Ключи от Петербурга. От Гумилева до Гребенщикова за тысячу шагов

Стогов Илья Юрьевич

Маршрут третий

Ленинград подпольных поэтов (вдоль Фонтанки и Загородного проспекта)

 

 

 

В 1957 году, с опозданием на четыре года, Ленинград отпраздновал свое 250-летие. К торжествам власти отнеслись ответственно. Город был почищен и отремонтирован. Накануне праздника на площади Искусств перед Русским музеем установили памятник Пушкину. Возле Аничкова моста запустили плавающие фонтаны. Ночью их красиво подсвечивали.

В прессе развернулась кампания за чистоту на улицах. Ленинградцам внушали: их город не таков, как все остальные. И относиться к нему тоже стоит совершенно особым образом. Бросил на тротуар окурок – попадешь в милицию и уплатишь штраф. Не уступил в транспорте место пожилому человеку – все остальные пассажиры станут смотреть на тебя с ледяным презрением. Дети и внуки крестьян, заселивших Петербург после 1917-го, изо всех сил старались соответствовать доставшемуся им месту.

Ленинград лишился столичного статуса, зато получил возможность жить так, как живется. Никто не пытался его перестроить, не сносил зданий, мешающих парадам грозной военной техники. Московское руководство оставило его умирать естественным путем, а больше ему ничего и не было нужно. Пока в новой динамичной столице возводили высотки и прокладывали хайвеи, мой город просто отражался в Неве. Вянущий, рушащийся, но по-прежнему самый красивый на планете.

В том же 1957-м, но осенью, праздновали 40-летие Октябрьской революции. Тут размах торжеств был уже поскромнее. Гигантских монументов в центре города решили не возводить, ограничились несколькими точечными инновациями. Дружественная Финляндия подарила Ленинграду паровоз, на котором в 1917 году в город приехал Ленин. Паровоз установили на Финляндском вокзале. На набережной у Нахимовского училища отреставрировали крейсер «Аврора», который когда-то подал сигнал к штурму Зимнего. Насчет обоих подарков по городу с самого начала ползли слухи, что никакого отношения к Ильичу они не имеют. Паровоз, мол, финны прислали первый попавшийся, а вместо крейсера «Аврора» на набережной установили очень похожий крейсер «Диана», потому что реальную «Аврору» пустили на металлолом еще до войны.

К концу 1950-х уровень жизни в СССР превзошел довоенный и продолжал расти. В столицах поднимал голову советский средний класс со всеми своими запросами и амбициями. Эти люди неплохо зарабатывали, а жить хотели еще лучше. Дача, отдельная квартира, модная одежда, иностранная бытовая техника, со временем – может быть, даже собственный автомобиль. Прежде это казалось фантастикой, а теперь – пожалуйста. В феврале 1961-го в Ленинград завезли первую пробную партию украинских автомобилей «Запорожец». Газеты писали, что эта «небольшая, но по-своему изящная машина украсит жизнь множества советских семей».

Менялись какие-то мелочи, а с ними уходила эпоха. В 1960-м упразднили профессию лифтеров. Сразу после этого появилась традиция гадить в лифтах прямо на пол. На следующий год отменили профессию кондуктора. После этого во всем городском транспорте был введен единый тариф на проезд: автобус пять копеек, троллейбус – четыре, трамвай – три. Раньше стоимость зависела от продолжительности поездки.

Жизнь стала сытнее. Жизнь стала свободнее. Новое поколение посматривало на старые идеалы с ухмылочкой. Как попка повторять заклинания насчет верности делу Ленина этим людям казалось уже немного скучным. В Ленинграде 1950-х первыми в стране появились стиляги, валютные спекулянты, джазовые музыканты, футбольные фанаты, религиозные сектанты и много других штук, о которых в остальной стране никто и слыхом не слыхивал.

В Ленинграде 14 мая 1957 года состоялся матч между ленинградским «Зенитом» и московским «Торпедо». Заканчивался он со счетом 5:1 в пользу москвичей. На последних минутах на поле вышел пьяный болельщик, который велел зенитовскому вратарю убираться с поля: он сам постоит в воротах, и у него это получится лучше. Болельщика тут же свинтили, но вслед за ним на поле ломанула 30-тысячная толпа. Милиция в ужасе разбежалась. Фанаты рыскали по служебным помещениям стадиона и обещали игрокам любимой команды устроить «козью морду». Спортсменов выводили наружу через подземные этажи. Директор стадиона звонил в Большой дом и, надрываясь, орал: «Скорее! Тут новая Февральская революция!»

Никаких подразделений по борьбе с гражданскими беспорядками в СССР, как известно, не существовало. Просто за неимением самих гражданских беспорядков. Полицейская дубинка в Советском Союзе считалась признаком тоталитарных западных обществ, которому у нас совсем не место. Поэтому на стадион были срочно переброшены курсанты военных училищ и единственный имевшийся оперполк милиции. Толпа разогнала и тех и других в течение нескольких минут и долго пинала оброненные фуражки. Беспорядки охватили всю Петроградскую сторону и продолжались до поздней ночи.

После войны этот город стал совсем не похож на самого себя полувековой давности. Теперь это был насквозь советский, застроенный блочными пятиэтажками мегаполис, где в коммуналках центра пахло подгорелой едой, а на окраине запросто могли пырнуть заточенным напильником. Но, закончившись навсегда, прошлое имперской столицы так никуда и не делось: стоило копнуть поглубже, и вы с удивлением обнаруживали, что перед вами все тот же Петербург, о котором когда-то писали в старых книжках еще с «ятями» на конце слов.

Затевая ремонт в своих квартирах, жители города срывали со стен обои и иногда обнаруживали под обоями газеты с портретами государя-императора. Точно такую же операцию можно было произвести и с ленинградской культурой: поскреби ей бок, и на солнце заблестит скрытая до поры до времени позолота. Кто-то из героев петербургских легенд умер, кто-то уехал за границу, но тех, кто остался, тоже ведь хватало. В хрущевском Ленинграде все еще жила дореволюционная подружка Ахматовой Паллада Богданова-Бельская. Девушка, переспавшая со всем Серебряным веком, успела превратиться в сухонькую старушку, но все еще была жива и, сидя в небольшой квартирке на окраинном проспекте Ветеранов, перечитывала иногда пожелтевшие газеты с заметками о застрелившихся из-за нее аристократах.

За каждой компанией талантливой ленинградской молодежи непременно обнаруживался какой-нибудь интересный старичок. Это был очень веселый спорт: отыскать себе гуру из того навсегда похороненного мира и потом месяцами напролет расспрашивать его, учиться у него, стараться вести себя так, как вели в его времена. Первые русские рок-н-ролльщики Алексей Хвостенко, он же Хвост, и Анри Волохонский, он же просто Анри, каждую субботу ездили навестить поэта Ивана Лихачева, некогда входившего в круг Михаила Кузмина. Юные художники, вроде легендарного Тимура Новикова, общались с возлюбленными гениев авангарда Малевича и Ларинова. И говорят, даже первая заметная гей-тусовка в Ленинграде сложилась вокруг жеманников, которые еще помнили, как это делалось при прежнем режиме.

А в самую первую такую компанию входили несколько молодых поэтов, навещавших иногда пожилую Анну

Ахматову. Сперва поэтов было три, а потом к компании присоединился еще один, четвертый поэт, и в этой части я предлагаю вам прогуляться по тем же самым набережным и проходным дворам, где когда-то гуляли эти четверо. Мы пройдем (или проедем на троллейбусе, если идти надоест) от Технологического института до Пяти углов, а по пути заглянем в несколько кафе, ведь и поэты когда-то любили сидеть именно там.

 

Остановка первая:

Станция метро «Технологический институт» (Московский проспект, дом 28)

 

1

В Петербургском метро экскурсии не проводятся. А жаль: достопримечательностей тут не меньше, чем в надземной части города.

На станции «Сенная» (бывшая «Площадь Мира») можно постоять на перроне, с которого сошедший с ума сириец в 1986-м вдруг принялся сталкивать людей под выезжающий из тоннеля поезд. Тогда погибло шесть человек, и это до сих пор самый массовый случай гибели людей в городской подземке. На «Площади Восстания» сохранился барельеф с профилем Сталина – единственный выживший после того, как все изображения вождя народов были демонтированы в 1960-х. Перегон между «Лесной» и «Площадью Мужества» известен тем, что в 1974-м в тоннель тут хлынули воды подземной реки, в результате чего несколько городских кварталов едва не ушли целиком под землю.

