Глава 27
Не свожу глаз с телефона. Он не звонит уже так долго, что превратился в мертвую коробку, навеки приросшую к стене. Жуткая тишина повсюду — в библиотеке, в аптеке, где я забираю лекарства для мамы, на Хай-стрит, где покупаю ленту для пишущей машинки, у нас дома. Убийство президента Кеннеди, менее двух недель назад, потрясло мир. Никто не хочет первым нарушить молчание. Все теперь кажется неважным.
В тех редких случаях, когда телефон все же звонил, это был доктор Нил с сообщениями о результатах анализов — они все хуже и хуже — или родственники, осведомлявшиеся о здоровье мамы. Да, иногда я с надеждой думала — Стюарт, хотя прошло пять месяцев с тех пор, как он звонил в последний раз. В конце концов я сдалась и рассказала маме, что мы расстались. Она потрясена, как я и подозревала, но, к счастью, лишь вздыхает.
Решившись, набираю «ноль» и прячусь в кладовке. Называю оператору номер, жду.
— Издательство «Харпер и Роу», с кем вас соединить?
— Офис Элейн Штайн, пожалуйста.
В ожидании, пока секретарь подключится к линии, я кляну себя, что не сделала этого раньше. Но после смерти Кеннеди мне казалось кощунственным звонить по своему личному делу, да вдобавок я слышала, что большинство учреждений закрыто. А потом настал День благодарения, на коммутаторе сказали, что в офисе никто не отвечает, так что получается, я звоню на неделю позже, чем планировала.
— Элейн Штайн.
На миг теряюсь, я рассчитывала на беседу с секретарем.
— Миссис Штайн, извините, это… Евгения Фелан. Из Джексона, Миссисипи.
— Да… Евгения, — вздыхает она, видимо раздраженная тем, что пришлось самой отвечать на звонок.
— Я звоню сообщить, что рукопись будет готова сразу после Нового года. Я отправлю ее по почте на второй неделе января.
В ответ на мои заранее отрепетированные фразы тишина, прерываемая только попыхиванием сигареты. Присаживаюсь на жестянку с мукой.
— Я… та, кто пишет про цветных женщин. В Миссисипи.
— Да, я помню, — отвечает она, но я не уверена, что это действительно так. Но затем она продолжает: — Та, что претендовала на должность главного редактора. Как продвигается работа?
— Почти завершена. Нам осталось еще два интервью, и я хотела узнать, следует ли это отослать непосредственно вам или лучше вашему секретарю.
— Нет, январь не годится.
— Евгения? Ты дома? — доносится мамин голос.
Прикрываю трубку ладонью и кричу в ответ:
— Минутку, мам. — понимая, что, если я не отзовусь, она ворвется сюда.
— Последнее редакторское совещание в этом году состоится двадцать первого декабря, — говорит миссис Штайн. — Если хотите, чтобы ваш текст кто-нибудь прочел, к этому сроку рукопись должна быть у меня. Иначе она отправится «в стол». Вы ведь не хотите оказаться «в столе», мисс Фелан?
— Но… вы говорили, в январе…
Сегодня второе декабря. На все про все остается девятнадцать дней.
— Двадцать первого декабря все разъезжаются на каникулы, а в новом году на нас обрушится поток от наших собственных авторов и журналистов. Поскольку вы, мисс Фелан, пока являетесь никем, единственное окошко для вас открыто до двадцать первого декабря. Ваш единственный шанс.
— Я не знаю, смогу ли…
— Кстати, это вы там с мамой разговаривали? Вы что, до сих пор живете с родителями?
Прикидываю, не соврать ли — мама приехала в гости… она заболела… просто проезжала мимо, — потому что не хочу, чтобы миссис Штайн знала, насколько бессмысленна моя жизнь. Но потом все же печально признаюсь:
— Да, я до сих пор живу с родителями.
— А та негритянка, что вас вырастила, она, полагаю, все еще живет там?
— Нет, она уехала.
— Жаль. А вы знаете, что с ней случилось? Мне вот сейчас подумалось, что необходима глава о вашей собственной прислуге.
Прикрываю глаза, стараясь побороть досаду.
— Я не… вообще-то… не знаю.
— Ну так узнайте и обязательно вставьте в книгу. Это придаст всему тексту личностный оттенок.
— Да, мэм…
Совершенно не представляю, каким образом мне удастся к сроку завершить еще две главы, не говоря уж об истории Константайн. Тоска пополам с печалью наваливаются на меня, как только я думаю, что могла бы написать и о ней.
— До свидания, мисс Фелан. Надеюсь, вы успеете к сроку. — Но, уже опуская трубку, бормочет напоследок: — И ради всего святого, вы двадцатичетырехлетняя образованная женщина. Снимите себе квартиру.
Известие, что у нас осталось меньше трех недель, ошарашило меня, а требование включить в книгу историю Константайн и вовсе вогнало в ступор. Понимаю, что нужно немедленно приниматься за работу, но прежде навещаю маму. В последние три месяца ее язва все хуже и хуже. Она исхудала до неузнаваемости, почти ежедневно — изматывающая рвота. Даже доктор Нил был потрясен ее видом, когда на прошлой неделе мы с ней ездили на прием.
Мама, не вставая с кровати, окидывает меня взглядом с ног до головы:
— Разве у тебя сегодня нет бриджа?
— Отменился. У малыша Элизабет колики, — в очередной раз вру я. Так много лжи слышали эти стены, что ее, кажется, уже можно потрогать руками. — Как ты себя чувствуешь? — Замечаю у кровати старый белый эмалированный горшок. — Опять тошнило?
— Я в порядке. И не морщи так лоб, Евгения. Это вредно для кожи лица.
Мама не знает, что меня выгнали из бридж-клуба, что у Пэтси Джойнер теперь новый партнер по теннису. Меня не приглашают на коктейли и детские праздники, да и на все остальные мероприятия, где присутствует Хилли. За исключением собраний Лиги. Но и там дамы обращаются ко мне крайне сдержанно, коротко, только по вопросам информационного бюллетеня. Пытаюсь убедить себя, что мне плевать. Целыми днями просиживаю за пишущей машинкой. Твержу себе — а чего еще ожидать после того, как приволокла тридцать унитазов во двор самой популярной дамы в городе. Разумеется, люди будут относиться к тебе иначе.
Прошло почти четыре месяца с тех пор, как между мной и Хилли выросла глухая стена — ледяная стена, такая толстая, что ее не растопит даже жаркое лето Миссисипи, даже сотня таких лет. Не то чтобы я не ожидала последствий. Просто не подозревала, что история затянется надолго.
Голос Хилли в трубке звучал хрипло и низко, как будто она полдня кричала.
— Ты чокнутая, — злобно прошипела она. — Не смей разговаривать со мной, даже смотреть на меня. Не смей здороваться с моими детьми.
— Это была просто опечатка, Хилли, — только и смогла я вымолвить в ответ.
— Я сама лично пойду к сенатору Уитворту и расскажу ему, что ты, Скитер Фелан, погубишь его избирательную кампанию в Вашингтоне. Ты станешь бородавкой на его репутации, если Стюарт будет и впредь якшаться с тобой!
При упоминании Стюарта я вся сжалась, хотя к тому моменту мы уже несколько недель как расстались. Я представила, как он равнодушно отворачивается, нимало не интересуясь моей судьбой.
— Ты испоганила мой двор, превратила меня в посмешище. И как давно ты спланировала это унижение моей семьи?
Хилли не поняла — я вообще ничего не планировала. Я просто начала печатать ее «туалетную инициативу» для бюллетеня, и на словах «заболевания», «защитите себя», «присоединяйтесь!» внутри меня что-то треснуло и раскрылось — как спелый арбуз, прохладный и сладкий. Я всегда считала, что безумие страшно, мрачно и горько, но оказалось, что, когда погружаешься в него на самом деле, оно мягкое и вкусное. Я заплатила братьям Паскагулы по двадцать пять долларов каждому, чтобы принести унитазы со свалки во двор Хилли. Они, конечно, боялись, но согласились с удовольствием. Помню, какая темная выдалась ночь. Помню, как радовалась, считала, что мне повезло, потому что сносили старый дом и на свалке скопилось множество унитазов — было из чего выбрать. Дважды с тех пор я задумывалась — а повторила бы свою выходку? Нет, я ни о чем не сожалею, просто теперь не кажусь себе такой уж удачливой.
— И ты еще называешь себя христианкой, — были последние слова Хилли, обращенные ко мне, а я подумала: «Господи, когда это я так себя называла?»
В ноябре Стули Уитворт стал сенатором в Вашингтоне. А вот Уильям Холбрук местные выборы проиграл. Почти уверена, что Хилли винит меня и в этом тоже.
Через несколько часов после разговора с миссис Штайн я на цыпочках пробираюсь в родительскую спальню. Папа уже спит. На столике рядом с мамой стакан молока. Она полусидит в подушках, но глаза прикрыты. Стоит мне заглянуть в комнату, как она открывает глаза.
— Принести тебе что-нибудь, мам?
— Я отдыхаю, как велел доктор Нил. Куда ты собралась, Евгения? Уже почти семь.
— Скоро вернусь. Просто прокачусь немного. — Торопливо целую маму в щеку, чтобы избежать новых вопросов. Когда дверь за мной закрывается, мама уже спит.
Мчусь через весь город. Надо сообщить Эйбилин о сократившихся сроках. Старый грузовичок дребезжит, подскакивая на ухабах. После очередного хлопкового сезона он порядком обветшал. Я едва не стукаюсь головой об крышу, потому что кто-то поставил под сиденьем слишком мощные пружины. Окно приходится открыть, чтобы придерживать дребезжащую дверь. По ветровому стеклу лучами заходящего солнца разбегаются трещины, которых прежде не было.
Останавливаюсь у светофора на Стейт-стрит, напротив редакции газеты. Поворачиваю голову. На переднем сиденье «корвейра» — Элизабет, Мэй Мобли и Рэйли, должно быть, возвращаются с какого-нибудь ужина. Замираю, не решаясь больше глянуть в ту сторону. Что, если они заметят меня и начнут расспрашивать, почему это я за рулем грузовика? Пропускаю их вперед, к горлу подкатывает горячий комок. Как давно я не общалась с Элизабет.
После истории с туалетами мы с Элизабет пытались сохранить дружеские отношения. Время от времени болтали по телефону. Но на собраниях Лиги она ограничивалась приветствием и несколькими ничего не значащими фразами, поскольку наверняка боялась Хилли. Последний раз я заходила к Элизабет месяц назад.
— Надо же, как выросла Мэй Мобли, — воскликнула я.
Мэй Мобли застеснялась и, смущенно улыбаясь, спряталась за мамину ногу. Она подросла, но оставалась по-детски пухленькой.
— Да, растет, как сорняк, — заметила Элизабет, выглядывая в окно, а я подумала, как странно все же сравнивать собственного ребенка с сорняком.
Элизабет была в халате. Она уже похудела после родов, но улыбка все такая же натянутая. Она все время посматривала на часы, каждую секунду трогала волосы, накрученные на бигуди. И не пригласила меня в гостиную, мы так и стояли в кухне.
— Хочешь, сходим в клуб, пообедаем? — предложила я.
Через кухню прошла Эйбилин, дверь в столовую на миг распахнулась, и я успела заметить столовое серебро и кружевную скатерть.
— Я не могу, знаешь, я бы поболтала с тобой еще, но… мы встречаемся с мамой в «Джуэл Тейлор Шоп». — Еще один нервный взгляд в окно. — Ты же знаешь, мама терпеть не может ждать. — Ослепительная улыбка.
— Ой, прости, что задерживаю. — Дружески похлопав ее по плечу, я направилась к выходу. И тут меня осенило. Ну почему я такая тупица? Среда, двенадцать часов — время бридж-клуба.
