Любовь Столица… Яркое, звучное имя этой поэтессы Серебряного века и Русского Зарубежья не упоминалось в российской печати почти три четверти века. Однако его не постигло забвение, и теперь оно возвращается к читателю и в историю русской литературы.

Любовь Никитична Ершова родилась в Москве 17 (29) июня 1884 года в семье купца. Отец ее, Никита Никитич Ершов (?–1904), происходил из ямщиков Рогожской слободы; мать, Анастасия Михайловна Ершова (1863–1937), также была из купеческой семьи.

Многочисленный клан Ершовых, проживавший в Рогожской слободе, вел происхождение от ямщиков, но к середине XIX в. представители этого рода не только перешли в купечество 1-й и 2-й гильдий, но и получили звание потомственных почетных граждан.

Рогожская застава, одна из важных торговых артерий Москвы и крупный центр старообрядчества, переживала во второй половине XIX в. процесс разрушения старого уклада хозяйствования и быта. Располагавшаяся вдоль Владимирской дороги Рогожская часть, населенная преимущественно ямщиками и торговцами и долгие годы бывшая олицетворением патриархальности и отсталости, одной из первых в Москве перешла к капитализации и европеизации жизни. Толчок бурному развитию этого района дала постройка Нижегородской железной дороги, ставшей для большинства ямщиков Рогожской заставы причиной ухудшения экономического положения или разорения. Ямщики же, сумевшие разбогатеть на продаже земли и строительных подрядах, активно переходили в купечество. Они раньше других стали носить модную европейскую одежду и обставлять дома европейской мебелью, сохраняя, однако, приверженность кондовой старине и обрядам. Многие из них имели возможность получать образование, в том числе и за границей.

Как сообщал биограф поэтессы, ее «первые литературные попытки относятся к раннему периоду детства, в девические годы она совсем прекратила эти занятия и предалась изучению истории и математики». В 1902 г., сразу по окончании с золотой медалью Елизаветинской женской гимназии, одной из лучших в Москве, Любовь Ершова вышла замуж за дворянина Романа Евгеньевича Столицу (30.VII (11.VIII) 1879–1936/37), студента V-го курса Императорского Технического Училища. Венчание состоялось 11 сентября 1902 г. в церкви 1-го Лейб-гренадерского Екатеринославского Императора Александра III полка, командовал которым отец мужа – генерал-майор (ранее капитан Лейб-гвардии Егерского полка) Евгений Михайлович Столица. Браки между разными сословиями, как известно, не поощрялись, но в данном случае – и это можно утверждать, основываясь на творчестве будущей поэтессы, – речь шла о страстной и глубокой любви.

В 1903 г. Роман Столица окончил полный курс училища со званием инженера-механика и поступил в Службу тяги Московско-Курской железной дороги. Супруги поселились в доме Мастерских МКЖД (Владимирское шоссе, 36). Любовь и материнство – рождение сына Евгения – пробудили в Любови Никитичне поэтические способности.

Уже будучи замужем Л. Столица поступает на историко-философское отделение Московских высших женских курсов (1900–1918; в 1872–1888 – Московские Высшие курсы В. И. Герье) и обращается к изучению литературы. Факт учебы на курсах архивными документами не подтверждается, но это и не имеет сколько-нибудь принципиального значения. После временного (с 9 января по 19 февраля 1905 г.) прекращения занятий в связи с январскими событиями будущая поэтесса оставляет курсы, ибо «царящие там революционные настроения претили ее убеждениям и не давали возможности серьезно работать».

Не исключено, что невозможность продолжить образование была связана с разорением семьи и последовавшей вскоре смертью отца. Н.Н. Ершов задумывал строить в Москве городское училище, но оказался в должниках у Московского Кредитного общества. Московский дом Ершовых был продан для погашения долгов, а сам Никита Никитич, служивший заведующим транспортной конторой М.И. Кормилицына (московское отделение конторы Мильтон и др.), не пережив свалившегося на него бедствия, скончался в 1904 г. Памяти отца, воспоминаниям о родном доме, в котором прошли ее детские и юношеские годы, Столица посвятит немало проникновенных поэтических строк. Яркий и самобытный мир московского купечества в его тесной связи с природой и народной жизнью будет воспет ею живописно и с глубокой любовью.

Первый период творчества Л. Столицы начался очень удачно. Дебютировала она в журнале московских символистов «Золотое Руно» (1906–1909): в № 10 за 1906 г. появились три ее стихотворения и рецензия на книгу К.Д. Бальмонта «Стихотворения» (СПб., 1906). Приходится удивляться тому, что стихи никому не известной поэтессы появились рядом с именами А. Белого, В. Брюсова, М. Волошина, З. Гиппиус, Д. Мережковского, Вяч. Иванова, М. Кузмина и др.

Журнал объединил на своих страницах почти всех московских и петербургских писателей-символистов и художников-модернистов. Редактор-издатель журнала Н.П. Рябушинский был ярким представителем европеизированного московского купечества. Современное русское и западное искусство было, благодаря его усилиям, оформлено и преподнесено читателям – кстати, весьма немногочисленным – с европейским качеством и блеском. Редакционные собрания журнала в течение нескольких лет были центром культурной жизни Москвы. Особенно прославились организованные Рябушинским художественные выставки «Золотого Руна» – «Голубая роза» (1907), «Салон Золотого Руна» (1908), 2-я и 3-я выставки «Золотого Руна» (1909), где была представлена живопись современных русских и французских художников. Известно, что Столица посещала собрания «Золотого Руна», где познакомилась со многими его сотрудниками.