Или вот еще достопримечательность: если вы доедете до станции метро «Технологический институт», подниметесь по эскалатору и выйдете на пересечении Загородного и Московского проспектов, то взглядом сразу же упретесь в небольшой памятник Плеханову. В начале прошлого века студенты и профессора Техноложки отличались особой революционностью. В память о тех временах тут и был установлен бронзовый социал-демократ. Вытянутой рукой он указывает молодежи путь в светлое будущее. Правда студенты 1950-х считали, что у будущего есть вполне конкретный адрес: указывает плехановская длань ровнехонько на пивной бар, в котором студенты и проводили большую часть свободного времени.

Вообще, 1950-е были годами невиданной активности студентов. И главное, в чем она проявлялась, – студенты писали стихи.

Вернее, не так. Стихи в то время в Ленинграде писали не только студенты. Стихи в этом городе писали все: молодежь, рабочие на фабриках, бюрократы в высоких кабинетах, школьники, научные сотрудники, – далее везде. Литературные объединения существовали при каждом Доме культуры, при всех крупных заводах, при Дворце пионеров, нескольких газетах, а самое лучшее – при Горном институте. Главным же событием начала 1950-х стал Турнир поэтов, прошедший в Технологическом институте. Именно после того мероприятия стало ясно: то, что было, прошло. Отныне все и в городе, и в мире станет по-другому.

В турнире участвовали все, кто потом станет определять лицо ленинградской культуры. Все кудлатые гении, которым предстояло спиться и мучительно загнуться, все поэтессы, которые со временем станут подругами спивающихся гениев, а также трое самых главных ленинградских поэтов той эпохи: Рейн, Бобышев и Найман.

Все трое числились студентами именно Технологического института. Правда, до учебы руки у них доходили редко, да и о карьере технологов никто из них не помышлял. Ближе к полудню парни встречались в холле института под громадными, еще дореволюционными часами (часы в холле сохранились до сих пор, можете зайти посмотреть) и дальше шли совсем не на лекции, а по адресу, указанному бронзовым Плехановым. Сидеть в прокуренном помещении, отхлебывать что-то из бокала, тусоваться… тусоваться… тусоваться… и читать друг другу только что написанные стихи.

 

2

Итак, будущих звезд поэзии было трое. На тот момент им едва исполнилось по двадцать два – двадцать три, и единственное, что каждый имел за плечами, это детство, не сказать что безмятежное.

К моменту снятия блокады в Ленинграде выжило меньше пятидесяти тысяч человек мирного населения. То есть лишь один из сорока довоенных жителей. Бомбардировками было уничтожено каждое восьмое – десятое здание. Но уже в 1946-м обезлюдевший, пустой и страшный Ленинград начали заново заселять жителями сожженных фашистами деревень. В основном из Псковской и Тверской областей. Людей просто пересчитывали по головам, железнодорожными составами доставляли на Московский вокзал, а там выдавали ордер: такая-то деревня заселяет такие-то дома по такой-то улице. Ищите подходящие помещения и обустраивайтесь как знаете.

С развлечениями в городе было туго, но власть по-своему старалась решить и этот вопрос. Например, осенью на площади перед кинотеатром «Гигант» при большом скоплении народа были повешены семеро нацистских преступников. На старых черно-белых фото видно: чтобы взглянуть на аттракцион, горожане пришли целыми семьями. В оконных стеклах отражалось солнце. Люди улыбались и что-то ели. Когда из-под немцев выбили опору и те завыгибались в воздухе, кое-кто пытался аплодировать.

В сентябре детям было предписано начать обучение в школах. Дюжие деревенские хлопцы натянули форму и отправились грызть гранит познания. Поэт Дмитрий Бобышев вспоминал:

Я ненавидел тупые физиономии одноклассников в суконных рубахах, с сумками из-под противогазов для ношения учебников и в больших подшитых валенках. Основным развлечением у них было замахнуться, и тот, кто в ответ отшатывался, получал за испуг «сайку» с присказкой:

– Сегодня праздник обороны, выделяем макароны!

Заправилами в классе были те, кто за время блокады и эвакуации пропустил два – три года и набрался совсем не ученического опыта. Сидевший впереди меня Чесноков сообщал соседу по парте о свидании с девицей накануне:

– Пошкворились, – говорил он умиротворенно.

Школы в те годы были не такие, как сейчас, а отдельно для мальчиков, отдельно для девочек. Согнанные в класс мальчишки разных возрастов и абсолютно разного происхождения притирались друг к другу с трудом. Тощие еврейские знайки из приличных семей не нравились деревенским паренькам, которым еще только предстояло стать ленинградцами.

Анатолий Найман вспоминал, что его классный руководитель заставлял учеников подбрасывать в воздух дневники и с размаха лупил по ним ногой, как по футбольному мячу, впечатывая в стену. Под стать педагогам были и ученики. Иногда на переменах они валили кого-нибудь из малолеток на стол, стаскивали штаны и мазали письку фиолетовыми чернилами. Науку страсти ребята осваивали по надписям на парте в духе: «Любовь – как костер: не кинешь палку – погаснет!». Светлых воспоминаний о школе ни у кого из трех будущих поэтов не осталось.

Бобышеву общение со сверстниками далось особенно нелегко. В школе у него отнимали бутерброды и воровали теплые варежки. Накануне поступления в институт гопники прямо на улице отлупили его палками. Ну а к выпускному курсу дошло до удара заточкой в бок.

Просто пьяные привязались на улице. Они ахнули меня сзади заточенным напильником в правый бок, туда, где печень, что смертельно. Но самодельный стилет угодил в хлястик ремня, соскользнул и, на миллиметры минуя печень, пошел рушить требуху моего кишечника.

Помощь прибыла быстро. Я был прооперирован опытным хирургом, который отбывал последнее дежурство перед выходом на пенсию. Он не удержался и, уже зашивая мои повреждения, отхватил напоследок аппендикс. Так, на всякий случай.

Когда меня навестили однокурсники, они рассказали, что к ним подошли и предупредили: если на суде я признаю нападавших, живым мне не быть…

Зато, поступив в Технологический, эти ребята перезнакомились между собой, впервые прочли свои стихи тем, кто не морщился брезгливо в ответ, впервые увидели блеск в глазах девушек, для которых поэзия была тогда важнее, чем весь остальной мир, и убедились, что не одиноки на свете. Что таких, как они, много. Что уродами являются как раз те, кто прежде (в школе и во дворе) называл уродами их.

За это счастье было не жаль отдать что угодно. Для поэтов начиналась настоящая, всамделишная жизнь.

 

3

Первой звездой послевоенного андеграунда считается художник Александр Арефьев. Он начинал еще при Сталине, еще в самом начале 1950-х. Тогда ему едва исполнилось двадцать, но он был уже реальной величиной неофициальной культуры.

Арефьев начинал пить алкоголь в восемь утра, находился под наблюдением КГБ, какое-то время жил в склепе на старинном кладбище, несколько раз сидел в тюрьме. Проснувшись где-нибудь на помойке, он умывался в общественном туалете и шел гулять по Эрмитажу. Или по Большому Екатерининскому дворцу в Царском Селе. Или отправлялся в Публичную библиотеку и до темноты читал толстую искусствоведческую книжку.

Из Эрмитажа он отправлялся в самую зловонную разливуху города. С утра все начиналось по новой.

Ближайшим приятелем Арефьева был Роальд Мандельштам – инвалид, передвигавшийся на костылях. Роальд не приходился родственником знаменитому Осипу – всего лишь однофамильцем. Отец Роальда был гражданином США. В 1930-х папа-коммунист приехал в СССР просить политического убежища, остался, обзавелся семьей. А потом его сослали в Сибирь, и с десяти лет Роальд жил сам по себе.

О тандеме Мандельштама с Арефьевым ходили жуткие легенды. Мебель из комнаты Роальда друзья пропили. Пустые стены. Грязный пол. На полу лежат пластинки, книги и пьяные художники. Чуть ли не первыми в СССР эти двое стали реальными опийными наркоманами. Чтобы добывать рецепты, Арефьев даже поступал в медицинский институт. Позже они наладили связи с таджикскими драгдилерами. Время было такое, что пакет с героином им могли прислать обычной бандеролью, а оплачивали они его почтовым переводом.

Иногда приятели доедали объедки со столов в кафе, а однажды Роальд сварил и съел бездомную кошку. Но после этого они каждый раз шли гулять в Эрмитаж. Или по Большому Екатерининскому дворцу в Царском Селе. Или отправлялись в Публичную библиотеку читать по-французски о дадаизме и Пикассо.

Коллегам-живописцам Арефьев как-то сказал:

– Для вас выставка – предмет гордости. А для меня – позор!

