Глава 5
Мамин «кадиллак» мчится по гравийной дороге, направляясь к дому. Мелкие камешки барабанят по корпусу машины с такой силой, что заглушают голос Пэтси Клайн, звучащий из радиоприемника. Мама будет в ярости, но эта мысль лишь заставляет меня прибавить скорость. Никак не могу выбросить из головы, что сегодня в бридж-клубе сказала Хилли.
Мы с Хилли и Элизабет были лучшими подружками с начальной школы. На моей любимой фотографии мы втроем, уже школьницы средних классов, сидим на трибуне стадиона, тесно прижавшись друг к другу, плечо к плечу. А самое удивительное то, что трибуны вокруг абсолютно пусты. Мы сидим так близко просто потому, что действительно близки друг другу.
В «Оле Мисс» мы с Хилли два года прожили в одной комнате, пока она не уехала, чтоб выйти замуж, а я осталась учиться дальше. Каждый вечер я накручивала ее волосы на тринадцать бигуди в нашем общежитии Кси Омега. А сегодня она пригрозила изгнать меня из Лиги. Не то чтобы меня особенно волновало членство в Лиге, но больно осознавать, как легко подруга может расстаться с тобой.
Сворачиваю на аллею, ведущую к Лонглифу, хлопковой плантации нашей семьи. Гравий сменяет мягкая желтая пыль, и я притормаживаю, пока мама не увидела, с какой скоростью я ношусь. Подъезжаю к дому, выхожу из машины. Мама восседает в кресле-качалке на террасе.
— Присядь, дорогая. — машет она рукой в сторону второго кресла-качалки. — Паскагула только что натирала полы. Пускай немного просохнут.
— Ладно, мам.
Я целую напудренную щеку, но не сажусь. Облокотившись на перила террасы, разглядываю три древних дуба перед домом. Хотя отсюда до города всего пять минут езды, многие считают, что здесь уже деревня. За нашим домом расстилаются десять тысяч акров папиных хлопковых полей, покрытых крепкими зелеными растениями с высокой, как у меня, талией. Несколько чернокожих сидят вдалеке под навесом, глядя в огонь. Все ждут одного и того же — пока раскроются хлопковые коробочки.
Как, однако, все изменилось между мной и Хилли, когда я вернулась из университета. Но кто стал другим человеком, я или она?
— Я уже рассказывала тебе? — говорит мама. — Фанни Питроу помолвлена.
— Рада за Фанни.
— Не прошло и месяца с тех пор, как она начала работать в Фермерском банке.
— Замечательно, мама.
— Я это понимаю, — подчеркивает она, и мне приходится обернуться, чтобы встретить один из ее фирменных взглядов — так вспыхивает взрывающаяся электрическая лампочка. — Почему бы и тебе не поискать работу в банке?
— Я не хочу работать в банке, мам.
Мама вздыхает и, прищурившись, переводит взгляд на спаниеля Шелби, вылизывающего укромные части своего тела. Я же прикидываю пути к бегству, исполненная решимости испачкать свеженатертые полы. Этот разговор происходит уже не в первый раз.
— Моя дочь четыре года провела в колледже, и с чем же она вернулась домой? — вопрошает она.
— С дипломом?
— Жалкий клочок бумаги, — фыркает мама.
— Я уже говорила тебе. Я пока не встретила человека, за которого хотела бы выйти замуж.
Мама поднимается с кресла, подходит вплотную, и я могу рассмотреть ее гладкое красивое лицо. На ней синее платье, безупречно облегающее стройную фигуру, помада, как всегда, аккуратно наложена. Но вот мама выходит на яркий свет — и я замечаю темные пятна на ее одежде. Моргаю несколько раз, чтобы убедиться, что мне не померещилось.
— Мама? Ты плохо себя чувствуешь?
— Если бы ты проявила хоть чуть-чуть сообразительности, Евгения…
— У тебя все платье впереди испачкано.
Мама гневно скрещивает руки на груди:
— Я разговаривала с матерью Фанни, и она сказала, что Фанни буквально купалась в предложениях, стоило ей только выйти на работу.
Приходится оставить тему платья. Я никогда не смогу объяснить маме, что хочу стать писательницей. Она усмотрит в этом всего лишь еще одно препятствие, отделяющее меня от мира замужних женщин. Точно так же, как не смогу рассказать о Чарли Грее, с которым мы вместе изучали математику прошлой весной в «Оле Мисс». Как он произнес тост за выпускной курс и поцеловал меня, а потом сильно стиснул мою руку, но это оказалось совсем не больно, а, наоборот, ужасно здорово, и он так смотрел мне в глаза. А потом женился на Дженни Сприг, ростом пять футов.
Нужно бы подыскать жилье в городе, в одном из домов, где живут одинокие простые девушки, старые девы, секретарши, учительницы. Но стоило мне однажды заикнуться о том, чтобы взять деньги из моего трастового фонда, как мама расплакалась — настоящими слезами.
— Твои деньги не предназначены для подобных целей, Евгения. Они не для того, чтобы жить в доходном доме, где пахнет кухней, а из окон свисают драные чулки. А когда деньги закончатся, тогда что? На что ты будешь жить? — После чего она водрузила на лоб влажное полотенце и остаток дня провела в постели.
И вот теперь, ухватившись за перила, мама ждет, сделаю ли я ради спасения собственной души то же самое, что сделала жирная Фанни Питроу. Моя собственная мать смотрит на меня так, словно ее буквально убивает весь мой вид, мой рост, моя прическа. Сказать, что у меня кудрявые волосы, — это ничего не сказать. Они просто неприличны — уместнее скорее на лобке, чем на голове, да еще и почти белые. Кожа у меня светлая, но вряд ли ее можно назвать молочно-белой, скорее мертвенно бледной, особенно когда я серьезна, а серьезна я всегда. Вдобавок нос у меня с горбинкой. Зато глаза васильково-синие, как у мамы. Мне всегда говорят, что это лучшее, что во мне есть.
— Речь идет о том, чтобы создавать ситуации, когда ты можешь знакомиться с мужчинами…
— Мама, — перебиваю я, чтобы поскорее закончить этот разговор, — неужели это так ужасно, если я вообще никогда не выйду замуж?
Мама судорожно обхватывает себя руками, словно ее бросает в холод при одной только мысли.
— Не смей! Не смей говорить так, Евгения. Каждую неделю, встречая в городе очередного мужчину ростом выше шести футов, я думаю: «Если бы Евгения только попыталась…» Она прижимает ладони к животу, будто сама мысль, что дочь останется старой девой, провоцирует у нее язву.
Сбрасываю шлепанцы и спускаюсь по ступенькам террасы, а мама кричит вслед, чтобы я надела туфли, пугая стригущим лишаем и клещевым энцефалитом. Неизбежностью смерти от прогулок босиком. И от отсутствия мужа. Ставшее уже привычным ощущение, впервые посетившее меня три месяца назад, после окончания колледжа, порождает нервную дрожь во всем теле. Я будто оказалась в месте, которому больше не принадлежу. Я определенно не должна быть здесь, рядом с матерью и отцом. И возможно, не с Хилли и Элизабет.
— Тебе двадцать три года, у меня в твоем возрасте уже родился Карлтон… — не унимается мама.
Останавливаюсь под миртовым деревцем, с безопасного расстояния наблюдая за мамой. Лилии уже отцвели. Почти сентябрь.
Я не была прелестным ребенком. Когда я родилась, мой старший братец, Карлтон, посмотрел на меня и объявил на всю больничную палату: «Это не ребенок, а москит!» С тех пор прозвище и прилипло. Я была долговязой и худой, вылитый комар, побила двадцатипятидюймовый рекорд роста для младенцев в Баптистской больнице. А уж когда в раннем детстве выяснилось, что и нос у меня длинный, тонкий и чуть заостренный, прозвище оказалось еще более подходящим. Мама всю мою жизнь пыталась убедить окружающих называть меня по имени, Евгенией.
Миссис Шарлотта Будро Кантрель Фелан не переносит кличек.
К шестнадцати я стала не только не особо привлекательной, но еще и болезненно высокой. Девочки такого роста на фотографиях класса обычно оказываются в последнем ряду, вместе с мальчиками. Мама девочки такого роста ночи напролет отпускает подолы ее платьев, удлиняет рукава свитеров, прилизывает волосы перед танцами, хотя ее об этом и не просили, и, наконец, даже прижимает ладонью макушку, словно хочет затолкать обратно в прошлое, где она могла бы напоминать дочери, что нужно выпрямить спину. Когда мне исполнилось семнадцать, мама предпочла бы, чтобы я заболела апоплексической диареей, нежели распрямилась в полный рост. Сама она была пяти футов четырех дюймов и «Первой Вице-Мисс Южная Каролина». Следовательно, в моем случае оставалось только одно средство.
Инструкция по Охоте на Мужа от миссис Шарлотты Фелан. Правило номер один: миниатюрную симпатичную девушку украшают макияж и хорошие манеры. Высокую и невыразительную — трастовый фонд.
Я была ростом пять футов одиннадцать дюймов, но на счету у меня лежали двадцать пять тысяч хлопковых долларов, и если это не есть настоящая красота, тогда, боже правый, парень все равно недостаточно умен, чтобы стать членом семьи.
Моя детская располагается на верхнем этаже дома. Снежно-белые карнизы с розовыми херувимами, обои с нежно-зелеными бутонами роз. Вообще-то это скорее мансарда с покатыми стенами, и я не везде могу выпрямиться в полный рост. Благодаря эркеру комната кажется круглой. С тех пор как матушка принялась каждый божий день пилить меня по поводу поисков мужа, я будто сплю в свадебном торте.