Для «Золотого Руна» были отобраны – и, возможно, отредактированы – короткие и по своей камерности не характерные для Столицы стихотворения. Начинающая поэтесса в этот период остро нуждалась в литературном наставничестве. Она обращается за поддержкой и советом к Валерию Брюсову и Андрею Белому, при этом невольно оказывается втянутой в глубокий и сложный конфликт между поэтами. Причиной конфликта была Нина Ивановна Петровская (1879–1928) – писательница, хозяйка литературного салона, жена поэта и издателя С.А. Соколова (Кречетова). Ее увлечение Белым и последовавшая после разрыва с ним связь с Брюсовым сделали отношения между двумя поэтами холодно-враждебными. Яркая представительница Серебряного века с его увлечением мистицизмом, спиритизмом, магией, Петровская сыграла роковую роль в жизни Брюсова. Публикация нескольких глав из писавшегося Брюсовым по горячим следам романа «Огненный ангел», в котором он в замаскированной форме вывел всех троих участников романа, обострила конфликт, сделав поэтов непримиримыми врагами. В конце 1906 г. разладились и отношения Петровской с Брюсовым.

В автобиографическом венке сонетов Брюсова «Роковой ряд» (1916) сразу после сонета 8 «Дина», адресатом которого исследователи называют Нину Петровскую, следует сонет 9 «Любовь»:

Как будто призраков туманный строй, Все те, к кому я из твоих объятий Бежал в безумьи… Ах! твоей кровати Возжжен был стигман в дух смятенный мой. Напрасно я, обманут нежной тьмой, Уста с устами близил на закате! Пронзен до сердца острием заклятий, Я был на ложах – словно труп немой. И ты ко мне напрасно телом никла, Ты, имя чье стозвучно, как Любовь! Со стоном прочь я отгибался вновь… Душа быть мертвой – сумрачно привыкла, Тот облик мой, как облик гробовой, В вечерних далях реет предо мной. [16]

То, что речь идет о Любови Столице, подтверждают ее письма и любовные записки Брюсову. Приводимое ниже письмо, несмотря на поэтические символистские аллюзии (вползающая в сердце змея, зеркало и горящие свечи, «сладостно-испуганные» цветы), рисует портрет молодой женщины, открытой и смелой в своих чувствах, и выразительно иллюстрирует состояние Брюсова накануне окончания его романа с Петровской и вдохновленного ею литературного произведения.

19 26 07 г.
Любовь

I

2 ч. 55 м.

Здравствуй.

Тяжело мне…

Внезапно проснулась. Тоскливые розовые маки упрямо метались в глаза. Шуршали, прыгали – сплетничали. Безразличные часы, как бесконечно-равнодушный пульс, бились над головой…

Почувствовала опасность. Близко, близко. Напрасно зарывалась в ворох теплых одеял – в ворох маленьких туманных мыслей…

Холодная, спокойная змея, зеленочешуйчатая с глазами голубыми и тягостными, как очи далеких, чуждых ангелов, притаилась, нет, теперь уж не притаилась, а властно и бестрепетно вытягивалась, приближаясь к прерывно мерцающему красному, как вино, и горячему, как созревший гранат в поцелуях солнца, сердцу. Приблизилась… и изумрудные кандалы зазвенели там, глубоко, в груди… где жизнь, где счастье. Я ясно, зловеще ясно ощущала красивейший браслет. Я ясно, зловеще ясно повторяла вслух: Расстаться, расстаться… и т. д. без конца. При этом очень подробно разглядывала отражение высокой печальной свечи у трюмо. Очень подробно и четко выписывала заключительные слова ничтожной бумажки, белой и страшной – слова смертного приговора своего. Стараясь перекричать думами своими унисонные шепоты маков, говорила душе своей, такой теперь и мне близкой, большой, горевшей ровным, ослепительным, угасающим светом, как величественный, не желающий гибели факел.

Говорила: Живем для красоты, для Бога, для истины – для Величественно-прекрасного. И не было его у нас. Нелепо, как зрячие, нарочно завязавшие глаза себе, заходили в уголки, закоулки, толкали друг друга туда. Уговаривали долго и убедительно, если кто-нибудь из нас осмеливался колебаться, если кто-нибудь, чуть сдвинув повязку, не хотел идти в узкую, тесную щель. А отвернув очи друг от друга, обратив их к прекрасным глубинам Я своего, сжимались, страдали… Не то, не то…

И почувствовала я, что устаю изливать алые капельки сердца – амфоры розовой и бездонной с узким, скупым горлышком. Устаю надевать ожерелья рубинные на тело дорогое, любимое, вливать насильно, как лекарство, сладкие брызги в сомкнутые уста… Есть много, много богатств. Утомляешься их отдавать. Утомляешься нехорошо, впадая в отупение, безразличие, нелюбовь. Начинаешь чуть-чуть презирать… Начинаешь думать, что не ждешь, не любишь, не хочешь моих венков из задумчивых иммортелей, моих букетов из гвоздики, сладостно-пугающей. Кажется, было всё это у Тебя: не нужно. Теперь избалованное, наскучившее обыденным тело может ответить только вкрадчивым ласкам лукавых александрийцев, с подведенными очами, с запахом розового масла.

Может быть, всё это не так…

Да, знаю, – не так.

Верю – не так.

Да если бы и так – всё равно. Пройду через щели, наступлю на александрийцев, заставлю тебя воскреснуть. Быть таким, каким Ты, знаю, был… Каким могу выразить Тебя. Каким любить могу. И хочу, хочу, хочу.

Ставлю еще один цветок у портрета твоего. Надеваю еще одно запястье на ноги твои. Жду тебя ликующе-праздничного. Дорогого мне. Божественного. Сладостно-равного.

P.S. Завтра приду. [17]

Отзвуки расхождения Столицы с Брюсовым и его окружением, носившего не только личный характер, можно найти и в ее письме Андрею Белому, также посетителю редакционных собраний «Золотого Руна». Отличавшие Белого духовность и непохожесть на других поэтов подвигнули Столицу обратиться к нему за идейной поддержкой. С присущей ей открытостью и наивностью попыталась она объяснить причины своего одиночества в символистской среде.

