— У всех нервы! — дико орал Вадя, наступая на оператора. — Никто ни черта не делает! Надоело!
Он потрясал пухлыми кулачками, брызгал слюной и топал ножками, но оператор — крупный, широкоплечий, с плоским рябым лицом бывалого моряка — не отступал. Он стоял у камеры и смотрел на режиссера с нескрываемым презрением.
Такая сцена повторялась неоднократно в течение нескольких месяцев, все в группе к ней привыкли и занимались своими обязанностями, не обращая внимания на вопли и визги Вади. Через пару минут он успокоится и все пойдет своим чередом, до следующей стычки с кем-либо еще.
В миру Вадя был человеком достаточно легким и спокойным. Бес вселялся в него исключительно на съемочной площадке. Причем бес был отвратительный — злобный, мелочный, хитрый и скандальный. К удивлению многих, спустя какое-то время после скандала обнаруживалось, что прав был все-таки Вадя. Прав во всем: в том, что из-за лени и нерасторопности некоторых членов группы задерживался съемочный процесс; в том, что из-за упрямства оператора в брак ежедневно уходило энное количество драгоценной пленки; в том, что и как надо снимать, и так далее. Короче, Вадя — Вадим Борисович Жеватович — был хорошим режиссером, и если уж впадал в истерику, то имел на это определенные основания. В связи с этим в группе Вадю любили, прощали ему эгоцентризм и капризность, даже умилялись его выходкам и трехэтажным матерным тропам.
Оператор, лучше других знакомый с Вадиным нравом, молчал как партизан. Из самолюбия он не сдвинулся и на полшага, так что теперь Ваде приходилось прыгать перед самым его носом. Голос он сорвал еще позавчера, поэтому сейчас хрипел и сипел с поросячьими повизгиваниями. Оператору, эстету от природы, было очень неприятно его слушать, однако он терпел, зная, что на три слова в ответ получит тридцать три. Обычно он даже любил слегка поскандалить с режиссером, но сегодня просто не мог себе этого позволить — вечером он собирался праздновать день рождения жены и не хотел тратить время зря.
Наконец Вадя утих. Вытирая несвежим платком взмокший лоб, он мешком рухнул в кресло и откинул голову назад.
— То-оня... — издал он предсмертный хрип.
— Ну? — отозвалась Тоня, с неудовольствием отрываясь от беседы с ассистентом оператора.
— Принесите, пожалуйста, воды.
— Туалет далеко. Могу из ведра налить, но там вода ржавая.
— Пусть, — махнул толстой, как у Карлсона, ручкой Вадя. — Я отчаянный мужик, ничего со мной не случится.
Тоня набрала в алюминиевую кружку воды из ведра и сунула ее режиссеру. Тот сделал вид, что не заметил непочтительного отношения к себе, кружку принял, вежливо поблагодарил.
На вкус вода оказалась омерзительной, однако Вадя мужественно выпил все до капли. Потом он поставил кружку на пол и замер, прислушиваясь к своему организму: что там вытворяют сейчас выпитые им микробы? Микробы вели себя тихо. Вадя удовлетворенно улыбнулся и взял сценарий. Пора было приступать к работе.
***
В перерыве Тоня подошла к Пульсу.
— Лев Иванович, пойдемте в кафе. Я вас приглашаю.
Пульс в изумлении вытаращил маленькие голубые глазенки. Такого он никак не ожидал. Между ним и Тоней давно уже установились совершенно определенные отношения — что-то вроде перемирия, хрупкого, как весенний лед. Стоило ему чуть подломиться, и ссора была бы неизбежна. Ни Пульс, ни Тоня за все время знакомства не могли побороть с первого взгляда возникшую антипатию друг к другу. Камнем преткновения почти во всех случаях был, естественно, грильяж.
Пульс считал, что и по уму, и по старшинству, и по таланту именно он занимает первое место среди всех знакомых Мадам. Из этого следовал очень простой вывод: грильяж в буфете Мадам должен принадлежать ему. Конечно, Лев Иванович не был жадиной и готов был поделиться с другими, но Тоня делиться не желала. Она съедала все, оставляя лишь две-три штучки, так что при всей своей доброте Пульс не мог избавиться от чувства острой неприязни к этой наглой девчонке.