Кончилось тем, что много позже, уже в 1970-х, Арефьев был все-таки выслан из СССР и обосновался в Париже. Правда, прожил он там всего полгода. Его труп был найден в мастерской. На мольберте стоял чистый холст. Рядом лежал новенький этюдник с нераспечатанными красками. Мертвый художник сидел за столом, сжимая в окостеневшей руке недопитый стакан красного вина.

А рядом с подпольными художниками в те же годы жили и подпольные поэты. Сейчас уже трудно представить, как все это происходило, но поэзия в 1950-х была тем, чем спустя двадцать лет станет рок-н-ролл.

Чтения стихов становились настоящими сейшнами. Поэты окунали аудиторию в истерику, и после удачного концерта все слушательницы готовы были выпрыгнуть из лифчиков прямо в зале. Когда в 1959-м на Невском, в желтом здании Дома актера, проводился один из первых больших поэтических концертов, то подходы блокировались конными нарядами милиции, но даже эти конные наряды не могли сдержать толпу.

Дело было летом. Но одна из слушательниц пришла на концерт в шубе. Под шубой у нее было голое тело. Удивленным очевидцам дама объясняла, что ее муж опасается, как бы она не свинтила от него к кому-нибудь из стихотворцев, и поэтому запер одежду на ключ, но она, остроумная, нашла-таки выход.

В другой раз, тоже на Невском, в Доме книги, должен был выступать вполне официальный поэт Павел Антокольский. В магазине собралась толпа в несколько тысяч человек. Желающие послушать стихи блокировали движение по Невскому и скандировали «Сти-хи! Да-ешь! Сти-хи!»

Пожилой Антокольский влез на стул и начал читать. Но толпа орала:

– Рейна! Мы хотим слушать Рейна!

В результате 20-летнего Рейна подняли на плечи, и он начал читать потеющим от восторга фанатам о «девственницах с клеймом на ягодице». Слушатели были в экстазе.

И Рейн, и Найман, и Бобышев считались самыми настоящими поэтами. Хотя стихи каждый из них начал писать буквально вчера и пока сочинил совсем немного. Да и те стихи, что уже имелись, опубликовать никто из них, разумеется, не успел.

Бобышев придумал себе женский псевдоним Инна Вольтова, написал с дюжину стихотворений и мистифицировал приятелей. Рассказывал о девушке, которая работает продавщицей в универмаге ДЛТ, жутко стесняется публики и просит его, Дмитрия, быть ее литературным агентом. От имени Инны он послал стихи в журнал «Юность». Ответ был благожелательный. Только редактор просил прислать фотографию и телефон. Пришлось соврать, что, решившись на подпольный аборт у бабки-повитухи, гражданка Вольтова скончалась прямо на операционном столе.

Найман же начинал с этаких сюрреалистических сюжетиков. Типа, родился у мужчины урод: человеческий только рот. А манекен-женщина в витрине забеременела от магазинного вора и родила уродку. Короче, урод – это вроде как новый Адам, а уродка-манекен – Ева. А все мы являемся их потомками. Такое вот произведение.

Вечера для поэтов были, ясное дело, куда важнее, чем институтские будни. Рейн, Найман и Бобышев читали везде, куда приглашали: на математическом факультете университета, в «Кафе поэтов», в Институте высокомолекулярных соединений, в общаге Горного института… Постепенно за этой троицей закрепилась репутация главных поэтов страны. Девочки с прическами как у Джины Лоллобриджиды кочевали с концерта на концерт и хлопали пушистыми ресничками.

Дома у Люды Штерн в комнату вносили допотопный патефон с трубой и заводили пластинку с чарльстоном. Допив вино, хозяйка забиралась на стол и махала в воздухе хорошенькими ножками. Папа Люды был военным историком, а мама, по слухам, некогда танцевала в кабаре. Гостями в ее квартире были не только юные поэты, но и, например, тогдашний директор Публичной библиотеки Лев Раков, интересный тем, что в прежние годы в него был влюблен поэт Михаил Кузмин.

Отец еще одной девушки из их компании был модным архитектором. По его проектам строились аэропорты и станции метро. Так что девушка могла легально проводить поэтов на официальные балы для взрослых куда-нибудь в Дом архитектора или Академию художеств. Там играли модный буги-вуги, и Найман, оторвавшись от стола, танцевал с натурщицами, оставляя на их белых блузках отпечатки перепачканных шоколадом ладоней. Популярная джазовая певица Нонна Суханова прерывала пение, подсаживалась к Бобышеву и грудным голосом спрашивала: а чем симпатичный мальчик занят вечерами? Сейчас она споет для него, и не мог бы он ее потом проводить?

И где-то на этой стадии, году в 1958–1959-м, к компании прибился еще один поэт: молоденький Иосиф Бродский.

На самом деле Бродский был плохо одетым плебеем. Без высшего образования. Без попыток получить высшее образование. Без малейших признаков внешнего блеска. Остальные трое не хотели брать его в свою компанию… по крайней мере, сперва не хотели.

Они трое взбирались на Парнас через литературные салоны. А он появился как-то сбоку, ниоткуда, из кружка при комсомольской газете «Смена». Они носили яркие гэдээровские пуловеры и шейные платки. А он – невнятные чумазые спецовочки. Он был непонятный, чужой им. Они читали в польских журнальчиках статьи о битниках и танцевали буги-вуги. А Бродский с шестнадцати лет ездил в геологические экспедиции и умел зажигать спички «о седло» – в смысле о брюки на ягодицах.

Он одевался, как хулиган с окраин, и так же себя вел. Иногда он всерьез пугал. Например, эта его история про то, как тетя устроила его работать в тот самый морг при тюрьме «Кресты», где когда-то хранился труп Даниила Хармса.

– Ведь что самое неприятное при работе в морге? – спрашивал Иосиф.

– Да, – вежливо интересовались собеседники, – что самое неприятное?

– То, что многие люди умирают, не успев покакать. И кроме запаха разложения в морге висят и запахи всего этого добра, понимаете?

– Понимаем, – кивали головами ошарашенные собеседники.

– И вообще. Неприятных ощущений хватает. Несешь на руках труп старухи. Кожа у нее дряблая, прорывается, и палец уходит в слой жира. Неприятно!

Литературная тусовка в Ленинграде конца 1950-х состояла из хорошо воспитанных еврейских мальчиков. А Бродский был какой-то… криминальный. Он, например, уже в те годы проходил свидетелем по делу о попытке нелегального перехода государственной границы СССР.

Свалить из страны Иосиф планировал давно. Способы побега рассматривал самые различные. Например, такой: под видом альпинистов залезть на один из армянских пиков, примыкающих к турецкой границе, а там приятель, в совершенстве овладевший тайнами магии и телекинеза, напряжется и усилием воли перекинет всю их компанию на ту сторону. Или такой: набрать целый мешок бездомных кошек и внаглую ломануть через финскую границу прямо по разделительной полосе. Пограничники, конечно, спустят вслед беглецам служебных собак, но как только те приблизятся, нужно просто взять и выпустить из мешка кошек. Собаки отвлекутся, растеряются, и этого времени должно хватить, чтобы оказаться уже в Финляндии.

Остановиться в результате Бродский решил на самом верном способе. Вместе со знакомым, бывшим военным летчиком, только что отсидевшим за «хулиганку», он оправился в Самарканд. Там они планировали купить билет на небольшой самолетик местных авиалиний. Когда самолет наберет высоту, Иосиф должен был камнем треснуть летчика по башке, а его подельник – перехватить штурвал. А дальше все просто: прижимаясь к самой земле, недоступные никакому радару, они долетают до Индии, а там – фрукты, йоги, смуглые красотки и никакой тебе серой советской действительности.

Как ни смешно звучит, но сам Бродский, похоже, считал план вполне осуществимым. Подельники даже купили билеты на самолет, и вообще к побегу все было готово. Однако в последний момент Иосиф все-таки струсил, бросил все и сбежал в Ленинград.

Такие истории всерьез пугали его поэтических знакомцев. Бродский казался им опасным, неудобным, сложным в общении. Но при этом он с самого начала был очень яркий. Трое поэтов не хотели брать его в свою компанию – но все равно взяли. Он писал стихи, от которых публика разевала рты. Он говорил так, что его невозможно было не слушать. Рыжий, дерзкий – всего за год – полтора он стал главной звездой андеграундного Ленинграда. Как его, такого, было игнорировать?

 

4

Почитать написанное на поэтических вечерах удавалось не часто. Но слава о четырех братьях-поэтах потихоньку ползла по городу. Пришел момент, когда ребятам передали: такого-то числа их готова принять легендарная Ахматова.

