В кафе была огромная очередь. Я встала в самый конец и простояла уже минут двадцать, когда в кафе зашел Вадя с Галей, своей ассистенткой.
Галя подошла ко мне и попросила пустить их в очередь.
— Вставайте, — ответила я. — Только сзади меня.
У меня такой противный характер. Не люблю пускать кого-то вперед. Разве что близких и любимых.
Галя поджала губы.
— Пропусти хотя бы Вадима Борисовича.
Я упрямо покачала головой.
— Ну что вы, Галя, — сказал Вадя с чувством собственного достоинства. — Я могу и постоять.
— О, Вадим Борисович! — Маленькие темные глаза Гали наполнились восхищением. — Какой вы демократичный...
— Да, — скромно согласился Вадя. — Демократия — стиль моей жизни.
Если б он шутил, я бы посмеялась. Но, к сожалению, он не шутил.
Отвернувшись от них, я снова предалась размышлениям. На сей раз ничего путного из этой затеи не вышло. Вадя с Галей совершенно сбили меня с толку. Вздохнув, я вынула из кармана джинсов деньги и пересчитала их. Мне хватало только на чашку кофе и бутерброд с сыром. Если Линник не придет в течение двух-трех минут, ему придется заново стоять в очереди, потому что я не смогу заплатить за его кофе. Можно, конечно, взять в долг у Вади, но я не хотела с ним связываться. К тому же я не пропустила его вперед и он наверняка обиделся, несмотря на всю свою демократичность.
Линник появился в кафе в тот момент, когда я уже протягивала деньги продавщице. Подскочив, он бросил на блюдце десятку и заказал две чашки кофе л четыре бутерброда. «С колбасой или с сыром?» — спросил он меня. «С колбасой», — выбрала я. Колбаса в нашем кафе очень вкусная. Я беспрестанно пытаюсь найти такую же в магазине и купить домой, но пока мне это ни разу не удавалось. Есть колбаса с точно таким названием, но вкус у нее другой. И вид поскромнее, пролетарский.
Я взяла кофе и понесла его к столику возле стойки. Оттуда как раз уходили люди. Линник расплатился (одной десятки ему не хватило на наше пиршество), забрал тарелку с бутербродами и подсел ко мне. Он вновь был энергичен, собран, вот только настроение у него лучше не стало. Да и чего ожидать — завтра поминки по его самому близкому другу...
— Паша, времени мало. Ты успеешь рассказать мне Мишину историю?
— Успею, — кивнул Линник, принимаясь за свой файф о’клок. — На чем я остановился?
— На том, что однажды вечером не пришел Большой Якут.
— Точно. Так вот. До середины ночи сидел маленький, очень умный русский на стульчике в углу комнаты и грустно смотрел на осиротевшие кроватки своих друзей. Желтая луна в черном небе беспокоила его. Ему казалось, что на нее обязательно нужно выть, но выть он не хотел. Он хотел сидеть и ждать, потому что твердо верил: если ждешь — дождешься. Однако в эту ночь он никого не дождался. Он открыл глаза на рассвете и со стыдом понял, что преспокойно спал, в то время как его друзья, возможно, навсегда потерялись в огромном городе. Он решил организовать поиски Большого Якута и Большого Еврея, для чего вышел в грязный вонючий коридор и принялся громко стучать алюминиевой ложкой по алюминиевой кружке. Он погнул ложку и пробил вмятину в кружке, когда из комнат наконец показались люди. Они протирали глаза и недовольно ворчали. Маленький, очень умный русский забрался с ногами на широкий подоконник и обратился к соседям с проникновенной речью. Он говорил, как прекрасны его друзья, как прекрасен их союз, как прекрасен он сам и как было бы здорово, если бы все вышли сейчас на улицу и разбрелись по городу, потому что еще есть надежда найти Большого Якута и Большого Еврея.
