраинных хулиганов башибузуками. Самим им больше нравилось французское словечко «апаш». Члены банд одевались так, чтобы прохожие сразу понимали, кто перед ними стоит. Брюки, заправленные в высокие сапоги – «прохоря». Финский нож с наборной рукояткой за голенищем. Папироска на нижней губе и умение плеваться определенным ухарским способом. Заломленные картузы; цвет ленточки на околыше означал принадлежность к определенной ОПГ. Важнейшей частью имиджа была прическа: челочке в виде свиного хвостика полагалось на определенную длину спадать на лоб.
Два мира – благопристойных господ и заставской гопоты – почти не пересекались. Городовые, жандармы, суды, да и вся система до поры до времени надежно защищала жителей центра от ужаса окраин. А потом плотину прорвало.
Час расплаты пришел в 1918-м. Всех оставшихся в городе Романовых тогда расстреляли во дворе Петропавловской крепости. Великий князь Николай Михайлович до последней минуты не желал расставаться с любимым котом – чекисты застрелили и кота. После этого стало окончательно ясно: ловить в бывшей столице больше нечего. Выжившая аристократия по льду Финского залива побежала из страны. Только в марте того года столицу покинуло сто тысяч человек: офицеры, дворяне, духовенство, профессора, врачи и журналисты. Блестящий центр обезлюдел и простоял пустым несколько лет. А потом стал заселяться теми, кому раньше не дозволялось даже прогуляться по этим роскошным проспектам.
Теперь прогуляемся вместе с ними и мы. Маршрут, который предложен вам в этой части, соединяет самые интересные места, связанные с жизнью Ленинграда 1920–1930-х: площадь Восстания – улица Марата – улица Маяковского – улица Некрасова – Литейный проспект. Начнем же мы с сердца бандитской Лиговки: со стоящей прямо напротив Московского вокзала гостиницы «Октябрьская».
Остановка первая:
Городское общежитие пролетариата (Лиговский проспект, дом 10)
1
Анна Ахматова писала в начале 1920-х, что слова вдруг потеряли прежние значения, наполнились совсем новым смыслом. Раньше слово «сосед» означало нечто из области «добрососедских отношений». А теперь этим словом стали называть заклятого врага. Того, кто без твоего ведома вселится в твой дом и с кем отныне тебе предстоит делить скудные метры коммунальных квартир.
Самые большие и самые роскошные дворцы были сразу отданы большевиками под учреждения культуры. А остальной жилой фонд достался классу-победителю. Огромные апартаменты петербургского центра были разгорожены на клетушки метров по десять – двенадцать. И в каждую такую клетушку новая власть переселила по семейству с окраины. Развешанное в коридорах мокрое белье, загаженные парадные, запах подгоревшего жира на кухнях. Там, где до 1917-го жила одна семья, теперь ютились человек пятьдесят. Доходило до того, что некоторым неженатым пролетариям выдавали ордер на заселение в ванную комнату. Пусть небольшое, зато собственное и почти бесплатное жилье. В этом случае владелец ордера спал прямо в ванне, а если кому-то из жильцов нужно было помыться, просто сворачивал матрас и ждал полчасика в коридоре.
Самой известной коммуналкой стало гигантское Городское общежитие пролетариата, расположенное в здании прямо напротив Московского вокзала, где теперь находится гостиница «Октябрьская». Сокращенно общежитие называлось ГОП № 1. По распространенной легенде, от этой аббревиатуры и происходит слово «гопник». К середине 1920-х в общежитии были прописаны почти четыреста человек, средний возраст которых не превышал двадцати четырех лет. По большей части уже к двум дня в здании не оставалось ни единого трезвого человека. Грабили «ГОПники» всех, кто рисковал подойти к их логову ближе чем на километр. Именно в те годы к району вокруг общежития намертво прилипла репутация «бандитской Лиговки».
Район Московского вокзала престижным не назовешь. Даже в середине ХIХ века это была глухая окраина. Доходило до того, что иногда прямо к вокзалу из окрестных лесов выбегали всамделишные серые волки, которых путевые обходчики стреляли из берданок. Разного рода хищников хватало тут и позже.
Газеты того времени утверждали, будто кварталы Старо-Невского сразу за Московским вокзалом успели превратиться в один огромный рынок кокаина, и даже называли фамилию главного поставщика: некий Мойша Вольтман. Рядом с вокзалом работали и популярные среди пролетариата публичные дома. Самый модный (по адресу Невский, 106) принадлежал Адели Тростянской, муж которой был, между прочим, весьма популярным театральным артистом. Клиентов принимали не таясь, над входом даже висела большая вывеска: «Уроки французского языка для взрослых».
Соваться в район было смертельно опасно. В августе 1926-го несколько обитателей ГОПа посреди бела дня схватили шедшую по Лиговке молодую рабочую Любовь Белякову, завязали девушке глаза грязной тряпкой и, оттащив с улицы чуть в сторону, насиловали в течение четырех часов подряд. Всего над девушкой надругались больше двадцати пяти человек. Причем один из участников собирал с выстроившихся в очередь желающих по 15 копеек – «себе на водку».
После того случая Городское общежитие власти все-таки прикрыли, а семь насильников были приговорены к расстрелу. Однако имидж района нисколечко от этого и не улучшился. Традиции групповых изнасилований свято хранились тут на протяжении десятилетий. Уже после войны полтора десятка молодых негодяев из банды некоего Королева прямо в Екатерининском садике на Невском изнасиловали женщину-милиционера в форме. Та кричала, но никто из прохожих вступиться не рискнул.
Вдоль ограды Знаменского собора (стоявшего на месте нынешней станции метро «Площадь Восстания») в любое время дня и ночи бродили стайки несовершеннолетних проституток.