Но вместе с тем это мое убежище. Здесь, наверху, горячий воздух скапливается, как внутри воздушного шара, что отталкивает посетителей. Лестница узкая, и родителям по ней взбираться трудно. Наша прежняя прислуга, Константайн, бывало, взирала на уходящие вверх ступени так, словно ей предстояла битва с ними. И это единственный недостаток верхнего этажа: он разлучал меня с Константайн.
Прошло три дня после очередного разговора с мамой. Я раскладываю на столе объявления о вакансиях из «Джексон джорнал». Все утро мать преследовала меня с новым средством для укрепления волос, в то время как папа сидел на террасе, ворчал и проклинал хлопковые поля, тающие, как летний снег. Если не считать нашествия жуков-долгоносиков, дождь, пожалуй, худшее, что может произойти во время уборки урожая. Сентябрь едва начался, а уже вовсю идут проливные дожди.
ВАКАНСИИ: ЖЕНЩИНЫ. С красным карандашом в руке я просматриваю единственную коротенькую колонку.
Универмагу Кеннингтон требуются продавщицы: уравновешенность, хорошие манеры и улыбка!
Требуется молодая секретарша. Умение печатать необяз. Звонить мистеру Сандерсу.
Господи, если ему не нужно, чтобы она печатала, то что же ему от нее нужно?
Требуется младшая стенографистка, «Перси и Грей», 1,25 долл/час.
Что-то новенькое. Обвожу кружочком.
Никто не станет отрицать, что в «Оле Мисс» я училась истово. Пока мои подружки пили ром с колой на вечеринках и прикалывали букетики к корсетам, я сидела в библиотеке и часами писала — в основном курсовые работы, но, кроме того, рассказы, плохие стихи, новые эпизоды для «Доктора Килдара», рекламные тексты «Пэлл Мэлл», письма протеста, жалобы, требования выкупа, любовные записки парням, которых встречала на занятиях, но с которыми не решалась заговорить, — все это никогда никуда не отправлялось. Разумеется, я грезила о свиданиях с игроками футбольной команды, но настоящей мечтой было однажды написать нечто такое, что люди захотят прочесть.
В четвертом семестре своего выпускного курса я нашла было работу — очень хорошую, в шестистах милях от Миссисипи. Затолкав двадцать два дайма в телефон-автомат, я попыталась разузнать о должности редактора в издательстве «Харпер и Роу», располагавшемся на Тридцать третьей улице Манхэттена. Я увидела объявление в «Нью-Йорк таймс» и в тот же день отправила им свое резюме. В смутной надежде даже позвонила насчет квартиры на Восемьдесят пятой улице — одна комнатка с плитой за сорок пять долларов в месяц. Авиакомпания «Дельта» сообщила, что билет в один конец обойдется в семьдесят три доллара. Мне и в голову не пришло поискать больше чем одно рабочее место, но ответа я так и не дождалась.
Взгляд скользнул ниже, к рубрике ВАКАНСИИ: МУЖЧИНЫ. Четыре колонки, заполненные объявлениями для банковских служащих, бухгалтеров, специалистов по кредитам, аудиторов. На этой стороне страницы «Перси и Грей» предлагали младшему стенографисту на пятьдесят центов в час больше.
Голос Паскагулы у подножия лестницы:
— Мисс Скитер, вам звонят.
Спускаюсь вниз к единственному в доме телефонному аппарату. Паскагула протягивает трубку. Она крошечная, как ребенок, меньше пяти футов, и черная, как ночь. Волосы аккуратно завиваются, а белое форменное платье сшито точно по миниатюрной фигурке.
— Мисс Хилли вас спрашивает, — сообщает она, вручая мне трубку.
Устраиваюсь за белым чугунным столиком. В большой квадратной кухне жарко. Черно-белые квадратики линолеума местами потрескались, а перед раковиной совсем истерлись. По центру кухни установлена новая серебристая посудомоечная машина, от крана к ней тянется шланг.
— Он приезжает на следующей неделе, — сообщает Хилли. — В субботу вечером. Ты свободна?
— Не знаю, надо проверить календарь.
В голосе Хилли нет и намека на нашу размолвку в бридж-клубе. Подозрительно, но все же на душе становится легче.
— Поверить не могу, что это наконец произойдет, — продолжает Хилли. Она несколько месяцев пыталась познакомить меня с кузеном своего мужа и не отступает от своего намерения, хотя парень чересчур привлекателен, да вдобавок еще и сын сенатора штата.
— А ты не думаешь, что нам следует… сначала просто познакомиться? — осторожно спрашиваю я. — Ну, прежде чем перейти к настоящим отношениям?
— Не волнуйся. Мы с Уильямом все время будем рядом.
Я вздыхаю. Свидание уже дважды отменялось. Могу только надеяться, что оно вновь отложится. Но мне льстит уверенность Хилли в том, что такой мужчина, как он, может заинтересоваться такой девушкой, как я.
— Так, еще нужно, чтобы ты пришла и забрала мои заметки, — говорит Хилли. — Я хочу, чтобы моя инициатива появилась в следующем информационном бюллетене, целая страница и место для фото.
— Насчет ванной? — после паузы уточняю я. Прошло всего несколько дней с тех пор, как она заявила об этом в бридж-клубе, но я надеялась, что все забыто.
— Это называется «Инициатива по обеспечению домашней прислуги отдельным санузлом» — Уильям, слезь, пока я тебя не отшлепала, Юл Мэй, куда ты, черт возьми, запропастилась, — и я хочу, чтобы информация появилась уже на этой неделе.
Я редактор информационного бюллетеня Лиги. Но Хилли — президент. И она пытается объяснить мне, что нужно печатать.
— Я попробую. Не знаю, осталось ли место, — бормочу я.
Стоящая у раковины Паскагула бросает взгляд в мою сторону, будто слышит, о чем говорит Хилли. Я же смотрю на ванную комнату Константайн, ныне — Паскагулы. Она рядом с кухней. Дверь полуоткрыта, и можно разглядеть крошечную комнатку — унитаз, наверху бачок с цепочкой, лампочка под пожелтевшим пластиковым абажуром. Маленькая раковина в углу едва ли вместит стакан воды. Я никогда не заходила туда. Когда мы были маленькими, мама пригрозила, что отшлепает, если мы сунемся в уборную Константайн. Я скучаю по Константайн больше, чем по кому-либо другому в своей жизни.
— Тогда освободи место, — приказывает Хилли. — Потому что это чертовски важно.
Константайн жила в миле от нашего дома, в маленьком негритянском предместье под названием Пекло — из-за тамошней смоляной фабрики. Дорога в Пекло идет вдоль северной границы нашей фермы, и, сколько я помню, на протяжении всей этой мили в красной пыли играли чернокожие ребятишки, постепенно подбираясь к большому окружному шоссе номер сорок девять, чтобы прокатиться на попутках.
Девчонкой я сама проходила пешком эту жаркую милю. Если я канючила и умоляла маму, она иногда по пятницам позволяла мне пойти в гости к Константайн. Через двадцать минут неторопливой прогулки мы проходили мимо дешевого магазина для цветных, потом мимо бакалеи с курятником на задворках, а вдоль дороги тянулись ряды ветхих домишек с жестяными крышами и покосившимися крылечками, и среди них был один дом желтого цвета, с черного хода которого, как все говорили, продавали виски. Я так волновалась, оказавшись в совершенно ином мире, и всегда остро чувствовала, какие новые у меня туфли, какой чистый белый сарафан, выглаженный Константайн. Чем ближе мы подходили к дому Константайн, тем шире она улыбалась.
— Здорово, Птичка Карл, — окликала Константайн торговца кореньями, восседавшего в кресле-качалке в кузове своего пикапа. Вокруг стояли раскрытые мешки с сассафрасом, корнем лакрицы и лопуха; мы принимались рыться в них, и при этом все тело Константайн колыхалось, изгибаясь в каждом суставе. Константайн была не просто крупной, но тучной. Она была широка в бедрах, и колени частенько ее беспокоили. На повороте к своему дому она совала в рот щепотку табака и лихо сплевывала длинной струей. Она разрешала мне поглядеть на черный порошок в круглой жестянке, но всегда говорила:
— Смотри не рассказывай маме.
На дороге всегда валялись псы, шелудивые, с выпирающими костями, ввалившимися животами. Чернокожая женщина по имени Кэт-Байт кричала с крыльца:
— Мисс Скитер! Передавайте привет своему папе. Скажите, что у меня все хорошо.
Прозвище ей дал мой отец много лет назад. Он проезжал на машине и увидел, как бешеная кошка набросилась на маленькую черную девочку. «Кошка почти сожрала ее», — позже рассказывал мне папа. Он убил животное, отвез девочку к доктору и проследил, чтобы она получила трехнедельный курс прививок против бешенства.
А потом мы подходили к дому Константайн. В ее домике было три комнаты, никаких ковров, а на стене единственная фотография — белой девочки, которую Константайн нянчила двадцать лет назад в Порт-Гибсоне. Я была уверена, что знаю о Константайн все: у нее была сестра, а выросла она на ферме издольщиков в Коринфе, Миссисипи; родители ее умерли; она не ела свинину; носила платья шестнадцатого размера, а туфли — десятого. Но, глядя на улыбающегося во весь рот ребенка на той фотографии, я немножко ревновала и думала, почему же она не повесила рядом и мое фото.
Иногда к нам приходили поиграть две девочки из соседнего дома, Мэри Нелл и Мэри Роан. Они были такие черные, что я не могла различить их и просто называла обеих Мэри.
— Веди себя любезно с цветными девочками, когда будешь в гостях, — однажды сказала мне мама, а я, помнится, удивленно посмотрела на нее и спросила:
— А как же иначе?
Но мама ничего не ответила.