Соседи выслушали его и даже поаплодировали, но потом разошлись по своим комнатам, оставив без внимания призыв маленького, очень умного русского. Двери захлопывались одна за другой. Маленький, очень умный русский при каждом хлопке вздрагивал и желал заплакать. Он боялся, что в одиночку не сможет найти своих дорогих друзей. Но выхода не было. Он вернулся в комнату и стал собираться в дорогу. В старый потертый чемодан он положил чистые трусы, чистые носки и тоже чистую, всего с одной дыркой майку; новые папины брюки; ботинки; полиэтиленовый пакете куском колбасы, луковицей и горбушкой хлеба; пачку папирос; орфографический словарь и сверху прикрыл все это великолепным пиджаком типа фрака, который месяц назад ему подарил Большой Еврей.
Затем он выпил чашку чаю, съел огурец, сосиску и отправился в путь...
Линник остановился.
— Тонь, это все, что нам рассказал в тот вечер Миша. Поэтому я так хорошо запомнил. А конец истории мне пересказывал Михалев, через два дня после Мишиной гибели. Сама понимаешь, он передал мне так, как запомнил, своими словами, а это уже не то.
— Пусть будет михалевский вариант, — согласилась я. — Давай дальше.
— Дальше — коротко. Маленький, очень умный русский полгода бродил по городу, искал друзей. Он истаскал две пары ботинок, свои и папины брюки и теперь носил фрак Большого Еврея и тренировочные штаны, подаренные ему в одной подворотне одним добрым человеком. Он не написал за это время ни строчки и поэтому не получил ни одного гонорара. Он ел то, что Бог послал, а пил то, что пили такие же, как он, бродяги, каждый из которых искал в огромном городе что-то свое, дорогое и близкое. Иногда маленький, очень умный русский подходил к общежитию и подолгу смотрел на свое окно, надеясь увидеть там круглую голову Большого Якута либо взлохмаченную голову Большого Еврея. Но в их комнате, видимо, уже жили другие люди. Маленький, очень умный русский заметил цветастые занавески, которых у него и его друзей в помине не было, горшок с каким-то непонятным деревом и толстую деревенскую косу с красным бантом. Коса была последним доказательством того, что Большой Якут и Большой Еврей так и не вернулись домой.
Как-то раз, проснувшись среди ночи на чердаке между котом и мышью, маленький, очень умный русский почувствовал сильную тоску по своей кровати, которая стояла между кроватью Большого Якута и кроватью Большого Еврея. Он встал, спустился на улицу и пошагал к общежитию. Одно окно на первом этаже было разбито. Маленький, очень умный русский осторожно вынул осколки стекла и влез внутрь. Он оказался в женском туалете. Перепрыгнув через лужу на полу, он вышел в коридор, поднялся по лестнице на свой пятый этаж и подошел к своей комнате. Из-за двери слышалось тяжелое дыхание. Маленький, очень умный русский сунул в замочную скважину ключ, который носил на веревочке, повернул раз, и дверь открылась. Он ступил в комнату, не дыша от волнения. Желтая луна по-прежнему светила в окно. В ее тусклых отблесках маленький, очень умный русский увидел кровать Большого Якута и на ней — самого Большого Якута в обнимку с девушкой, чья толстая деревенская коса с красным бантом свисала до пола. А на кровати Большого Еврея он увидел незнакомого молодого человека, совершенно черного, в белой бейсбольной кепке. Незнакомец был гораздо короче и уже, чем Большой Еврей, но, как показалось маленькому, очень умному русскому, занимал гораздо больше места, чем прежний владелец кровати — Большой Еврей. Собственная же кровать маленького, очень умного русского стояла на прежнем месте, застеленная тем же старым покрывалом, и на нем лежал букет увядших гвоздик... Маленький, очень умный русский понял, что последний оставшийся друг, Большой Якут, любил его как прежде. От этой мысли слезы навернулись ему на глаза. Он прислонился к стене плечом и заплакал...
— Все? — мрачно поинтересовалась я.
— Все. Михалев говорит, что на самом-то деле и это еще не конец. Мол, Миша оборвал фразу, сказал: «А теперь реклама на канале...» — и на этом перевел разговор. Он вообще никогда не любил говорить много.
— Удручающее впечатление... — пробормотала я.
— От Мишиной истории? Возможно. Сандалов реагировал так же. По-моему, он даже прослезился.
— А Миша что?