Я постаралась отъехать от дома, переживая, что поставила подругу в неловкое положение. Обернувшись, я заметила, как она наблюдает за мной, спрятавшись за шторой. И до меня окончательно дошло: да, ей неловко, но вовсе не из-за того, что она могла огорчить меня. Элизабет Лифолт боится, как бы ее не увидели в моем обществе.
Останавливаюсь подальше от дома Эйбилин — сейчас мы должны быть осторожны как никогда. И пусть Хилли ни при каких обстоятельствах не появится в этой части города, но она слишком опасна для всех нас, а ее глаза чудятся мне повсюду. Представляю ее ликование, если она поймает меня за таким занятием. Она ведь готова на что угодно, лишь бы заставить меня страдать до конца дней.
Холодный декабрьский вечер, моросит дождик. Я спешу по темной улице. В голове все крутится сегодняшний разговор с миссис Штайн. Пытаюсь определить, что самое главное в предстоящей работе. Труднее всего будет выудить из Эйбилин рассказ о судьбе Константайн. Не зная, что произошло, я не смогу честно написать о ней. А если ограничиться лишь одной частью истории, вся книга утратит смысл. Потому что перестанет быть правдой.
Я влетаю в кухню Эйбилин, и по выражению моего лица она вмиг догадывается: что-то стряслось.
— Что такое? Вас кто-нибудь видел?
— Нет. — Вытаскиваю бумаги из сумки. — Сегодня утром я разговаривала с миссис Штайн… — И выкладываю все, что узнала, — о сроках, о «пойдет в стол».
— Ну что ж… — Эйбилин подсчитывает в уме, точно так же, как и я днем. — Значит, вместо шести недель у нас две с половиной. Боже правый, слишком мало. Нужно закончить главу Ловинии и привести в порядок часть про Фэй Белль. И еще Минни, там тоже не все гладко… Мисс Скитер, у нас даже названия пока нет.
Прячу лицо в ладонях. Такое ощущение, что погружаюсь в бездонную пучину.
— Это не все, — признаюсь я. — Она… хочет, чтобы я написала о Константайн. Спрашивала… что с ней случилось.
Эйбилин медленно опускает чашку с чаем на стол.
— Я не могу написать, если не узнаю, Эйбилин. И если вы не можете мне рассказать… тогда… кто-то другой?..
— Думаю, многие смогут, — качает она головой. — Но я не хотела бы, чтоб вы услышали эту историю от других.
— Тогда… вы?
Эйбилин снимает очки, устало трет глаза. Когда она вновь водружает очки на нос, я готовлюсь увидеть печальное измученное лицо. Она весь день работала, а теперь ей предстоит надрываться вдвое, чтобы успеть к сроку. Я нервно ерзаю на стуле в ожидании ответа.
Но Эйбилин почему-то совсем не выглядит усталой. Напротив, решительно выпрямившись, она кивает, почти дерзко:
— Я напишу. Дайте мне несколько дней. Я расскажу обо всем, что произошло с Константайн.
Пятнадцать часов кряду я корплю над интервью Ловинии. В четверг вечером отправляюсь на собрание Лиги. Ужасно хочется сбежать из дома, я вся издергалась, переживая из-за жестких сроков. Повсюду густо пахнет Рождеством — елкой и декадентскими апельсиновыми цукатами. Мама все время мерзнет, и в родительском доме я чувствую себя так, словно тону в бочке с растопленным маслом.
Помедлив на ступенях Лиги, глубоко вдыхаю чистый зимний воздух. Наверное, это выглядит жалко, но я рада, что у меня по-прежнему есть информационный бюллетень. Раз в неделю я ощущаю себя частью чего-то большего. Кто знает, может, на этот раз все будет иначе, ведь праздники начинаются, настроение у всех приподнятое.
Но стоит войти в зал, как все возвращается на круги своя. Отторжение настолько осязаемо, словно меня окружает бетонная стена. Хилли, завидев меня, ухмыляется и стремительно отворачивается, обратившись к кому-то. А вот и Элизабет. Она улыбается, я машу ей рукой — хочется поговорить о маме, рассказать, как я волнуюсь. Но не успеваю даже двинуться в ее сторону, как Элизабет, потупившись, поспешно шныряет за чужие спины. Это что-то новенькое, такого за ней раньше не замечалось.
Вместо того чтобы занять свое привычное место в первом ряду, я устраиваюсь сзади. Рядом со мной Рэйчел Коул Брант. Рэйчел почти никогда не ходит на собрания: у нее трое детей, да вдобавок она пишет диплом по английскому языку в Миллсапс-колледже. Я бы хотела с ней подружиться, но понимаю, что она слишком занята. По другую сторону от меня сидит — чтоб ей провалиться — Лесли Фуллербин и целое облако лака для волос. Зажигая сигарету, она, должно быть, всякий раз рискует жизнью. Интересно, если надавить сверху ей на макушку, изо рта вырвется облачко аэрозоля?
Почти все девицы в зале сидят нога на ногу и с сигаретой в руке. Дым клубами поднимается к потолку. Я не курю уже два месяца, и от запаха мне сразу становится дурно. Хилли поднимается на трибуну, объявляет предстоящие «кампании по сбору» (сбор одежды, консервов, книг или просто денег), и мы переходим к любимой части — черному списку. Хилли объявляет имена тех, кто не уплатил вовремя взносы, или опаздывает на собрания, или не выполняет свой филантропический долг. В последнее время в черный список постоянно попадаю и я — за что-нибудь.
На Хилли красное шерстяное платье-палатка с пелериной, стиль «Шерлок Холмс», — и это несмотря на то, что в зале жарко, как в топке. Время от времени она поправляет пелерину, как будто та мешает, но, похоже, ей просто нравится сам жест. Рядом с Хилли стоит ее помощница Мэри Нелл, держит наготове рабочие записи. Мэри Нелл блондинка и похожа на комнатную собачонку, типа пекинеса — на коротких лапках и курносенькая.
— Так, а теперь мы должны обсудить нечто важное. — Хилли берет листок из лапок комнатной собачонки, просматривает. — Комитет принял решение о том, что наш информационный бюллетень нуждается в обновлении.
Резко выпрямляюсь. Мне что, не следовало заранее узнать об изменениях в бюллетене?
— Прежде всего, бюллетень станет ежемесячным, а не еженедельным. Слишком дорого обходятся марки, они теперь по шесть центов, и вообще. Добавится модная колонка, которая будет освещать лучшие наряды, продемонстрированные нашими дамами, и косметическая колонка с информацией о последних новинках. Да, и черный список, разумеется. Теперь он будет публиковаться в бюллетене.
Некоторым из дам приходится выдержать пристальный взгляд Хилли.
— И наконец, самое волнительное изменение. Мы решили назвать новое издание «Татлер». В честь европейского журнала, известного каждой женщине.
— Какое чудесное название! — восклицает Мэри-Лy Уайт.
Хилли так горда собой, что даже не стукнула председательским молоточком, призывая к порядку.
— Что ж, пора выбрать редактора нового ежемесячника. Есть предложения?
Несколько рук взметнулись вверх. Я сижу тихо.
— Джини Прайс, кого вы предлагаете?
— Хилли. Я предлагаю Хилли Холбрук.
— Как вы любезны. Итак, другие предложения?
Рэйчел Коул Брант поворачивается ко мне, на лице ее написано «Что происходит?». Она, видимо, единственная в этом зале, кто не знает обо мне и Хилли.
— Кто-нибудь еще голосует за… — Хилли скромно опускает глазки, как будто не может припомнить имя кандидата. — За Хилли Холбрук?
— Я голосую.
— И я.
Председательский молоточек произносит «бам-бам», и я теряю должность редактора.
Лесли Фуллербин выкатывает глаза так, что становится видно — там, где положено быть мозгу, у нее ничего нет.
— Скитер, разве это не ваша работа? — изумленно спрашивает Рэйчел.
— Была моя, — бормочу я и направляюсь к выходу, поскольку собрание окончено. Никто не заговаривает со мной, не смотрит в глаза. Иду с высоко поднятой головой.
В фойе беседуют Хилли и Элизабет. Хилли, заложив за ушко темную прядь, одаривает меня дипломатичной улыбкой. Затем поспешно удаляется, но Элизабет остается на месте. И касается моей руки, когда я прохожу мимо.
— Привет, Элизабет, — шепчу я.
— Прости, Скитер, — шепчет она в ответ, и наши взгляды встречаются. Но она тут же спешит отвернуться.
Спускаюсь по ступеням к темной парковке. Хочется думать, что она собиралась что-то сказать, но я знаю, что ошибаюсь.
После собрания неохота сразу ехать домой. Опускаю стекла «кадиллака», чтобы ночной воздух освежил лицо. Он теплый и прохладный одновременно. Понимаю, что нужно спешить домой и садиться за работу, но сворачиваю на широкую Стейт-стрит и бездумно еду вперед. Никогда в жизни мне не было так пусто. Сколько всего свалилось на мои плечи. Я ни за что не успею к сроку, друзья презирают меня, Стюарт бросил, мама…
Не знаю точно, что с мамой, но ясно одно: это гораздо серьезнее, чем просто язва желудка.
Медленно проезжаю мимо закрытых магазинов — какими мертвыми кажутся выключенные неоновые вывески. В мерцающем свете уличных фонарей миную высокое здание «Ламар Лайф». Сейчас только восемь вечера, но все уже в постели. Этот город вечно спит.
— Хочу сбежать отсюда, — произношу вслух, и голос, которого никто не слышит, звучит как чужой.
Я словно вижу себя со стороны, как в кино. Похоже, я стала одной из тех, кто ночи напролет одиноко рыщет по дорогам в автомобиле. Господи, да я городская сумасшедшая, точно Бу Рэдли из «Убить пересмешника».
Поспешно включаю радио, не в силах выносить тишину. Звучит «Это мой праздник», приходится искать что-то другое. А я, похоже, начинаю ненавидеть пустые слезливые подростковые песенки о любви. Нахожу станцию из Мемфиса — мужской голос, как будто слегка навеселе, напевает что-то вроде быстрого блюза. Хочется послушать внимательнее, и я останавливаюсь на парковке у магазина. Ничего лучше я в жизни не слышала.
Ведущий сообщил, что исполнителя зовут Боб Дилан, но помехи заглушили следующую песню. Откинувшись на спинку сиденья, невидящим взглядом смотрю на темные окна магазина. И мне становится необъяснимо легко. Я словно услышала голос из будущего.
Из ближайшего телефона-автомата звоню домой — мама не ляжет спать, пока я не вернусь.
— Алло? — Это папа, а на часах между тем восемь пятнадцать.
— Папа… почему ты не спишь? Что случилось?
— Тебе лучше приехать домой, дорогая.
Фонари внезапно вспыхивают ярким светом, резко холодает.
— Что-то с мамой? Ей плохо?
— Стюарт уже почти два часа сидит у нас на террасе. Ждет тебя.
Стюарт? Это не ответ.
— А мама… она…
— С мамой все в порядке. Ей, кажется, даже получше. Езжай домой, Скитер, пообщайся со Стюартом.
Никогда еще дорога домой не казалась такой длинной. Десять минут спустя я торможу у крыльца. Стюарт сидит на ступеньках террасы, папа устроился в кресле-качалке. Оба поднимаются мне навстречу.
— Привет, пап, — здороваюсь я, не глядя на Стюарта. — Где мама?
— Она спит, я только что проверял. — Отец зевает. За последние лет десять не могу припомнить ни одного раза, чтоб он засыпал позже семи вечера в пору опасных весенних заморозков на полях. — Доброй ночи, ребята. Не забудьте погасить свет.
Папа уходит в дом, и мы со Стюартом остаемся вдвоем. Какая темная, тихая ночь — ни звезд, ни луны, даже собаки помалкивают.
— Что ты здесь делаешь? — В моем голосе отчего-то слышится неловкость.