Примерно через час приезжал папа, выходил из машины, протягивал Константайн доллар. Константайн никогда не приглашала его войти в дом. Даже тогда я понимала, что мы на ее территории и она не обязана соблюдать формальные приличия в своем собственном доме. Потом папа разрешал мне зайти в магазин для цветных, купить лимонаду и леденцов.
— Не говори маме, что я дал Константайн немного денег.
— Хорошо, папочка. — отвечала я. И это был наш единственный секрет.
Впервые меня назвали уродиной, когда мне было тринадцать. Богатый дружок моего братца Карлтона, во время охоты.
— Почему ты плачешь, детка? — встревожилась Константайн.
Я рассказала, как назвал меня тот мальчишка, а слезы рекой текли по лицу.
— Да ну? А ты и вправду уродина?
Я растерянно моргнула:
— Как это?
— Слушай внимательно, Евгения. (Константайн была единственной, кто время от времени соблюдал мамино правило.) Уродство живет внутри. Быть уродом значит быть гадким, злым человеком. Ты что, из таких?
— Не знаю. Наверное, нет, — разрыдалась я снова.
Константайн присела рядом, за кухонный стол. Я услышала, как скрипнули ее воспаленные суставы. Она крепко прижала к моей ладони свой большой палец, что означало на нашем языке «слушай и запоминай».
— Каждое утро, пока не помрешь и тебя не закопают в землю, тебе придется принимать это решение. — Константайн сидела так близко, что я могла разглядеть поры на ее черной коже. — Тебе придется спрашивать себя: «Собираюсь ли я поверить в то, что сегодня эти дураки скажут обо мне?»
Она не убирала палец от моей ладошки. Я кивнула в знак того, что понимаю. Я была достаточно сообразительной, чтобы точно знать — она говорит о белых людях. И хотя я все еще чувствовала себя несчастной и знала, что, скорее всего, действительно некрасива, Константайн впервые говорила со мной так, словно я не была белым ребенком своей матери. Всю жизнь мне втолковывали, что значит быть девочкой, как именно следует думать о политике, о цветных. Но палец Константайн, крепко прижатый к моей ладони, помог понять, что на самом деле я могу выбирать, во что верить.
Константайн приходила на работу в шесть утра, а в страду и вовсе в пять. Она успевала приготовить папе завтрак еще до того, как он отправлялся в поле. Почти каждое утро, проснувшись, я спускалась в кухню, где она уже стояла у плиты, а на столе работал радиоприемник. Константайн слушала проповедь отца Грина, завидев же меня, улыбалась:
— Доброе утро, красавица!
Я усаживалась за стол и рассказывала, что мне приснилось. Константайн считала, что сны предсказывают будущее.
— Я оказалась на чердаке, оттуда видно было ферму, — рассказывала я. — Я видела верхушки деревьев.
— Ты станешь хирургом по мозгам! Чердак означает голову.
Мама завтракала в столовой, потом уходила в гостиную вышивать или писать письма миссионерам в Африку. Со своего зеленого вращающегося кресла она могла наблюдать практически за всеми и всем в доме. Невероятно, как она умудрялась застукать меня, стоило только попытаться проскользнуть мимо двери. Я застывала на месте, чувствуя себя доской для дартса, красным центром мишени, в которую матушка метала дротики.
— Евгения, ты знаешь, что в этом доме жевательная резинка запрещена.
— Евгения, немедленно приложи спирт к синяку.
— Евгения, ступай наверх и причешись — что, если неожиданно нагрянут гости?
Я усвоила, что в носках передвигаешься гораздо тише, чем в туфлях. Я научилась пользоваться черным ходом. Научилась носить шляпы, прикрывая лицо рукой, когда проходила мимо. Но в первую очередь я усвоила, что лучшее место для меня — кухня.
Летний месяц в Лонглифе тянулся годами. Подруги навещали меня редко — мы жили слишком далеко от остальных белых соседей. Хилли и Элизабет, жившие в городе, все выходные проводили в гостях друг у друга, а мне позволялось порезвиться с подружками только раз в две недели. Я, разумеется, плакалась на тяжелую жизнь. Чаще всего я воспринимала присутствие Константайн как должное, но, думаю, все же понимала, как мне повезло, что она у меня есть.
В четырнадцать я начала курить. Сигареты таскала из пачки «Мальборо», которую Карлтон хранил в ящике комода. Ему было почти восемнадцать, и никто не возражал, что он уже давно курит где хочет — и дома, и в поле с отцом. Папа иногда курил трубку, но сигареты он не любил, а мама не курила вообще. И несмотря на то что большинство ее подруг курили, мама запретила мне даже пробовать, пока не исполнится семнадцать.
Так что приходилось пробираться во двор и устраиваться на качелях из автомобильной покрышки, где крона старого дуба надежно скрывала меня от посторонних глаз. Или поздно вечером высовываться из окна спальни и дымить. Зрение у мамы было орлиное, а вот обоняние практически нулевое. Зато Константайн все чуяла. Она чуть улыбалась, прищурившись, но молчала. Если мама направлялась в сторону черного хода, когда я пряталась за деревом, Константайн спешила на улицу и колотила ручкой щетки по металлическим поручням лестницы.
— Что это ты делаешь, Константайн? — спрашивала, бывало, мама, но я к тому моменту успевала погасить сигарету и бросить окурок в дупло дерева.
— Просто очищаю эту старую щетку, мисс Шарлотта.
— В таком случае, будь любезна подыскать более тихий способ. О, Евгения, ты, кажется, выросла за ночь еще на дюйм? Что же мне с этим делать? Ступай… надень подходящее платье.
— Хорошо, мэм, — в один голос отвечали мы с Константайн и обменивались лукавыми улыбками.
О, как чудесны общие секреты. Наверное, это похоже на отношения с сестрой или братом, близкими по возрасту. Но дело было не только в курении или играх в «кошки-мышки» с мамой. Просто рядом был человек, для которого ты важнее и лучше всех, — даже если собственная мать беснуется от того, что ты неприлично долговязая, кудрявая и нескладная. Человек, в глазах которого читаешь: «А мне ты нравишься».
Впрочем, она не любила сюсюканья. Когда мне было пятнадцать, одна девчонка, новенькая, показала на меня пальцем и громко спросила:
— А это что за аист?
Даже Хилли с трудом сдержала улыбку, оттаскивая меня в сторону, как будто мы не расслышали.
— Какой у тебя рост, Константайн? — спросила тогда я, не в силах сдержать слезы.
— А у тебя? — грозно прищурилась Константайн.
— Пять футов и одиннадцать дюймов, — прорыдала я. — Я уже выше, чем тренер по баскетболу у мальчишек.
— Ну а я пять футов тринадцать, так что довольно себя жалеть.
Константайн была единственной женщиной, на которую я смотрела снизу вверх и которой могла взглянуть прямо в глаза.
Первое, что поражало в Константайн, помимо ее роста, — глаза. Светло-карие, удивительного медового цвета — совершенно неожиданно на фоне темной кожи. Я никогда не видела у чернокожих таких светлых глаз. Вообще-то в Константайн можно было разглядеть множество оттенков коричневого. Локти у нее были абсолютно черные, а зимой они покрывались белой шелушащейся корочкой. Кожа на руках, шее и лице — черная как смоль. Ладони оранжевого оттенка, и мне всегда было любопытно — стопы тоже такого цвета или нет, но я никогда не видела Константайн босиком.
— Нынче мы с тобой только вдвоем, — сказала она как-то раз с улыбкой.
В те выходные мама с отцом повезли Карлтона смотреть Университет Луизианы и Тулейн. В следующем году братец собирался поступать в колледж. Утром папа принес в кухню раскладушку и поставил рядом с уборной Константайн. Она всегда спала на ней, если приходилось оставаться на ночь.
— Гляди-ка, что у меня есть, — показала она на дверь в кладовку.
Я подошла, заглянула внутрь и увидела, что из сумки Константайн торчит огромный, в пятьсот деталей, пазл с изображением Маунт-Рашмор. Это было наше любимое занятие, когда Константайн оставалась ночевать.
В тот вечер мы просидели несколько часов — жевали орешки и перебирали детальки, рассыпанные по кухонному столу. Снаружи бушевала гроза, и от этого в комнате было еще уютнее. Лампочка мигнула и вновь ярко загорелась.
— Это который? — Константайн внимательно изучала картинку на коробке сквозь очки.
— Это Джефферсон.
— О, точно. А вот этот?
— Это… — Наклоняюсь поближе. — Думаю, это… Рузвельт.
— Я тут узнаю только Линкольна. Он похож на моего отца.
Я замерла с деталькой пазла в руке. Мне исполнилось четырнадцать, я училась не ниже чем на «А». Я была умна, но удивительно наивна.
— Потому что твой отец был таким… высоким? — осторожно спросила я.
Она усмехнулась:
— Потому что мой отец был белым. Ростом я пошла в маму.
Я выронила кусочек картона:
— Твой… отец был белым, а мать… цветной?
— Угу, — отозвалась она и улыбнулась, соединив пару деталей. — Взгляни-ка. По мне, так подходит.
У меня в голове крутилось множество вопросов. Кем он был? Где он? Я знала, что он не женился на матери Константайн, потому что это незаконно. Я вытащила сигарету из своего тайного запаса, который захватила к столу. В свои четырнадцать я чувствовала себя очень взрослой, поэтому смело закурила. В тот же миг лампочка над столом мигнула, потускнела и тихонько зажужжала.