Москва
Любовь Столица

19 21 07 г.

III

2 ч дня

Многоуважаемый Борис Николаевич!

В глубоком смущении обращаюсь я к Вам с этим письмом. Ведь я еле Вам знакома… Но сейчас, когда небо так просто и нежно раскрыло над землей голубые объятья, а в комнате, тающей в сладостных сумерках мартовских, наивно дышат – живут кроткие левкои, – душа моя преисполнена такой глубокой радости о жизни, такой уверенности в людях, что, кажется, нет ничего легче, как со всей искренностью, с улыбкой дружеской выска<за>ть другому свои мучительные сомнения и, не томясь страхом недоверчивым, ждать от него если не разъяснения, то слов приветных, ободряющих в ответ. Почему же и в этот момент, когда существо так любовно настроено, с таким трудом очищено от отравляющих соображений и тоскливых опытов прошлого, все-таки где-то далеко шевелится чудовище ложного стыда, страха, что в ответ не встретишь ни звука: равнодушие… молчание… Кажешься сама себе неловкой, старомодной мечтательницей, тщетно пытающейся разбить раковинки таких далеких – таких любимых творцов Прекрасного, которая никак не может отрешиться от воспоминаний о трогательно объединявшей школе французских романтиков или о преисполненной сердечного любопытства близости наших поэтов Пушкинской эпохи.

Правда, до сих пор все мои попытки сблизиться кончались очень плачевным образом. Но, может быть, просто это являлось результатом отсутствия внутренней связи?

Боже мой, я еще не устала радоваться розовой силе созидающей жизни и чувствую, успела почувствовать, как желанно и другим стало необходимое мне единение любовное. Предчувствие шепчет мне, что в Вас могу я найти отклик… Поэтому отброшу от себя все паутинки, успевшие облечь мою прежнюю непосредственность за этот почти год литературно-журнальных столкновений. Иду к Вам бесстрашно и серьезно, как ребенок, счастливый забвением слова «невозможное». К Вам – п<отому> ч<то> Вы совсем иной, чем те поэты, что зрела я раньше. Величие свое осияли Вы нежностью… Им доступны тайны юношей и мужей – Вы еще кроме того провидец старчества и младенчества. Вашему творчеству мало удивляться, им хочется дышать, жить, любить его без конца… Люблю его истинно, чудесно… Как саму себя.

И с каждой новой строкой, написанной Вами, всё с большей отрадой научаюсь понимать Вас. Тяжело, мучительно звучала статья в № 1 Весов [18] , но радость несказанная слетела на меня, ибо душа моя откликалась, как эхо, на каждое Ваше проклятие, как струна резонировала на каждый стон. О, как я благодарю Вас, что сорвали Вы с истинно прекрасного сумбурные, вычурные нашивки, что воздели на них ловкие персты талантливых укрывателей!

Сознаюсь, будучи вдали от литературы, самоуверенно и крикливо провозглашала себя индивидуалисткой “pur sang” [19] . Восхищалась стройным, как мне казалось, созиданием современными художниками храма единого из основ индивидуализма к освобождению прекрасного человеческого духа для слияния с Божеством.

На деле, конечно, оказалось не то. Я увидала, как безумно и нелепо самообожание опьяненных собою творцов. Как розна и враждебна их деятельность, искания, идеалы. Поняла, что мое понимание индивидуализма, как выявление лучших ликов «Я» для уподобления Божественному, совершенно отлично от уродливых, маленьких выходок, доходящих до отвратительной карикатуры, выражающих своеобразное понимание этого credo всей почти литературной молодежи. Это примитивное понятие индивидуализма, как выискивания и придумывания отличий своих от других без всякой высшей цели, ужаснуло меня, ибо это великое течение, перегнанное в стихотворных колбочках самодовлеющих и безрелигиозных, к сожалению, часто талантливых сочинителей, обратилось в удушливые пары эстетства и т. д.

Куда же идти? С кем говорить? У кого учиться? Знаю один ответ: работать, читать. Но ведь жизнь трепещет, дрожит тут где-то… близко!.. И утомляет, и ужасает, и безнравственным представляется вынужденное, озлобленное одиночество. Тяжело созерцать, как злые цветы вырастают в богатой скрытыми силами любви душе, но и боишься, и закрываешь рукою другие, горячие и медовые – не нужные никому…

А голубые объятья ласкают очи мои, а там за забором дрожат, ввысь порываясь, красные и синие шары воздушные…

Откликнетесь ли Вы?

Первое свое сравнительно большое произведение посвятила я Вам – ибо благодаря Вашей III-ей жемчужной симфонии взялась я за перо. Захотите ли Вы принять этот ничтожный робкий венок?

Прочтите. Скажите свой отзыв строго-строгий. Он для меня был бы так важен!

Небо темнеет… Кончаю.

Я отвязываю свой трепещущий, ввысь рвущийся шар воздушный и пускаю безбоязненно к небесам.

P.S. Конечно, знаю, насколько ничтожна и неинтересна я в Ваших глазах. Но встречаясь с Вами еще хоть 10 лет, в З<олотом> Р<уне> и т. д., могла ли бы я Вам показаться интересной, достойной внимания?

Адрес мой:

Камер-коллежский вал против 5-ой Рогожской у<лицы> Нижегор<одской> жел<езной> дор<оги>. № 3. Любови Никитичне Столица. [20]

Безмятежный, непосредственный тон начала письма контрастирует с его содержанием, в котором звучат и неверие в выбранный путь, и горечь от крушения прежних кумиров, но в целом оно пока не свидетельствует о разрыве с символизмом. Признаваясь в любви к творчеству Белого, поэтесса правдива и искренна: поэзия и философия Белого, действительно, оказали большое влияние на ее будущее поэтическое творчество.