Он, как и многие представители его профессии, да, в общем, как и многие мужчины, полагал само свое появление в доме женщины (будь она молодой или старой, все равно) подарком и поэтому, вероятно, других подарков не приносил. Ему и в голову не приходило пойти в магазин и купить этого грильяжа хотя бы граммов триста. Он предпочитал с милой улыбкой открывать дверцу буфета Мадам и вытаскивать оттуда вазочку, наполненную грильяжем, купленным Тоней либо самой хозяйкой. Короче говоря, антагонизм существовал и пока что был непреодолим. Вот почему Пульс так удивился, когда Тоня, которая всегда смотрела мимо или сквозь него, сама подошла к нему и пригласила в кафе.
Пульс задумался только на несколько секунд. Потом он решил, что, как взрослый человек, должен пойти навстречу маленькой нахалке. Хотя бы с целью исправить ее и воспитать полезного члена общества. Кивнув, он открыл дверь павильона и галантно пропустил Тоню вперед. Рядом, почти как товарищи, они двинулись в кафе...
***
Когда Тоня принесла две чашки кофе и тарелочку с красивыми аппетитными эклерами, Пульс оттаял. Он очень любил эклеры. Благосклонно кивнув Тоне, он всей пятерней ухватил самое большое, толстое, как поросенок, пирожное и откусил сразу половину. Его другая рука уже тянулась за вторым...
Тоня с трудом сдержала усмешку. Пульс был в своем репертуаре. Сладкое пожирал с жадностью, роняя крошки, свистя носом, чавкая, облизываясь и урча. Странно, что он еще не пукал при этом.
В студийном кафе было полупусто. Всего несколько человек отдыхали здесь перед работой или после нее. В глубине зала, в полном одиночестве, сидел Михалев и через соломинку потягивал из высокого тонкого стакана желтую жидкость. Тоня взглянула на него лишь мельком, отметила про себя, что он находится достаточно далеко и не может услышать их беседу, обратила взор на пожирающего предпоследний эклер Пульса и негромко спросила:
— Лев Иванович, вы часто бывали в доме у Миши?
— Был раза два, — невразумительно, с набитым ртом ответил Пульс.
— И чем же вы занимались?
Пульс надулся. Мыслил он, как обычно, узко, а потому в Тонином вопросе углядел подтекст, которого не было.
— Как то есть чем? На что это вы намекаете? Просто разговаривали, и все.
— О чем?
— Ну, знаете, это уже слишком! — возмутился Пульс. — Какое вы имеете право меня допрашивать? Я артист! Артист с большой буквы! Меня сам...
— Знаю, — невежливо отмахнулась Тоня, но тут же поправилась, улыбнулась со всей любезностью, на какую только была способна. — Но видите ли, Лев Иванович, ситуация складывается таким образом, что Дениса могут в конце концов посадить. Улики против него слабые, однако подозреваемый он один и отвертеться будет трудно. Я бы даже сказала, невозможно. Если... — Тоня сделала многозначительную паузу, во время которой пристально смотрела на красного от досады Пульса, — если мы ему не поможем. А мы можем помочь. Ну где же ваша сознательность, Лев Иванович? Где чувство долга?
— Здесь, — буркнул Пульс, пока не очень понимая, чем он может помочь Денису.
— Вот и хорошо. Ответьте тогда на мои вопросы без обид, и этим вы окажете своему товарищу по актерскому цеху большую услугу. Договорились?
— Договорились. Только не надо разговаривать со мной как с ребенком.
— Не буду. Итак, какие темы вы обычно обсуждали с Мишей?
— Самые разные. Я много повидал на своем веку, у меня огромный опыт... Как старший по возрасту я обязан делиться им с молодыми... — Последнюю фразу Пульс не проговорил, а промямлил — только сейчас до него стал доходить некий идиотизм этих плакатных сентенций. Раньше он об этом никогда не задумывался. Но ведь по сути все правильно, откуда же такой неуют, такая неловкость? Может, все дело в Тоне Антоновой? Вон она как смотрит — пристально, в упор, словно следователь. Сам Пульс в жизни не встречался со следователем, но взгляд его представлял себе именно таким.