— О, папочка люби-ил меня. Всегда говорил, что я его самая любимая. — Константайн откинулась на спинку стула. — Он приходил к нам каждую субботу, а однажды подарил мне десять лент для волос, десяти разных цветов. Из настоящего японского шелка, из самого Парижа привез. Я сразу усаживалась к нему на колени и не слезала, пока ему не пора было уходить, а мама ставила пластинку Бесси Смит на патефон, который он ей подарил, и мы с папой пели: «Как же странно, удивительно, никто не хочет знать тебя, когда ты на мели…»
Я, совершенно обалдев, слушала, вытаращив глаза. В приглушенном свете ее голос вспыхнул невероятным сиянием. Если бы шоколад мог звучать, он запел бы голосом Константайн. Если бы у песни был цвет, она обрела бы цвет шоколада.
— Однажды у меня было очень тяжело на душе, я, наверное, думала, что есть много того, из-за чего стоит огорчаться, — бедность, холодная вода, больные зубы, всякое такое. Но он обнял мою голову, крепко прижал к себе и долго-долго не отпускал. Когда я подняла голову, то увидела, что он тоже плачет, и он… сделал то же самое, что я сделала для тебя, так что ты поймешь. Он прижал палец к моей ладошке и сказал… попросил прощения.
Мы молча смотрели на разбросанный пазл. Мама не хотела бы, чтоб я знала, что отец Константайн был белым и что он просил у нее прощения за то, что так устроен мир. Я не должна была знать подобных вещей. Я чувствовала себя так, словно получила от Константайн драгоценный подарок.
Я загасила сигарету в парадной серебряной пепельнице. Свет ярко вспыхнул вновь. Константайн улыбнулась мне, а я улыбнулась в ответ.
— Почему ты никогда прежде не рассказывала мне об этом? — спросила я, глядя ей прямо в глаза.
— Я не могу рассказывать тебе обо всем, Скитер.
— Но почему?
Она знала все обо мне, о моей семье. Разве у меня когда-нибудь были от нее секреты?
Она пристально смотрела на меня, и в ее глазах я разглядела глубокую, безнадежную печаль. Немного помолчав, Константайн сказала:
— Некоторые вещи следует держать при себе.
Когда настал мой черед отправляться в колледж, мама выплакала все глаза, пока мы с папой отъезжали от дома. Но сама я чувствовала себя свободной. Я вырвалась с фермы, убегала подальше от постоянной критики. Хотелось спросить маму: «Разве ты не рада? Разве тебе не легче оттого, что я не буду больше досаждать тебе?» Но мать выглядела совершенно убитой.
В общежитии я была самой счастливой первокурсницей. Я писала Константайн каждую неделю — рассказывала о своей комнате, о занятиях, о студенческих клубах. Письма приходилось отправлять на наш адрес, потому что в Пекло почту не доставляли; оставалось надеяться, что мама не станет вскрывать чужие письма. Константайн отвечала дважды в месяц, на листах оберточной бумаги, сложенных конвертиком. Строки, написанные большими округлыми буквами, к концу страницы совсем сползали вниз. Она описывала мельчайшие подробности жизни в Лонглифе: «Спина у меня сильно болит, но ноги еще хуже» или «Миксер сорвался с подставки, пролетел по всей кухне, кошка как заорет — и вылетела вон. С тех пор я ее не видала». Она рассказывала, что папа простудился и кашляет, что в церковь к ним приходила Роза Паркс. Частенько интересовалась, счастлива ли я, и требовала подробностей. Наши письма напоминали неторопливый разговор, многолетний обмен вопросами и ответами, в Рождество или во время летних каникул продолжавшийся лицом к лицу.
Мама в письмах ограничивалась рекомендациями типа «Не забывай молиться» или «Не носи туфли на каблуках, это делает тебя еще выше». К инструкциям был прикреплен чек на тридцать пять долларов.
В апреле моего выпускного года пришло письмо от Константайн, где говорилось: «У меня для тебя сюрприз. Скитер. Я так волнуюсь, едва могу на месте усидеть. И не спрашивай ни о чем. Сама увидишь, когда домой вернешься».
До последних экзаменов и выпускного оставался всего месяц. И это было последнее письмо от Константайн.
Я пропустила выпускную церемонию в «Оле Мисс». Все мои близкие подружки бросили учебу и вышли замуж, и я не видела смысла заставлять родителей тащиться целых три часа в один конец, только чтобы посмотреть, как я иду по сцене, — мама все равно предпочла бы увидеть, как я иду по проходу к алтарю. От «Харпер и Роу» ответа все не было, поэтому, вместо того чтобы купить билет на самолет до Нью-Йорка, я отправилась домой в «бьюике» второкурсницы Кей Тернер, зажатая между моей пишущей машинкой и свадебным платьем Кей. В следующем месяце Кей Тернер выходила замуж за Перси Стэнфора. И битых три часа я выслушивала ее беспокойства по поводу свадебного торта.
Дома мама чуть отступила назад, чтобы разглядеть меня получше.
— Что ж, кожа у тебя прекрасная, — констатировала она. — Но волосы… — И вздохнула, покачав головой.
— Где Константайн? — спросила я. — В кухне?
И тут мама спокойно, словно повторяя прогноз погоды, сообщила:
— Константайн здесь больше не работает. Давай поскорее распакуем все эти чемоданы, пока одежда не измялась окончательно.
Я недоуменно моргала, подумав, что не расслышала:
— Что ты сказала?
Мама выпрямилась, разгладила складки на платье:
— Константайн больше нет, Скитер. Она уехала к своим родственникам в Чикаго.
Нет, сюрприз Константайн заключался не в этом. Такую ужасную новость она сообщила бы мне сразу.
Мама глубоко вдохнула и продолжила:
— Я не велела Константайн писать тебе об отъезде. Не во время выпускных экзаменов. Что, если бы ты провалилась и пришлось оставаться еще на год? Господь свидетель, четырех лет в колледже более чем достаточно.
— И она… согласилась? Не писать мне и не сообщить, что уезжает?
Мама со вздохом отвернулась.
— Мы обсудим это позже, Евгения. Пойдем в кухню, я познакомлю тебя с новой прислугой, Паскагулой.
Но я не пошла с мамой в кухню. Я смотрела на чемоданы, в ужасе от мысли, что придется их распаковать. Дом казался огромным и пустым. Вдалеке, на хлопковом поле, гудел комбайн.
К сентябрю я утратила надежду не только получить ответ от «Харпер и Роу», но и отыскать Константайн. Похоже, никто понятия не имел, как с ней связаться. В конце концов я перестала расспрашивать окружающих, почему Константайн уехала. Она словно просто исчезла. Пришлось признать, что Константайн, единственный верный союзник, оставила меня лицом к лицу с этими людьми.
Глава 6
Жарким сентябрьским утром просыпаюсь в своей детской кровати, сую ноги в сандалии, которые братец Карлтон привез мне из Мексики. Видимо, мужские, потому что ножки мексиканских девушек не вырастают до размера девять с половиной. Мама терпеть не может эти сандалии, говорит, они омерзительно выглядят.
Поверх ночной рубашки натягиваю старую отцовскую рубаху и выскальзываю за дверь. Мама на задней террасе с Паскагулой и Джеймисо, следит, как они открывают устриц.
— Никогда не оставляй негра с негритянкой наедине без присмотра, — когда-то давным-давно шепотом намекнула мне мама. — Они не виноваты, просто они так устроены.
Спускаюсь к почтовому ящику посмотреть, не пришла ли заказанная по почте книжка «Над пропастью во ржи». Запрещенные книги я всегда заказываю у книготорговца в Калифорнии, рассудив, что, если штат Миссисипи запретил их, книги наверняка стоящие. К концу дорожки сандалии и щиколотки покрываются чудесной желтой пылью.
По другую сторону ограды расстилаются ярко-зеленые хлопковые поля, усеянные раскрытыми коробочками. Несколько участков отец потерял из-за дождей в прошлом месяце, но большая часть посевов созрела неповрежденной. Листья покрыты коричневыми пятнышками дефолианта, и в воздухе все еще чувствуется кисловатый химический запах. На окружном шоссе ни одной машины. Открываю почтовый ящик.
Вот оно, под маминым «Женским домашним журналом», письмо, адресованное мисс Евгении Фелан. Красный штамп в углу: «Издательство "Харпер и Роу"». Вскрываю конверт тут же, прямо в одной ночной сорочке и старой отцовской рубахе.
4 сентября 1962 годаЭлейн Штайн, главный редактор, отдел художественной литературы.
Уважаемая мисс Фелан,
Я лично отвечаю на Ваше письмо, поскольку полагаю восхитительным, что юная леди без всякого опыта работы пытается получить должность редактора в таком престижном издательстве, как наше. Для подобной должности необходим как минимум пятилетний опыт работы по специальности. Вы бы знали это, если бы потрудились навести справки.
Однако, будучи в свое время столь же амбициозной юной леди, я решила дать Вам совет: обратитесь в местную газету и поработайте там для начала. В своем письме Вы сообщили, что Вам «безмерно нравится писать». Всякий раз, когда не заняты работой на мимеографе или не готовите кофе своему боссу, внимательно смотрите вокруг, наблюдайте, исследуйте и пишите . Не тратьте время на очевидные вещи. Пишите о том, что Вас волнует, особенно если никому больше до этого нет дела.
Искренне Ваша
Под напечатанным текстом приписка от руки, синими чернилами, неразборчивым почерком:
P. S. Если Вы серьезно, я охотно просмотрю Ваши наброски и выскажу свое мнение. Я предлагаю это, мисс Фелан, вовсе не из корыстных соображений, а просто потому, что некогда то же самое сделали и для меня.
Грузовик, полный хлопка, загрохотал по шоссе. Негр на пассажирском сиденье едва не вывалился из кабины, глазея на меня. Я совершенно забыла, что я — белая девушка в полупрозрачной ночной рубашке. Я только что получила письмо из Нью-Йорка — пожалуй, многообещающее — и замерла возле калитки, повторяя вслух: «Элейн Штайн». Никогда в жизни не встречалась с евреями.