К тому времени Анне Андреевне было уже за семьдесят. Тоненькая, подвижная, удивительно гибкая в молодости, она располнела, обзавелась несколькими старческими недугами и редко теперь выходила из дому. Поэтому аудиенция для юных дарований ожидалась недолгой. Одеться поприличнее, прийти в точно назначенный час, лишних вопросов не задавать; прочесть каждый из четырех поэтов может по два стиха, а если будет позволено, то по три.

Почитать самой Ахматовой – для молодых поэтов это все равно что для средневекового католика поцеловать руку папе римскому. Как-то даже не верилось, что такое возможно. Что в их Ленинграде 1950-х все еще живет та самая Ахматова, которой когда-то приписывали роман с Александром Блоком, мужем которой был Николай Гумилев.

В положенный день четверо поэтов оделись поприличнее и поехали к Анне Андреевне читать стихи. Тогда никто из них еще не знал, к каким последствиям приведет это знакомство.

 

Остановка вторая:

Толстовский дом

(улица Рубинштейна, дом 15–17)

 

1

Иностранных туристов и моряков в Ленинграде хватало даже в самые хмурые сталинские годы. Пластинки с американским ритм-энд-блюзом у нас начали продаваться раньше, чем в магазинах Лондона, а уж в джинсах по Невскому 1960-х ходили даже школьники.

Ленинград – город портовый. А там, где есть богатенькие туристы, обязательно появятся и те, кто станет на них зарабатывать. Уже в 1960-х одна из галерей Гостиного двора получила название Галёра. Здесь можно было купить всё: от ментоловых сигарет и порножурналов до больших партий бытовой электроники и валюты, которая ходила в таких объемах, что следователи КГБ просто падали в обморок от удивления.

В первой половине 1960-х на Галёре можно было встретить долговязого, нескладного, восточной внешности паренька. Звали его Сергей Мечик, хотя сегодня он больше известен под литературным псевдонимом Довлатов. Вообще-то молодой человек считался начинающим прозаиком, однако общался он в те годы не столько с писателями и поэтами, сколько с фарцовщиками и валютными спекулянтами. По той простой причине, что подпольные ленинградские литераторы и подпольные ленинградские коммерсанты считались в те годы одной и той же компанией. Они были связаны тысячью ниточек: сидели в одних и тех же ресторанах, слушали одних и тех же джазменов, ухаживали за одними и теми же девушками.

Последний факт молодого Довлатова угнетал особенно.

О своей попытке податься в бизнес позже он написал несколько рассказов. Однако своим на Галёре так и не стал. Жизнь фарцовщика была вечным балансированием: либо сядешь, либо будешь вынужден стучать на собственных дольщиков. Устав от всего этого, Довлатов предпочел уйти в армию. Можно сказать, что в вооруженные силы он не ушел, а сбежал. Потому что жизнь на гражданке становилась для него чем дальше, тем невыносимее.

Сам он позже так описывал свои мотивы:

Когда я был толстое, добродушное дитя, вокруг меня хлопотали многочисленные дяди и тети. Поскольку дитя было задумчивое, дяди и тети провозгласили, что это мудрое дитя.

Потом мальчик учился в школе. Учился прилежно, но без блеска. Последние три года учился в художественной школе. Мальчик привык к тому, что он вундеркинд. Это было приятно. Потом поступил в университет. Поступил без особого труда, и опять учился прилично и опять без блеска. И еще года полтора жил довольно благополучно.

Путался с компанией подпольных поэтов, но они очень быстро осточертели своим нытьем, злобой и внутренней хилостью. Потом долго болтался на Невском проспекте, дрался и даже позволял себе шутить с Уголовным кодексом, не зная, что Уголовный кодекс совершено не понимает шуток.

Дальше было вот что. Парторг университета объявил мне, что парторганизация не испытывает ко мне политического доверия. Поэтому мне запретили работать в системе «Интурист» (дело в том, что с третьего курса я работал переводчиком в молодежной гостинице «Дружба» на улице Чапыгина). И в то же время у меня возникли неприятности, так сказать, личного характера. Кроме того, у меня вдруг обнаружились громадные долги.

Если бы все это сваливалось на меня постепенно, я бы выдержал. Но поскольку это произошло одновременно, я запузырился, изругал университетское начальство, утомил знакомых серией неудачных самоубийств и отбыл в республику Коми.

Неприятности личного характера, о которых упоминает Довлатов, связаны с его первым браком. Довлатов был женат дважды, и его первую жену звали Ася Пекуровская. На истории их отношений стоит остановиться поподробнее.

 

2

Профессии художника или поэта в моем городе всегда считались самыми престижными. Но тут важен нюанс. Одно дело – быть художником или поэтом. И совсем другое – публиковаться в государственных издательствах или проводить официальные выставки. В 1960– 1970-х звезды ленинградского андеграунда вовсе не стремились к публичному признанию. Более того: презирали тех, кто такое признание получал.

Один из самых известных художников того времени рисовал на холсте великолепные натюрморты – но каждый раз закрашивал их сверху белой краской. А поверх белой краски рисовал следующий натюрморт, но потом закрашивал и его. Когда получалось слоев семь – десять, он закрашивал самый верхний натюрморт и тут же брался за следующий холст. Другой живописец прославился тем, что рисовал акварелью на занавеске в ванной. Очень удобно: нарисовал, помылся, капли воды смыли твою картину, и все можно начинать заново.

На дне океанов, на многокилометровой глубине, есть места, куда никогда не заглядывает солнце. Но жизнь существует и там. Уродливые безглазые твари жрут там себе подобных и рожают детенышей – таких же уродливых и безглазых. Ленинградский андеграунд чем-то напоминал этот безжалостный мир.

Известный поэт Владимир Швейгольц часто беседовал с подружкой о загробном блаженстве. Подружке наконец захотелось испытать это блаженство на себе. Она попросила поэта убить ее. Тот не смог отказать возлюбленной. Объяснив, в чем дело, Швейгольц выпросил у кого-то из знакомых ключи от пустующей дачи. Парочка уединилась, и Владимир перепилил улыбающейся подруге горло. Попала ли она в рай – неизвестно. Известно, что Швейгольц надолго попал в тюрьму.

Из людей, которые начинали в Ленинграде подпольную культуру, до сорока лет дожили единицы. Кладбища не вмещали тех, кто решил сделать карьеру художника в моем городе.

Наутро после предыдущего вечера руки дрожали так, что о занятиях живописью речь уже не шла. Поэтому питие водки начиналось с утренней зарей. Начиналось с утренней зарей и продолжалось до зари вечерней. И уж к этому-то времени все раскручивалось по-настоящему!

К следующему утру выяснялось, что ночью кто-то убит током… Кто-то повесился… Кто-то обнаружен на дороге, расплющенный грузовиком… Кто-то, как подлинный рок-н-ролльщик, захлебнулся рвотой… Чье-то сердце, не выдержав, взорвалось… Вздохнув, выжившие брались за то же самое.

Пить в грязных мастерских было скучно, а дома, в коммунальных квартирах, – неудобно. Поэтому художники очень любили пить, сидя на мокрых петербургских крышах. Затащить на крышу ящик портвейна, выпить его весь, ощутить, что теперь ты не в состоянии даже подняться на ноги… и именно в этом состоянии пойти гулять по скользким наклонным поверхностям.

Суицид всегда был петербургским национальным видом спорта. Девушки, феи художников, резали себе горла, травились газом, а у кого фантазии не хватало, банально бросались с колоннады Исаакиевского собора. Самим-то живописцам фантазии хватало на многое.

Одним из самых известных подпольных живописцев был художник Валерий Черкасов. Вместе с мамой Валерий жил в крошечной однокомнатной квартире. Мама занимала комнату, а Валерий поселился в пятиметровой кухне. Он создавал очень маленькие художественные композиции – буквально не крупнее спичечного коробка, и шедевры усеивали на его кухне весь пол. Чтобы на них не наступать, Черкасов передвигался по дому, привязывая к ногам две табуретки.

Решив покончить с собой, этот художник выбрал незатасканный способ: всем телом обрушился на пол, установив на определенной отметке скальпели, которые должны были вонзиться ему в глазницы. Однако при падении Валерий промахнулся: пробив веко, один из скальпелей всего лишь застрял в задней стороне черепа. Изуродованный художник окончательно сошел с ума.

 

3

Трудно сказать, почему молодого Довлатова тянуло именно к таким людям. Но в том, что его к ним тянуло, сомневаться не приходится.

Семья у Сергея была более чем приличной: сплошь работники крупных издательских концернов да известных театров. Ближайшими приятелями мамы считалась семья актера Черкасова – лауреата Сталинской премии и депутата Верховного Совета, сыгравшего в знаменитом довоенном фильме князя Александра Невского.