Он снова почувствовал неприязнь к девчонке. И как вообще она втерлась в компанию взрослых и умных людей? Как Мадам, женщина в высшей степени интеллигентная и интеллектуальная, допускает к себе эту юную авантюристку? Ну и что с того, что отец ее — известный театральный художник? Он, Пульс, лично знает чад некоторых звезд кино и эстрады, до которых никому нет дела. Ну сюсюкнут с ними раз-другой, и все. А Тоня — она же общается со всеми на равных... По какому праву?
В расстройстве он взял с тарелки последний эклер и съел.
— Что вы замолчали, Лев Иванович? — спросила она с легкой улыбкой.
Пульс ощутил прилив раздражения. В ее тоне, в ее взгляде и улыбке ему почудился налет снисходительности. Тоню не извиняло даже то, что она не прикоснулась к пирожным. Все равно по справедливости они принадлежали ему, Пульсу, как более старшему и более умному.
Он поднял глаза и опять наткнулся на этот нахальный взгляд. Он уже хотел сказать ей несколько едких весомых слов, встать и уйти, но вспомнил тут про Дениса. Девчонка наверняка растреплет по всей киностудии о том, что он черствый и эгоистичный человек. Нет, это невозможно... Пульс взял себя в руки и ответил:
— Так, задумался немного. Не понимаю, зачем вам знать о наших беседах с Мишей, но если вы так ставите вопрос... Я рассказывал ему о своем трудном детстве, о работе на стройке, о службе в армии. Его очень заинтересовал один случай: когда мне было лет пятнадцать, мы с сестрой — она старше меня на четыре года — поехали в Ставрополь на все лето. И вот в поезде к нам подсел старичок. Весьма, весьма любопытный субъект. Крошечный, метр двадцать, не больше, с огромным носом и разными глазами...
— У вас кофе остыл, — перебила Тоня. Ей совсем не хотелось провести весь перерыв в компании с занудным Пульсом.
— Да— Да, спасибо... Так вот, старичок...
— Лев Иванович, эту историю вы мне расскажете после. С удовольствием послушаю на досуге. А сейчас некогда. Через пять минут съемка.
— Хорошо, — недовольно сказал Пульс и не удержался от поучительного замечания: — А вот Миша слушал меня очень внимательно — так, как и полагается молодому человеку.
Тоня, естественно, не приняла замечание на свой счет.
— А сам Миша что вам рассказывал?
— Сам Миша...
Пульс задумался. Очень серьезно задумался. Он мучительно пытался вспомнить, что же рассказывал ему Миша. По мере прояснения памяти взгляд артиста приобретал растерянное выражение.
— Миша, — наконец сказал он, — ничего мне не рассказывал. Он только слушал.
— Понятно, — усмехнулась Тоня.
Ей стало скучно. Зря она потратила время на Пульса. Знала же и раньше, что он предпочитает говорить, а не слушать. Так что никакой информации от него не получишь. Разве только сплетни и слухи, но этого добра на студии и так навалом.
— Миша был хороший товарищ и выдающийся актер. — Пульс, видимо, начал репетировать речь, которую он скажет на следующих поминках. — Мы все любили его как друга, как брата...
Тяжелый вздох невоспитанной девчонки перебил его. Тоня откинулась на спинку стула, положила руки на стол и посмотрела на собеседника в упор. Пульсу стало ясно, что не только она его, но и он ее все это время безумно раздражал. Она даже не скрывала этого теперь.
— Последний вопрос, Лев Иванович. Как вы думаете, за что могли убить Мишу?
Пульс, оскорбленный в лучших чувствах, молчал.
Она встала:
— Пока.
И пошла к выходу с высоко поднятой головой, спокойной, ровной походкой.
Пульс смотрел ей вслед и думал, что если кого и надо было убивать, так это Тоню Антонову. Впрочем, это никогда не поздно сделать...
***
Звонок, изображающий птичью трель, оборвался. Словно соловей заглотил залетевшую в клюв мошку и подавился. Оникс Сахаров с облегчением отнял ладони от ушей и на цыпочках, стараясь ступать очень тихо, вышел из ванной.
Но едва он вошел в кухню, как снова раздался звонок. Одновременно с ним в дверь заколотили и грубый голос проорал: «Открывай! Сахар, блин! Онька! Это мы!»
— Да знаю я, что вы, — проворчал Сахаров, — кто ж еще...
Более не скрываясь, он пошел в коридор открывать дверь старым друзьям.