14 апреля 1907 г. на лекции А. Белого в Политехническом музее Н. Петровская выстрелила в Брюсова, благодаря чему их взаимоотношения получили общественную огласку. Петровская уехала для лечения за границу. Роман Столицы с Брюсовым оказался быстротечным: 7-м мая 1907 г. датируется ее прощальная записка.

Вскоре Столица, поняв «свою идейную чуждость» символизму, на время отходит от московской литературной среды, пытаясь самостоятельно найти свой путь в литературе. Результатом «затворничества» стала ее первая книга стихов «Раиня» (М., 1908), не прошедшая незамеченной. Доброжелательным, хотя и не лишенным иронии, был отзыв Иннокентия Анненского, начинающийся признанием: «Любовь Столица страшна мне яркой чувственностью, осязаемостью своих видений». Анненский отметил не только погрешности, но и несомненные признаки мастерства начинающей поэтессы – точность и многозначность эпитетов, соответствие темы выбранному стихотворному размеру. «Как хотите… Но если, точно, когда-нибудь женщины на Кифероне или Парнассе выстрадали своего бога, своего Вакха… а это был исконно их женский бог, жрецами потом от них лишь отобранный… то в этой толпе женщин хоть раз была и Любовь Столица, или… под луною нет справедливости», – заключал Анненский, причисляя поэтессу к вакханкам, или, как говорили тогда, «мэнадам». Были и более резкие отклики, например поэта Юрия Верховского: «явное незнание простого языка и щегольство ужасающими неологизмами, <…> игра чудовищными эпитетами; беспомощное построение фразы и высокомерное презрение к грамматике», отсутствие «религиозного искания», «поверхностный чужой пантеизм, примитивно перенятая эротика».

Особенно значимым для молодой поэтессы стало ее знакомство с петербургским поэтом и критиком Максимилианом Волошиным, которого также заинтересовала ее первая книга. Известна роль Волошина в жизни и творчестве начинающей поэтессы Марины Цветаевой. Следил он и за творчеством Столицы, навещая ее в Москве одновременно с Цветаевой. Увидев ее впервые в 1907 г. в редакции «Золотого Руна», Волошин отметил в дневнике:

Из литературных впечатлений. Молоденькая поэтесса Любовь Столица с московским розовым лицом и в голландском бархатном капоре. Рябушинский говорит про нее, что она «бальзаковского возраста», желая этим определить ее крайнюю юность. Она говорит мне:

– Теперь я изучаю только старых поэтов. Вот Валерия Брюсова. Но что же, он мне кажется современником Пушкина. На них обоих голубая дымка. [25]

Новая встреча состоялась по инициативе Волошина в марте 1909 г. Завязалась беседа, оба поэта читали свои стихи. Столица подарила Волошину свою «Раиню» с дарственной надписью: «Максимилиану Волошину – Любовь Столица. Спасибо Вам. 1909, весна». Встреча произвела на поэтессу сильное впечатление, но и вызвала тревогу («Пишу Вам потому, что мне показалось, будто Вы во мне что-то принимаете, а что-то нет. А то и другое живо во мне неотрывно <…>»). Она посылает Волошину подборку новых стихов, тщетно целый месяц ждет ответа и 1 июня вновь обращается к нему с письмом:

Ваше увлечение молодой «силой», как и можно было предвидеть, окончилось… А что может быть хуже строптивой и непонятной ученицы?!
Любовь Столица

Но и я права, если возмущаюсь столь невероятным, нелепым концом нашей встречи, которая была поистине прекрасна своей неожиданностью и искренностью.

Я хотела Вам написать тотчас же после нашего последнего бестолкового свидания – что-то огненное, необузданное, да, слава Богу, вспомнила, что модернисты – люди выдержанные, убийственно-хладнокровные, так сказать, и каждое свое писаное слово ценят на вес золота. Ведь молила же я Бальмонта об ответе, а он похваливал мою книгу про себя, да преспокойно помалкивал! Нет, очевидно, моему злополучию в литературных сближениях еще не суждено кончиться. А сейчас мне это кажется особенно досадным, сейчас, когда вокруг меня всё зелено, золото, молодо, когда меня обняла, закачала, закружила северная весна – сладостная услада… <…>

Теперь серьезно. Жизнь моя последнее время была полна целиком – Вашим неожиданным сочувствием, благословенным вмешательством! Сколько мне грезилось, думалось… Нет предела моей наивности: я ведь и впрямь подумала, что нашла друга по искусству!

Или это вправду так?..

Или Вы потеряли адрес? Так вот Вам он:

Г. Богородск Моск<овской> губ<ернии>. Лавка Камзолова. Имение Ершова «Стрелица». Можно в Москву.

Мне так ценно Ваше мнение, что, не зная, по-прежнему ли Вы желаете иметь мои произведения, посылаю последние стихи, где я попыталась вернуться к лирике. [28]

В посланных Волошину подборках новых стихов поражает их масштабность: циклы песен на фольклорные темы, героические античные образы, использование гекзаметра.

Письмо-отзыв Волошина неизвестно. Из следующего письма Столицы видно, что его ответ был суровым, но продиктованным заботой о ней – желанием предостеречь от ложного, искусственного, поддельного. Предчувствия не обманули Столицу: ее поэзия оказалась чужда Волошину, как, впрочем, и большинству критиков-модернистов. Поэтесса предпринимает попытку защитить свой путь в искусстве и свое творчество.

19 8 09 г.
Любовь Столица

Стрелица

VIII

2 часа ночи

Я отвечаю Вам тотчас же, т. к. боюсь, что после не соберусь этого так легко сделать и подам повод думать, что я обиделась (?!). Наоборот, очень благодарна Вам за письмо, п<отому> ч<то> оно глубоко заботливо. Пишу же, однако, единственно из-за того, что люблю правду, а Ваша «неприятная правда» – все-таки неправда, хотя и искренняя. Других же причин писать (кроме еще выставленной в начале) у меня, конечно, быть не могло: беспокоить Вас безобразной литературой и нелепыми «разговорами» поистине невежливо. Поэтому простите.