Еще будучи школьником, маленький Сережа Мечик публиковал стихи в городской пионерской газете. А после школы стал посещать литературный кружок. Внешне выглядело все вполне благопристойно. Если не обращать внимания на то, что из семи приятелей Довлатова по литературному кружку трое вскоре сошли с ума, один покончил с собой, а еще двое сели в тюрьму.

Подобное тянется к подобному: уже к началу 1960-х Довлатов близко сошелся с компанией подпольных поэтов. Дома у себя он пробовал устраивать поэтические чтения или просто приглашал приятелей выпить сухого вина.

Квартира Довлатовых располагалась в роскошном доме 23 по улице Рубинштейна. Когда-то комнаты в местных коммуналках давали в основном театральным артистам (соседом Довлатовых одно время был, например, Аркадий Райкин). Потом, уже в 1990-х, коммуналки расселили, и в дом стали понемногу перебираться «новые русские».

Этот район вообще известен громадными доходными домами, жить в которых всегда считалось признаком статуса. Прогулки по проходным дворам улицы Рубинштейна – удовольствие для настоящих ценителей. Чуть ли не каждое здание – готовый туристический аттракцион. Например, за пару домов от Довлатовых в знаменитом Толстовском доме позднее поселился петербургский вице-губернатор Михаил Маневич – человек, через руки которого шли все финансы постперестроечного Петербурга.

Как-то утром 1997 года чиновник сел в служебный автомобиль и отправился на работу в Смольный, но доехать успел лишь до пересечения улицы Рубинштейна с Невским проспектом. Там водитель притормозил перед поворотом, и засевший на чердаке дома 72 по Невскому проспекту снайпер прошил крышу автомобиля бронебойной очередью из югославского автомата. Сидевшая рядом с вице-губернатором супруга была ранена, а сам он, не приходя в сознание, умер по пути в больницу.

Преступление оказалось громким, дерзким и имело далеко идущие последствия. Очень быстро после него петербургский мэр Собчак проиграл выборы и вынужден был бежать из страны, его заместителю Владимиру Путину пришлось уехать из Петербурга в Москву, ну а то, что случилось дальше, думаю, вы помните и без меня.

Довлатов в Толстовском доме бывал часто: тут жило несколько его приятелей. Хотя чаще собирались все-таки у него. Огромное конкурентное преимущество

Сергея состояло в том, что у него имелась собственная отдельная комната – в отличие от Бродского и его приятелей-поэтов, которые ютились с родителями по переполненным коммуналкам и, бывало, лишали невест невинности где-нибудь на чердаке или на скамейке в парке.

Очень быстро дома у Довлатовых стали собираться большие литературные компании. Как-то здесь было устроено чтение только что законченной поэмы Иосифа Бродского. О том, как это было, вспоминала будущая жена Довлатова Ася Пекуровская:

Сережа познакомился с Осей зимой 1959-го, у себя дома, на Рубинштейна. Встреча их закончилась обоюдной неприязнью. У каждого были на то свои причины: Бродский тогда был в меня влюблен и усмотрел в Сергее соперника. А Сережа занял снобистскую позицию и говорил, что у Оси никакого поэтического дарования нет. Я, кстати, была с ним согласна.

К приходу гостей на стол были выставлены угощения. Посередине стояло блюдо с целой горой редких по тем временам грецких орехов. Ося встал у рояля и приготовился читать, но взоры всех были направлены исключительно на орехи. Чем дольше он читал, тем ближе к орехам переползали гости. Наконец, плюнув на условности, к Осе просто повернулись спиной.

Дочитав только что написанное «Шествие», Ося сложил листки, не взглянул на угощение (от которого остались лишь жалкие крохи) и направился к выходу. Дойдя почти до двери, он посмотрел куда-то на книжную полку и сказал:

– Прошу запомнить: сегодня освистали гения!

Пекуровская считалась красавицей, самой блестящей девушкой тогдашнего литературного андеграунда. Ее называли ленинградской Жаклин Кеннеди-Онасис, и влюблен в нее был не только молоденький Бродский – ухаживать за Асей для литераторов той поры было что-то вроде перехода в высшую лигу. Прозаик Валерий Попов вспоминал:

Асю я встретил задолго до Довлатова. Ее звезда взошла намного раньше. Помню знаменитое в начале 1960-х кафе «Север». Таких красивых, элегантных, интеллигентных людей, и в таком количестве я не встречал больше нигде и никогда. Из полумрака кафе появляется легендарная Ася и подходит ко мне. Не помню, кто нас знакомит, – помню только ее.

Громадные, темные, слегка матовые, насмешливые глаза. Удивительно гладкая, «нездешняя» кожа. Эпатирующий короткий ежик, уже тогда с сединой, наверное, еще искусственной.

Красота, обаяние, насмешка – вот тогдашняя Ася.

– Погоди, Фима! Дай поговорить с умным человеком! – через плечо бросает она своему верному оруженосцу Фиме Койсману, знаменитому адвокату и, по слухам, самому богатому человеку города. Фима что-то обиженно бормочет.

Ее только что исключили из университета, и она устроилась работать на фабрику мягкой игрушки, но от этого совсем не изменилась. С ее весельем, умом, страстью к интригам и розыгрышам, Ася была безусловно в центре тогдашней блестящей жизни. И все тянулись к ней. В свою свиту она включала и меня, хотя я и пробовал доказывать, будто это я включил ее в свою. Смыслом жизни для Аси была игра, шутка.

Какое-то время после того вечера с грецкими орехами Ася еще считалась по инерции девушкой Бродского. Но потом Иосифу понадобилось уехать куда-то по делам, а когда он вернулся в Ленинград, то обнаружил, что поезд ушел: Ася уже девушка Довлатова.

 

4

Почти сразу после того как они познакомились, Сергей сделал Асе предложение. Впрочем, он часто делал предложения знакомым девушкам. Это почти ничего не означало.

В тот раз дело было так. Во время какой-то из вечеринок на стол было выставлено несколько бутылок вина и бутылка водки. Закуски не было вовсе. Пить водку не закусывая никому не хотелось, но Ася настаивала именно на водке.

– Ты же не сможешь выпить бутылку водки без закуски. Зачем и предлагаешь?

– Почему не смогу? Смогу!

– А из горлышка?

– И из горлышка смогу!

Участники вечеринки заинтересовались. Асе предложили пари. Условия были такие: если водку она все-таки не допьет, то выйдет за Довлатова замуж. Пекуровская согласилась.

Водку девушка допила до дна. И замуж за Довлатова не пошла. Какое-то время она вообще никуда не могла ходить: ей действительно изрядно поплохело, но собутыльники откачали, все обошлось.

Идея насчет замужества, впрочем, обоим участникам пари запомнилась:

Душное лето 1961 года мы провели в опустевшем Ленинграде, который в летние месяцы был населен лишь туристами и дворцами итальянских зодчих времен барокко и рококо. Почти каждый день мы искали спасения от болотного удушья на даче или пляжах Финского залива.

Сережа всегда считал своим главным достоинством умение развлекать. Он мог подойти и поцеловать на улице незнакомого старика. После чего принять деловой вид и зашагать прочь, оставив обласканного незнакомца в недоумении.

В транспорте Сережа никогда не садился. Он любил нависнуть над вами и привлекать внимание пассажиров особой гримасой. Заговорив вызывающе громко, он замирал, сморщив нос и раздув ноздри, до тех пор, пока кто-нибудь не реагировал на его поведение.

Однажды мы стояли в тесном тамбуре пустого вагона, и Сережа, как обычно, без остановок кого-то передразнивал и кривлялся. А я смотрела на него и думала: что станет с его перекошенным лицом, если поезд вдруг на полном ходу остановится?

– Ты даже не притворяешься, что слушаешь меня.

– Извини, – говорю. – Задумалась.

– О том, как тебе от меня избавиться?

– Скорее, о том, как мне к тебе приблизиться.

И она к нему приблизилась: осенью Пекуровская переехала к Довлатову на улицу Рубинштейна. Сергей называл ее «моя Асетрина». Они жили вместе, были почти что муж и жена. Но все-таки почти. Довлатов заполучил самую желанную девушку города, но при этом вовсе не собирался отказываться от плюсов независимой жизни.

Свою Асетрину он ревновал. Мог запереть ее в комнате на ключ и уйти на всю ночь. А сам за то же время успевал поухаживать практически за всеми ее подругами. И возвращаясь домой, бывало, хвастался подвигами. По крайней мере, так много лет спустя рассказывала в мемуарах сама Пекуровская.