— Я приехал поговорить с тобой.
Присев на ступеньку, устало опускаю голову на скрещенные руки.
— Говори быстрее и уходи. Десять минут назад я услышала одну песню, и меня почти отпустило.
Он придвигается ближе, но не настолько, чтобы коснуться. А мне хочется прикосновений.
— Я приехал рассказать тебе кое-что. Рассказать, что я встречался с ней.
Резко вскидываю голову, первое же слово, всплывающее в сознании, — эгоист. Ты, эгоистичный сукин сын, приперся сюда, чтобы поговорить о Патриции.
— Я ездил в Сан-Франциско. Две недели назад. Сел в джип, гнал четыре дня, а потом постучал в двери ее дома. Адрес мне дала ее мать.
Спрятав лицо в ладонях, я вижу, как он поправляет прядь ее волос — так же, как когда-то моих.
— Я не желаю этого знать.
— Я сказал, что считаю то, что она сделала, самым мерзким поступком, на который способен человек. Вот так лгать. Она очень изменилась. В каком-то длинном балахоне, с пацифистским значком, губы не накрашены. И рассмеялась, увидев меня. А потом назвала меня проституткой. — Он потер глаза. — Она, которая запросто легла с тем парнем, заявила, что я веду себя как проститутка по отношению к собственному отцу и Миссисипи.
— Зачем ты мне об этом рассказываешь? — Кулаки сжались, во рту металлический вкус, я даже кончик языка прикусила.
— Я поехал туда из-за тебя. После того как мы расстались, я понял, что должен выбросить ее из головы. И сделал это, Скитер. Я проехал две тысячи миль, и вот я здесь, чтобы сказать тебе об этом. Все кончено. Все прошло.
— Что ж, отлично, Стюарт. Рада за тебя.
Он придвигается ближе, наклоняется ко мне. И я чувствую густой тошнотворный запах бурбона. Но все же хочу свернуться клубочком в его объятиях. Я люблю этого мужчину и одновременно ненавижу.
— Ступай домой, — говорю я и сама слышу, как фальшиво это звучит. — В моей душе не осталось места для тебя.
— Я тебе не верю.
— Ты опоздал, Стюарт.
— Могу я прийти в субботу? Поговорить?
Пожимаю плечами, с трудом сдерживая слезы. Я не позволю ему еще раз бросить меня. Мне довольно уже случившегося — с ним, с моими друзьями. Было бы глупо допустить подобное вновь.
— Мне все равно.
Вскакиваю в пять утра и принимаюсь за работу. Осталось семнадцать дней, и я тружусь день и ночь, со скоростью и производительностью, которых прежде в себе не подозревала. Историю Ловинии я заканчиваю вдвое быстрее, чем предыдущие, и с первыми лучами солнца, терзаемая жуткой головной болью, выключаю свет. Если к началу следующей недели Эйбилин передаст мне рассказ про Константайн, возможно, я сумею справиться с задачей.
А потом до меня доходит — нет никаких семнадцати дней. Какая же я тупица. У меня максимум десять дней, потому что почта сама собой в Нью-Йорке не окажется.
Будь у меня время, я бы наверняка разрыдалась.
Спустя несколько часов просыпаюсь и снова сажусь работать. Около пяти слышу, как подъехала машина. Это Стюарт. С трудом отрываюсь от пишущей машинки, выхожу на крыльцо и здороваюсь, не переступая порога:
— Привет.
— Привет, Скитер, — кивает он как-то робко. — Добрый день, мистер Фелан.
— Привет, сынок. — Папа поднимается из кресла. — Ну ладно, ребята, поболтайте тут без меня.
— Не уходи, пап. Прости, но я сегодня занята, Стюарт. Но ты можешь пообщаться с папой.
Возвращаюсь в дом. Мама за кухонным столом пьет теплое молоко.
— Это я не Стюарта там видела?
Молча прохожу в столовую. Украдкой наблюдаю в окно, как отъезжает машина Стюарта. И долго смотрю вслед.
Вечером, как обычно, еду к Эйбилин. Объясняю, что осталось всего десять дней, и по лицу видно, что она тоже готова расплакаться. Даю ей прочесть главу про Ловинию — ту самую, что переписала с молниеносной скоростью. За кухонным столом сидит Минни — пьет кока-колу и рассеянно смотрит в окно. Я, впрочем, предпочла бы, чтобы она ушла и мы могли спокойно приступить к работе.
Эйбилин откладывает текст, кивает:
— Думаю, хорошая глава получилась. Читается так же, как и те, что вы писали медленно.
С удовлетворенным вздохом откидываюсь на спинку стула. Но остается еще одно немаловажное дело.
— Нам нужно придумать название. У меня есть несколько вариантов. Например, «Цветная прислуга и семьи Юга, в которых они работают».
— Как-как? — наконец замечает меня Минни.
— Это отличный способ сразу обрисовать тему, вы не находите?
— Если у вас кукурузный початок вместо головы.
— Но это же не художественная литература, Минни. Это социология. И название должно звучать конкретно.
— Но это же не значит, что оно должно звучать скучно, — парирует Минни.
— Эйбилин, а как вы считаете? — Я все же надеюсь, что сегодня нам удастся договориться.
Эйбилин пожимает плечами и, по своему обыкновению, пытается изобразить примирительную улыбку. Всякий раз, как мы с Минни оказываемся в одном помещении, Эйбилин вынуждена работать буфером.
— Хорошее название. Только, конечно, вы устанете печатать его на каждой странице, — замечает она. (Я уже объяснила ей, как должна выглядеть работа.)
— Ну, можно немного сократить… — С готовностью достаю карандаш.
Эйбилин, задумчиво почесав нос, предлагает:
— А может, назвать книжку просто… «Прислуга»?
— «Прислуга». — Минни произносит слово так, словно впервые его слышит.
— «Прислуга», — повторяю я.
Эйбилин вновь пожимает плечами, на этот раз смущенно, и опускает глаза.
— Я не против вашей идеи, просто… я люблю, когда попроще, понимаете?
— Меня лично «Прислуга» устраивает. — Минни решительно скрещивает руки на груди.
— Мне нравится… «Прислуга», — говорю я, и это чистая правда. Но все же добавляю: — Думаю, подробное разъяснение мы можем поместить внизу, так сказать, для прояснения категории книги. Но в целом прекрасное название.
— Прекрасное — это точно, — бросает Минни. — Потому как если эту штуку напечатают, Господь свидетель, больше ничего прекрасного нам не достанется.
Суббота, осталось восемь дней, я спускаюсь по лестнице — голова кружится, глаза слезятся от постоянного напряжения. Я почти радуюсь, услышав звук подъезжающей машины Стюарта. Может, если посидеть с ним чуть-чуть, в голове прояснится, а потом можно будет поработать всю ночь.
Стюарт выбирается из заляпанного грязью джипа. Он в воскресном галстуке, и мне трудно не замечать, до чего он все же красив. Потягиваюсь всем телом. На улице теплынь, а ведь до Рождества всего две с половиной недели. Мама, завернувшись в плед, устроилась в кресле-качалке на террасе.
— Здравствуйте, миссис Фелан. Как вы себя чувствуете сегодня? — вежливо здоровается Стюарт.
Мама царственно кивает:
— Прекрасно. Благодарю. — Прохладные нотки в ее голосе меня удивляют.
Она возвращается к чтению газеты, и я не могу сдержать улыбки. Мамочка отметила появление Стюарта и полагает, что этого вполне достаточно. Интересно, когда же все так изменилось.
— Привет, — тихонько говорит он. Мы усаживаемся на нижнюю ступеньку и молча наблюдаем, как наш старый кот Шерман прячется за деревом, выслеживая кого-то невидимого.
Стюарт осторожно касается моего локтя.
— Я не могу сегодня остаться надолго. Прямо сейчас еду в Даллас на совещание нефтепромышленников, вернусь через три дня, — говорит он. — Заехал только сообщить об этом.
— Ладно, — пожимаю плечами, будто мне абсолютно все равно.
— Ну хорошо, — вздыхает он, встает и забирается в джип.
Едва машина скрывается из виду, мама выразительно покашливает. Я не оборачиваюсь — не хочу, чтобы она видела мое разочарованное лицо. Только бормочу:
— Ну давай, мам, выкладывай, что хочешь сказать.
— Не позволяй ему унижать себя.
Изумленно гляжу на нее. Хотя она такая хрупкая и беззащитная сейчас, жаль тех несчастных, кто посмеет недооценивать мою матушку.
— Если Стюарт не понимает, какой умной и доброй я тебя воспитала, пускай отправляется восвояси, на свою Стейт-стрит. — Она, прищурившись, смотрит вдаль. — Мне, откровенно говоря, безразличен Стюарт. Он не в состоянии понять, как ему с тобой повезло.
Мамины слова сладкой конфеткой тают у меня во рту. Усилием воли заставляю себя подняться. Осталось так много работы и так мало времени.
— Спасибо, мамочка, — нежно целую ее и возвращаюсь в дом.
Я измучена и раздражена. Сорок восемь часов за пишущей машинкой. Глаза слезятся от напряжения, пальцы в мелких порезах от бумаги. Кто бы мог подумать, что бумага настолько агрессивна.
За шесть дней до часа «икс» появляюсь у Эйбилин. Она взяла дополнительный выходной, несмотря на недовольство Элизабет. Не успеваю я заговорить о самом важном, Эйбилин быстро выходит из кухни и возвращается с конвертом в руках.
— Прежде чем отдать вам это… думаю, я должна вам кое-что рассказать. Чтоб вы лучше поняли.
Молча киваю. Я взвинчена до предела и с трудом сдерживаюсь, чтобы немедленно не вскрыть конверт и не покончить с этим делом.
Эйбилин разглаживает тетрадку на кухонном столе, подравнивает лежащие рядом карандаши.
— Помните, я вам рассказывала, что у Константайн была дочь. Ну вот, ее звали Лулабелль. Боже правый, она родилась белой как снег. Волосы соломенного цвета. Не такие кудрявые, как у вас. Совсем прямые.
— Она была совсем белой?
Этот вопрос мучил меня с тех пор, как Эйбилин впервые рассказала мне о ребенке Константайн. Как, должно быть, странно чувствовала себя Константайн, держа на руках белого младенца и понимая, что это ее собственное дитя.
Эйбилин утвердительно кивает.
— Когда Лулабелль исполнилось четыре года, Константайн… — Она неловко ерзает на стуле. — Она отправила ее в… приют. В Чикаго.
— В приют? Вы хотите сказать… она отказалась от своего ребенка?
Судя по тому, как Константайн любила меня, могу представить, как она должна была любить собственную дочь.
Эйбилин смотрит мне прямо в глаза, и — редкий случай — я замечаю разочарование и неприязнь.
— Многие чернокожие женщины вынуждены отдавать своих детей, мисс Скитер. Отправлять их куда-нибудь, потому что сами они должны полностью посвятить себя белой семье.
Я смущенно опускаю глаза — Константайн не могла заботиться о своем ребенке, потому что ей приходилось заботиться о нас.
— Но большинство отправляет детей к родственникам. Приют… совсем другое дело.
— Тогда почему она не отправила дочь к своей сестре? Или к другой родне?
— Сестра… она не справилась бы. Быть негром с белой кожей… в Миссисипи это означает быть никем вообще. Трудно приходилось не только девочке, и самой Константайн было тяжко. Она… люди косились на нее. Белые приставали к ней на улице, подозрительно так расспрашивали, почему это она забавляется с белым ребенком. Полицейские на Стейт-стрит вечно останавливали, говорили, что она должна носить белую униформу, коли идет с ребенком. Даже цветные… они будто не доверяли ей, будто она сделала что-то дурное. Ей всегда трудно было найти кого-нибудь, кто посидит с Лулабелль, пока она на работе. Константайн дошла до того, что вообще не хотела никому показывать Лулабелль.