На Невском прогуливается полуребенок. Шляпа, пальто, высокие ботинки. Все, как у настоящей «девицы». И даже пудра, размокшая на дожде, так же жалко сползает на подбородок.
– Сколько тебе лет? Двенадцать? А не врешь? Идем…
Покупается просто, как коробка папирос. На одном углу Пушкинской папиросы, на другом они. Это их биржа. Здесь котируются их детские души и покупаются тела.
Здесь же их ловят.
– Манька, агент!
Брызгают в разные стороны, спотыкаясь и скользя на непривычно высоких каблуках, придерживая чертовски модные шляпы, теряя перчатки – и клиентов.
А чуть дальше, в сторону улицы Марата, начинались и вовсе жуткие воровские малины. Именно там обосновался легендарный Ленька Пантелеев. Слава его была такова, что грабить горожан Ленька мог совсем без оружия. Фраза «Я – Пантелеев, сдавайте денюжки» действовала убийственнее револьвера.
Только в течение марта 1922 года Ленька совершил одиннадцать убийств, тридцать грабежей квартир и четырнадцать вооруженных нападений. Говорили, что во время налетов он флиртует с дамами и некоторых даже одаривает драгоценностями, отобранными у соседок. Рассказывали, что грабит он только богатых, а бедным, наоборот, помогает. Утверждали, будто поймать его невозможно. По городу бродил фантастический анекдот, согласно которому однажды бандита опознали в трамвае. Пантелеев перестрелял половину вагона, велел вагоновожатому гнать, спрыгнул на полном ходу, вывихнул ногу, но все равно ушел. Утверждали, будто именно после того случая городские власти приняли решение перегородить кирпичными стенами знаменитые петербургские проходные дворы, так что большинство из них теперь заканчивается тупиками.
Чтобы стать легендой, Леньке понадобился всего год. После этого он иногда просто звонил в квартиру и представлялся; женщины тут же падали в обморок, а мужчины сами сдавали деньги и ценности. И все-таки Ленька попался. Причем попался глупо. В сопровождении оруженосца Митьки Гаврика он зашел в магазин на углу Невского и Большой Конюшенной, чтобы купить себе модный кожаный пиджак. Там Пантелеев был замечен случайно проходившим мимо милиционером и взят, как последний лошбан, – прямо в примерочной кабинке.
До суда камеру Пантелеева охраняли целых восемнадцать милиционеров. Однако он умудрился-таки сбежать и за следующие пять месяцев успел убить десять человек и совершить около пятидесяти разбойных нападений. Так бы продолжалось и дальше, но на День святого Валентина 1923 года Ленька с адъютантом решили навестить знакомого польского вора Мацкевича, на хазе которого всегда было много фартовых девиц. Располагалась хаза буквально в двух шагах от места, где сегодня стоит модный клуб «Грибоедов». В темную прихожую Ленька зашел, держа в обеих руках корзины с фруктами и вином. Вместо барышень в квартире его ждала засада.
Вытащить оружие он просто не успел: без лишних разговоров 18-летний чекист Иван Бусько выстрелил Пантелееву в глаз. Голова бандита раскололась как арбуз. Адъютант попытался бежать, но чекисты пристрелили и его. Сообщение о смерти Леньки опубликовали все городские газеты, да только перепуганные горожане не верили, что легендарный вор мертв. Чтобы их успокоить, власти города пошли на необычные меры. По их распоряжению Леньке отрезали простреленную голову и выставили ее в витрине Елисеевского магазина прямо на Невском. Остальное же тело было захоронено в братской могиле.
2
В своих мемуарах литературовед Виктор Шкловский иронизировал: «В 1921-м разрешили свободную торговлю и сразу открылись кафе – тысячи кафе. Ни в одном городе мира нет такого количества кафе, как в Петербурге. Еще вчера людям нечего было есть, а сегодня на каждом углу продают пирожные. Оказалось, что в послереволюционной России больше всего нужны были именно пирожные».
Светская жизнь понемногу возрождалась. К середине 1920-х в городе работали уже сорок шесть ресторанов. Газеты так описывали типичное заведение:
Отвратительный мутный дым стоял в этой зале. От него тускнел яркий свет электричества. И физическая, и психическая атмосфера этой комнаты была нестерпима. Вокруг карточных столов (их было штук десять, больших и малых) сидели люди с характерными выражениями. В четыре часа утра, в двенадцать дня, в шесть вечера – всегда одно и то же: все те же морды, все тот же воздух…
Мы вышли в соседнюю залу и у журчащего фонтана слушали баритонов и теноров и смотрели на пляшущих барышень, воображавших себя балеринами…
Обычно заведения именовались чайными, хотя подавали там никакой не чай, а пиво и иногда водку, которая тогда производилась лишь тридцати градусов крепости. Обычно при чайных работали несколько музыкантов: тапер, куплетист, цыганское трио и (если позволял бюджет) женщина-певица, которая могла за деньги показать посетителям голую грудь. Вел программу конферансье. Одним из самых востребованных в Ленинграде той эпохи был недавно приехавший с Дальнего Востока Донат Мечик, папа писателя Сергея Довлатова.
Писатель и сотрудник спецслужб Лев Шейнин вспоминал:
Каждый вечер в «Европейской гостинице» бушевал знаменитый «Бар» с его трехэтажным, лишенным внутренних перекрытий залом, тремя оркестрами и сотнями столиков, за которыми пили, пели, ели, смеялись, ссорились, объяснялись в любви проститутки и сутенеры, художники и нэпманы, налетчики и карманники, бывшие князья и румынские спекулянты, моряки и поэты… Между столиков сновали ошалевшие от криков, музыки и пестроты официанты в белых кителях и хорошенькие цветочницы, готовые торговать отнюдь не только фиалками.