В квартиру ввалились четверо: Степан, Максим, Витька и Женька. Каждый держал в руке по бутылке пива, а у Степана из кармана кожаной куртки торчало горлышко бутылки мартини. Год назад он сменил работу и теперь, важничая, пил только мартини. Ну или пиво.
Оперативник застонал. Вчера он весь вечер и половину ночи гулял на свадьбе у Максима. Проснулся в восемь утра с больной головой, принял душ и уже намеревался собираться на работу, как тут в дверь позвонили. Он сразу понял, кто это, потому и не хотел открывать. Но Степан и особенно маленький настойчивый Женька Смирнов никогда не отступали от намеченной цели. Они все равно не ушли бы, а продолжали звонить и стучать, пока не довели бы соседей до белого каления. Если б Сахаров жил на первом или втором этаже, он сбежал бы через окно. Но он жил на пятом. Не так уж высоко, однако не сбежишь.
— Здравствуйте, гости дорогие, — хмуро пробурчал Оникс.
— Здравствуй, — ответили они и с торжеством продемонстрировали ему бутылки.
— Я пить не буду, — отказался он, удаляясь на кухню.
— И не надо. Мы сами выпьем. А Маргарита Лазаревна дома?
Маргарита Лазаревна, мама оперативника, просыпалась с первыми петухами и уходила на рынок, о чем гости дорогие знали отлично. И Сахаров не стал отвечать на этот вопрос.
Друзья прошли на кухню, расположились там с максимальным комфортом и, не обращая внимания на хозяина, принялись распивать пиво, радостно вспоминая вчерашнее празднество.
Сахаров мимолетно улыбнулся им: они были хорошие ребята. Немного нахальные, но в наше время это не такой уж ужасный недостаток.
Он допил кофе, взял с подоконника последний роман Кукушкинса...
С похвальным усердием он перечитывал эту вещь уже третий раз. Встретившись с Мадам, ее братом, Денисом Климовым, Саврасовым, Пульсом, Федором Менро и другими, он понял, что эту разношерстную, в общем, компанию объединяла любовь к литературе. Все они читали много и бессистемно, но страстно. У каждого из них были свои любимые авторы, а один — Кукушкинс — вызывал их бесконечные споры и даже ссоры. При этом все соглашались, что он выдающийся талант, может быть, даже единственный в своем роде.
Эту информацию Оникс получил от Мадам. Она же посоветовала ему почитать Кукушкинса. Ей почему-то казалось, что в его произведениях можно найти ответы на многие вопросы. Сахаров не понял, какое отношение имеет этот писатель к убийству Михайловского, но, как человек добросовестный, решил все же почитать Кукушкинса. Надо заметить, что он не то что не разочаровался, а был благодарен Мадам за совет. Более того: роман «Три дня в апреле» поразил его неким сходством с настоящим моментом. В чем заключалось сходство, Сахаров не мог уразуметь никак. В романе не описывались реальные события, да и герои совершенно не были похожи на героев истории с убийством, но... Что-то такое было. Что-то странное, едва уловимое...
От чтения Оникса отвлек жуткий гогот гостей. Он недовольно посмотрел на них и снова уткнулся в книгу, «...в полумраке светлый лик вдруг утратил сияние; он стал темен и суров; черты исказились до безобразия... Лин Во отшатнулся. Перед ним стоял урод, пока не осознавший своего превращения, и улыбался. В руках его увядала роза. Лепестки падали на ботинки и рассыпались в прах. "Нет... — прошептал Лин Во, — этого не может быть... Тьма..."»
Сахаров поднял голову и вперил в потолок остановившийся взгляд. Дело не в Лин Во. Дело в уроде, чей светлый лик утратил свое сияние. Только сейчас Оникс подумал, что именно он, а не Лин Во, является главным героем романа, хотя автор уделяет ему гораздо меньше внимания — на пятистах страницах текста урод появляется всего раз десять, в то время как Лин Во присутствует чуть не в каждом абзаце — и в той части, которая описывает современность, и в той, которая древние века.
Оникс еще раз перечитал эти строки: «...в полумраке светлый лик вдруг утратил сияние... черты исказились...» Нечто знакомое чудилось ему в искаженном светлом лике. Он представил себе всех участников драмы и тех, кто их окружал, но ни в ком не смог обнаружить черты урода, написанного Ку-кушкинсом. Оникс подумал, что все это — лишь игра его собственного воображения, решил поразмыслить об этом на досуге и закрыл книгу. Но Кукушкинс не отпускал. Странная смесь славянского и восточного завораживала, будила в душе смутные воспоминания о прошлом, которое было триста, семьсот, тысячу лет назад...