Представьте только, что это Вас упрекают в малой любви и скупых жертвах искусству, что это Вам ставят на вид беззастенчивое самоупражнение его священными реликвиями – и Вы признаете, что не всегда возможно молчание даже для поэта «под сомнением».

Вы говорите, что 1) «только то Вы сможете воплотить в слове, от осуществления чего откажетесь в жизни», что «истинная литература – монастырь» и что «надо променять жизнь на литературу».

Но представьте себе – это именно так и есть. Что у меня нет никакой иной жизни, кроме жизни стихов и в стихах. Что то «одиночество», та благодетельная замкнутость, которые Вы мне советуете – исключительный удел мой в продолжение 2-х, 3-х лет, т. е. тех лет, которыми связана я с творчеством. Вы, наконец, совершенно ошибаетесь, предполагая, что мне есть на что «расплескиваться». Увы! В моем существовании не было ни Петербурга, ни Парижа. Несколько выездов в «Золотое Руно», от которых потом я отказалась, не приняв так же Вашей хорошо сделанной литературы, как Вы не приняли моей плохой. Согласитесь, это не совсем дисгармонировало с «настоящим» непосредственным существом варварки, особливо принимая во внимание печальную участь остаться одной.

Теперь зато моя жизнь, вероятно, очень похожа на Вашу. (Мысли и книги, книги и стихи). Вся разница только в том, что Вы – символист и живете в крымском имении, а я – реалистка и живу в русской деревне. Но я думаю, что именно вследствие этой разницы мне нужна иная среда не самоуглубления, а наблюдения , – т. е. жизнь. Поэтому, коль скоро это нужно для литературы, я отвергаю жизнь.

…Всё мое мучение последних месяцев – это как раз поиски взаимности.

Да и что значит вносить жизнь в литературу? Они нераздельно слиты (для творца), как цифра 8. Разграничишь, будет 2 нуля.

Вы говорите, что 2) я свою женственность не жертвую слову, а напротив, слово хочу превратить в одно из украшений, что мои стихи – варварский убор. «Пусть Ваша женская сила целиком уйдет в поэзию», – советуете Вы.

Разумеется, Вы не поверите, если я скажу, что меньше всех дорожу «показной женственностью», но что, правда, облекаюсь в нее, как в платье, когда приходится быть в гостиной, а не в лесу. Что же касается кокетничанья стихами – то вы прекрасно знаете моих неуклюжих, но бесконечно невинных в этом отношении «Периклов» и «Афин». Относительно же моих последних «стекляшек» замечу только, что в них действительно дурно то, от чего я не успела отделаться, как от личного, т. е. лирика XX века.

Но Вы, может быть, не забыли, что моя мечта – это уйти целиком в эпос, в безымянную старинную песню (лад которой я сейчас изучаю), где я, не жалеючи, исчезну совсем как «женщина», а буду просто голосистой запевалой. Но Вы, помнится, бранили меня и за тяготение к эпосу.

Почему же у меня в таком случае «плохая литература»? Именно от недостатка жизненных токов извне, отчего их избытки внутри необузданно, несдержанно (кстати, говоря о сдержанности, я подразумевала ее в человеческих отношениях, а не в творческом состоянии) выливаются в стихах. И еще оттого, что мне приходится быть самоучкой и делать непростительные ошибки там, где Гумилевы и Диски <так! следует «Диксы». – Л.Д .>, счастливые! не сделают.

У книг я училась – и со вредом для себя. Мне надо только одно: свободное, постоянное, доброхотное общение с поэтами. Но товарищи мои еще, очевидно, не родились, а учители?

Разве могут они по-эллински быть терпеливы и любовны до конца?

Мне кажется еще, что Вы не могли отрешиться от известного своего шаблона суждений, встретившись со мной. Вы составили свое мнение по мелочам, словно строили геометрическую фигуру по точкам. Но ведь круг – простейшая фигура составляется из бесконечного числа сторон – точек! Но ведь Вы имели дело не со сложным, но подобным другим поэтам Вашей школы!

Я – очень проста, неучена и потому озадачила Вас наружной дисгармонией. Это была уступка Вам же, необходимая для первого сближения, и которая в будущем, конечно, не понадобилась бы. Сознаюсь, я старалась приспособиться к Вам , и это мне казалось плохим и неловким, как и Вам. Но было ли бы лучше, если бы случилось иначе?

Ведь тогда пришлось бы приспосабливаться Вам ко мне ! Вам бы пришлось найти меня в подлинном русском (простите за вульгаризм!) просторе, где и я – подлинная, Вам пришлось бы убедиться, что «вынашивание внутри себя» совсем уж не так нужно для моего искусства, как коренная связь с первобытной природой и славянским бытом, как насущная правда религии дикаря. Поверьте, всё это только оттого стало так безвкусно-идейным, варварски-кощунственным, что так кричит культурное большинство. Придут и иные времена, будут и иные песни, и иное отношение к задачам творчества. Ведь не последнее же слово – великолепный парадокс декадентов!

Но ведь и к Вашей литературе не идут Ваши русые кудри и простое лицо Садко, как к моей локоны a la Сомов и кокетство!

Конечно, теперь обидитесь Вы, и я наперед сознаюсь, что сказала неправду, хотя она, вероятно, не менее добра и искрення, чем Ваша.

Может быть, Вы все-таки думаете, что я обиделась, хотя и не сразу, и не совсем?

Во всяком случае, я в первый раз сказала Вам, что должна была.

Говорить «до свиданья», согласитесь, мне теперь не слишком-то удобно, хотя я его хочу, больше чем когда. [29]

Невозможно переоценить значение этого документа для понимания личности и творческих задач поэтессы.