Репертуар заведения был вполне в духе эпохи. Леонид Утесов за вечер мог спеть свои «Бублички» или «С одесского кичмана» и пять раз, и семь, и даже семнадцать. А припев самой популярной частушки в «Европейской» звучал так:
Наиболее же изысканным считался ресторан, расположенный в квартале от «Европейской», слева от лютеранского собора Святого Петра. Первые годы после революции в его помещениях квартировала агитационная контора, выпускавшая плакаты «Окна РОСТА», но в самом начале нэпа плакаты убрали и снова открыли заведение с дореволюционным названием «Доминик».
Чтобы посидеть в «Доминике», из Москвы специально приезжали литературные знаменитости вроде
Валентина Катаева или Михаила Булгакова. Один из газетных репортеров так описывал местную атмосферу:
Сразу меня оглушил оркестр. Кабак тут был в полной форме. Тысяча и один столик, за которыми невероятные личности, то идиотски рыгочущие, то мрачно-пропойного вида. Шум, кавардак стоял отчаянный. От прежних хозяев в новом советском «Доминике» сохранился только ковер, по которому стадами скакали блохи. Это заведение разместилось в нескольких залах, но всюду одно и то же. Между столиками шлялись барышни, которые продают пирожки, – или себя, по желанию.
Интересно, что незадолго до того во дворах за «Домиником» доучивался в последних классах немецкой гимназии юный Даня Ювачев, еще не выбравший себе псевдоним Хармс. Иногда, возвращаясь с уроков, он заглядывал в окна ресторана и удивленно задирал брови. Нэпманы водили в заведение молодых девушек, напивались и орали, чтобы спутницы станцевали им канкан. Те стеснялись, но ножки все же задирали. Канкан тогда считался верхом раскрепощенности.
3
Вроде бы псевдоним Даниил взял в честь своей школьной учительницы Елизаветы Хармсон. Хотя почему именно в ее честь, совершенно непонятно. Вряд ли речь идет о том, что юноша был в учительницу влюблен:
с противоположным полом у Хармса почти всю жизнь были сложные отношения.
Мемуаристы в один голос утверждают: Даниил был очень закрытым человеком. Нелюдимым, даже угрюмым домоседом. Если он и выходил прогуляться, то каждый раз молча, в одиночестве, заложив руки за спину, по одному и тому же маршруту. Возвращаясь с прогулок, бывало, записывал в дневнике что-нибудь вроде: «Рассказ „Встреча“. Вот однажды один человек пошел на службу, да по дороге встретил другого человека, который, купив польский батон, направлялся к себе восвояси. Вот, собственно, и все».
Бо́льшую часть жизни Даниил прожил вдвоем с отцом, а последние несколько лет еще и с женой Мариной. Папа писателя по молодости лет служил во флоте, воевал, потом вступил в подпольную организацию, подготовил несколько терактов, был судим, приговорен к казни, которую заменили на сахалинскую каторгу. Отсидев, совершил кругосветное путешествие, собрал дорогую коллекцию буддийских статуй, пробовал постричься в монахи, женился, разработал собственную богословскую систему – в общем, времени даром не терял, жил на полную катушку.
Под стать папе была и вторая жена Хармса. По непроверенным сведениям, она приходилась родственницей князьям Голициным, и много позже, уже в 1940-х, она уедет во Францию; там, в Ницце, отыщет давным-давно эмигрировавшую мать, закрутит роман с ее молодым супругом (собственным отчимом), сбежит с ним в Венесуэлу; потом, бросив любовника, выйдет замуж за еще одного аристократа-эмигранта, разведется и с ним, разбогатеет, разорится, еще раз выйдет замуж и в итоге умрет в США в возрасте девяносто шести лет.
При желании, и об отце писателя, и о его последней супруге можно было бы написать по увлекательному приключенческому роману. Но вот о самом Хармсе сказать почти и нечего. На фоне родственников Даниил выглядит бледновато. Всю жизнь, никуда не выходя, он провел в крошечной папиной квартире на улице Маяковского. Почти нигде не бывал, ни в чем не участвовал, мало с кем общался, рано ложился, рано вставал… очень типичная петербургская биография.
Дом, в котором он жил, узнать несложно: несколько лет назад на боковом фасаде появился огромный портрет Даниила. Вид у писателя невеселый. Годы, которые Хармс провел в этом здании, были голодными, безденежными. Его дневники полны записей вроде: «Последние четыре рубля потратили еще в субботу, в магазин опять не ходили, Марина второй день ничего не ест». Так что если он куда и выбирался, то разве что на Моховую улицу, где в те годы жило сразу несколько знакомых литераторов, у которых можно было стрельнуть деньжат до ближайшего гонорара.
Пережив самые голодные послереволюционные годы в Доме искусств, дальше ленинградские писатели быстро пошли в гору. Обзавелись отдельными квартирами и домработницами, приобрели привычки обедать в ресторанах и летом ездить позагорать на море. Поддержать материально так и не устроившегося в жизни Хармса им было не жалко. Чаще всего Даниил брал в долг у драматурга Евгения Шварца (автора пьес «Обыкновенное чудо», «Тень» и «Дракон»), а иногда у Самуила Маршака. С прочими жившими в том районе литераторами он был знаком хуже, поэтому заговаривать о деньгах немного стеснялся.
Впрочем, если их с женой приглашали на вечеринку, он не отказывался: приходил, садился в уголок и подолгу молчал. Литераторы перемещались с квартиры на квартиру, пили, болтали о литературе, сплетничали, флиртовали с молоденькой Риной Зеленой. Самые развеселые писательские посиделки устраивал тогда бывший флотский офицер Сергей Колбасьев. Одно время он считался чуть ли не официальным наследником Гумилева – поэтом, который продолжит песню с того места, где остановился Николай Степанович. Однако на поэзию Колбасьев вскоре махнул рукой и к концу 1920-х больше был известен как специалист по новорожденной музыке «джаз».