Как-то он пришел с блондинкой-финкой. На тот момент Довлатов учился в университете на отделении финно-угорской филологии (там учились почти все ленинградские фарцовщики) и подрабатывал переводчиком. Финка же приехала в Ленинград как туристка и искала приключений. Втроем (Довлатов, Ася и финка) они пообедали. Потом Ася стала мыть посуду, а Довлатов с гостьей долго пили чай. После чего Сергей сказал, что они, наверное, сходят в кино, вернется он поздно, Асе лучше его не ждать. И вместе с новой подружкой ушел.

Это стало последней каплей. Пекуровская собрала вещи и сбежала. Но не к родителям, на соседнюю улицу Жуковского, а к Алику Римскому-Корсакову, правнуку известного композитора, который жил на улице Маклина. Уж там-то (считала Ася) Сергей ее не найдет.

 

5

Но он ее нашел. Следующие несколько месяцев стали кошмаром. И для Довлатова, и для Аси. И для всех окружающих.

Каждую ночь Сергей проводил в парадной дома Пекуровской. Просто стоял и по много часов ждал. До утра. Или до вечера следующего дня. Соседки докладывали Асе, которая боялась выходить из самой дальней комнаты, что он все еще стоит… все еще курит… все еще ждет…

Боялась Ася вовсе не напрасно. Много лет спустя поэт Дмитрий Бобышев писал, что от Довлатова можно было ожидать самых неприятных сюрпризов:

Последние месяцы перед эмиграцией Довлатова несло. Встречи с ним пугали. В его разговорах появились такие сюжеты, как прихватывание его госбезопасностью, книжные кражи, задержание в милицейских кутузках.

Он, оказывается, очаровывал библиотекарш и выносил под одеждой огромное количество книг. Даже пытался похитить две картины в Доме актера на Невском. Однажды у меня дома вытащил из кармана кастет:

– Плексиглас. Милиция не любит свинчатки. А тут ведь главное не тяжесть, а конфигурация. Вот таким, например, можно и сквозь пыжик голову проломить…

Кто-то (не я) познакомил его с Львом Друскиным и его женой. Это был очень пожилой писатель, еще с довоенным стажем: когда-то именно он спас в блокадном Ленинграде архив погибшего Даниила Хармса. Довлатов начал трогательно ухаживать за увечным поэтом. В инвалидном кресле вывозил его на прогулки, подарил огромную теплую куртку, чтобы укутывать от холода. Потом отвез Друскиных на дачу в Комарово, а сам устроил в их квартире грандиозную вечеринку. Пострадала посуда, но что хуже – библиотека. А заодно (хвастался мне Сергей), он лишил невинности не вполне взрослую воспитанницу Друскиных, купая ее в ванной.

Рассказывая, он вытащил из-под одежды довольно толстую стопку украденных у Друскиных книг и предложил мне парочку редких сборников:

– Берите. Остальное все равно пропью.

Таким Довлатов стал с годами. Но умением создать окружающим сложности отличался он уже в молодости. Как-то скрывающейся Асе позвонил абсолютно незнакомый человек и сказал, что Сергея здорово избили где-то в пригороде. Она все бросила, долго ехала на электричке и действительно нашла Довлатова в синяках и забинтованного с ног до головы.

Она подошла к нему, участливо с ним заговорила, коснулась его синяков… и поняла, что они нарисованные. Да и под бинтами тоже ничего не скрывается.

Не смущаясь, он пожал плечами:

– Ну да. Наврал. Но главное, что ты приехала.

В другой раз Асе позвонил отец Сергея, Донат Мечик. Он заявил, что от отчаяния Сергей попробовал бежать через границу с Финляндией, был схвачен и теперь содержится в тюрьме.

Ася опять все бросила, опять долго куда-то ехала, имела неприятную беседу с генералом спецслужб, который курировал дело Сергея… И только потом поняла, что генерал – давний знакомый семьи Довлатовых. И затеяно все это было лишь ради того, чтобы узнать, как на самом деле Ася относится к Сергею и насколько он дорог ей.

Как только выяснилось, что да, довольно дорог, Сергей вышел из-за занавески.

– Ты подслушивал? Ты стоял там и все подслушивал?

– Когда тебе стукнет тридцать пять и как женщина ты будешь давно уже никому не нужна, я опять выйду из-за занавески и все тебе прощу.

Вернуться к нему она все равно отказалась. Теперь они жили порознь и встречались редко. Хотя и продолжали считаться вроде как парой. Иногда он звонил, просил встретиться, а она говорила, что не может: сегодня у нее гости. Через минуту он заходил в дверь ее квартиры и уверял, что ненадолго, всего на минуточку. Он просто хочет подарить ей старинное золотое кольцо с малахитом. Убедившись, что в гостях у Аси всего лишь подружка, он уходил. А на следующее утро приходил опять и просил отдать кольцо. Это не его. Кольцо взято напрокат. Его нужно вернуть. Он просто здорово занервничал вчера.

Параллельно Ася уделяла время и другим ухажерам. Среди ее поклонников было несколько звезд только что родившегося телевидения и пара очень-очень богатых мужчин, первых подпольных миллионеров Ленинграда. Один из них как-то подвозил ее до дому на собственном авто. У парадной неверную уже ждал Довлатов. Неожиданно возникнув перед капотом, он ухватился за бампер и попробовал машину перевернуть. Сергей гордился своей физической силой, однако в тот раз оторвать автомобиль от асфальта оказалось ему все-таки не под силу. Потужившись пару минут перед изумленными зрителями, он плюнул, развивать конфликт не стал и просто ушел в темноту.

Так продолжалось на протяжении четырнадцати месяцев. Скандалы, истерики, бесконечные выматывающие объяснения. Самый известный эпизод того года связан с двуствольным ружьем, которое Довлатов достал неизвестно где. Пекуровская уверяет, что, окончательно спятив, Сергей пытался ее застрелить, а предотвращено убийство было только вмешательством его мамы Норы Сергеевны. Друзья же Довлатова считают, что речь шла о самоубийстве, причем намерения у влюбленного были самые серьезные.

Много позже, уже живя в США, Пекуровская вспоминала:

Сережа небрежно сообщил мне, что начал писать роман о нашей молодости. О нем и обо мне. Время от времени я спрашивала его, как продвигается работа, и он односложно отвечал:

– Пишу.

Только один раз он все-таки открылся.

– Ты бы меня лучше спросила, зачем я тебе звоню, – начал он с наскоку. – Чтобы приятно пообщаться? Заблуждаешься. Я звоню, чтобы понять степень своей ненависти к тебе. Ты думаешь, легко человеку ненавидеть? Да еще такой реальной, злободневной ненавистью? Вот об этом я и пишу роман. Вот для этого мне и нужны подлинные эмоции…

Как ни странно, тогда, в марте 1962-го, дело кончилось тем, что они все-таки поженились. Сергей попросил двух приятелей, чтоб те провели с Асей беседу и уговорили ее принять предложение руки и сердца. Сам он присутствовал при этом разговоре, но молчал и только кивал. Основной аргумент был такой: сразу же после свадьбы Сергей отбывает служить в армию. Пекуровская обессиленно согласилась. Гостей на свадьбе было всего несколько человек, плюс мама Довлатова, которая до последнего момента не знала о том, что именно происходит.

О первой брачной ночи речь не шла. Гости просто пили до самого утра. Чтобы подразнить жениха, в кармане которого уже лежала военкоматовская повестка, Ася уже перед самым рассветом заперлась с одним из гостей в спальне довлатовских родителей. Довлатов только махнул рукой. Этот период жизни для него заканчивался навсегда.

Утром молодожены пошли гулять по Невскому. Встретив кого-то из знакомых, Довлатов указал на Асю:

– Это моя первая жена.

После прогулки Пекуровская уехала на квартиру тогдашнего бойфренда. А Довлатов действительно ушел в армию. На этом их семейная жизнь была окончена.

 

Остановка третья:

Пять углов (пересечение Загородного проспекта с улицами Рубинштейна, Ломоносова и Разъезжей)

 

1

Смольный собор – наверное, самый прекрасный из городских соборов. А вот церковные службы в нем, говорят, никогда не проводились. И вроде как причина в том, что в уже достроенном храме двести лет тому назад кто-то повесился прямо в алтарной части.

Проверить истинность этой истории я пытался много раз, но так и не смог. Легенда о повешенном кочует из путеводителя в путеводитель, но откуда она, черт возьми, взялась? Что должно было случиться с неизвестным мне человеком двухвековой давности, чтобы он не просто покончил с собой, а выбрал для этого алтарь громадного православного собора?