Мчусь обратно к дому, стараясь не сильно сжимать письмо в руке. Не хочу, чтобы оно помялось. Взлетаю вверх по лестнице, провожаемая мамиными воплями, чтобы я немедленно сняла эти вульгарные мексиканские мужские башмаки, — необходимо немедленно записать все, что меня, черт побери, волнует в этой жизни, особенно то, до чего остальным нет дела. Слова Элейн Штайн расплавленным серебром текли по моим жилам, и я печатала с немыслимой скоростью. Список, оказывается, довольно длинный.
На следующий день я готова отправить Элейн Штайн свое первое письмо с перечислением идей, которые я полагаю достойным материалом для журналиста: чудовищная неграмотность населения Миссисипи; многочисленные аварии по вине пьяных водителей в нашем округе; ограниченные возможности для профессиональной карьеры женщин.
И лишь отправив письмо, понимаю, что, пожалуй, выбрала темы, которые могли бы произвести впечатление на нее, а вовсе не те, которые в действительности интересовали меня.
Глубоко вдохнув, тяну на себя тяжелую стеклянную дверь. Изящный колокольчик как-то женственно звякает. Гораздо менее женственная секретарша вопрошающе глядит на меня. Она такая огромная, что в маленьком деревянном кресле ей явно неудобно.
— Добро пожаловать в «Джексон джорнал». Чем могу служить?
О встрече я договорилась еще позавчера, не прошло и часа после получения письма от Элейн Штайн. Я спросила, нет ли у них любой свободной вакансии. И удивилась, что собеседование назначили так скоро.
— У меня встреча с мистером Голденом.
Секретарша поднимается и вперевалку ковыляет к двери в дальнем конце приемной. Я пытаюсь унять дрожь в руках. Заглядываю в приоткрытую дверь, вижу маленькую комнату с деревянными стенными панелями. Четверо мужчин в деловых костюмах барабанят по пишущим машинкам и черкают карандашами. Сутулые, измученные, трое из них почти лысые — уцелела лишь скромная подковка волос на затылке. В комнате клубится сигаретный дым.
Вновь появляется секретарша и, не выпуская из руки сигареты, манит меня пальцем:
— Ступайте вон туда.
Прохожу мимо разглядывающих меня мужчин, сквозь клубы дыма, в дальний кабинет.
— Закрывайте дверь! — орет мистер Голден, стоит мне переступить порог. — Не впускайте сюда этот чертов дым.
Мистер Голден встает из-за стола. Он дюймов на шесть ниже меня, одет элегантно, моложе моих родителей. У него длинные зубы, сальные черные волосы и глумливая усмешка гадкого типа.
— Вы что, не знаете? — возмущается он. — На прошлой неделе сообщили, что сигареты смертельно опасны.
— Я ничего об этом не слышала. (Надеюсь, этой информации не было на первой странице его газеты.)
— Дьявол, я знаю столетних ниггеров, которые выглядят моложе, чем эти идиоты. — Он усаживается на место, но я продолжаю стоять, потому что других стульев в кабинете нет. — Ладно, давайте посмотрим, что там у вас.
Протягиваю свое резюме и несколько статей, которые написала еще в школе. Всю мою жизнь «Джорнал» валялась у нас на кухонном столе, раскрытая на фермерских отчетах или местных спортивных новостях. Сама я редко читала эту газету.
Мистер Голден не просто просматривает мои бумаги, он редактирует их красным карандашом.
— Три года редактор «Мюрра Хай», два года редактор «Ребел Роузер», три года редактор «Кси Омега», специальность — английский и журналистика, четвертая в выпуске… Черт побери, девочка, — бормочет он, — у тебя что, в жизни не было ничего интересного?
— А это… — Чуть откашлявшись, я решаюсь подать голос: — Это важно?
Он поднимает взгляд.
— Вы необычайно высокого роста, но, полагаю, такая симпатичная девушка, как вы, встречалась с целой баскетбольной командой.
Смотрю на него, недоумевая, издевка это или комплимент.
— Надо думать, в уборке вы разбираетесь… — Он вновь переводит взгляд на мои статьи, испещренные яростными красными пометками.
Мое лицо стремительно вспыхивает.
— Уборке? Я здесь не для того, чтобы убирать. Я пришла, чтобы писать.
Сигаретный дым просачивается из-под двери. Словно в здании пожар. Какой же я была дурой, решив, что могу запросто прийти и получить работу журналиста.
С тяжелым вздохом он протягивает мне толстую стопку исписанных листов:
— Вот и будете писать. Мисс Мирна, недовольная всем, покинула нас, напилась лака для волос или чего-то в этом роде. Прочтите письма, напишите ответы в ее стиле, никто, черт побери, и не заметит разницы.
— Я… что? — И я беру эту толстую стопку, потому что не знаю, что еще могу сделать. Понятия не имею, кто такая мисс Мирна. И задаю единственный вопрос, который вертится в голове: — Сколько, вы говорите… будете платить?
Он, как ни странно, окидывает меня восхищенным взором — от туфель на плоской подошве до плоской прически. Некий инстинкт подсказывает мне, что следует улыбнуться и поправить волосы. Чувствую себя глупо, но так и делаю.
— Восемь долларов, каждый понедельник.
Киваю, прикидывая, как бы выяснить, какого рода работа мне предстоит, не разоблачив себя.
Он подается вперед:
— Вы ведь знаете, кто такая Мисс Мирна, верно?
— Разумеется. Мы… с девочками всегда ее читаем, — уверенно вру я, и мы вновь долго молча смотрим друг на друга. Где-то трижды звонит телефон.
— И что? Восьми долларов недостаточно? Господи, женщина, тогда иди отмывай туалет мужа бесплатно!
Закусываю губу. Но, прежде чем успеваю издать хоть один звук, он раздраженно закатывает глаза:
— Ну хорошо, десять. Работа должна быть готова к четвергу. И если мне не понравится ваш стиль, я не стану это печатать и платить за это.
Забираю папку, рассыпаясь в благодарностях — гораздо более жарких, чем следовало бы. Он, не обращая внимания, снимает телефонную трубку и начинает разговор, прежде чем я выхожу за дверь. Добравшись до машины, откидываюсь на мягкое кожаное сиденье «кадиллака». Перебираю странички из папки и улыбаюсь от уха до уха.
Я только что получила работу.
Домой вхожу, распрямив спину — впервые с тех пор, как в двенадцать лет у меня начался бурный рост. Меня распирает от гордости. Каждая клеточка мозга протестует, но я не могу устоять и не рассказать все матери. Врываюсь в гостиную и сообщаю, что нашла работу — буду вести, в качестве Мисс Мирны, еженедельную колонку хозяйственных советов.
— Какое счастье… — Мамин вздох недвусмысленно означает, что в таком случае и жить не стоит. Паскагула охлаждает для нее чай.
— Это, по крайней мере, начало, — защищаюсь я.
— Начало чего? Раздачи советов по домоводству, в то время как… — Новый вздох, долгий и медленный, как звук спускающей шины.
А вдруг весь город будет думать точно так же? Радость постепенно улетучивается.
— Евгения, ты понятия не имеешь даже о том, как чистить серебро, что уж говорить о поддержании чистоты в доме.
Прижимаю папку к груди. Мама права, я ведь не сумею ответить ни на один вопрос. И все же могла хотя бы порадоваться за меня.
— А уж сидя за пишущей машинкой, ты никогда ни с кем не познакомишься. Евгения, надо хоть немного соображать.
Гнев вскипает во мне, я выпрямляюсь еще больше.
— Ты думаешь, я хочу жить здесь? С тобой? — Хохочу я в надежде ранить ее чувства.
Короткая вспышка боли в глазах. Губы сжимаются в ниточку. Но я не намерена брать свои слова обратно, потому что наконец-то — наконец-то — высказала то, что ей пришлось дослушать.
Я не собираюсь уходить. Я хочу услышать ответ. Хочу услышать ее извинения.
— Я должна… спросить тебя кое о чем, Евгения. — Мама судорожно комкает в руках носовой платок. — Я как-то читала, что… некоторые девушки, неуравновешенные, начинают думать… ну, у них появляются неестественные мысли.
Понятия не имею, о чем она толкует. Смотрю на вентилятор под потолком. Похоже, он крутится чересчур быстро. Клац-клац-клац…
— Ты… тебя… привлекают мужчины? У тебя нет неестественных мыслей по поводу… — Она крепко зажмуривается. — Девочек или… женщин?
Вот здорово было бы, если б вентилятор сейчас сорвался и рухнул на нас.
— Потому что в той статье говорилось, что от этого есть лекарство, особый отвар из корней…
— Мама, — произношу я, не открывая глаз. — Я так же мечтаю о девушках, как ты мечтаешь о… Джеймисо. — И направляюсь к двери. Но напоследок бросаю взгляд через плечо. — Ты ведь не мечтаешь о нем, верно?
Мама, возмущенно вскрикнув, подскакивает. А я с грохотом взбегаю вверх по лестнице.
На следующий день складываю аккуратной стопочкой письма Мисс Мирне. В кошельке у меня тридцать пять долларов — ежемесячная выплата, которую продолжает выдавать мне мама. Спускаюсь вниз, со сладчайшей христианской улыбочкой на лице. Живя дома, я вынуждена просить у матери ее машину. А значит, она поинтересуется, куда я собралась. А значит, я вынуждена постоянно ей лгать, а это хоть и приятно, но вместе с тем несколько унизительно.
— Я собираюсь в церковь, узнать, не нужно ли чем-то помочь в подготовке к воскресной школе.
— О, чудесно, дорогая. Можешь не спешить.