Несколько лет Колбасьев прослужил при советском торговом представительстве в Хельсинки. И привез оттуда большую коллекцию патефонных пластинок. Теперь он любил ставить записи знакомым и лично демонстрировал, как именно под них стоит вихлять бедрами. Чуть позже он даже заведет себе на радио авторскую программу, в которой станет рассказывать о джазовых звездах. Интересно, что по-русски слово «jazz» в те годы было принято произносить как «жац», что, согласитесь, логично: ведь «pizza» мы же не читаем как «пизза», не правда ли?
Совсем недалеко от квартиры Колбасьева в те годы заново открылся цирк Чинизелли. Предыдущие годы он простоял заколоченный. В 1919-м, когда к городу подходил Юденич, из цирка пытались сделать неприступный рубеж обороны: завалили снаружи мешками с песком, в каждом окне устроили по пулеметной точке. А теперь все это разобрали и стали проводить на арене рукопашные бои с денежными ставками. Каждый вечер перед кассами выстраивались многокилометровые очереди.
Именно в этом цирке прошел самый первый в СССР джазовый концерт. В 1923-м в молодую республику Советов пригласили из Америки диксиленд в составе чуть ли не сорока чернокожих музыкантов. То, что они играли, считалось очень прогрессивной музыкой угнетаемого в Америке меньшинства. О джазе тогда даже в Европе мало кто слышал. А вот Колбасьев привел с собой большую компанию литературных знакомцев, выступил перед концертом с большой лекцией и популярно объяснил собравшимся, что такое диксиленд.
Вскоре джаз уже пытались играть перед сеансами в кинотеатрах. Их в городе открылась целая куча – больше сорока мест. На Невском, где хозяева были побогаче, нанимали целые оркестры. В заведениях попроще ограничивались тапером. Именно с треньканья на пианино в киношках начинал молодой очкарик Митя Шостакович. Пленка во время сеансов постоянно рвалась, зрители бурно выражали возмущение. Позже Шостакович вспоминал, что главным в его работе было вовремя увернуться, когда посетители начинали кидаться в сторону экрана мусором и бутылками.
Так все они в те годы и жили. На Фонтанке, Моховой, Литейном и паре перпендикулярных улиц, чуть ли не в соседних квартирах, жил весь цвет тогдашней советской литературы, все ее будущие классики и мученики.
И даже Анна Ахматова, которой было уже под сорок и пик славы которой давно остался в прошлом, жила именно в этом районе.
С занудой Шилейко к тому времени Анна уже развелась. Вместе с дореволюционной подружкой Глебовой-Судейкиной она меняла адреса, мужчин, места работы, кочевала с квартиры на квартиру и оставалась ночевать в непонятно кому принадлежащих постелях. Стихи ее печатать давно перестали, да она больше и не показывала никому то, что писала. Просто жила, как жилось, надеясь, что так можно протянуть еще довольно долго.
Жили бедно, зато весело. По коммунальным кухням Ахматова ходила в черном шелковом платье, с белым платком через плечо, в белых чулках и черных туфлях. Выглядела она роскошно – правда, помимо перечисленного, никакой другой одежды у нее и не осталось, и если бы платье или туфли порвались, ей бы было просто не в чем выйти из дому. В квартиру на Фонтанке, где она одно время жила, власти подселили деревенскую старуху с внучкой. Внучка пыталась водить домой своих корявых ухажеров, и язвительная поэтесса хохотала над ними во весь голос. Старушка в ответ ворчала, неодобрительно рассматривая Ахматову:
– Ишь ты, тоже! Распустила волосы и ходит, как олень!
Дурацкая присказка очень веселила подружек. Близкие приятели еще долго называли Ахматову именно этим прозвищем – Олень.
А потом, устав, Ахматова опять вышла замуж – в третий и последний раз. Ее мужем стал Николай Пунин, сутулый мужчина, то ли литературовед, то ли чиновник от искусства. На самом деле Пунин был женат, да только кому это мешало в развеселом тогдашнем Ленинграде? Николай водил любовниц прямо в семейную квартиру, которая располагалась не хухры-мухры, а в Фонтанном доме, бывшем дворце графов Шереметьевых. Настал момент, когда сюда же Пунин привел и Анну. Она осталась на всю ночь, а утром через голову надела свое шелковое платье, вышла в коридор умыться, встретила там законную супругу Пунина, не дрогнув поздоровалась с ней, а умывшись, пешком ушла к себе домой. Будто ничего и не было.
Пунин к такому не привык. Ему хотелось, чтобы женщины сходили по нему с ума, чтобы не его игнорировали, а он игнорировал. Ему хотелось бурных объяснений, а Ахматова просто молчала и жила дальше. Никак не показывая, что та ночь хоть чем-то ей запомнилась.
Через пару недель он зашел в ее квартиру, но Ахматову не застал. Они договаривались, что он зайдет, и ему казалось, что она обязана быть тут, но соседка сказала, что Анна с подружкой ушла к приятелям. Пунин попросил разрешения подождать.
Прошло два часа. Анна давно должна была вернуться, но ее не было. Пунин дважды выходил на улицу, гулял вдоль Летнего сада и обратно, возвращался в квартиру, снова выходил, а она все не возвращалась. «Все закипало во мне дикой ревностью», – писал он позже. Около часа ночи, близкий к помешательству, Пунин решил сам отправиться на квартиру этих приятелей и, если понадобится, силой увести Ахматову оттуда: «Я не любил, когда она ходила к этим людям, запрещал ей туда ходить. Там много пили и люди вели себя развязано». Он почти бегом добежал до Троицкого моста и тут увидел ее. Анна шла по мосту в обнимку с писателем Замятиным, и в руках у нее были цветы.