Печатный отзыв Волошина о «Раине» был великодушным и обнадеживающим: «Книга Любови Столицы “Раиня” несла в себе очень серьезные обещания. Многое в ней очаровывало своей свежестью и подлинностью. Ее новая обещанная книга “Лада” покажет, справедливы ли были эти надежды».

Второй сборник стихов Столицы «Лада» (1912) вслед за «Раиней» развивал тему «мировой девичьей души» от ее буйной (в значении изобильной) красоты и силы до конкретного воплощения в образах и типах русской женщины. Подобно художнику, поэтесса выбирает жанр, разрабатывает композицию стихотворения-картины и живописует намеченные темы и образы. Вероятно, особая художественность поэтического таланта Столицы была связана не просто с любовью к живописи, но и с наличием художественного дарования. Возможно также влияние на нее брата-художника, о судьбе живописного наследия которого сведений не сохранилось. Алексей Никитич Ершов (1885–1942), окончив реальное училище, в 1904–1906 гг. учился живописи в художественном училище у Н.Ф. Холявина (Халявина, 1869–1947), затем во Франции в Академии художеств. Материальную поддержку ему в этой непродолжительной – всего полгода – поездке в Париж оказал его родственник, известный художник Константин Алексеевич Коровин. По возвращении из Франции Ершов учился в художественной школе С.Ю. Жуковского. Под влиянием сестры начал писать и опубликовал несколько рассказов.

Неслучайно появление статьи Столицы «Радуга» о выставке группы «Голубая роза» – художниках С. Судейкине, Н. и В. Милиоти, П. Кузнецове, Н. Сапунове. Трудно определить жанр ее выступления. Пафос его составило эмоционально-поэтическое проникновение в то невыразимое, что составляло новое содержание этого мистико-импрессионистического направления. Близким было ей и творчество В.Э. Борисова-Мусатова, последователями которого являлись члены «Голубой розы». Не исключено и личное знакомство Столицы с Борисовым-Мусатовым, поскольку он был другом Н.Ф. Холявина – учителя брата. Его памяти Столица посвятила «Этюд на клавикордах» – стихотворение в прозе, представляющее собой необычную попытку передать ритмику и звучание красок.

По своей художественной выразительности раннее творчество Столицы оказалось созвучным московскому живописному символизму и во многом совпадало с ним по задачам. Эмоциональность, доходящая до экспрессивности, попытки передать состояние души, декоративность и театральность композиции при мастерском владении формой – эти отличительные черты нового живописного направления нашли отражение и в поэзии Столицы. Вполне объяснимо, что в оформлении ее книг участвовали известные художники Н.П. Крымов, А.А. Арапов (члены «Голубой розы») и С.Т. Конёнков.

Будучи участницей знаменитого «Альманаха» символистского издательства «Мусагет» (1911), Столица не могла не обратить внимания на помещенные там же стихи начинающего поэта Сергея Клычкова, близкие ей по духу. Завязалось знакомство. В конце того же года познакомилась Столица и с давним другом Клычкова – талантливым художником и скульптором Сергеем Конёнковым, автором прекрасной обложки для книги «Лада». Наезжая из родной деревни Дубровки в Москву, Клычков останавливался в мастерской Конёнкова; тот в свою очередь гостил летом у друга на хуторе недалеко от Талдома.

Встреча в мастерской художника носила дружеский, демократический характер. Сохранилось яркое описание того впечатления, которое произвела поэтесса на своих новых друзей:

Знаешь, с кем познакомился, – с Любовью! О!!! С Любовью Столицей! Что-то страшно роковое в ее фамилии – всё время поет о деревне, а – Столица (если верить Бальзаку…), да муж зовет вдобавок не Любочкой, не Любашей, как делают это тысячи наших добрых знакомых, а – Любанью! Да, но – Любань – тоже город! Шутки прочь, а красивая, пышная женщина и недурной талант! Мне пока что очень хорошо в ее обществе, позволяет объясняться в любви, целовать руки (в перчатках) и долго держать их в своих. Между нами – она обещала (вероломная!) полюбить меня! Прекрасная женщина, как она поет песни, как пляшет с косыночкой, притопатывает английскими каблучками – прелесть! Видишь, какая география: захотелось ей познакомиться с Сергеем Конёнковым – пошли, а тот дурень бутылки пустые на погост отправлял, печален, как бес, прищемивший хвост, и хитр, как лисица, съевшая курицу, – пьян! Дело за небольшим, Любовь стихи прочитала о Спасе (дивно!), Конёнков Сергей полетел на лихаче за красным! Наломились все впору, пели, дурили, поехали к ней за мужем, за братом (славные ребята), в Мусагет – за Кожебаткиным – покутили, бывало, в «Баре». Я, представь, пел, и все нашли, что у меня не только пиитический талант, но и голос недурен! Этак так вот: – тенором! Наутро проснулись – я и Сережа другой, от тяжкой думы и любящей жены поседевший – оба, ой, ой, стыдно же – втрескались! «Ты», говорит, «как»? «Да так», отвечал я, и… пошли к телефону, приглашать на лепку прекрасную Любовь! С той поры я боюсь за Сергея старшего и со страхом гляжу на его опитое лицо и лохматую бороду! Только всё это между нами – ни гугу – никому, ни там, ни – если приедешь ко мне летом! Бедная женка, она по-прежнему его будет кусать, ни о чем не подозревая! [35]

В предисловии к сборнику «Лада» Столица обращалась к читателям с просьбой не воспринимать ее стихи лишь как фольклорные зарисовки. Несмотря на наличие архаизмов и песенную основу ее стихов, в живом и подлинном переживании описываемого ею образа скрыты собственные чувства и ощущения. В связи с этим сборник «Лада» интересен не только с художественной точки зрения, но и как поэтическое воплощение души автора.