Сейчас Сахаров был настолько далек от реальности, что долго не мог сообразить, зачем к нему пришли друзья и о чем они беседуют. А их смех и вовсе казался ересью. Так в храме кажется ересью усмешка или громкий голос...
— Эй! — сказал наглый от природы Степан, хлопая Оникса по руке. — Очнись! Мы тут!
— Мы здеся-а! — пропел не менее наглый маленький Смирнов.
— Чтоб вас... — буркнул Сахаров. — Уходите к чертовой матери, мне на работу пора.
Друзья не обиделись. Они привыкли к грубости Оникса. И вообще все недостатки его характера они списывали на трудную хлопотную службу.
Сахаров душераздирающе вздохнул.
Гости сделали вид, что не заметили вздоха, и продолжали весело болтать.
— Ребята, — жалобно сказал оперативник. — Прошу вас, убирайтесь отсюда. Пошли вон, говорю...
Гости даже не посмотрели в его сторону. Только Витька, самый скромный из этой четверки, пожалел друга. Молча он налил полный стакан пива и придвинул его Ониксу.
— Да не хочу я пива! — возопил Сахаров. — Я на работу хочу!
— Иди, — пожал могучими плечами Максим. — А мы Маргариту Лазаревну подождем. С прошлой субботы не виделись...
Более Оникс не бунтовал. Он взял книгу, вышел из кухни, оделся и, оставив маме записку, отправился на встречу со свидетелем.
***
Сахаров сел в трамвай на Кольце, раскрыл книгу на триста семьдесят третьей странице, но читать не стал. Мысли его, взбудораженные то ли предчувствием, то ли разыгравшимся воображением, возвращались к месту убийства, к таинственным словам Мадам, к подробному жизнеописанию Миши (даже про себя Сахаров теперь называл его так), данному Саврасовым не далее как вчера...
Оникс попробовал ассоциировать персонажей Кукушкинса с реальными людьми, и у него, естественно, ничего не вышло. Не было, не было и не могло быть совпадений. Мадам — женщина, наделенная фантазией, это раз. Мадам — пожилая женщина, если не сказать — старая, это два. Наконец, Мадам — женщина, это три. Сахаров с улыбкой покачал головой, удивляясь такому реликту в наши безумные дни, и снова уткнулся в Кукушкинса. Прочитав несколько страниц, он снова задумался, затем перелистал чуть назад и нашел отрывок, где описывалось превращение Светлого Лика в чудовище.
«Урод имел имя. Он был человеком. В прежней жизни, думал Лин Во, он знал его близко. Но тогда все в нем было другое: образ, дух, начало и конец. Совпадали только имена, однако Лин Во не помнил, как звали того, прежнего. Он мог лишь чувствовать, и это все, что ему оставалось.
Лин Во сделал шаг назад и приложил ладонь к сердцу. Урод в недоумении остановился. Взор его стал жалок; он попытался приблизиться, но тут увидал в глазах друга свое нынешнее отражение и вскрикнул. Ужас пронзил сердце Лин Во. Еще минута — и оба они будут мертвы. Только один навсегда, а второй на время. Кто?..»
Почему Сахаров выбрал именно этот, не самый, надо сказать, лучший отрывок из романа Кукушкинса, он и сам не мог бы объяснить. Но, словно наваждение, его преследовал образ урода. Как внимательный читатель, он и в первый раз осознал значимость этого героя. Теперь, когда было время подумать и осмыслить, он уже ощущал его живым; словно он был рядом, жил где-то неподалеку и дышал тем же воздухом...
Сахаров представил себе, как будет докладывать начальнику о Светлом Лике, живо увидел изумление в его глазах, а потом и праведный гнев, и содрогнулся. Все. Пора кончать с этими бреднями.
Он закрыл книгу и сунул ее в сумку, на самое дно, под спортивную форму. Потом повернулся и стал смотреть на медленно проплывающий за окном трамвая пейзаж. Светило холодное мартовское солнце, таял снег, кругом было серо и сыро...