— А что Миша? Не обратил на Сандалова никакого внимания. А нам сказал, чтобы мы не искали в этой истории аллегорий. Мол, нет там ничего такого, нет подтекста. Просто такая история, и все.
Я покачала головой: меня одолевали сомнения. Миша — и Большой Якут со своей странной компанией? Что-то тут не то.
— Не похоже, чтоб он сам ее придумал. Он — ангел, и вдруг такая чернуха? Не сочетается.
Линник помолчал, потом сказал с легкой обидой:
— Зачем ты так, Тоня? Миша не был ангелом. Он был нормальным человеком. Вот смотри...
Он приподнял пальцем верхнюю губу и показал мне дыру вместо зуба.
— Это Миша, — гордо сказал он.
— Не может быть, — не поверила я.
— Он нечаянно, — пояснил Линник. — В метро ехали, в центре толпы, он повернулся и локтем задел меня.
— Раз нечаянно — это не в счет.
— А боксеру Васильеву кто руку сломал?
— Тоже не в счет.
— Да? Может, ты думаешь, он и это сделал нечаянно? Не обижай Мишу, Тоня. Никакой он не ангел. Сейчас — может быть, не отрицаю. Он действительно был отличным парнем, так что есть вероятность, что его определили в рай...
Тут проходящий мимо нашего столика актер в арестантской робе уронил в мою чашку бутерброд и при этом почему-то рассердился на меня. Прошипев что-то невразумительное, он двумя пальцами вытащил из моего кофе сначала хлеб, потом кусок сыра и ушел. Наша религиозная беседа прервалась. Нам обоим расхотелось говорить об ангелах, выбитых зубах и сломанных руках.
В полном молчании мы доели бутерброды с буржуазной колбасой. Затем я попрощалась с Линником и пошла работать. Передо мной шли Вадя с Галей. Они нарочито громко смеялись и изо всех сил делали вид, что не замечают меня. Я свернула в сторону и направилась в павильон другим путем.
Галю давно раздражает тот факт, что я общаюсь с артистами. Почему-то в театре и в кино артисты и режиссеры считаются высшим сортом, а все остальные — низшим. Конечно, такие, как я, не смиряются с подобной классификацией, но такие, как Галя, не только смиряются, но и культивируют ее. Именно по этой причине она часто поглядывает на меня с недовольством и досадой — словно старшая кухарка, которой не нравится поведение нахального поваренка. Меня, ясное дело, этим не смутишь. Я готова бороться против дискриминации до последнего вздоха. И я не понимаю людей, добровольно ставящих себя на нижнюю ступеньку. Надо же в конце концов иметь чувство собственного достоинства.
Таким образом, мы с Галей не находим общего языка. Иногда у нее случаются приступы хорошего настроения и она мягко, этак по-матерински журит меня за мою раскованность, кою она именует «расхлябанностью и наглостью». Если же у нее настроение плохое, то она просто подходит ко мне сзади и тихо шипит: «Отойди от артиста!» Я, естественно, не отхожу, а поворачиваюсь к Гале и меряю ее самым презрительным взглядом, который имеется в моем арсенале. Она отваливает, скрежеща зубами.
Но мы не враги. Она прощает меня, потому что я еще очень молода, а я прощаю ее, потому что она уже перешагнула за сороковник и ей поздно менять жизненную позицию.
Моя мысль о Гале обрывается перед поворотом. Я слышу странно знакомый, противный, какой-то бабий голос. Сбившись с шага, я останавливаюсь и всматриваюсь в полумрак у телефона-автомата. Там Пульс. Он кокетливо хохочет и щебечет что-то женским голосом. Ужас. Неужели он гомосексуалист? Вот и Линник намекал...
Но и эта мысль обрывается. Я вспоминаю Мишину историю про Большого Якута, Большого Еврея и маленького, очень умного русского, меня почему-то передергивает, и в этот момент я подхожу к павильону. Видно, не суждено мне сегодня додумать что-либо до конца. Я собираюсь с силами и настраиваю себя по-ленински: работать, работать и работать. Дым из кастрюли Сладкова валит прямо на меня. Я беру хлопушку и подбегаю к Ваде. «Мотор!» — пронзительно кричит он. Невзорова принимает нужную позу и закатывает глаза. Началось...