В этот самый счастливый период своей жизни Столица обратилась к народной языческой стихии с ее природным и космическим универсализмом. Присущая русскому народному творчеству стихия праздника – с его играми, песнями, плясками, буйным весельем и обрядовыми гуляньями – давала возможность поэтессе выразить свое мироощущение, основой которого стала стихия молодой здоровой чувственности и жажда любви. Лада – семейное женское божество, которое просили о добром муже и о счастье в браке, – как нельзя лучше выражала идеал женской души и ее природы, каким его ощущала Столица. Несмотря на то, что это стилизация, в поэтическом отношении «Лада» сделана мастерски: классическая ясность стиха, живописность и зримость художественных образов, светлый и радостный колорит картины изображаемого мира, подлинный эмоциональный заряд – несомненные достижения Столицы. Упрекнуть ее можно было только, пожалуй, в излишней продуманности изложения материала и в некотором однообразии поэтических приемов.

После драматического закрытия «Золотого Руна» Столица хотя и отходит на некоторое время от литературной среды, но не теряет связей с Белым, Блоком, Брюсовым, Волошиным, даря им свои книги и состоя с ними в переписке. Если Брюсов был для нее учителем, то Александр Блок воспринимался ею как необычайное явление в русской поэзии, близкое ей по духу и в то же время непостижимое. К сожалению, сохранилось лишь одно ее письмо Блоку, но оно хорошо отражает всю сложность их взаимоотношений:

1912 года 14-го февраля
Любовь Столица [38]

Москва

Многоуважаемый Александр Александрович!

Простите, что посылаю Вам свою «Раиню» без надписи, боюсь выражусь снова неудачно на Ваш взгляд, а писать банальности Вам – мне как-то не хочется. Кстати, сравнивая Ваши стихи с «черными розами», я ничуть не пыталась охарактеризовать их в целом, а просто с некоторым поэтическим легкомыслием взяла Ваш же особенно восхитивший меня образ (из «Ночных часов»).

То, что моя книга окажется в большей части своей Вам чужда – я знала заранее: это видно из того же злосчастного четверостишия…

Но ждать выхода 3-ей книги, которая, как более строгая и скорбная, будет, мне думается, Вам ближе, – мне показалось долго. Я же столько часов своей жизни провела в наслаждении Вашей поэзией, что было бы даже несправедливым не принести Вам какого-либо дара.

С уважением

«Злосчастное четверостишие» на книге «Лада» гласит:

Александру Блоку – Любовь Столица.

Вы рассыпаете черные розы Сладких и страшных, как полночь стихов — Я же зеленою ветвью березы Вею Вам шелест улыбчивых снов…

Сохранилась и книга «Русь» с дарственной надписью:

Александру Блок – необычайному певцу –
Любовь Столица

необычайной Руси –
1914 года ноября 21-го дня. [40]

верная в любви к его творениям

Свое отношение к поэзии Блока Столица выразила в статье «Христианнейший поэт ХХ века». Несмотря на кажущуюся чрезмерность определений, статья эта очень важна для понимания близости поэзии Блока так называемым поэтам из народа. Для них центром притяжения в современной поэзии делали Блока именно народность и религиозность, провозглашаемые Столицей как основные черты его поэзии:

По-моему, А. Блок глубоко народен, подлинно общественен, а потому особенно у нас на Руси, и особенно ныне чрезвычайно нужен и полезен.

Во-первых, дух блоковских произведений с самого начала его творчества и до сей поры неизменно, неуклонно, непоколебимо христианский. <…>

Блок с юности – избранный служитель Богоматери, ревнивейший причетник в ее храме, <…> вернейший живописец икон ее, <…> нежнейший чтец ее канона. <…> Отсюда то особое светлое долженствование, та грядущая любовная мораль, то новое высокое учение, что струится ручьем со страниц его книг, что тянется лучами за каждой строфой его. <…> Стих его – девиз будущего чудного ордена рыцарей «вечной Розы» и «ночной Фиалки». Песнь его – клич дивного войска юных витязей, защитников Руси от тьмы и неправды, как встарь от лихой татарвы. Вот отчего я называю поэзию А. Блока в глубокой степени общественной и учительной. Вот отчего считаю я ее особенно нужной теперь, в годы слабейшей нравственности и сильнейшей безыдейности. [41]

Возвышенно-религиозный тон статьи неслучаен. Редактором-издателем журнала «Новое вино» был Иона Брихничев (1879–1968) – известный религиозный деятель, публицист, философ, поэт. Подвергался преследованиям за свою антицерковную (секта голгофских христиан) и публицистическую (народничество и социализм) деятельность. В 1910–1913 гг. жил в Москве, был близок философским кругам (последователи Н.Ф. Федорова), писателям-символистам (В. Брюсов, А. Блок, С. Городецкий), писателям из народа (Н. Клюев).

В том же «Новом вине» Столица помещает статью «О певце-брате» – о Николае Клюеве. Она дала высокую оценку его первым книгам «Сосен перезвон» и «Братские песни», несомненно, близким ей по духу и по содержанию:

Но вот совсем внезапно, совсем чудесно открывается склоненным над книгою очам прекрасное волнующееся озеро молодого глубокого таланта, живой цветущий луг нового самобытного дарования.

Я говорю о замечательном литературном явлении последнего времени – о необычайной, нечаянно-радостной поэзии Николая Клюева. [42]

В объявлении на сборнике «Лада» сообщалось, что готовится к печати «Спас» – третья книга стихов и «Деревня» – четвертая книга стихов. «Спас» впоследствии назывался пятой книгой, т. е. следующей после «Лазоревого острова». «Деревня» же, судя по всему, – раннее заглавие третьей книги «Русь», вершине дореволюционного творчества Столицы. В этом сборнике стихотворений в полной мере проявился ее исключительный дар зримости создаваемых образов, отмеченный при вхождении Столицы в литературу таким утонченнейшим поэтом и критиком, как И. Анненский, для которого подобная зрелищность была, по-видимому, непереносима.