— Она тогда уже работала у моей матери?
— Она несколько лет работала у вашей мамы, и там-то познакомилась с отцом ребенка, Коннором. Он работал на вашей ферме, а жил в Пекле. — Эйбилин печально качает головой. — Мы все очень удивились тогда, что Константайн… Некоторые в нашей церкви, правда, были не слишком добры, особенно когда ребенок родился белым. Хотя отец-то был черным, как я.
— Думаю, моя мать тоже была не слишком довольна.
Мама наверняка была в курсе событий. Она всегда внимательно следила за всем, что касается цветных работников и их семейного положения — где живут, на ком женаты, сколько у них детей. Не из интереса — из соображений контроля. Ей важно знать, кто находится на территории ее владений.
— Это был приют для цветных или для белых?
Я отчаянно надеюсь, что Константайн просто хотела лучшей участи для своего ребенка. Может, думала, что та попадет в белую семью и не будет чувствовать себя изгоем?
— Для цветных. К белым ее не приняли бы. Думаю, они там знали… что такие вещи случаются. Я слыхала, что когда Константайн привела Лулабелль на станцию, везти на Север, то белые на платформе возмущались, все хотели знать, почему это маленькая белая девочка едет в вагоне для цветных. А когда Константайн оставила ее там, в Чикаго… четыре года… большой ребенок уже. Лулабелль сильно плакала. Константайн рассказала кому-то из наших в церкви. Сказала, Лулабелль рыдала, дралась, хотела, чтобы мамочка забрала ее обратно. Но Константайн… хоть голос дочки звенел у нее в ушах… она все равно оставила ее там.
Я слушала, и до меня постепенно доходило, о чем именно говорит Эйбилин. Не будь у меня такой матери, мне, возможно, не пришли бы в голову подобные соображения.
— Она отдала ее, потому что ей… было стыдно? Что у нее белая дочь?
Эйбилин открывает было рот, чтоб возразить, но умолкает, опускает голову.
— Через несколько лет Константайн написала в тот приют, сказала, что совершила ошибку и хочет вернуть дочь. Но Лулу уже удочерили к тому времени. Она исчезла. Константайн всегда говорила, что отдать ребенка было самой страшной ошибкой в ее жизни. И если бы удалось вернуть Лулабелль, она бы никогда ее больше не отпустила от себя.
Боль за Константайн терзает мое сердце. А еще — страшно представить, что же там у них произошло с моей матерью.
— Года два назад Константайн получила письмо от Лулабелль. Ей к тому времени было лет двадцать пять, думаю; она сказала, что адрес сообщили приемные родители. Они начали переписываться, Лулабелль хотела приехать, пожить немного с матерью. Господи, как же волновалась Константайн, у нее даже ноги подкашивались. Ни есть ни пить не могла. Тошнило ее все время. Я тогда внесла ее в свой молитвенный список.
Два года назад. Я училась в колледже. Почему же Константайн не написала мне, что случилось?
— Она потратила все свои сбережения на новую одежду для Лулабелль, всякие заколки для волос, заказала у знакомой портнихи новое покрывало для кровати, где будет спать Лула. На молитвенном собрании как-то сказала нам: «Что, если она меня ненавидит? Она меня спросит, почему я от нее отказалась, и если я расскажу правду… она будет меня ненавидеть за то, что я натворила».
Эйбилин чуть улыбается, подняв взгляд от своей чашки с чаем.
— Говорит, дождаться не могу, чтоб Скитер с ней познакомилась, когда вернется из колледжа. Я и забыла об этом. Тогда-то я не знала, кто такая Скитер.
Я вспоминаю последнее письмо от Константайн, то, где она написала, что у нее для меня есть сюрприз. Слезы подступают к глазам, я с трудом сглатываю комок в горле.
— И что произошло, когда приехала Лулабелль?
Эйбилин подталкивает ко мне конверт:
— Думаю, эту часть вам лучше прочесть дома.
Вернувшись к себе, сразу же мчусь наверх и вскрываю конверт от Эйбилин. Листочки из блокнота, с обеих сторон исписанные карандашом.
Много позже смотрю на восемь страниц, где я уже описала наши прогулки в Хотстэк с Константайн, пазлы, которые мы вместе складывали, как она прижимала палец к моей ладошке. Глубоко вздохнув, опускаю руки на клавиатуру машинки. Нельзя терять времени. Я должна завершить историю.
Пишу о том, что сообщила Эйбилин, — что у Константайн была дочь, но ей пришлось отказаться от нее, чтобы иметь возможность работать на нашу семью. Я назвала нас Миллерами, в честь Генри Миллера, моего любимого запрещенного автора. Я не стала писать, что дочь Константайн родилась практически белой; мне нужно было показать, что любовь Константайн ко мне объяснялась ее тоской по собственному ребенку. Возможно, именно поэтому чувства наши оказались столь глубокими, ни на что не похожими. И дело было не в том, что я белая. Константайн тосковала по дочери и мечтала вернуть ее, а мне так хотелось не стать разочарованием собственной матери.
За два дня успеваю описать свое детство, годы учебы в колледже, наши еженедельные письма друг другу. Но затем останавливаюсь. Слышно, как внизу кашляет мама. Шаги отца, спешащего к ней. Зажигаю сигарету и тут же гашу, приказывая себе: «Не начинай опять». Звук спускаемой в туалете воды — мамино тело стало еще на несколько унций легче, пища совсем не удерживается в нем. Следующую сигарету докуриваю до самых пальцев. Я не могу написать то, о чем узнала из письма Эйбилин.
Днем звоню Эйбилин домой:
— Я не могу включить это в книгу. Про маму и Константайн. Я закончу тем, как уехала в колледж. Я просто…
— Мисс Скитер…
— Я знаю, что должна написать об этом. Понимаю, что обязана быть настолько же самоотверженной, как вы, и Минни, и все остальные. Но я не могу поступить так со своей матерью.
— Никто и не ждет от вас этого, мисс Скитер. Честно говоря, если бы вы так поступили, сильно упали бы в моих глазах.
Вечер, иду в кухню за чаем.
— Евгения? Ты здесь?
Нехотя бреду в мамину комнату. Отца рядом нет. Из гостиной доносится бормотание телевизора.
— Да, мам.
Шесть вечера, она уже в постели, рядом с кроватью белый горшок. Не знаю, как начать. Отчасти мне понятно, почему мама так поступила, думаю, любой разозлился бы от того, что сделала Лулабелль. Но мне нужно услышать мамину версию. Я хочу знать, вдруг есть что-то, оправдывающее маму, вдруг Эйбилин что-то упустила в своем письме.
— Мама, я хочу поговорить о Константайн.
— Ох, Евгения, — недовольно вздыхает мама, похлопывая меня по руке, — уже два года прошло.
— Мама. — Заставляю себя взглянуть ей прямо в глаза. Она страшно исхудала, ключицы выпирают под тонкой кожей, но взгляд все такой же пронзительный. — Что произошло? Что произошло между тобой и ее дочерью?
На маминых скулах перекатываются желваки, она удивлена, что мне известна эта история. Наверное, откажется говорить, как и в прошлые разы. Но мама, придвинув эмалированную посудину, со вздохом произносит:
— Константайн отправила ее в Чикаго. Она не могла сама о ней заботиться.
Молча киваю, жду продолжения.
— Они отличаются от нас в этом отношении, ты же понимаешь. Эти люди заводят детей, не задумываясь о последствиях, пока не становится слишком поздно.
Они, эти люди. Прямо как Хилли. Мама тоже смотрит мне прямо в глаза.
— Тебе известно, что я была добра к Константайн. Она постоянно огрызалась, но я мирилась с этим. Но в тот раз она не оставила мне выбора.
— Я знаю, мама. Знаю, что случилось.
— Откуда? Кто еще мог об этом знать? — В маминых глазах панический ужас. Сбываются самые страшные ее опасения, и мне жаль ее.
— Я никогда не расскажу, от кого узнала это. И тыне знаешь этого человека, — отвечаю я. — Поверить не могу, что ты смогла так поступить, мама.
— Как ты смеешь судить меня? После всего, что она сделала? Ты хоть знаешь, что на самом деле произошло? Ты там была? — И я вижу давний гнев упрямой женщины, которая долгие годы живет с кровоточащей язвой в желудке. — Эта девица… — потрясает она шишковатым пальцем, — она явилась сюда. А у меня в доме собралось все отделение «Дочерей американской революции». Ты училась в колледже, в дверь звонили не переставая, а Константайн в кухне готовила кофе, потому что старая кофеварка сгорела. — Мама машет рукой перед носом, словно и теперь ощущает запах сгоревшего кофе. — Дамы собрались в гостиной, девяносто пять человек, и она пила кофе вместе со всеми. Беседовала с Сарой фон Систерн, ходила по всему дому, как гостья, совала в рот пирожные, а потом еще заполнила анкету для вступления в члены общества.
Я вновь киваю. Возможно, эти подробности мне и неизвестны, но они ничего не меняют.
— Она выглядела такой же белой, как остальные, и прекрасно знала об этом. Она отдавала себе отчет в том, что делает, и тут я сказала: «Как поживаете?» — а она рассмеялась и ответила: «Отлично». Я и спросила: «Как вас зовут?» Она ответила: «Разве вы не знаете? Я Лулабелль Бейтс. Просто я выросла и вернулась к своей матери. Я приехала вчера утром». А потом взяла себе еще кусок торта.
— Бейтс, — замечаю я; вот еще одна деталь, хотя и несущественная. — Она взяла фамилию Константайн.
— Слава богу, никто ее не слышал. Но потом она заговорила с Феб Миллер, президентом Южного отделения ДАР, и тогда я потащила ее в кухню и сказала: «Лулабелль, вы не можете здесь оставаться. Уходите». О, как надменно она на меня посмотрела. И сказала: «Что, чернокожим не положено находиться в гостиной, если они не заняты при этом уборкой?» В этот момент в кухню вошла Константайн, и она была так же потрясена, как и я. Я сказала: «Лулабелль, убирайтесь из этого дома, пока я не позвала мистера Фелана», но она с места не двинулась. Говорит, мол, когда вы считали меня белой, обращались со мной вежливо. Говорит, что в Чикаго она состоит в какой-то подпольной организации. Тогда я велела Константайн: «Немедленно убери свою дочь из моего дома».
Глаза у мамы совсем ввалились, ноздри яростно раздуваются.
— Константайн велела Лулабелль отправляться домой, та ответила: «Ладно» — и двинулась прямиком в столовую. Разумеется, я ее остановила. «Нет, нет, — сказала я, — выходите через черный ход, а не через парадную дверь, она для белых гостей». Мне совсем не хотелось, чтобы в ДАР узнали об этой ситуации. И я заявила этой вульгарной девице, чьей мамаше мы каждое Рождество вручали дополнительных десять долларов, чтобы ноги ее не было впредь на нашей ферме. И знаешь, что она сделала?
Да, думаю я, но на лице у меня ни один мускул не дрогнул. Я по-прежнему ищу оправдания.
— Плюнула. Мне в лицо. Черномазая. В моем собственном доме. Изображала из себя белую.
Я вздрагиваю. Какие же надо иметь нервы, чтобы решиться плюнуть в мою мать?
— Я сказала Константайн, что этой девице лучше не попадаться мне на глаза. Ни в Хотстэке, ни вообще в Миссисипи. Я не могла допустить ее близких отношений с Лулабелль, в то время как твой отец платит за дом Константайн.
— Но это ведь Лулабелль повела себя подобным образом, а не Константайн.
— А если бы она осталась здесь? Я не могла допустить, чтобы эта девица шлялась по Джексону и вела себя, как белая женщина, хотя на самом деле она цветная, да еще и рассказывала бы всем, как она была на вечеринке ДАР в Лонглифе. Я благодарю Господа, что никто так и не узнал об этом кошмаре. Она пыталась поучать меня в моем собственном доме, Евгения. А за пять минут до этого обсуждала с Феб Миллер анкету о вступлении.