Замятин был пьян и пытался что-то шептать Анне на ухо. Но как только перед ними появился разъяренный Пунин, струсил и отошел. Николай выхватил букет и швырнул его в Неву. «Помню острое наслаждение, которое бритвой полоснуло меня по спине, когда я принялся рвать и мять эти розы. Стебли с хрустом ломались, на пальцах моих была кровь от шипов, а я все не мог остановиться. Кровью я испачкал руки Анны».
Остаток той белой ночи он проплакал, стоя на коленях у ее постели. В их самый первый раз Пунин подарил ей свой крестильный крестик (зачем?). Теперь попросил отдать крестик обратно, а она просто молчала, прикуривая папиросу от папиросы и глядя на Пунина своими огромными глазами. В дневнике он позже запишет, что она «самая страшная из звезд». Вскоре после этого Пунин окончательно разошелся с предыдущей женой и стал жить с Анной.
Всем им казалось, будто все устаканилось, черная дыра послереволюционных лет осталась в прошлом, и дальше все будет, как при прежнем режиме или даже лучше, ведь теперь над душой не стоят противные царские цензоры, да и труд поэтов новая власть готова оплачивать куда щедрее, чем прежняя. Никто из литераторов не мог даже представить, каким именно боком повернутся к ним подступающие 1930-е.
Остановка вторая:
«Большой дом» (Литейный проспект, дом 4)
1
Знаменитый краевед Пыляев писал в конце XIX века:
Лет шестьдесят назад была затеяна перестройка здания, стоящего на углу Невского и Садовой. Когда рабочие достигли уровня фундамента, грунт неожиданно провалился и показался неизвестно куда ведущий подземный ход: кирпичная стена и скелеты людей, прикованных к стене, торчащие из пола металлические кольца и цепи, большой кузнечный горн и другие инквизиторские ужасы, будто целиком выхваченные из готических романов ушедшей эпохи.
Сейчас на месте, о котором идет речь, расположен кукольный театр имени Деммени. А лет двести тому назад рядом стояли здания Тайной канцелярии – так называлась политическая полиция того времени. И методы ее дознания были покруче, чем у любых энкавэдэшников сталинской поры.
О пытках в канцелярии по городу ползли неправдоподобные легенды. Однако постепенно нравы смягчались. Уже императрица Елизавета Петровна строжайше запретила пытать детей до двенадцати лет и беременных женщин. А Екатерина Великая в 1774 году и вовсе запретила самые изощренные виды телесных наказаний. При ней бывший район Тайной канцелярии перешел в иные руки, был заселен новыми обитателями, и постепенно даже память о творившихся здесь ужасах изгладилась.
Органы сыска переехали с Садовой на набережную Фонтанки, а суд – в самое начало Литейного проспекта. Там еще с петровских времен пустовало здоровенное здание Арсенала. Литейный проспект потому ведь так и называется, что некогда тут лили пушки. Потом оружейное производство перевели на противоположный берег Невы, а освободившиеся корпуса заняли службы Петербургского окружного суда.
Сам суд фасадом выходил на проспект, а сразу за ним располагалась тюрьма, известная в народе как Предвариловка. Построили ее в 1875-м по американскому проекту: большой внутренний двор, бетонные перекрытия и много-много металлических, лязгающих при ходьбе мостков. Для своего времени тюрьма была самой передовой в Российской империи, проблема лишь в том, что используется она и до сих пор, хотя за последние полтора века ее ни разу не ремонтировали и даже толком не чистили.
Камеры рассчитаны в основном на одного-двух постояльцев. Кирпичные стены, выкрашенные зеленой масляной краской, беленый потолок. Из обстановки только лежанка, умывальник и дырка в полу для отправления естественных нужд. В противоположной от двери стене окно. Чтобы узникам не было ничего видно, на окно, помимо решетки, надет еще особый деревянный намордник. На двери глазок и кормушка.
Кто только в этих камерах не сидел. До революции – все до единого бунтари и заговорщики, от брата Ленина Александра до самого Ленина, камера которого в советские времена была превращена в музей, и арестантов в нее не сажали. Иосиф Бродский утверждал, что когда конвоиры вели заключенных по коридору, то запрещали даже смотреть в сторону этого святого для них места. Позже тут томились тысячи сталинских узников. Некоторых здесь же во дворе и расстреливали. В 1990-х сюда свозили особенно отмороженных лидеров преступных группировок. А насчет того, кто именно сидит по камерам сегодня, думаю, всем нам расскажут позже, когда историей станет уже нынешняя российская власть.
2
Февральская революция 1917 года в Петербурге обошлась без штурмов и баррикадных боев. Единственным зданием, которое восставшие сразу же сожгли дотла, было как раз здание Окружного суда на Литейном. Полюбоваться на обугленные руины все лето того года приходили тысячи горожан. Среди них была и молоденькая Ахматова. Ей было невдомек, что спустя пару десятилетий ходить сюда ей (уже не такой молоденькой) придется совсем по иному поводу.
Пятнадцать лет место оставалось просто прокопченным пустырем. А потом, в начале 1930-х, пустырь стали расчищать. Проект нового здания был заказан самым что ни на есть корифеям конструктивизма, а к работе на строительстве привлекались сплошь отличники социалистического труда. В результате здание было возведено быстро и качественно, а благодаря размеру почти сразу получило название Большой дом.
Дом и вправду вышел немаленьким. Почти в два раза выше, чем Зимний дворец. В Петербурге до сих пор не много столь крупных построек. Названия учреждений, квартирующих в Большом доме, несколько раз менялись, но суть всегда оставалась одной и той же. Перед вами офис силовых ведомств: ОГПУ – НКВД – КГБ. Самое что ни на есть петербургское Лэнгли.