Прилегающий к собору район – место довольно тихое. Пара консульств, большие административные здания, охраняемые правительственные корпуса. В разгар советской эпохи всего в десяти минутах езды отсюда бился пульс сумасшедшего Невского, стиляги отражались в витринах Елисеевского магазина и наглые ленинградские проститутки за 25 советских рублей уводили клиентов в парадные домов, стоящих вокруг Екатерининского садика. А тут будто навсегда так и остался XVIII век.

Именно тут душным летом 1963-го предпочитали гулять двое молодых людей: поэт и его тогдашняя возлюбленная.

 

2

Одна из знакомых Бродского позже вспоминала:

В нашу компанию Марину Басманову привел Бродский. Девушка была высокая, стройная, с темно-каштановыми волосами и зелеными глазами. Очень бледная, с голубыми прожилками на висках и тихим голосом без интонаций. С первого взгляда Марина казалась анемичной, а со второго впечатление лишь усиливалось.

Несмотря на всеобщие попытки, подружиться с Мариной не удалось никому из нашей компании. Она казалась очень застенчивой. Не блистала остроумием, не участвовала в словесных пикировках. Бывало, за целый вечер и слова не скажет, и рта не раскроет…

Зато она заняла огромное место в жизни Бродского.

Иосиф никого не любил так, как Марину. Долгие годы он мучительно и безутешно тосковал по ней. Как-то признался, что Марина – его проклятье.

Ей посвящено больше тридцати его произведений. В октябре 1981-го, спустя девять лет после их последней встречи, уже давно живя в Нью-Йорке, Бродский сказал мне:

– Как это ни смешно, я все еще болен Мариной. Такой, знаете ли, хронический случай…

Басманова считалась художницей. Пока Бродский с приятелями проводил время у Ахматовой, она училась у еще одного интересного старичка – художника Стерлигова, который когда-то входил в круг Малевича. Приятели не могли понять: и что Иосиф в ней нашел? Молодые поэты женились на самых красивых девушках города. А Басманова была никакая. Блеклая. Почти незаметная. Словно некачественно отпечатанный фотоснимок.

Тем не менее роман их развивался бурно.

Отношения между Иосифом и Мариной были напряженными всегда, даже в самый разгар их романа.

Как-то Иосиф пришел к нам среди дня, без звонка, и по его побелевшему лицу и невменяемому виду было ясно, что произошел очередной разрыв. Запястье его левой руки было перемотано грязноватым бинтом. Зрелище, прямо скажем, не для слабонервных.

Вскоре они помирились и заходили к нам вместе, с улыбками и цветами. В такие дни казалось, будто Бродский светится изнутри. Он не сводил с нее глаз, восхищенно следил за каждым ее жестом: как она откидывает волосы, как держит чашку, как смотрится в зеркало, как набрасывает что-то карандашом в блокноте. Но через какое-то время картина повторялась. Безумный вид, трясущиеся губы, грязный бинт на левом запястье…

Постоянной напряженности между ними способствовало также крайне отрицательное отношение родителей с обеих сторон. Иосиф жаловался, что Маринины родители его терпеть не могут и на порог не пускают. Он называл их «потомственными антисемитами». В свою очередь, его родителям очень не нравилась Марина. Они этого не скрывали и с горечью повторяли:

– Она такая чужая и холодная! Что между ними может быть общего?

Бродский познакомил возлюбленную с остальными поэтами. И Марина вдруг стала захаживать к холостому Бобышеву. Сама. Довольно часто. Ничего из ряда вон: молодые люди просто вместе гуляли. Вот только Бродский, глядя на эти прогулки, злился и скрипел зубами. В порядочность Бобышева он ни капельки не верил.

Вокруг ленинградской литературной тусовки вращалось огромное количество дам, изучавших филологию через постели поэтов. Сами поэты относились к этому факту спокойно: внимание поклонниц – приятный плюс профессии. Тот же Бобышев вспоминал, что после каждого развода такие девушки здорово облегчали ему жизнь. Сперва место на его холостяцкой раскладушке заняла жена ближайшего приятеля. Вроде бы уже беременная к тому времени. Потом жена одного известного художника – хрупкая еврейская красавица, начинавшая как модель в Академии художеств.

Иногда Дмитрий посвящал возлюбленным стихи. Персоналий при этом он обещал не раскрывать. Дамы обижались и в приступах тщеславия требовали называть все своими именами. Бывало, они хвастались строками перед собственными мужьями. Те хлопали Бобышева по плечу и хвалили: «Здорово, старик, это у тебя получается».

Теперь вот Бобышев стал гулять с Мариной. Вроде бы сперва речь шла только о дружбе, но некоторое время спустя Бобышев ни с того ни с сего взял и посвятил девушке поэму. Бродский воспринимал такие штуки болезненно. Ему не нравилось, что они вместе гуляют, не нравилась поэма, не нравился сам Бобышев, и не нравилось, что все всё видят, но никто не вмешивается.

Бесясь и не находя себе места, он становился совершенно невыносим. Дело не могло не закончиться ссорой.

 

3

Да и вообще к этому времени отношения между четырьмя братьями-поэтами начали трещать по швам.

Хорошо быть вместе и жить ради поэзии, когда тебе двадцать и впереди вся жизнь. А когда тебе тридцать и ты понимаешь, что жизнь-то идет? С каждым часом ее остается все меньше, а вперед ты не движешься.

Нужно было выбирать. Каждому из четырех предстояло определиться: что дальше?

Найман и Рейн пробовали зарабатывать на жизнь пером. Ахматова подбрасывала им кое-какую халтуру, они публиковали поэтические переводы, подавали сценарные заявки на производство научно-популярных фильмов, и все в таком роде. Не поэзия, конечно, в чистом виде, но, по крайней мере, творческая профессия.

Бобышев предпочел официальную службу в каком-то НИИ, а стихи писал в свободное от работы время. Правда, он здорово уставал на работе, и писать удавалось чем дальше, тем реже… но пока внимания на это он не обращал.

И только четвертый брат-поэт, Бродский, не планировал ничего в своей жизни менять. Он продолжал делать все то, к чему привык еще в шестнадцать. Поэт должен писать стихи – он и писал. Не для печати в советских журналах. И не в свободное от работы время. Он пытался жить как профессиональный поэт, не имея к тому никаких оснований. Глядя на него, страна начинала хмурить брови.

В ноябре 1963 года в газете «Вечерний Ленинград» была опубликована статья «Окололитературный трутень». В ней речь шла о Бродском и о нескольких его приятелях, но в основном все-таки о Бродском. С чего это серьезная партийная газета решила приглядеться к его персоне? – удивился Иосиф. Сперва статья его просто развеселила. Он показывал ее приятелям и говорил, что вот она, долгожданная слава. Однако всего через пару недель стало ясно: дело принимает дурной оборот. По следам публикации власть затеяла проверку. На квартиру к родителям Бродского приходил участковый. В почтовом ящике обнаружилась повестка. И Бродский решает до поры до времени скрыться.

Просто пересидеть, пока все не уляжется, а там будет видно.

Из Ленинграда он уехал в Москву и засел на квартире у старого друга Рейна. Иосифу казалось, что дело не стоит выеденного яйца. Ну неделя, ну две, потом о нем все забудут. Однако у власти оказалась отличная память. Повестки и визиты участкового повторялись, а потом на Иосифа завели уголовное дело. Становилось ясно: как только Бродский вернется в город из Москвы, его сразу же арестуют. Поэтому возвращаться он не собирался. Сидел у Рейнов, писал стихи, пил много кофе, скучал по своей Марине.

Прошел декабрь. В Ленинграде выпал снег. Тусовка собиралась хорошенько отпраздновать Новый год. Основное веселье должно было происходить на арендованной даче в курортном местечке Комарово. Арендовала ее чета художников Беломлинских, а приглашены были все главные фигуры ленинградского андеграунда. Дача была двухэтажная. Беломлинские занимали второй этаж. Одна комната отводилась хозяевам, вторая – какой-то еще супружеской чете, а в самой большой третьей комнате ночевать должны были холостяки-поэты. В том числе и Бобышев.

Хорошенько хлопнуть Дмитрий успел еще в городе. И на дачу прибыл уже тепленький. Прибыв же, хлопнул еще, огляделся по сторонам и громко объявил, что имел отношения со всеми присутствующими дамами. За что тут же получил от возмущенных мужей в глаз и Новый год встречал со здоровенным синяком.