— Она двадцать лет не видела свою дочь. Ты не имеешь права… запретить человеку видеться с его собственным ребенком.
Но мама уже закусила удила:
— А Константайн тоже хороша! Вообразила, что может уговорить меня изменить решение. «Мисс Фелан, пожалуйста, позвольте ей остаться дома, она никогда больше здесь не появится, я ведь так долго ее не видела». А эта Лулабелль уперла руки в боки и заявила: «Да, мой отец умер, а мама заболела и не могла обо мне заботиться. Поэтому ей пришлось отдать меня. Вы не смеете нас разлучить еще раз».
Мама начинает кашлять. Потом сухо, почти равнодушно, продолжает:
— Я взглянула на Константайн, и мне стало так стыдно за нее. Сначала забеременеть, потом лгать…
Мне уже дурно. Скорей бы это закончилось.
— Пора тебе узнать, Евгения, — ядовито заявляет мама, — как в действительности обстоят дела. Ты слишком идеализируешь Константайн. Всегда идеализировала. Пойми, они не такие, как нормальные люди.
У меня нет сил смотреть на нее. Прикрываю глаза.
— И что же произошло потом, мама?
— Я спросила Константайн, вот так в лоб и спросила: «Ты ей так объяснила? Попыталась прикрыть собственный грех?»
Как я надеялась, что это окажется неправдой. Как надеялась, что именно в этой части Эйбилин ошиблась.
— Я рассказала Лулабелль правду. Сказала: «Твой отец не умер. Он бросил вас сразу после твоего рождения. А твоя мамаша никогда в жизни не болела. Она отдала тебя в приют, потому что ты родилась почти белой. Она не хотела такого ребенка».
— Почему ты не позволила ей продолжать верить в рассказ Константайн? Господи, Константайн же боялась, что дочь возненавидит ее, поэтому и придумала это объяснение.
— Потому что Лулабелль должна была знать правду. Ей следовало вернуться в Чикаго, вернуться туда, откуда явилась.
Закрываю лицо ладонями. Оправданий не нашлось. Теперь я понимаю, почему Эйбилин не хотела мне рассказывать. Ребенок не должен знать такого о своей матери.
— Я не могла предположить, что Константайн уедет с ней в Иллинойс, Евгения. Честно говоря, я… расстроилась, что она уехала.
— Не расстроилась, — равнодушно возражаю я. А сама думаю о Константайн, как она, пятьдесят лет прожив на просторе, в деревне, вдруг оказалась запертой в крошечной квартирке в Чикаго. Как одиноко ей там, наверное. Как болят колени в чикагской промозглости.
— Нет, расстроилась. И хотя я просила ее не сообщать ни о чем тебе, она, возможно, все равно написала бы, если бы у нее было больше времени.
— Больше времени?
— Константайн умерла, Евгения. Я послала ей чек, ко дню рождения. На адрес ее дочери. Но Лулабелль… вернула чек. Вместе с копией некролога.
— Константайн… — рыдаю я. Я должна была понять. — Почему ты не рассказала мне, мама?
Мама шмыгает носом, стараясь глядеть прямо перед собой. Смахивает слезинку.
— Потому что знала, что ты будешь меня обвинять, а между тем… я ни в чем не виновата.
— Когда она умерла? Сколько она прожила там, в Чикаго?
Мама подтягивает поближе горшок, прижимает его к себе:
— Три недели.
Эйбилин отпирает заднюю дверь, впускает меня в дом. Минни сидит за столом, помешивает кофе. Завидев меня, опускает рукав платья, но я успеваю заметить краешек белой повязки на ее руке. Буркнув приветствие, Минни утыкается в свой кофе.
С глухим ударом опускаю рукопись на стол.
— Если отправить утром, останется еще шесть дней. Мы вполне можем успеть. — С трудом, но улыбаюсь.
— Господи, вот это да. Взгляните только, — усмехается Эйбилин, присаживаясь на табуретку. — Двести шестьдесят шесть страниц.
— Теперь нам остается только… ждать, — говорю я, и мы втроем молча смотрим на стопку исписанных листов.
— Наконец-то, — роняет Минни, и на лице ее мелькает — нет, не улыбка, скорее, удовлетворение.
В комнате тихо. За окном темно. Почта уже закрыта, поэтому я принесла рукопись Эйбилин и Минни, показать в последний раз перед тем, как отправить.
— Что, если все выяснится? — тихонько спрашивает Эйбилин.
Минни устремляет на нее взгляд.
— Что, если люди догадаются, что Найсвилль — это Джексон? Или угадают, кто есть кто?
— Не догадаются они, — бормочет Минни. — Не такое редкое место наш Джексон. Десять тысяч городов таких же.
Мы давно об этом не говорили и, если не считать комментарии Минни насчет отрезанных языков, никогда не обсуждали реальные последствия. Последние восемь месяцев забота была одна — вовремя дописать книгу.
— Минни, тебе нужно подумать о детях, — произносит Эйбилин. — И Лерой… если он узнает…
Уверенность в глаза Минни сменяется странным, почти истеричным выражением.
— Лерой с ума сойдет, это уж точно. — И вновь поддергивает рукав. — Взбесится, а потом огорчится, если белые поймают меня раньше.
— Думаешь, стоит подыскать место, куда можно сбежать… если обернется бедой? — волнуется Эйбилин.
Они размышляют некоторое время, потом дружно качают головами.
— Не представляю, куда нам бежать, — подводит итог Минни.
— Вам надо о себе подумать, мисс Скитер. Вам-то есть куда уехать?
— Я не могу оставить маму, — возражаю я, опускаясь наконец на стул. — Эйбилин, вы действительно считаете, что они могут… навредить нам? Ну, в смысле, как в газетах пишут?
Эйбилин смущенно склоняет голову набок. Она морщит лоб, словно силясь объяснить:
— Они убьют нас. Заявятся с бейсбольными битами. Может, и не совсем убьют, но…
— Но… кто на такое способен? Белые женщины, о которых мы писали… они же не могут…
— Разве вы не знаете? Белые мужчины этого города больше всего на свете любят «защищать» своих женщин?
Чувствую озноб. Я боюсь не за себя, но за Эйбилин, за Минни. За Ловинию, Фэй Белль и еще восьмерых женщин. На столе лежит книга, которую мне хочется затолкать в сумку и спрятать подальше.
Но вместо этого я оборачиваюсь к Минни. Мне кажется, лишь она одна действительно понимает, что может случиться. Минни о чем-то задумалась, поглаживая губы большим пальцем.
— Минни, а вы что скажете?
Она пристально смотрит в окно, кивая в такт собственным мыслям.
— Мне тут пришло в голову… нам нужна страховка.
— Какая страховка? — удивляется Эйбилин.
— А что, если мы напишем в книге про Кошмарную Ужасность? — предлагает Минни.
— Нет, Минни. — пугается Эйбилин. — Это выдаст нас с головой.
— Но если мы поместим в книжке этот рассказ, мисс Хилли никому не позволит сказать, что в ней написано про наш Джексон. Она не захочет, чтоб люди догадались, что история-то про нее. А если вдруг начнут подбираться к разгадке, она все сделает, только бы направить их в другую сторону.
— Боже, Минни, это чересчур рискованно. От этой женщины всего можно ждать.
— Никто не знает об этой истории, кроме мисс Хилли и ее матери, — продолжает Минни. — Ну да еще мисс Селия знает, но у нее нет подруг, которым можно было бы рассказать.
— Да что за история? — недоумеваю я. — Это что, в самом деле настолько ужасно?
— Кому она признается? — Минни не обращает на меня внимания. — Она не захочет, чтоб и вас с мисс Лифолт кто-нибудь узнал, Эйбилин, потому что вы люди к ней близкие. Говорю вам, мисс Хилли станет для нас лучшей защитой.
Эйбилин задумчиво молчит, затем решительно кивает. И тут же трясет головой. Мы с Минни наблюдаем за ней и ждем.
— Если мы напишем в книге про Кошмарную Ужасность, а люди догадаются, что это про тебя и мисс Хилли, тогда неприятности точно будут, и еще какие. — Эйбилин вздрагивает. — Такие, что и представить-то не берусь.
— Ладно, я готова рискнуть. Я уже решила. Или давайте пишите этот рассказ, или вообще порвите главу про меня.
Эйбилин и Минни пристально смотрят друг на друга. Мы не можем выбросить главу про Минни: это заключительная, важнейшая часть. Про то, как можно быть уволенной девятнадцать раз в одном городе. Про вечные безуспешные попытки сдержать гнев. Глава начинается наставлениями матери о правилах работы на белых хозяек и рассказывает о всей жизни Минни — вплоть до ухода от миссис Уолтер. Я хотела бы вмешаться, но держу рот на замке.
Наконец Эйбилин вздыхает:
— Ладно уж… Тогда, думаю, тебе лучше ей обо всем рассказать.
С готовностью достаю карандаш и блокнот.
Минни, прищурившись, косится на меня:
— Я рассказываю только для книги, чтоб вы поняли. А вовсе не делюсь тут задушевными тайнами.
— А я пока приготовлю еще кофе, — осторожно добавляет Эйбилин.
По дороге домой я поминутно ежусь, вспоминая шоколадный торт Минни. Вот уж не знаю, что безопаснее для нас — включить эту историю в книгу или навсегда забыть о ней. Вдобавок, если я не успею закончить рассказ к моменту отправки завтрашней почты, мы потеряем еще один день, что уменьшит наши шансы успеть к сроку. Представляю себе багровое от злости лицо Хилли, ее ненависть к Минни. Я хорошо знаю свою старую бывшую подругу. Если правда выплывет наружу, Хилли станет нашим злейшим врагом. И даже если наше инкогнито останется нераскрытым, сама публикация «кондитерской истории» приведет Хилли в невиданное прежде бешенство. Но Минни права — лучше страховки не придумать.
Каждую четверть мили оглядываюсь через плечо. Но не превышаю скорость и стараюсь не выезжать на широкие магистрали. «Они нас убьют», — звучит у меня в ушах.
Пишу всю ночь напролет, морщусь, описывая пикантные детали из рассказа Минни. Днем продолжаю работать, не позволяя себе передохнуть. В четыре часа пополудни заталкиваю рукопись в картонную коробку, быстро заворачиваю коробку в коричневую упаковочную бумагу. Обычно посылка идет до Нью-Йорка дней семь или восемь, но эта должна оказаться на месте через шесть — иначе мы упустим свой шанс.
Я спешу на почту — она закрывается в четыре тридцать, — бросаюсь к окошку приема корреспонденции. Я не спала уже две ночи, волосы у меня в прямом смысле слова стоят дыбом. Почтовый служащий в ужасе таращит глаза:
— Что, сильный ветер на улице?
— Прошу вас. Можно отправить это сегодня? В Нью-Йорк.
Он смотрит на адрес.
— Почтовый фургон уже ушел, мэм. Придется ждать завтрашнего утра.
Он ставит штемпель на посылку, а я отправляюсь домой.
Дома сразу же прячусь в кладовку и звоню в офис Элейн Штайн. Секретарь соединяет, и хриплым, усталым голосом я сообщаю, что сегодня отправила рукопись.
— Последнее совещание состоится через шесть дней, Евгения. Рукопись не просто должна прийти вовремя, у меня еще должно остаться время прочитать ее. Что весьма маловероятно, надо сказать.
На это нечего ответить, поэтому я лишь бормочу:
— Понимаю. Спасибо, что дали мне шанс. — И добавляю: — С Рождеством, миссис Штайн.
— Мы называем это Ханука, но благодарю вас, мисс Фелан.