Серая громадина Большого дома прекрасно видна с любой смотровой площадки в центре города. Наверное, замечали ее и нацистские летчики, бомбившие город во время Великой Отечественной. Но ни один снаряд на Большой дом так и не упал. Говорят, причина в том, что в верхних этажах здания находчивые энкавэдэшники разместили пленных немецких офицеров и открытым текстом сообщили об этом через линию фронта.
Не знаю, может быть, это и вранье. С самого начала громадное здание на Литейном было окружено плотной завесой слухов, легенд, городских мифов. Уверяли, что подземная часть Большого дома намного больше надземной. Еще говорили, что после пыток и расстрелов кровь из здания стекает в Неву по особой трубе, и именно по этой причине невская вода возле Литейного моста имеет характерный бордовый оттенок. Внутри Большого дома мало кто бывал, а те, кому все же доводилось прогуляться по его бесконечным коридорам, редко делились потом воспоминаниями о пережитом.
Самое забавное, что вот я, например, внутри здания был. Какое-то время тому назад меня вызывали сюда на допрос, и попутно мне удалось неплохо рассмотреть внутреннее устройство спецслужбистской штаб-квартиры. Но об этом я расскажу вам как-нибудь в другой раз.
3
За ходом строительства на Литейном, 4, внимательно наблюдал первый секретарь Ленинградского губкома партии Сергей Миронович Киров. Обо всех сложностях, возникавших при возведении Большого дома, докладывали ему лично. Впрочем, внимание стройке уделялось столь пристальное, что никаких особых сложностей и не возникало.
Первым после революции ленинградским градоначальником был ближайший соратник Ленина Григорий Зиновьев. Правда, удержался на должности он недолго. После того как Ленин получил пулю от Фанни Каплан, вчерашние соратники вождя тут же начали делить его еще не остывшее кресло. К середине 1920-х выявилась группа лидеров, а к концу того десятилетия лидер остался и вовсе один: не очень заметный до той поры бюрократ по фамилии Сталин. Бывших соратников он по одному убирал, а на освободившиеся места ставил преданных лично ему людей. В 1926-м очередь дошла и до Зиновьева: его сместили с должности, а через десять лет расстреляли. На его место был назначен человек Сталина по фамилии Киров.
Карьеру Сергей Мироныч начинал на Южном фронте Гражданской войны. Некоторое время находился в подчинении у бывшей любовницы Николая Гумилева Ларисы Рейснер. Потом сумел выдвинуться на ключевые посты в Астрахани и Азербайджане, а вскоре был отправлен в Ленинград. С одной стороны, хотелось в Москву, где только и могла коваться серьезная карьера. А с другой, Ленинград – это все-таки Ленинград. Возможность жить в таком городе уже сама по себе похожа на главную в жизни карьеру.
Для начала на новом месте Киров завел себе уютную шестикомнатную квартиру. Располагалась она в бывшем здании страхового общества «Россия» на Каменноостровском проспекте, 26. Считается, что у этого дома самые длинные в Петербурге проходные дворы. По этой причине большинство сцен в нынешних сериалах про ментов снимают именно тут. Если присматриваться внимательно, то можно заметить: погони и лихие захваты всех этих «Улиц разбитых фонарей» каждый раз снимаются на фоне одних и тех же подворотен. Но это сейчас, а лет семьдесят назад дом был знаменит совсем другим: сюда, поближе к власти, перебрались все ленинградские селебритиз.
При царях для успешной карьеры требовался прямой доступ к августейшему телу. Теперь строй вроде как сменился, да только система все равно осталась прежней. Дом на Каменноостровском был центром притяжения лет тридцать подряд. На некоторых стенах не хватает места, чтобы повесить еще одну мемориальную доску: несколько высших партийных функционеров, пара звезд черно-белого кино, военачальники, герои СССР и на десерт – композитор Шостакович. Всем хотелось жить поближе к власти, которую тогда олицетворял Сергей Киров.
Это был серьезный, неторопливый и знающий толк в комфорте человек. Ко всему, чем занимался, Киров подходил с этакой крестьянской основательностью. Свою квартиру он обставил без особого шика, но уютненько (в квартире до сих пор работает небольшой музей, можно сходить и все осмотреть). Так же он постарался устроить и всю жизнь доставшегося ему города. Преступность была ликвидирована: беспризорников раскидали по специнтернатам, воров в законе не арестовывали, а расстреливали на месте. На улицах вновь загорелись электрические фонари, брусчатку заменили асфальтом. Именно при Кирове в Ленинграде появились первые светофоры и самая современная в Европе киностудия «Ленфильм». Ну а на Литейном к небесам взметнулось гигантское здание НКВД.
Здание было гигантским, а вот Киров – очень невысок. Поэтому градоначальник носил сапоги на каблуках и фуражки, чтобы казаться крупнее. Ну и, как это водится среди невысоких мужчин, стремился компенсировать внешнюю неказистость победами на любовном фронте. То есть вообще-то Мироныч был женат, да только жена удовлетворить его интимные амбиции была не в состоянии. Вскоре после переезда Кировых в Ленинград она оказалась прикована к инвалидному креслу: тяжелейший инсульт, частичный паралич, невнятная речь. Жила она в основном на служебной даче, с супругом виделась нечасто. При встречах называла его «товарищ» и по имени-отчеству. В общем, ничто не мешало градоначальнику с интересом посматривать на окружающих лиц женского пола.
Позже, уже после гибели Кирова, остряки утверждали, будто Мариинский театр был переименован в Кировский по той причине, что каждая балерина из труппы успела переночевать у Сергея Мироныча на Каменноостровском. Это, конечно, неправда. Но наличие у Кирова кое-каких внебрачных связей не ставили под сомнение даже его преданные соратники. Другой вопрос, сколько их было, этих связей.