Говорят, как встретишь год, так его и проведешь. Не знаю, возможно, синяк под глазом должен был стать

Бобышеву предупреждением, однако не стал. Еще накануне Дмитрий объявил товарищам, что праздник собирается встретить с дамой. Те не возражали. Съездив в город, Бобышев привез в Комарово Марину Басманову. Для остальных гостей это было немного неожиданно, но впрочем – что такого? Мог же уехавший Бродский поручить старому другу присматривать за невестой, не так ли?

Проблема была только в том, что Бобышев больше не считал Бродского другом. Этот парень не нравился ему с самого начала. А последнее время не нравился особенно. Как-то на Литейном они чуть не разодрались. Долго стояли лицом к лицу, громко орали матом и хватали друг друга за лацканы пиджаков. Оба молодых человека говорили потом, что вот, мол, вопрос-то в творчестве… слишком, мол, по-разному относятся они к поэзии… Но оба лукавили: дело было именно в Марине.

В десять вечера 31 декабря 1963 года гости наконец уселись за стол. Выпили, начали оживленно, все разом, говорить. После полуночи Бобышев взял Марину за руку и под шумок увел на улицу. Прочие гости даже не обратили внимания. Пара вышла на лед Финского залива. Прежде чем все произошло, Бобышев вроде бы спросил у Марины: а как же Иосиф?.. Она вроде бы ответила, что больше не с ним…

За стол они вернулись не скоро. Марина посидела со своей вечной полуулыбочкой, а потом встала и подожгла занавеску на окне.

– Красиво горит, – сказала она, пока все пытались не дать даче сгореть целиком.

Под утро Басманова уехала назад в город.

 

4

Девушка ушла от одного поэта к другому. Неприятно, конечно, но в принципе дело-то житейское. Однако в тот раз обернулось все крайне неприятно.

Уже через день кто-то рассказал Бродскому о том, как именно его невеста отметила Новый год. Плюнув на конспирацию, Иосиф примчался в Ленинград, позвонил Дмитрию и хамским тоном предложил встретиться.

Бобышев подозревал, что дело может кончиться ножом в селезенку. Но все равно пришел. Бродский, не глядя ему в лицо, спросил, спал ли тот с Мариной. Руки он не вынимал из карманов, и вообще было видно, что от броска на противника его отделяют считанные мгновения. Бобышев заявил, что на такие вопросы мужчины не отвечают. Иосиф продолжал молчать и нервно поводить плечами. После этого Бобышев просто развернулся и ушел домой. А Бродского той же ночью приняли менты. Поговорить с Мариной он так и не успел. Как только он появился возле своего дома, несколько людей в штатском тут же окружили его, предъявили ордер, затолкали в козелок и увезли.

Кому в данной ситуации было сложнее – сразу и не скажешь. Бродский сидел в изоляторе КГБ на Шпалерной и сходил с ума от ревности. А Бобышев оставался на свободе, но и носу не мог показать на улице, потому что все понимали: арестован Иосиф именно по его, Бобышева, вине.

Сперва Дмитрий попытался сбежать на ту самую дачу в Комарово. План состоял в том, чтобы пересидеть там, пока у приятелей не утихнет первый приступ ярости. Однако буквально по его следам на дачу прибыла большая компания литераторов, которые объявили подлецу, чтобы он убирался вон. Бобышев вернулся в городскую квартиру, и тут все стало совсем плохо.

Знакомые художники, прежде дарившие ему свои полотна, теперь без звонка являлись, молча снимали картины со стены, плевали в пол и так же молча уходили. После того как суд дал Бродскому пять лет и присудил к ссылке в Архангельскую область, прозаик Андрей Битов позвонил и вызвал Бобышева на дуэль до смерти. Бывший друг Рейн написал о нашумевшем адюльтере поэму – она пользовалась бешеным успехом среди тех, кто понимал, о чем идет речь.

Литературные девушки теперь отказывались с не то что спать с Дмитрием, а даже здороваться. И самое ужасное, что среди этих девушек была и Марина. Сперва Бобышев еще ходил к ней в гости. Втроем (он, она и Маринина мама) они еще пили чай. А потом Марина плюнула на все, собрала вещи и уехала к Бродскому на поселение.

Трудно представить поступок глупее, но Бобышев поехал за ней. Взял на работе отгул, купил билет на поезд и поехал. Утром он прибыл в поселок Коноша. Единственная почтовая машина до деревни Норенская, где отбывал Бродский, к тому времени уже ушла. Бобышев почапал пешком. Тридцать километров через слякотный мартовский лес.

Он дошел до Норенской как раз в тот момент, когда Марина садилась в кузов грузовика, чтобы ехать назад. Ее провожал Бродский в зэковском ватнике и сапогах.

Бобышев позже писал:

Я кричу:

– Марина! Вот ты где! Я за тобой!

– Нет! – Иосиф кричит. – Марина, слезай, ты никуда не поедешь!

– Нет!

– Да!

– Нет!

– Да!

Марина лезет через борт, спускается. Я за ней. Мы втроем входим в избу через дорогу напротив. Дальше что – непонятно. Но я знаю, зачем я приехал. За кем.

Громадная скрипучая изба. Входим в малую комнату:

стол, заваленный книгами и рукописями, две лежанки. На полу – картонный короб с сигаретами «Кент». На стене, над одной из лежанок, – остро заточенный топор.

– Что тебе здесь нужно? – зло спрашивает Иосиф.

– Ты знаешь. Я приехал за ней.

– Она отсюда никуда не уедет.

– Нет. Уедет. Со мной.

Взгляд на топор. Взгляд мой туда же.

– Я без нее никуда не уйду. Только вместе.

– Нет. Она останется здесь.

Взгляд на топор. Взгляд туда же.

– Нет, уедет.

– Нет, не уедет.

Тут вмешивается Марина, обращаясь к нему:

– Я тебе все сказала. Я уезжаю сейчас.

– Нет, ты не можешь. И машина ушла.

– Ничего. Я должна. Хоть пешком.

Мы втроем вышли и направились к лесу. Поле кончалось.

Дальше дорога, темнея и суживаясь, углублялась в лес. Всё. Здесь я должен стоять за Марину.

– У меня в руках ничего нет, – показал я ладони Иосифу.

– У меня тоже!

Мы сжали кулаки и заходили индюками один вокруг другого. Но тут опять вмешалась Марина. Что-то быстро сказав Иосифу (обещание? ложную клятву?), она зашагала к лесу. Я – с ней. Он остался стоять у края поля.

Размахнувшись, я далеко закинул в талую воду токарный резец, лежавший все это время у меня в кармане пальто.

– Что это было? – тревожно вскинулась Марина.

– Так, ничего.

Конечно, это был не ножик. И не топор. Так, железка, для весу. Но можно было проломить ею череп.

 

5

Собственно, это был конец истории.

После изменения срока наказания до реально отбытого Бродский вышел на свободу. Еще через семь лет он выехал на ПМЖ за пределы СССР. В 1987 году получил Нобелевскую премию по литературе. Последним из советских авторов.

В 1979 году в США эмигрировал и Бобышев. Разумеется, поэты никогда больше не общались и никаких дружеских отношений не поддерживали. Когда я слышал о Бобышеве последний раз, он был женат четвертым браком, а какие-то деньги зарабатывал чтением лекций в американских университетах.

На год раньше Бобышева из страны уехал Сергей Довлатов. Он тоже осел в Нью-Йорке, неподалеку от Бродского. А в 1990-м умер, и сегодня на доме, где когда-то он жил, висит мемориальная доска.

Бродский стал последним советским Нобелевским лауреатом. Довлатов – самым тиражным ленинградским писателем ХХ столетия. А пятачок вокруг Пяти углов, где они жили, гуляли, сидели в кафе, острили, пытаясь понравиться дамам, так и остался просто одним из городских районов. Тихие, узкие улицы. Потрескавшаяся штукатурка на стенах.

Чуть ли ни единственной из их компании, кто остался жить в Ленинграде, стала Марина Басманова. Через девять месяцев после той поездки в Норенское она родила сына. Роды были тяжелые. Марина чуть не умерла. Но обошлось. В конце 1980-х Андрей Басманов ездил к отцу в США, но отношения у них как-то не заладились.

Бродский вообще очень болезненно воспринимал все связанное с Мариной. За два года до смерти он написал последнее стихотворение, посвященное ей:

Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и финикам, рисовала тушью в блокноте, немножко пела, развлекалась со мной, но потом сошлась с инженером-химиком и, судя по письмам, чудовищно поглупела. Теперь тебя видят в церквях в провинции и метрополии на панихидах по общим друзьям, идущих теперь сплошною чередой; и я рад, что на свете есть расстоянья более немыслимые, чем между тобой и мною. Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил, но забыть одну жизнь человеку нужна, как минимум, еще одна жизнь. И я эту долю прожил.