Глава 28
Закончив разговор, выхожу на террасу, смотрю на холодные поля. Я устала как собака и даже не замечаю, что у дома стоит машина доктора Нила. Должно быть, он приехал, пока я была на почте. Облокотившись на перила, дожидаюсь, когда доктор выйдет из маминой комнаты. Со своего места я вижу дверь спальни, она плотно закрыта.
Наконец доктор Нил выходит, останавливается рядом со мной.
— Я дал ей кое-что, чтобы облегчить боль, — говорит он.
— Боль? Маму тошнило утром?
Старый доктор Нил пристально смотрит на меня мутноватыми голубыми глазами. Он долго молчит, словно принимая какое-то решение.
— У вашей матери рак, Евгения. Выстилающей желудка.
Пальцы судорожно сжимают перила. Я потрясена, но все же — разве я не догадывалась об этом раньше?
— Она не хотела вам рассказывать. Но поскольку она отказывается ложиться в больницу, вы должны знать правду. Следующие несколько месяцев будут… довольно тяжелыми. Для нее и для вас.
— Несколько месяцев? И… все? — ахаю я, испуганно прикрыв ладонью рот.
— Возможно, чуть больше или чуть меньше, дорогая. Хотя, зная характер вашей матушки… — он косится на дом. — Можно предположить, что она будет бороться как дьявол.
Сил ответить у меня нет.
— Звоните в любое время, Евгения. И на работу, и домой.
Вхожу к маме. Отец сидит на софе у кровати, глядя в пространство. Мама опирается на подушки. Увидев меня, чуть закатывает глаза.
— Итак, он тебе рассказал, — констатирует она.
С подбородка у меня капают слезы, я беру маму за руку:
— Как давно ты знаешь?
— Около двух месяцев.
— Ох, мамочка.
— Прекрати. Евгения. Охи тут не помогут.
— Но что я могу… я же не могу просто сидеть и смотреть, как ты… — Никогда не произнесу это вслух. Слова слишком ужасны.
— Ты определенно не должна сидеть здесь. Карлтон скоро станет юристом, а ты… — Она грозит мне пальцем: — Даже не думай, что можешь запустить себя, когда меня не станет. Как только я смогу дойти до кухни, тут же позвоню в «Фанни Мэй» и запишу тебя к парикмахеру вплоть до 1975 года.
Опускаюсь на софу рядом с папой, он обнимает меня. Прислонившись к его плечу, я плачу и плачу, не в силах остановиться.
Рождественская елка, установленная Джеймисо неделю назад, уже засыхает, и всякий раз, как кто-нибудь входит в гостиную, с нее осыпается горсть иголок. До Рождества еще целых шесть дней, но никому не приходит в голову полить несчастное деревце. Подарки, которые мама приготовила и упаковала еще в июле, сложены под елкой; для папы наверняка парадный галстук, что-то маленькое и квадратное для Карлтона, а в тяжелой коробочке для меня, подозреваю, новая Библия. Теперь, когда все узнали о маминой болезни, она словно отпустила невидимые струны, удерживавшие ее. Марионетка с обрезанными нитями — даже голова неустойчиво покачивается на тонкой шее. Максимум, что она в состоянии сделать, — подняться и дойти до туалета или несколько минут посидеть на террасе.
Днем приношу маме ее почту — журнал «Домоводство», церковные вестники, бюллетени ДАР.
— Как ты? — Поправляю ей волосы, и она прикрывает глаза, словно это доставляет ей удовольствие. Сейчас она ребенок, а я — мама.
— Все нормально.
Входит Паскагула с подносом — только бульон.
— О нет, — морщится мама. — Я не могу есть.
— Хорошо, мам, это необязательно. Поедим попозже.
— С Паскагулой все совсем иначе, верно? — спрашивает она.
— Верно, — соглашаюсь я. Она впервые вспоминает о Константайн после нашего тяжелого разговора.
— Говорят, хорошая прислуга — это как настоящая любовь. Одна на всю жизнь.
Я киваю и думаю, что эту мысль следовало бы включить в книгу. Но разумеется, слишком поздно — рукопись уже в пути. Я ничего больше не могу сделать, никто из нас не может — только ждать.
В канун Рождества дождливо, тепло и печально. Каждые полчаса отец выходит из маминой комнаты, выглядывает в окно и спрашивает: «Он приехал?» Сегодня вечером мой брат Карлтон должен вернуться из своей юридической школы, и мы с нетерпением ждем его. Маму весь день тошнило и рвало. Она едва в силах открыть глаза, но уснуть все равно не может.
— Шарлотта, вам нужно в больницу, — заявил утром доктор Нил. Не припомню, сколько раз он повторил это на минувшей неделе. — Позвольте мне хотя бы прислать вам сиделку.
— Чарльз Нил, — ответила мама, не поднимая головы от подушки, — я не намерена провести свои последние дни в больнице и не позволю превратить в лечебницу свой собственный дом.
Доктор Нил вздохнул, вручил папе новые лекарства и объяснил, как их принимать.
— А поможет ли? — услышала я папин шепот. — Ей станет легче?
Доктор Нил тяжело опустил руку на папино плечо:
— Нет, Карлтон.
К шести вечера наконец приезжает брат.
— Привет, Скитер, — обнимает он меня. После долгой поездки Карлтон слегка помят и взъерошен, но все такой же красавец. От него приятно пахнет свежим воздухом. Хорошо, что кто-то еще теперь есть рядом. — Господи, почему в доме такая жара?
— Она мерзнет, — тихонько отвечаю я. — Постоянно.
Вместе идем к маме. Она протягивает руки навстречу сыну, приподнимается.
— О, Карлтон, ты дома.
Карлтон замирает на миг. Потом наклоняется, нежно обнимает маму. На его лице, обращенном ко мне, смятение. Я отворачиваюсь, стискиваю зубы, чтобы не расплакаться, — сбежать-то нельзя. Выражение лица Карлтона говорит мне больше, чем я хотела бы знать.
В Рождество приезжает Стюарт; я не отворачиваюсь, когда он пытается меня поцеловать, но шепчу:
— Я позволяю тебе это только потому, что моя мать при смерти.
— Евгения, — доносится мамин голос.
Завтра Новый год, я готовлю себе чай на кухне. Рождество миновало, сегодня утром Джеймисо выбросил елку. Весь дом в сухих иголках, но игрушки я уже убрала в чулан. Так тягостно и грустно было упаковывать их, заворачивать, как это делала мама. Я не позволяю себе даже думать о тщетности этих действий.
От миссис Штайн никаких вестей, я не знаю, получила ли она мой пакет и вовремя ли. Вчера вечером, не выдержав, я позвонила Эйбилин, просто поговорить об этом с кем-нибудь.
— Я все думаю о том, что надо бы добавить, — призналась Эйбилин. — А потом напоминаю себе, что мы уже все отправили.
— Я тоже. Сообщу сразу, как будут новости.
Иду в спальню к маме. Она сидит почти прямо, подложив под спину подушки. В таком положении ей легче сдерживать тошноту. Белая эмалированная посудина несет свой караул подле кровати.
— Привет, мам. Что тебе принести?
— Евгения, ты не можешь пойти на новогоднюю вечеринку к Холбрукам в этих брюках.
Мама прикрывает глаза и держит их закрытыми чуть дольше, чем обычно. Она истощена до предела — скелет в белой ночной рубашке, отделанной абсурдно легкомысленными ленточками и кружевами. Шея в вырезе ворота напоминает птичью. Есть мама может только через соломинку. И полностью утратила обоняние. Зато недостатки моего гардероба чует по-прежнему, даже из соседней комнаты.
— Они отменили вечеринку, мама.
Наверное, она вспомнила прошлогодний праздник у Хилли. Но в этом году, как сообщил Стюарт, из-за кончины президента все празднества отменены. Да и все равно меня никуда бы не пригласили. Стюарт придет сегодня вечером смотреть Дика Кларка по телевизору.
Мама кладет свою худенькую ручку поверх моей — суставы проступают под кожей. Я такого размера была в одиннадцать лет.
— Думаю, тебе нужно выбросить эти брюки, немедленно.
— Но они такие удобные, и теплые, и…
Мама устало прикрывает глаза:
— Скитер, извини.
Спорить больше не о чем.
— Хорошо, — выдыхаю я.
Из-под покрывала мама вытаскивает маленький блокнот, сует его в один из кармашков, которые она нашила на всей одежде — для платков и противорвотных таблеток. Крошечные диктаторские списки. Удивительно, как, будучи настолько слабой, она твердой рукой продолжает писать. «Нельзя носить: серые, бесформенные, мужеподобные брюки».
Звучит жутко, но, осознав, что после смерти не сможет диктовать мне, что носить, мама тут же разработала эту оригинальную посмертную систему. Приняла меры, дабы я никогда впредь не покупала сама неподходящую одежду. Возможно, она права.
— Тебя пока не тошнило? — Уже четыре часа, мама выпила две чашки бульона, но рвоты не было. Обычно к этому времени ее выворачивает раза три, не меньше.
— Ни разу, — отзывается она, закрывает глаза и спустя мгновение уже спит.
Наступил Новый год, утром я спускаюсь в кухню — приготовить «счастливые бобы». Паскагула с вечера замочила их, проинструктировала меня, как переложить в кастрюлю, зажечь огонь, когда добавить окорок. Процедура включает в себя всего два действия, но, похоже, все вокруг волнуются, хватит ли у меня мозгов включить плиту. Помнится, Константайн приходила первого января и готовила для нас «счастливые бобы», хотя у нее и был выходной в этот день. Она варила целый горшок, а потом раскладывала на тарелки по одной штучке и внимательно следила, чтобы каждый съел свою порцию. Наверное, она была немного суеверна в этом отношении. Потом она мыла посуду и отправлялась домой. Но Паскагула не предлагала помощь в свой выходной, и, учитывая, что у нее есть собственная семья, я ее и не просила.
Жаль, что Карлтону нужно уезжать. Так здорово было поболтать с ним время от времени. Обнимая меня на прощанье, он весело пожелал:
— Смотри не сожги дом дотла. — И добавил: — Я позвоню завтра, узнать, как у нее дела.
Погасив огонь, выхожу на крыльцо. Папа, опершись на перила, задумчиво катает в пальцах хлопковое семечко. Разглядывает пустые поля, которые еще месяц простоят незасеянными.
— Пап, обедать будешь? — окликаю я. — Бобы готовы.
Слабая, погасшая улыбка в ответ.
— Это новое лекарство… — Он изучает семечко. — Думаю, оно помогает. Она говорит, что чувствует себя лучше.
Невероятно, не может же он вправду верить в это.
— За два дня ее тошнило только раз…
— Папочка, это просто… Пап, она по-прежнему больна.
Но, судя по невидящему взгляду, отец меня не слышит.
— Я знаю, ты могла бы жить в другом месте, Скитер. — В глазах его слезы. — Но не проходит ни дня, чтобы я не благодарил Господа за то, что ты рядом с ней.
Мне неловко оттого, что он считает это моим сознательным выбором, но все же утвердительно киваю. И крепко обнимаю отца:
— Я тоже рада, что я здесь, папа.
Едва после праздников открылся клуб, я облачаюсь в теннисную форму и достаю ракетку. Шагая мимо буфета, игнорирую Пэтси Джойнер, мою бывшую партнершу, и еще трех девиц, курящих за столиком. Они тут же принимаются шушукаться, склонившись друг к другу. Сегодня вечером я пропущу собрание Лиги и, коли на то пошло, все предстоящие сборища тоже. Три дня назад я отправила письмо с заявлением о выходе из Лиги.
Стучу мячом о стенку, стараясь ни о чем не думать. В последнее время я начала молиться, хотя никогда не была особенно религиозна. Но вдруг заметила, что шепчу длинные, бесконечные обращения к Богу, умоляя об облегчении для мамы, добрых вестях о книге, иногда даже прошу совета, что делать со Стюартом. Порой ловлю себя на том, что молюсь и даже не замечаю этого.