Чаще всего среди фавориток первого секретаря называли 27-летнюю латышку Мильду Драуле. Невысокая, рыжая, тоненькая, голубоглазая. Работала в Смольном на какой-то второстепенной должности. За хорошую службу получила отдельную трехкомнатную квартиру в рабочем районе на Выборгской стороне. Жила там с мамой, сестрой, мужем, свекровью, сестрой мужа, мужем сестры и их ребенком. Кроме того, на кухне у них временно проживал сапожник по фамилии Васильев. Квартирка казалась тесноватой, но кому тогда было легко?
Мужа Мильды звали Леонид Николаев. Она родила ему двоих сыновей. Старшего назвали Маркс. А насчет младшего, Леонида, почти сразу начали говорить, что уж больно младенец чернявенький да скуластенький… что слишком уж он напоминает высокопоставленного работодателя Мильды, с которым та, бывало, допоздна засиживалась в служебном кабинете… Муж, впрочем, на эти разговоры внимания не обращал. Тем более, что сразу после рождения этого ребенка жене на десять процентов прибавили зарплату.
Первого декабря 1934 года Киров должен был выступать на конференции в одном из городских Дворцов культуры. Конференция начиналась только вечером, на службу в Смольный по этой причине заезжать первый секретарь не планировал. В его отсутствие там проходило какое-то не очень важное совещание, и Сергей Миронович два раза звонил, спрашивал о результатах. Потом, около 16:00, неожиданно изменил планы, позвонил в гараж шоферу, велел подавать авто к подъезду.
От резиденции градоначальника на Каменноостровском до Смольного ехать (если без пробок) минут двадцать. А никаких пробок в тогдашнем Ленинграде и быть не могло: легковых автомобилей тут насчитывалось меньше трехсот штук. Пять минут по проспекту до Петропавловской крепости, потом через мост, еще минут пять по набережной до Литейного, тут, возле недавно достроенного Большого дома, повернуть на Шпалерную, а там до Смольного уже и рукой подать.
Проезжая мимо штаб-квартиры спецслужб, Киров по привычке изогнул шею и выглянул в окно. Громадное здание ему очень нравилось. Шеф ОГУП-НКВД по Ленинграду и области Филипп Медведь, занимавший кабинет в левом крыле здания, услышав, как прошуршали шины кировского кортежа, тоже по привычке посмотрел на часы. Было чуть меньше половины пятого. Зимой в Ленинграде в это время обычно уже темно. На столе у начальника управления горела лампа. Медведи и Кировы дружили домами, но сегодня встречаться с первым секретарем Филипп не планировал: много работы.
Он закурил папиросу и перевернул очередной лист в очередном уголовном деле. Через несколько минут, в 16:37, на столе у него зазвонил телефон. Медведю сообщили: только что в коридоре Смольного выстрелом в голову убит Киров.
4
Что именно произошло за те минуты, пока Медведь дочитывал дело, – об этом историки спорят до сих пор. Официальная версия гласит, что в 16:30 автомобиль первого секретаря припарковался у центрального подъезда Смольного. Киров выбрался из машины, зашел в здание и стал подниматься по лестнице. Охрана, сопровождавшая его в машине, внутрь здания не пошла. Отгораживаться от населения среди тогдашнего руководства страны было не принято. Любой член партии имел прямой и ничем не ограниченный доступ к руководителям даже самого высокого уровня.
В Смольном тогда, помимо руководства города, помещалось еще полторы дюжины различных контор. Позади главного корпуса имелся даже свинарник, поставлявший мясо для смольнинских столовых. По коридорам бродили, курили, ругались, томились в очередях тысячи людей. Поднявшись на третий этаж, Киров свернул налево и успел дойти почти до своего кабинета. Вход на этаж охранял постовой. При виде Кирова он поднялся со стула и отдал честь. Дождавшись, пока Киров скроется за поворотом коридора, постовой вернулся на стул.
Бюрократия – штука консервативная. Сегодняшний губернатор Петербурга по-прежнему сидит в том же самом кабинете, до которого в 1934-м так и не дошел Киров. Ничего особенного: не очень большой кабинет с казенной обстановкой. Слева имеется комната отдыха, где первый секретарь мог прилечь на диванчик или, скажем, перекусить. Когда Сергей Миронович взялся за ручку, чтобы открыть дверь, сзади подошел человек и, приставив к затылку дуло револьвера, нажал на курок.
В соседнем кабинете в тот момент шло заседание. Когда послышались выстрелы, участники заседания сперва растерялись, а потом гурьбой высыпали в коридор. С другой стороны к месту убийства уже бежал постовой. На следствии позже он показал:
Пока я вытащил револьвер из кобуры и взвел курок, я услышал второй выстрел. Выбежав на левый коридор, я увидел двух лежащих у дверей приемной человек. Они были на расстоянии полметра друг от друга. Чуть в стороне от них лежал наган. Тут же выбежали из дверей работники обкома.
Другой свидетель показывал:
В пятом часу мы слышим выстрелы – один, другой… Выскочив следом за Иванченко, я увидел страшную картину: налево от дверей в коридоре ничком лежит Киров, голова его повернута вправо. Фуражка, козырек которой упирался в пол, чуть приподнята и отошла от затылка. Под левой мышкой – канцелярская папка с материалами доклада: она не выпала совсем, но расслабленная рука уже ее не держит.
Тело Кирова подхватили, занесли в кабинет, уложили на стол. Стали звать врача, но в поднявшейся суматохе никто не мог сообразить, где в Смольном сидит врач. Медицинскую помощь стали оказывать только через десять минут, но было поздно. Единственное, что смог выдавить из себя подоспевший медик:
– Всё!