Вчера вечером я решила, что для ведения колонки мне необходима помощь профессионала. Первой мыслью было попросить Паскагулу, но я с ней едва знакома. Вдобавок мать наверняка опять поднимет шум и примется пилить меня за все подряд. Служанка Хилли, Юл Мэй, такая стеснительная, что едва ли получится ее упросить. Единственная прислуга, с которой я часто встречаюсь, это Эйбилин, работающая у Элизабет. Эйбилин чем-то напоминает Константайн. К тому же она намного старше меня и, должно быть, очень опытна.
По пути к Элизабет заезжаю в «Бен Франклин», покупаю папку, коробку карандашей, блокнот в голубой обложке. Завтра в два часа дня моя первая колонка должна лежать на столе у мистера Голдена.
— Скитер, входи.
Элизабет открывает дверь, и я пугаюсь, что Эйбилин сегодня не работает. Элизабет в голубом халате, волосы накручены на гигантские бигуди, отчего голова кажется огромной, а тело еще более тщедушным, чем на самом деле. Элизабет носит бигуди целые дни напролет, а жидкие волосы все не становятся пышными.
— Прости, я не в форме. Мэй Мобли подняла меня посреди ночи, а сейчас еще Эйбилин куда-то подевалась.
Вхожу в крошечную прихожую. В этом доме низкие потолки и маленькие комнаты. Все выглядит каким-то потрепанным — выцветшие голубые шторы, вытертое покрывало на диване. Я слышала, дела у Рэйли идут неважно. Может, в Нью-Йорке или где-нибудь еще это и нормально, но в Джексоне, штат Миссисипи, люди не желают вести бизнес с грубым и снисходительным ослом.
Перед домом я заметила машину Хилли, но самой ее нигде не видно. Элизабет садится за швейную машинку, взгромоздив ее прямо на обеденный стол, и сообщает:
— Я почти закончила. Остался последний шов.
Через минуту поднимается, встряхивает в руках зеленое платье с круглым белым воротничком.
— Скажи честно, — шепчет она с мольбой в глазах. — Оно выглядит как самодельное?
Подол с одной стороны длиннее, воротничок морщит, а манжеты перекошены.
— Стопроцентно покупное. Прямо из «Мезон Бланш».
Для Элизабет это магазин мечты. Пять этажей дорогой одежды на Канал-стрит в Новом Орлеане, одежды, которую невозможно отыскать в Джексоне.
Элизабет благодарно улыбается, а я интересуюсь:
— Мэй Мобли спит?
— Наконец-то! — Элизабет сердито поправляет выбившуюся из бигуди прядь. Порой, когда она говорит о дочери, в голосе прорываются резкие ноты.
Открывается дверь гостевой ванной, и на пороге возникает Хилли со словами:
— Так гораздо лучше. Теперь у всех есть свое место.
Элизабет с преувеличенной озабоченностью поправляет иголку в машинке.
— Можешь передать Рэйли, что я сказала «Вы молодцы», — добавляет Хилли, и до меня доходит, о чем идет речь. Отныне у Эйбилин есть в гараже своя уборная.
Хилли улыбается — ее «Инициатива» начинает действовать.
— Как поживает твоя мама? — спрашиваю я, хотя точно знаю, что это крайне неприятная для нее тема. — Она нормально устроилась в доме престарелых?
— Надеюсь. — Хилли одергивает красный джемпер, прикрывающий складки жира на талии. Брюки в красно-зеленую клетку создают иллюзию аппетитных округлостей сзади. — Разумеется, она не ценит все, что я делаю. Мне пришлось уволить ее служанку, которая пыталась стащить серебро прямо у меня под носом. — Хилли прищуривается: — А кстати, никто из вас не слышал, эта Минни Джексон работает где-нибудь?
Мы отрицательно мотаем головами.
— Сомневаюсь, что ей удастся найти работу в этом городе, — замечает Элизабет.
Хилли согласно кивает, на миг задумавшись. Делаю глубокий вдох, сгорая от желания сообщить свою новость, и выпаливаю:
— Я получила работу в «Джексон джорнал»!
В комнате повисает тишина. Потом Элизабет взвизгивает от восторга. Хилли улыбается мне с такой гордостью, что я смущенно краснею и пожимаю плечами, словно в этом нет ничего особенного.
— С их стороны было бы крайне глупо не взять тебя, Скитер Фелан. — Хилли поднимает стакан с чаем, словно произнося тост.
— Э-э… хм, кто-нибудь из вас когда-нибудь читал колонку Мисс Мирны? — робко спрашиваю я.
— Ну нет, — отзывается Хилли. — Но, держу пари, белые девчонки из бедных кварталов Южного Джексона штудируют ее как Библию.
— Бедняжки, у которых нет прислуги, наверняка читают, — подхватывает Элизабет.
— Ты не будешь возражать, если я поговорю с Эйбилин? — спрашиваю у Элизабет. — Чтобы она помогла мне ответить на некоторые письма?
Элизабет на миг замирает.
— С Эйбилин? Моей Эйбилин?
— Сама я ничего в этом не смыслю.
— Ну… если это не помешает ее работе…
Такое отношение меня удивляет. Но потом напоминаю себе, что Элизабет, в конце концов, платит ей.
— И не сегодня, потому что Мэй Мобли вот-вот проснется, и тогда мне придется самой заниматься с ней.
— Ладно. Может… может, тогда я зайду завтра утром?
Торопливо подсчитываю часы. Если мы с Эйбилин управимся до полудня, у меня останется время помчаться домой, все напечатать и вернуться в город к двум.
Элизабет хмуро рассматривает катушку с зелеными нитками:
— И только на несколько минут. Завтра день чистки серебра.
— Это ненадолго, обещаю.
Элизабет все больше напоминает мою мать.
На следующее утро ровно в десять Элизабет открывает дверь и кивает мне, точно школьная учительница:
— Ладно, входи. И недолго. Мэй Мобли может проснуться в любую минуту.
Направляюсь в кухню, зажав под мышкой блокнот и письма. Эйбилин улыбается мне, стоя у раковины, ее золотые зубы сияют. Она чуть полновата, но от этого лишь кажется мягче и добродушнее. И она гораздо ниже меня ростом, а кто выше-то? Темно-коричневый цвет блестящей кожи подчеркивает белоснежная накрахмаленная униформа. Брови у нее с проседью, хотя волосы совершенно черные.
— Привет, мисс Скитер. Мисс Лифолт все еще за машинкой?
— Да. — Так странно, даже спустя несколько месяцев, слышать, как Элизабет называют мисс Лифолт — не мисс Элизабет и даже не девичьей фамилией, мисс Фредерикс.
— Можно? — указываю на холодильник.
Но, прежде чем я успеваю подойти, Эйбилин уже открывает его:
— Чего пожелаете? Ко-кола?
Я соглашаюсь, и она ловко снимает крышечку открывалкой, наливает в стакан.
— Эйбилин… Не могли бы вы помочь мне кое в чем…
И я рассказываю о колонке, радуясь, что ей известно, кто такая Мисс Мирна.
— Может, я прочла бы вам некоторые письма, а вы сумели бы… помочь мне с ответами. Позже я, возможно, обрету сноровку… — Нет. Никогда и ни за что я не смогу отвечать на вопросы по домоводству. Откровенно говоря, я и не собираюсь этому учиться. — Понимаю, это звучит несправедливо — пользоваться вашими ответами, выдавать их за свои. В смысле, Мирны, — печально вздыхаю я.
Эйбилин качает головой:
— Да мне все равно. Просто не думаю, что мисс Лифолт одобрит.
— Она сказала, что все нормально.
— В мое рабочее время?
Киваю, невольно вспоминая интонации Элизабет.
— Тогда ладно, — соглашается Эйбилин и смотрит на часы над раковиной. — Когда Мэй Мобли проснется, мне, пожалуй, придется закончить.
— Присядем? — предлагаю я.
Эйбилин косится на дверь:
— Вы начинайте, а мне и стоя хорошо.
Прошлым вечером я читала статьи Мисс Мирны за последние пять лет, но не успела пока разобрать письма. Расправляю страничку, карандаш наготове.
— Письмо из округа Рэнкин. «Дорогая Мисс Мирна, — читаю я. — Как удалить пятна с воротничка рубашки этого жирного неряхи, моего мужа, ведь он настоящая свинья и… и потеет так же…»
Чудесно. Колонка о домоводстве и отношениях. Две вещи, в которых я ничего не смыслю.
— От чего она хочет избавиться? — уточняет Эйбилин. — От пятен или от мужа?
Тупо смотрю в листок. Я не знаю, что посоветовать хотя бы в одном случае.
— Скажите, пусть возьмет уксус и «Пайн-Сол», намочит. Потом пускай положит на солнышко.
Торопливо записываю.
— Положить на солнце надолго?
— На часок. Чтоб высохло.
Вытаскиваю второе письмо, она так же быстро отвечает и на него. После четвертого или пятого я вздыхаю с облегчением.
— Спасибо, Эйбилин. Вы не представляете, как помогли мне.
— Да никаких проблем. Хорошо, что я пока не нужна мисс Лифолт.
Собираю свои бумаги, допиваю колу, давая себе пять секунд передышки, перед тем как бежать писать статью. Эйбилин перебирает в корзинке зеленые побеги папоротника. В кухне тихо, только радио работает, опять отец Грин.
— Эйбилин, откуда вы знали Константайн? Вы общались с ней?
— Мы… ходили в одну церковь.
Знакомая боль охватывает меня.
— Она даже адреса не оставила. Я просто… поверить не могу, что она вот так взяла и ушла.
Эйбилин не поднимает глаз. Будто бы пристально изучает ростки папоротника.
— Уверена, ей пришлось так поступить.