Возвращаюсь домой, и следом подъезжает доктор Нил. Провожаю его к маме, сама остаюсь за дверью и мечусь по холлу. Я понимаю, почему отец ухватился за тоненькую нить надежды, — вот уже четыре дня прошло без рвоты желчью. Мама каждый день ест овсянку и даже просит добавки.
Доктор выходит, оставив папу у кровати больной, а я провожаю его к выходу.
— Она сказала вам? — взволнованно спрашиваю я. — Что ей стало лучше?
Он кивает, но как-то безрадостно.
— Не вижу смысла везти ее на рентген. Это было бы чересчур тяжело для нее.
— Но… ей же лучше? Она может выздороветь?
— Я видел такое прежде, Евгения. Иногда люди чувствуют прилив сил. Полагаю, это нечто вроде дара Господня. Чтобы успеть привести в порядок земные дела. Но это все, дорогая. Не ожидайте большего.
— Но вы видели, какого она цвета? Она выглядит гораздо лучше и начала есть…
— Что ж, надейтесь и постарайтесь не волновать ее, — качает он головой.
В первую пятницу 1964 года мое терпение кончается. Тащу телефонный аппарат в кладовку. Мама уснула, съев вторую плошку овсянки. Дверь в ее комнату открыта, чтобы я услышала, если вдруг что-нибудь понадобится.
— Офис Элейн Штайн.
— Здравствуйте, это Евгения Фелан. Можно поговорить с миссис Штайн?
— Простите, мисс Фелан, но миссис Штайн не отвечает на звонки по поводу отбора рукописей.
— Вот как… Но не могли бы вы сообщить, получила ли она ее вообще? Я отправила рукопись довольно поздно и…
— Минутку.
Примерно через минуту секретарь возвращается.
— Я могу подтвердить, что мы получили пакет от вас. После того как миссис Штайн примет решение, мы вам сообщим. Спасибо за звонок.
Короткие гудки.
Проходит несколько дней. Мы со Стюартом сидим в гостиной. Я рада и ему, и тому, что гробовая тишина дома хотя бы на некоторое время отступила. Вместе смотрим телевизор. Начинается реклама — та, где девица с синяком под глазом курит сигареты. «Любители "Тарлейтон" готовы драться, но не изменить любимому сорту!»
В последнее время мы со Стюартом встречаемся каждую неделю. Ходили в кино, один раз обедали в городе, но обычно он приезжает к нам домой, потому что я не хочу оставлять маму. Стюарт робок и нерешителен, в глазах его бесконечное терпение, и я опять испытываю волнение в его присутствии. Ни о чем серьезном мы не разговариваем. Он рассказывает, как летом, еще в колледже, работал на нефтяных платформах в Мексиканском заливе. Про душ с морской водой. Кристально-чистой океанской водой, абсолютно прозрачной. Мужчины занимались этой тяжелой работой, чтобы прокормить свои семьи, в то время как Стюарт, богатый наследник, должен был потом вернуться в колледж. Впервые в жизни ему пришлось трудиться до пота.
— Я рад, что побывал тогда на буровой. Сейчас я не смог бы на это решиться, — говорит он, будто речь о давних событиях, хотя минуло всего пять лет. Он выглядит старше своего возраста.
— Почему? — спрашиваю я, поскольку меня сейчас заботит собственное будущее. И хотелось бы выслушать разные мнения.
— Потому что не смог бы оставить тебя.
Я молчу, не решаясь признаться даже себе, насколько рада это слышать.
Реклама заканчивается, за ней следуют новости. Перестрелки и мелкие столкновения во Вьетнаме. Корреспондент, похоже, считает, что можно было разобраться и без особенного шума.
— Послушай, — начинает Стюарт после паузы. — Я раньше об этом не заговаривал, но… для меня не секрет, что говорят в городе. Про тебя. И мне все равно.
Первая мысль — книга. Он что-то слышал. Нервно подбираюсь.
— Какой секрет? О чем ты?
— Ну, ты понимаешь. Насчет шутки, которую ты сыграла с Хилли.
Чуть расслабляюсь, но не до конца. Я ни с кем, за исключением самой Хилли, не обсуждала эту тему. Интересно, это Хилли позвонила ему, как грозилась?
— Я понимаю, как люди могли это воспринять, — подумать, что ты из этих сумасшедших либералов, что ты замешана во всей этой мерзости.
Внимательно рассматриваю собственные руки, тревога уступает место раздражению.
— Откуда ты знаешь, в чем я могу быть замешана?
— Потому что я прекрасно знаю тебя, Скитер, — мягко замечает он. — Ты слишком умна, чтобы связаться с чем-либо подобным. Я так им и сказал.
Киваю, имитируя улыбку. Несмотря на раздражение, не могу не оценить, что кто-то все же готов за меня вступиться.
— И давай не будем больше об этом, — предлагает он. — Я просто хотел расставить точки над i. Вот и все.
В субботу вечером захожу к маме попрощаться. На мне длинное пальто, чтобы она не разглядела остальной наряд. Свет выключен, дабы избежать комментариев по поводу прически. Состояние ее здоровья не слишком изменилось. Не похоже, чтобы ей стало хуже — рвота не повторяется, — но кожа бледно-серая. И волосы начали выпадать. Нежно взяв маму за руку, провожу ладонью по щеке.
— Пап, позвонишь в ресторан, если я буду нужна, хорошо?
— Обязательно, Скитер. Ступай, развлекись немного.
Стюарт везет меня ужинать в «Роберт Э. Ли». Зал пестрит платьями, повсюду красные розы, слышится звон бокалов и серебра. В воздухе чувствуется некоторое оживление, словно после убийства президента Кеннеди жизнь возвращается в нормальное русло. Наступил новый, чистый 1964 год.
Нас провожает множество взглядов.
— Ты выглядишь так… оригинально, — решается произнести Стюарт. Он, похоже, весь вечер подбирал комплимент, но на лице скорее смущение, чем восхищение. — Это платье, оно такое… короткое.
Я киваю и отбрасываю назад волосы. Как прежде делал он.
Сегодня утром я сказала маме, что собралась по магазинам. Но, заметив, до чего она измучена, тут же добавила:
— Хотя, наверное, мне лучше остаться.
Но слово сказано. Мама велела принести чековую книжку. Затем протянула мне незаполненный чек и стодолларовую купюру. Казалось, само слово «шопинг» взбодрило ее.
— Не экономь. Никаких брюк. Пускай мисс Лa Воль тебе поможет. — Мама откинулась на подушки. — Она знает, как следует одеваться молодой девице.
Но мысль о том, как морщинистые лапки мисс Ла Воль, благоухающие кофе и нафталином, примутся шарить по моему телу, была невыносима. Проехав через город, я повернула на Пятьдесят первое шоссе и прямиком покатила в Новый Орлеан. Я мчалась, борясь с чувством вины за то, что оставляю маму надолго, — но сегодня должен был приехать доктор Нил, да и папа весь день будет рядом с ней.
Три часа спустя вхожу в универмаг «Мезон Бланш» на Канал-стрит. Я множество раз бывала здесь с мамой и дважды с Элизабет и Хилли, но белые мраморные полы все так же завораживают. Целые мили шляпок, перчаток, напудренных женщин — таких счастливых, таких здоровых. Не успеваю толком оглядеться, как стройный мужчина подхватывает меня под локоть:
— Пойдемте, я проведу вас наверх. — И стремительно увлекает меня в лифт, на третий этаж, в зал под вывеской «Современная женская одежда».
— Что все это значит? — изумленно спрашиваю я. Толпы женщин, грохочущий рок-н-ролл, шампанское, яркие огни.
— Эмилио Пуччи, дорогуша. Наконец-то! — Отступив на шаг, он изумляется: — Разве вы не на презентацию? У вас ведь есть приглашение, правда?
— Э-э, где-то, — бормочу я, начинаю рыться в сумочке, и он тут же теряет ко мне интерес.
Одежда вокруг выглядит так, словно все это пустило корни и расцвело прямо на вешалках. Весело хохочу, вспомнив мисс Ла Воль. Никаких тебе «костюмов пасхального яйца»! Только цветы! Широкие яркие полоски! И длина, открывающая несколько дюймов бедра. Волнующе, роскошно, головокружительно! Этот парень, Эмилио Пуччи, должно быть, каждое утро сует палец в розетку.
На свой незаполненный чек накупаю столько тряпок, что они занимают все заднее сиденье «кадиллака». Потом на Мэгазин-стрит плачу сорок пять долларов, чтобы выкрасить, подстричь и выпрямить волосы. За зиму они отросли и приобрели несколько помойный цвет. Около четырех часов пересекаю мост Лейк Понтшартрейн по пути домой; из радиоприемника грохочет группа «Роллинг Стоунз», мои шелковистые прямые волосы развеваются на ветру, а я думаю: «Сегодня вечером я сброшу броню, и пускай у нас со Стюартом все будет, как прежде».
Мы едим шатобриан, улыбаемся, болтаем. Он поглядывает на соседние столики, делая забавные замечания по поводу некоторых знакомых. Но никто не подходит к нам поздороваться.
— Итак, за новое начало, — провозглашает Стюарт, поднимая бокал с бурбоном.
Я киваю, удерживаясь от замечания, что вообще-то любое начало — новое. Вместо этого просто улыбаюсь и подношу к губам уже второй бокал вина. Я никогда, вплоть до сегодняшнего дня, не любила алкоголь.
После ужина выходим в холл, и я замечаю за столиком сенатора и миссис Уитворт. Вокруг них группа оживленно беседующих людей. Родители Стюарта, как он сообщил чуть раньше, в эти выходные впервые после переезда в Вашингтон навестили родной город.
— Стюарт, там твои родители. Наверное, нужно подойти поздороваться?
Но Стюарт поспешно тащит меня к выходу, едва не подталкивая в спину.
— Не хочу, чтобы мама видела тебя в этом платье, — объясняет он. — В смысле, ты выглядишь потрясающе, но… — Он бросает взгляд на подол.
Возможно, для сегодняшнего вечера это не лучший вариант. По дороге домой припоминаю, как Элизабет боялась, что бридж-клуб застанет меня у нее дома. Неужели отныне все будут меня стесняться?
В Лонглиф мы возвращаемся к одиннадцати. В родительской спальне темно. Мы устраиваемся на диване в гостиной. Расправляю платье на коленях — наверное, Стюарт прав, оно чересчур короткое.
Я зеваю, тру глаза. А когда открываю их, у Стюарта в руке кольцо.
— О… Господи.
— Я собирался сделать это в ресторане, но… — он усмехается, — здесь лучше.
Осторожно касаюсь кольца. Прохладное и роскошное — по три рубина с обеих сторон от бриллианта. Внезапно меня бросает в жар. Я улыбаюсь, но в то же время готова расплакаться.
— Я должна признаться тебе кое в чем, Стюарт, — выпаливаю я. — Обещай, что никому не расскажешь.
Он недоуменно смотрит на меня, потом хохочет:
— Так что, ты сказала «да»?
— Да, но… — Но сначала необходимо удостовериться. — Ты можешь дать слово?
Он вздыхает, явно разочарованный тем, как я испортила торжественный момент.
— Разумеется, я даю слово.
Я все еще не могу в себя прийти от его предложения, но стараюсь взять себя в руки и объяснить как можно лучше. Глядя ему прямо в глаза, излагаю факты и те подробности, которыми могу поделиться без опасений, — рассказываю, чем занималась целый год. Я не называю ни одного имени. Хотя он намерен стать моим мужем, я все же не настолько хорошо его знаю, чтобы довериться полностью.
— То есть об этом ты и писала последние двенадцать месяцев? Не об… Иисусе Христе?
— Нет, Стюарт. Не об… Иисусе.
Я рассказываю, как Хилли обнаружила в моей сумке «Законы Джима Кроу», и он потрясенно молчит, — видимо, я подтвердила то, что обо мне успела рассказать Хилли и чему он по собственной наивности не поверил.