Стрелявшего монтер Потапченко сразу схватил и какое-то время держал за ворот пальто. В принципе, шанс вырваться и убежать у него был, однако скрыться убийца даже не попытался. Пока все суетились вокруг Кирова, просто сидел на полу и всхлипывал.
Через десять минут на место прибыл Медведь. Столпившимся в коридоре людям он велел зайти обратно в кабинеты. Сопровождающим отдал приказ вызвать спецотряд НКВД и оцепить здание. Подойдя ко все еще сидящему на полу убийце, он спросил присутствующих, может ли кто-нибудь его опознать. Сразу несколько человек ответили, что это Леонид Николаев, муж Мильды Драуле.
Все, кто имел тогда отношение к расследованию громкого дела и выжил, говорили потом, что случившееся повергло их в шок. Все-таки при большевиках в стране был установлен довольно крепкий порядок. Успело подрасти целое поколение, которое знало о политических убийствах только из книжек. А тут такое… Член Политбюро, первый человек в городе, личный друг Иосифа Виссарионовича – и вдруг пуля прямо в коридоре Смольного.
Николаева приказали запереть в кабинете и строго-настрого охранять, но допрашивать следователи начали почему-то не его, а Мильду. Как так вышло, что и она тоже оказалась на месте, и почему именно на ее показаниях сперва сосредоточилось следствие, понять из материалов дела совершенно невозможно. Может быть, именно поэтому в прессе время от времени появляются версии насчет того, что убит Киров был вовсе не в коридоре, а внутри кабинета. Мол, и баллистическая-то экспертиза показывает, что тело Мироныча в момент выстрела находилось в горизонтальном положении, и в запасниках-то музея Кирова до сих пор хранятся его нестираные кальсоны со следами спермы.
Углубляться в вопрос мы не станем. Важно не это, а то, что к 17:00 (меньше чем через полчаса после выстрела) Медведь распорядился доставить всех подозреваемых на Литейный, в Большой дом, а в 17:01 о случившемся доложили в Москву. Еще час спустя руководству железной дороги было передано распоряжение готовить личный сталинский состав. Вождь отправлялся в Ленинград.
5
Тот раз стал последним, когда Сталин побывал в моем городе. Когда-то именно тут он встретил свою вторую жену, и, между прочим, здесь до сих пор открыта мемориальная квартира, где можно глянуть на кровать, в которой юный грузин провел с избранницей первую брачную ночь. Но за пару лет до убийства Кирова жена покончила с собой, и Сталин навсегда разлюбил город на Неве.
Утром 2 декабря на перрон Московского вокзала десантировалось чуть ли не все Политбюро большевистского ЦК: толпа сосредоточенных мужчин в полувоенных френчах. Встречал руководство потный и трясущийся Филипп Медведь. Руки ему никто не пожал. Москвичи расселись по бронированным авто и двинули в Смольный.
Непосредственным руководителем следствия был назначен Яков Агранов. Интересно, что именно он за полтора десятилетия до этого подвел под расстрел Николая Гумилева. Да и теперь следствие длилось совсем недолго. Всего через три недели после убийства в Смольном состоялся суд, на котором миру были продемонстрированы четырнадцать членов «контрреволюционной зиновьевской банды», погубившей Мироныча. Помимо самого Леонида Николаева, в банду, как выяснилось, входили Мильда Драуле, ее сестра и муж сестры. Спустя всего сорок минут после суда все они были расстреляны.
А дальше все шло по нарастающей. Уже через два месяца после убийства Кирова появилось постановление о высылке из города всех до единого дворян, бывших офицеров и недовысланных попов. Приблизительно десять – двенадцать тысяч человек получили так называемый «минус»: запрет проживать ближе, чем на сто километров к столицам. Прежде в Петербурге оставались десятки тысяч немцев, финнов, поляков, и даже большая колония китайцев. За следующие несколько лет все они либо сменили фамилии и превратились в русских, либо переместились на Колыму. До начала репрессий в городе вполне открыто жили бывшие представители духовенства, царских армейских чинов и гостинодворских купцов. Этим тоже пришлось либо порвать с родными и ударным трудом доказать преданность новой власти, либо отбыть в лагеря. К 1940-м бывший Петербург окончательно стал советским Ленинградом.
К началу войны вопрос с наиболее неблагонадежными элементами был в общих чертах решен. А летом 1941-го власть постаралась решить его совсем уж окончательно. Все, насчет кого имелись хоть малейшие подозрения, были арестованы. Например, через месяц после начала войны посадили Даниила Хармса. Вроде как за то, что сказал кому-то, будто с приходом немцев город сразу сдастся.
Даниила привезли в Большой дом и обыскали. В карманах у него нашлось Евангелие 1912 года издания, лупа в оправе, старые результаты медицинских анализов, женская серебряная брошка, несколько колец, четыре иконы, портсигар, рюмка, три стопки, переписанное от руки стихотворение и еще двадцать четыре странных предмета. Той же ночью писателя пробовали допрашивать, однако единственное, чего добились следователи, это длинного рассказа на тему, что люди, оказывается, носят головные уборы, чтобы скрывать мысли, а кто вышел на улицу без кепки, у того и мысли все «голые».
Врач, проводивший медицинское освидетельствование, не сомневался: типичная шизофрения. В результате отправили Хармса не в камеру, а в больницу при изоляторе «Кресты» на правом берегу Невы. Оттуда через полгода после ареста жене писателя и сообщили, что он мертв. То ли погиб от голода в самые тяжкие зимние месяцы. То ли был расстрелян чекистами, которые опасались, что город все-таки падет.
Когда жена узнала о его гибели, то последний раз сходила в квартиру на улице Маяковского, чтобы забрать его личные вещи. Их оказалось немного: стол, металлическая миска, три курительные трубки и чемодан рукописей. Иным имуществом за тридцать шесть лет жизни обзавестись Даниил Хармс так и не сумел.