— Нет, мама сказала, что она просто ушла. Уехала к родственникам в Чикаго.
Эйбилин берет очередной побег, принимается тщательно мыть длинный стебель, завитую зеленую головку.
— Нет, мэм, — после долгой паузы произносит она.
Мне требуется несколько секунд, чтобы понять, о чем это она.
— Эйбилин… Вы думаете, что Константайн уволили?
Шоколадное лицо Эйбилин становится с каким-то синеватым оттенком.
— Я, должно быть, позабыла, — бормочет она и, наверное, думает, что и так слишком много сказала белой женщине.
Слышен голосок Мэй Мобли, и Эйбилин, извинившись, выходит. Не сразу я понимаю, что пора домой.
Десять минут спустя я вхожу в дом. Мама читает за обеденным столом.
— Мама, — я крепко прижимаю к груди блокнот, — ты уволила Константайн?
— Я… что? — переспрашивает мама. Но я знаю, что она прекрасно расслышала, раз отложила информационный бюллетень ДАР. Вопрос оказался настолько болезненным, что отвлек ее от захватывающего чтения. — Евгения, я же говорила тебе, ее сестра заболела, поэтому она уехала в Чикаго к родственникам. А в чем дело? Кто-то считает иначе?
Я и через миллион лет не сознаюсь, что это Эйбилин.
— Слышала сегодня в городе.
— Кто мог разговаривать о подобных вещах? — Мамины глаза за очками презрительно сужаются. — Должно быть, одна из этих черномазых.
— Что ты сделала с ней, мама?
Мама нервно облизывает губы, внимательно рассматривает меня сквозь толстые стекла очков.
— Ты не поймешь, Евгения. По крайней мере, пока у тебя не появится собственная прислуга.
— Ты… выгнала ее? За что?
— Неважно. Все уже позади, и я не желаю думать об этом ни одной лишней минуты.
— Мама, она же меня вырастила. Немедленно расскажи, что произошло! — Мне самой противны визгливые нотки в голосе, как у капризного ребенка.
Мама удивленно приподнимает бровь, снимает очки.
— Ничего особенного, просто расовые проблемы. Это все, что я могу сказать. — Она вновь надевает очки и подносит к глазам информационный листок.
Меня трясет от ярости. Грохочу ногами по лестнице, ошеломленная известием, что моя мать смогла вышвырнуть из дома человека, который столько для нее сделал — вырастил ее детей, научил меня доброте и самоуважению. Сижу, уставившись в пространство. Розовые обои, шторы, пожелтевшие фотографии — все такое знакомое, почти до отвращения. Константайн проработала в нашей семье двадцать девять лет.
Всю следующую неделю отец поднимался еще до рассвета. Меня будил рык моторов, шум комбайнов, крики рабочих. Поля стали коричневыми и хрусткими — от сухих стеблей хлопка, обработанных химикатами, чтобы машинам легче было снимать коробочки. Урожай созрел.
Во время сбора урожая отец даже не ходил в церковь, но в воскресенье вечером мне удалось поймать его в темном холле, пока он не лег спать.
— Папа? Ты можешь мне рассказать, что случилось с Константайн?
Уставший до смерти, он тяжело вздыхает.
— Как мама могла выгнать ее?
— Что? Дорогая, Константайн ушла сама. Ты же знаешь, мама никогда бы не уволила ее. — Он удивлен, что я спрашиваю о таких очевидных вещах.
— Ты знаешь, куда она уехала? У тебя есть ее адрес?
Он отрицательно качает головой и ласково похлопывает меня по плечу.
— Спроси у мамы, она знает. Люди иногда уходят, Скитер. Но я, конечно, предпочел бы, чтобы она осталась с нами.
И отец устало бредет в спальню. Он слишком честен, чтобы скрывать правду, значит, ему известно столько же, сколько мне.
Каждую неделю, иногда по два раза, я захожу к Элизабет — поболтать с Эйбилин. С каждым днем Элизабет становится все подозрительнее. Чем дольше я торчу в кухне, тем больше поручений приходит ей в голову: то нужно срочно почистить дверные ручки, то стереть пыль с верхней крышки холодильника, то постричь ноготки Мэй Мобли. Вечно занятая Эйбилин относится ко мне с вежливым радушием, не более. И все-таки я сдала мистеру Голдену работу, и, кажется, он вполне доволен колонкой, которую я настрочила минут за двадцать.
Каждую неделю я расспрашиваю Эйбилин о Константайн. Не могла бы она разузнать для меня ее адрес? Не могла бы рассказать, почему ее уволили? Был ли скандал? Потому что я не могу представить, что Константайн просто скажет «да, мэм» и удалится через черный ход. Мама как-то отругала ее за якобы потускневшие ложки, так Константайн потом целую неделю подавала ей подгоревшие тосты.
Однако на все мои расспросы Эйбилин лишь пожимает плечами и отвечает, что ничего не знает.
Как-то днем, расспросив Эйбилин, как вывести ржавые пятна в ванне, я возвращаюсь домой, прохожу через гостиную и бросаю рассеянный взгляд в сторону включенного телевизора. Паскагула стоит в пяти дюймах от экрана. Слышу гимн «Оле Мисс» и вижу на экране белых мужчин в темных костюмах — крупным планом, пот течет по лысым головам. Подхожу ближе. Среди этих белых стоит чернокожий, а позади — военные. Камера отъезжает, видно наше старое административное здание. На ступенях, скрестив руки на груди, стоит губернатор Росс Барнетт, смотрит прямо в глаза этому высокому негру. Рядом с губернатором сенатор Уитворт, с чьим сыном все пытается свести меня Хилли.
Я не потрясена и не напугана новостью, что чернокожего допустили в университет, просто удивлена. Паскагула, однако, дышит шумно, как паровоз. Она застыла как столб, не обращая внимания на меня. Роджер Стикер, местный репортер, нервно улыбаясь, тарахтит в камеру: «Президент Кеннеди приказал губернатору зачислить Джеймса Мередита, повторяю, президент Соединенных…»
— Евгения, Паскагула! Выключите сию минуту!
Паскагула подскакивает, оборачивается, замечает нас с матерью. И тут же выбегает из комнаты, не поднимая глаз.
— Не смей делать этого, Евгения, — шепчет мама. — Не смей потакать им.
— Потакать? Это новость национального масштаба, мама.
Мать лишь фыркает в ответ.
— Совершенно недопустимо, чтобы вы с ней вместе смотрели телевизор. — Она переключает каналы, останавливаясь на дневном повторе шоу Лоуренса Велка. — Взгляни, это ведь гораздо приятнее, верно?
Жарким субботним днем в конце сентября, когда хлопковые поля опустели, папа принес домой цветной телевизор. А черно-белый переставили в кухню. Гордо улыбаясь, отец включил в гостиной новый телевизор. И дом наполнили звуки футбольного матча между «Оле Мисс» и Университетом Луизианы.
Мама, разумеется, приклеилась к цветной новинке, охая и ахая по поводу ярких синих и красных цветов команды. Они с отцом буквально живут местным футболом. Мать нарядилась в красные шерстяные брюки, несмотря на удушающую жару, и постелила на кресло старый отцовский плед «Каппа Альфа». О Джеймсе Мередите, первом чернокожем студенте, не сказано ни слова.
Сажусь в «кадиллак» и отправляюсь в город. Для мамы совершенно непостижимо, как это я не хочу смотреть, как игроки моей альма-матер пинают мяч. Но Элизабет с семейством сейчас в гостях у Хилли, смотрят матч, поэтому Эйбилин работает в доме одна. Надеюсь, Эйбилин в отсутствие Элизабет будет чувствовать себя свободнее. Откровенно говоря, я рассчитываю, что она расскажет мне хоть что-нибудь о Константайн.
Эйбилин открывает дверь, и я прохожу за ней следом в кухню. Пожалуй, если она и чувствует себя свободнее в пустом доме, то лишь самую чуточку. Косится на кухонный стул, словно сегодня была бы рада присесть. Но, как только я предлагаю, отвечает:
— Нет, мне и так хорошо. Начинайте. — Достает помидор из мойки и принимается чистить.
Прислонившись к столу, озвучиваю очередную загадку: как отучить собак рыться в мусорном баке? Потому что ленивый муж вечно забывает вовремя опорожнить его. Потому что вечно наливается своим проклятым пивом.
— Просто положить немножко пневмонии в мусор. Собаки от их бака живо разбегутся, глаза разъест.
Я записываю, изменив на «аммоний», беру следующее письмо, и тут замечаю лукавую улыбку Эйбилин.
— Не хочу сказать ничего дурного, мисс Скитер, но… как-то странно, что вы стали новой Мисс Мирной, а сами ничего не смыслите в домашнем хозяйстве, а?
Она произносит это совсем не так, как моя мать месяц назад. Я смеюсь и рассказываю ей о том, о чем никому не говорила, — о телефонных звонках, резюме, отправленном в «Харпер и Роу». О том, что хочу стать писательницей. И о совете, полученном от Элейн Штайн. Как здорово все же поделиться с кем-нибудь.
Эйбилин кивает, принимаясь за следующий помидор:
— Мой мальчик, Трилор, он тоже любил писать.
— Я не знала, что у вас есть сын.
— Он умер. Два года как.
— О, простите…
Некоторое время слышен только голос отца Грина да шорох падающей томатной кожуры.
— По английскому всегда получал одни «отлично». А потом, когда вырос, купил себе пишущую машинку. — Плечи ее поникли. — Говорил, напишет книгу. Была у него одна идея…
— Что за идея? — интересуюсь я. — Если, конечно, вы можете рассказать…
Сначала Эйбилин ничего не отвечает. Все чистит и чистит помидоры.