— Эти слухи… Я говорил всем, что они чертовски ошибаются. Но оказалось… это правда.
Я рассказываю, как после молитвенного собрания чернокожие служанки согласились помочь мне, и чувствую прилив гордости за то, что мы сделали. Стюарт молча смотрит в свой пустой стакан.
Потом я рассказываю, что отправила рукопись в Нью-Йорк. Что, если ее решат опубликовать, книга выйдет месяцев через восемь, может, раньше. Как раз к этому времени, мысленно добавляю, наша помолвка завершится свадьбой.
— Автор анонимен, — говорю я. — Но, учитывая активность Хилли, велика вероятность, что люди догадаются, кто за этим стоит.
Стюарт не кивает одобрительно, не берет меня за руку, и колечко его бабушки нелепой метафорой по-прежнему покоится на нашем старом бархатном диване. Мы молчим. Он старается не встречаться со мной взглядом.
После паузы произносит:
— Я не… не понимаю, зачем ты в это ввязалась. Какое тебе вообще до этого дело, Скитер?
Мгновенно ощетинившись, я злобно смотрю на кольцо, такое яркое и блестящее.
— Я не… думал, что все так. Я полагал, что здесь все тихо и спокойно. Почему тебе непременно нужно создавать проблемы?
Судя по тону, он действительно хочет услышать искренний ответ. Но как объяснить? Он славный парень, Стюарт. Да, я знаю, что поступила абсолютно правильно, но понимаю его смятение и сомнения.
— Я не создаю проблем, Стюарт. Проблемы уже существуют.
Но он, очевидно, ждет другого ответа.
— Я совсем тебя не знаю.
Опустив глаза, припоминаю, что именно об этом думала всего минуту назад.
— Полагаю, у нас на это будет вся оставшаяся жизнь. — Пытаюсь выдавить улыбку.
— Боюсь… боюсь, что не смогу жениться на ком-то, кого совершенно не знаю.
Дыхание останавливается.
— Я должна была рассказать, — убеждаю я скорее себя, чем его. — Ты должен был узнать.
Он внимательно изучает меня:
— Я дал слово. Я никому ничего не скажу.
И я ему верю. Он может быть кем угодно, наш Стюарт, но уж точно не лжецом.
Он встает. Еще один взгляд, прощальный. Потом забирает кольцо и уходит.
Стюарт ушел, а я слоняюсь из комнаты в комнату, с пересохшим ртом, замерзшая. В прошлый раз, когда Стюарт бросил меня, я молила о прохладе. Вот и получила.
В полночь слышу мамин голос:
— Евгения? Это ты?
Дверь полуоткрыта, мама сидит в белой накрахмаленной рубашке. Волосы распущены по плечам. Как прекрасно она выглядит — свет с задней террасы образует светлый ареол вокруг ее тела. Она улыбается, демонстрируя новые протезы, изготовленные доктором Саймоном после того, как зубы начали разрушаться от избытка желудочного сока. Сейчас ее улыбка еще ослепительнее, чем на парадных детских фотографиях.
— Мама, что тебе подать? Тебе плохо?
— Подойди, Евгения. Я хочу тебе кое-что сказать.
Тихонько подхожу ближе. Папа спит рядом. Мы прекрасно понимаем, что времени осталось совсем мало. Я могла бы сделать ее последние дни счастливыми, притвориться, что скоро свадьба.
— Мне тоже нужно тебе кое-что сказать, — говорю я.
— Вот как? Тогда начинай первая.
— Стюарт сделал мне предложение, — фальшиво улыбаюсь я. И тут же впадаю в панику — она же попросит показать кольцо.
— Я знаю, — отвечает мама.
— Знаешь?
— Разумеется, — кивает она. — Две недели назад он пришел к нам с отцом просить твоей руки.
Две недели назад? Да уж, смешно. Ну конечно, мама должна была первой узнать о таком важном событии. Какое счастье, что она так долго могла радоваться этой новости.
— Я должна тебе кое-что сказать.
Вокруг мамы разливается совершенно неземное фосфоресцентное сияние. Это всего лишь отраженный свет фонарей, но странно, что я не замечала его раньше. Она сжимает мою руку со здоровой улыбкой матери, радующейся помолвке дочери.
Папа, заворочавшись, просыпается и садится в кровати:
— Что такое? Тебе плохо?
— Нет, Карлтон. Мне хорошо. Я тебе уже говорила.
Он сонно кивает и засыпает, даже не успев упасть на подушку.
— Что ты хотела сказать мне, мама?
— Я долго разговаривала с твоим отцом и приняла решение.
— Боже, — выдыхаю я. Представляю, как она разъясняла этот момент Стюарту, когда тот просил моей руки. — Это насчет трастового фонда?
— Нет.
«Тогда, должно быть, относительно свадьбы», — думаю я. До дрожи грустно осознавать, что маме не придется готовить мою свадьбу, — и не только потому, что умрет к тому времени, но и потому, что свадьбы не будет. И пусть это чудовищно и я чувствую себя страшно виноватой, но все же испытываю облегчение при мысли, что мне не придется пройти через это в ее обществе.
— Вижу, вы заметили, что в последние несколько недель дела пошли на поправку, — продолжает она. — Я знаю, доктор Нил говорит, это последний всплеск и прочую ерунду…
Кашель выгибает дугой исхудавшее тело. Протягиваю платок, она, нахмурившись, промокает губы.
— Но, как я сказала, я приняла решение.
Киваю — с тем же сонным выражением, что и отец минуту назад.
— Я решила не умирать.
— О, мама… Господи, умоляю…
— Слишком поздно, — величественно отмахивается она. — Я приняла окончательное решение.
Мама потирает друг о друга худенькие ладошки, словно смывая с них рак. Она сидит, стройная и подтянутая в своей ночной рубашке, нимб светится вокруг ее головы, — и тут до меня доходит. Какая же я дура. Ну конечно, и к собственной смерти мама будет относиться столь же непреклонно, как и к прочим сложностям жизни.
Пятница, 18 января 1964 года. На мне черное платье колоколом. Ногти на руках обкусаны. Каждую деталь сегодняшнего дня я буду помнить, наверное, так же, как некоторые люди помнят, какой сэндвич они ели или какая песня звучала по радио, когда они узнали об убийстве президента Кеннеди.
Вхожу в ставшую такой знакомой кухню, останавливаюсь на привычном месте — по центру. За окном уже темно, и желтый свет лампочки кажется особенно ярким. Смотрю на Минни, она смотрит на меня. Эйбилин замерла между нами в готовности предотвратить ссору.
— «Харпер и Роу», — объявляю я, — хотят опубликовать книгу.
Тишина. Даже муха прекращает жужжать.
— Вы шутите, — отзывается Минни.
— Я разговаривала с миссис Штайн сегодня днем.
Эйбилин издает вопль, какого я никогда прежде от нее не слышала.
— Господи, не верю! — кричит она, и мы бросаемся обниматься — Эйбилин и я, Минни и Эйбилин. В мою сторону Минни ограничивается обычным взглядом. — Ну-ка, садитесь! — радостно нервничает Эйбилин. — Расскажите, что она сказала? Что нам теперь делать? Господи, а у меня-то даже кофе не готов!
Мы усаживаемся, они жадно смотрят на меня, чуть подавшись вперед. Глаза у Эйбилин просто огромные. Я целых четыре часа провела дома с этой новостью. Миссис Штайн честно предупредила, что прибыли от этого не будет почти никакой. Между «чуть-чуть» и «ничего». Чувствую себя обязанной донести эту информацию до Эйбилин, чтобы она не испытала разочарования. Я и в себе-то не могу толком разобраться.
— Послушайте, она сказала, что не стоит слишком радоваться. Они намерены выпустить очень, очень небольшой тираж.
Жду, что Эйбилин огорчится, но она радостно смеется, прикрыв рот кулаком.
— Возможно, всего несколько тысяч экземпляров.
Эйбилин еще крепче прижимает кулак к губам.
— «Трогательно…» Так сказала миссис Штайн.
У Эйбилин даже лицо потемнело. Она все смеется. Нет, она определенно не понимает.
— И еще она сказала, что аванс будет совсем крошечным…
Пытаюсь оставаться серьезной, но это очень трудно, потому что Эйбилин вот-вот взорвется от смеха. У нее даже слезы на глазах выступили.
— Насколько… крошечным? — сдавленно спрашивает она.
— Восемьсот долларов. Разделить на тринадцать.
Эйбилин хохочет во весь голос. Не в силах удержаться, смеюсь вместе с ней. Да уж, чуть больше шестидесяти долларов на человека.
Слезы градом катятся по лицу Эйбилин, и вот она обессиленно роняет голову на стол.
— Не знаю, с чего я так смеюсь. Просто все вдруг стало так забавно.
Минни возмущенно глядит на нас:
— С самого начала было понятно, что вы чокнутые. Обе.
Рассказываю подробности. Я вообще-то не лучшим образом проявила себя в беседе с миссис Штайн. Она говорила спокойно, почти равнодушно. А я как отреагировала? Думаете, была сама деловитость, задала уместные вопросы? Поблагодарила за то, что она взялась за такую рискованную тему? Ничего подобного. Я не хохотала, конечно, нет, просто разрыдалась в трубку, точно ребенок, которому вкатили прививку.
— Успокойтесь, мисс Фелан. Едва ли книга станет бестселлером. — Но пока она излагала детали, я упоенно рыдала. — Мы платим четыреста долларов аванса, а потом еще четыреста, после окончания работы… вы… слушаете?
— Д-да, мэм.
— И безусловно, потребуется определенная доработка. Лучше всего написана глава Сары.
Я передала Эйбилин ее слова. Эйбилин шмыгает носом, вытирает глаза, улыбается. Мы все же успокаиваемся и чинно пьем кофе, который подает Минни.
— Гертруда ей тоже понравилась, — сообщаю Минни. Разворачиваю листок и цитирую — я записала, чтобы не позабыть: — «Гертруда — это кошмар каждой белой южанки. Просто восхищаюсь ею».
На миг Минни решается взглянуть мне прямо в глаза. Лицо ее смягчается, расплываясь в совершенно детской улыбке.
— Она так сказала? Про меня?
— Она как будто хорошо тебя знает, хоть между вами пятьсот миль, — усмехается Эйбилин.
— Она сказала, книга выйдет не раньше чем через полгода. Где-то в августе.
Эйбилин продолжает улыбаться, нимало не огорчившись услышанным. И я безумно рада. Я понимала, что Эйбилин разволнуется, но боялась, что ее немного разочаруют подробности. Но, глядя на нее сейчас, осознаю, что и сама нисколько не разочарована. Я просто счастлива.
Еще какое-то время мы сидим, болтаем, попивая кофе и чай, потом я бросаю взгляд на часы:
— Ох, я ведь сказала папе, что вернусь через час.
Отец сейчас с мамой. Я пошла на риск и оставила ему домашний номер Эйбилин, на всякий случай, сообщив, что я в гостях у подруги, которую зовут Сара.
Они обе проводили меня до двери — за Минни такого раньше не водилось. Обещаю Эйбилин позвонить сразу же, как только придет письмо с замечаниями от миссис Штайн.
— Итак, через шесть месяцев, считая с сегодняшнего дня, мы наконец узнаем, что с нами случится, — заявляет Минни. — Хорошее, дурное или просто ничего.
— Думаю, просто ничего. Неизвестно, купит ли кто-нибудь нашу книгу.
— А я буду надеяться на хорошее, — говорит Эйбилин.
Решительно скрестив руки на груди, Минни объявляет:
— Тогда я буду ждать неприятностей. Кто-то же должен.
Похоже, Минни не волнует судьба книги. Ее беспокоит, что произойдет, когда женщины Джексона прочтут то, что мы о них написали.