— Он читал книжку, «Человек-невидимка». А как прочел, говорит, напишет, каково это — быть черным и работать у белых в Миссисипи.
Я нервно озираюсь, понимая, что на этом месте моя мама прервала бы беседу. Она бы мило улыбнулась и сменила тему — заговорила бы, например, о ценах на чистящие средства или белый рис.
— Я тоже прочла «Человека-невидимку» после него, — продолжает Эйбилин. — Мне понравилось.
Я киваю, хотя сама не читала. И вообще никогда прежде не представляла себе Эйбилин читающей.
— Он написал почти пятьдесят страниц, — продолжает она. — Я разрешила его девушке, Фрэнсис, забрать листки. На память о нем.
Руки Эйбилин замирают. Я вижу, как прокатывается комок в горле, когда она сглатывает.
— Пожалуйста, не рассказывайте никому, — произносит она, гораздо мягче. — Он ведь хотел написать о своем белом боссе.
Эйбилин закусывает губу, и меня пронзает мысль — она до сих пор боится за сына. Его уже нет на свете, но материнские страхи все еще живы.
— Это замечательно, что вы рассказали мне, Эйбилин. Думаю, это… смелая идея.
Эйбилин пристально смотрит мне в глаза. Потом берет очередной помидор, нож. Я жду, что сейчас польется красный сок. Но Эйбилин останавливается, бросает взгляд на дверь.
— Несправедливо, пожалуй, что вы не знаете, что случилось с Константайн. Только я… простите, неправильно, что я говорю вам об этом.
Я молчу, боюсь спугнуть момент.
— Но я могу вам сказать, это касается ее дочери. Она тогда приехала повидаться со своей мамой.
— Дочери? Константайн никогда не говорила, что у нее есть дочь. — Я знала Константайн двадцать три года. Почему она скрывала это от меня?
— Ей тяжело было. Ребеночек родился совсем… светлым.
Я припоминаю, о чем рассказывала Константайн много лет назад.
— Вы хотите сказать, со светлой кожей? То есть… она белая?
Эйбилин кивает и вновь принимается за помидор.
— Пришлось отослать ее из дома, куда-то на север, думаю.
— Отец Константайн был белым, — говорю я. — О… Эйбилин… вы же не думаете… — Жуткая мысль проносится в голове. Я слишком потрясена, чтобы закончить фразу.
— Нет, нет, мэм, — мотает головой Эйбилин. — Совсем не то. Парень Константайн, Коннор, он был цветным. Но раз уж в самой Константайн текла кровь ее отца, ребеночек родился белый. Так… случается.
Мне стыдно за собственные дурные мысли. Но я все равно не понимаю.
— Почему же Константайн мне не рассказала? — не могу успокоиться я. — Почему отослала ее прочь?
Эйбилин задумчиво кивает, словно она-то все понимает. Но я — нет.
— Это было для нее самое тяжкое, сколько я ее знала. Константайн тысячу раз говорила, что дождаться не может, когда дочка вернется.
— Вы считаете, дочь имеет отношение к тому, что Константайн выгнали? Что произошло?
И тут Эйбилин замыкается. Занавес опустился. Она кивает в сторону писем Мисс Мирны, давая понять, что готова отвечать на хозяйственные вопросы. По крайней мере, сейчас.
Днем заезжаю к Хилли, на футбольное сборище. Вдоль улицы выстроились пикапы и длинные «бьюики». Заставляю себя войти в дом, прекрасно понимая, что буду единственной одиночкой на этом мероприятии. Гостиная полна парочек, устроившихся на диванах, на стульях, на ручках кресел. Жены сидят прямо, скрестив ножки, мужья — чуть склонившись вперед. Взгляды прикованы к экрану телевизора. Останавливаюсь в дальнем конце комнаты, обмениваюсь с кем-то улыбками. В комнате тихо, слышен только голос комментатора.
— Ууаааааууу!
Раздается рев, руки взмывают в воздух, дамы подскакивают и принимаются хлопать в ладоши. Я грызу ногти.
— Давай, «Ребелс»! Покажи «Тиграм»!
— Вперед, «Ребелс»! — вопит Мэри Фрэнсис Трули, радостно подпрыгивая. Стильный у нее костюмчик.
Я разглядываю воспаленную розовую кутикулу на своих ногтях. В гостиной повсюду — красная шерсть, бриллиантовые кольца, витает аромат бурбона. Интересно, женщинам действительно так интересен футбол или они просто прикидываются, чтобы произвести впечатление на мужей? За четыре месяца, что я в Лиге, меня ни разу не спросили: «Как там "Ребелс"?»
Перебрасываясь приветствиями с некоторыми парочками, пробираюсь в кухню. Служанка Хилли, высокая и стройная Юл Мэй, вставляет тоненькие сосиски в булочки. Еще одна чернокожая девушка, помоложе, моет посуду в раковине. Хилли болтает с Диной Доран, машет мне рукой.
— …Я в жизни не пробовала птифур вкуснее! Дина, ты самый талантливый кулинар в Лиге! — И Хилли заталкивает в рот остаток пирожного, тряся головой и постанывая от удовольствия.
— Ой, что ты, спасибо, Хилли, они, конечно, требуют времени, но, думаю, стоят того, — Дина сияет. Кажется, она сейчас разрыдается от потока восторгов Хилли.
— Так ты сделаешь? О, как я рада. Нашему Комитету по кондитерским изделиям просто необходим человек вроде тебя.
— А сколько штук нужно приготовить?
— Пятьсот, к завтрашнему дню.
Улыбка застывает на лице Дины.
— Ладно. Думаю, я смогу… поработаю ночью.
— Скитер, ты все-таки пришла! — приветствует меня Хилли, и Дина на трясущихся ногах выходит из кухни.
— Я ненадолго, — тут же вставляю я — возможно, чересчур поспешно.
— Так, я все узнала, — подмигивает Хилли. — На этот раз он точно приедет. Через три недели.
Я вздыхаю, наблюдая, как длинные пальцы Юл Мэй ловко снимают булочку с ножа, — я прекрасно понимаю, о чем идет речь.
— Ну, не знаю, Хилли. Ты уже столько раз пыталась. Возможно, это знак. — В прошлом месяце, когда он отменил свидание за день до встречи, я позволила себе некоторое волнение. Не хотелось бы проходить через это вновь.
— Что? Даже думать не смей.
— Хилли… — Пора уже решительно заявить об этом. — Ты же знаешь, я не в его вкусе.
— Ну-ка, посмотри на меня, — приказывает она, и я подчиняюсь. Мы все покоряемся Хилли.
— Хилли, ты не можешь заставить меня…
— Это твой шанс, Скитер. — Она хватает меня за руку и крепко прижимает палец к моей ладони, как некогда Константайн. — Твой шанс. И, черт побери, я не позволю тебе упустить его только потому, что твоя мамаша внушила тебе, что ты недостаточно хороша для таких парней.
Горькие, но правдивые слова больно ранят. Да, я боюсь своей подруги, ее настойчивости и цепкости. Мы с Хилли всегда были бескомпромиссно честны друг с другом, даже в мелочах. Остальных людей Хилли щедро потчует ложью, как пресвитерианец — чувством вины, но, по молчаливому уговору между нами, честность — единственное, что позволяет нам оставаться подругами.
С пустой тарелкой в руках в кухне появляется Элизабет. Она улыбается, но, заметив нас, останавливается. Мы втроем молча смотрим друг на друга.
— Что случилось? — волнуется Элизабет. Наверняка думает, что мы говорили о ней.
— Итак, через три недели? — уточняет Хилли. — Придешь?
— О да! Конечно же, ты придешь! — радостно восклицает Элизабет.
Смотрю на улыбающиеся лица. Это не похоже на мамино вмешательство в личную жизнь — просто чистая надежда, без лукавства и обиды. Ужасно, что подруги обсуждают судьбу моей первой ночи за моей спиной. Ненавижу их за это, но вместе с тем люблю.
К себе в деревню я возвращаюсь еще до окончания игры. Поля за окном «кадиллака» выглядят обглоданными и обгоревшими. Последний урожай собрали несколько недель назад, но обочина дороги все еще бела от пушистых клочков, застрявших в траве. Легкий аромат хлопка витает в воздухе.
Не вставая с сиденья, заглядываю в почтовый ящик. Внутри «Фермерский альманах» и письмо. Из «Харпер и Роу». Въезжаю во двор, переключаю передачу на «парковку». Письмо написано от руки, на маленьком квадратном листочке.
Мисс Фелан,
Вы, конечно, можете оттачивать свои писательские навыки на таких плоских и банальных темах, как пьяные водители и неграмотность. Надеюсь, впрочем, что Вы найдете сюжеты, в которых есть подлинная сила. Подумайте. Пишите мне только в том случае, если сумеете предложить нечто действительно оригинальное.
Мимо мамы, сидящей в столовой, где невидимка Паскагула протирает рамы картин на стене, проскальзываю наверх по своей узкой кривой лесенке. Лицо пылает. С трудом сдерживаю слезы, перечитывая письмо миссис Штайн. Ужас в том, что у меня нет лучших идей.
Пытаюсь забыться в статьях по домоводству, затем в очередном бюллетене Лиги. Вторую неделю подряд я умышленно пропускаю «гигиеническую» инициативу Хилли. Час спустя я тупо смотрю в окно. На подоконнике валяется «Давайте восхвалим знаменитостей». Подхожу, убираю книгу с окна, чтобы не выгорела бумажная обложка с черно-белым фото жалкого нищего семейства. Книжка тяжелая, нагретая солнцем. Да смогу ли я вообще написать что-либо стоящее? Оборачиваюсь на стук Паскагулы в дверь. И тут мне в голову приходит идея.
Нет. Невозможно. Это же… против всех правил.
Но мысль не покидает меня.