«Русь», созданная Столицей, – это целый ряд художественных картин, тщательно продуманных по композиции, цвету, системе образов и подбору предметов. Здесь не хочется говорить об однообразии приемов, скорее это единообразие стиля автора, приняв который, начинаешь понимать сложность замысла книги и мастерство его воплощения. У современников тематическая заданность и программность книги вызывала неодобрение, но отмечаемые эпический взгляд на природу, богатство изобразительных средств, пресловутые «малявинские краски» свидетельствовали о признании.

Мифологизированная древняя Русь дает поэтессе возможность отойти от классичности литературного языка: она начинает использовать архаичную и народную лексику, сознательно нарушая при этом правила грамматики, ударения и т. п., что создает впечатление изломанности, а порой и неграмотности языка. Оправдывается этот непростой путь любовью Столицы к древнему русскому слову и ее глубоким знакомством с древнерусской письменностью и русским фольклором. В то же время «Русь» завершила важный этап творчества Столицы, к которому следует отнести также «Сказку о нежной княжне и княжиче Снегуре» (1913), «Песнь о Золотой Олоне» (1914), «Сказку о молодецкой рукавичке и о нежити-невеличке» (1916). В этих произведениях находит свое воплощение интерес Столицы к русскому фольклору, сказкам и мифам.

Этот период ее творчества совпал с подъемом русского, или славянского, возрождения в искусстве в целом и в поэзии в частности, оказавшегося особенно востребованным чуть позже, в годы Первой мировой войны. Насколько глубинным и естественным было новое направление для Столицы? Было ли ее увлечение славянской темой истинным или явилось данью времени и моде?

Появление в кругу Столицы молодых и сильных талантов – С. Клычкова, Н. Клюева, С. Есенина, Д. Семеновского, – обладавших подлинной «земляной» силой, ставило ее с ними в один ряд. В статьях о Блоке, Клюеве, о других поэтах (А.Н. Толстой, А.К. Герцык, С.М. Городецкий) Столица выступила как идеолог нового направления и сформулировала основные тезисы этой только начинавшей формироваться школы:

Всё это – поэты, очень разные по силе творческих возможностей и по количеству творческих осуществлений, но одинаковые в своем устремлении к творчеству в духе подлинного глубинного славянства. Искусство поэтов этой школы, во-первых, народное, т. е. оно обращается к живому источнику песни, от лирики к эпосу, от личного к общему. Во-вторых, это искусство – земляное, т. е. оно возвращается к матери – сырой земле, от города к деревне, от механичного к стихийному. Наконец, в-третьих, искусство это – религиозное (языческое ли, христианское ли, церковное ли, сектантское ли), но влекущееся от нигилизма к вере, от человеческого к божественному. Поэтому оно разрабатывает славянскую мифологию и русскую космогонию, изучает былинные сказы и духовные стихи… Это – в содержании. И стремится обновить европейское версификаторство введением в него русского песенного лада. Это – в форме. ХСтолица Л. О славянском возрождении в поэзии // Столичная молва. 1915. № 447, 12 окт. С. 3.Ъ

В то же время личные отношения Столицы с поэтами из народа складывались не просто. Для Клычкова, например, встреча с поэтессой стала роковой. Рассказанный им эпизод интересен тем, что не только дает выразительные портреты двух поэтов, но и поражает удивительным провидением тайной сути личности поэтессы.

В тот же вечер ветер понес меня к Столице Русской Поэзии – к Любани-Столице. Увидишь, милый друг, Столицу, не захочешь в провинцию! Она угощала меня с «подносом» красным вином, в ресторан ездили, и я у нее ночевал! Она мне говорила, я слушал, было часа 4, муж пошел спать в иные палаты, я – в опочивальне богатырской, мне было немножко… стыдно! Она говорила мне, что я не люблю ее (это правда), что после я буду сетовать на свое сердце за то, что оно вопреки обычаю обошло ее заставу! Она поцеловала меня в самые уста и… мне еще раз было несказанно совестно! Понимаешь, милый друг, я никак не думал, что дело может принять столь крутой поворот, при том: рядом спит ее сынок, через комнату муж – не пойму, как можно так удивительно верить, так спокойно спать и, пожалуй, еще так безнадежно любить, так преданно, как любит ее муж. Любань – прекрасная женщина, редкая душа, ясный, сильный талант, – но у нее прошла молодость, а что, что ее заменит, и потому прежде всего она несчастна! Странная она, ясная до слепоты, звонкая до немоты – вампир! Такая женщина заберется в душу, и будет душа после нее пустое стойло, будешь душой перекати-поле! Ни цветиков на нем не вырастет новых, а старые повяли! Слава Богу, что я в нее не влюбился! – Мы просидели до утра, прощаясь она сказала: трус! Я спал как никогда, и мне грезился ерундовый сон: будто ведут меня в райскую обитель под руки… два городовых, муж Столицы – стоит сбоку на высокой горе с длинной трубой, обращенной на Восток (он играет на трубе: оперы, танцы, и недурной музыкант), неистово трубит, надувши щеки до ужаса, а я безнадежно плачу и всё показываю ему на утреннею звезду, которая, несомненно, была – то колечко с белой руки Любани, которым я играл накануне! Кончился этот сон тем, что я проснулся вечером почти, муж сходил на работу и скоро снова будет трубить – мне стало стыдно! Милая Любань, ведь ты тоже не любишь меня! Зачем же, ой стыдно, стыдно, полюбил бы, посадила бы ты меня на цепочку от часов к ножке своего письменного стола, и стал бы мурлыкать тебе: я неискусен, молод и печален: Полно небо туч и грома, полно море волн и гула, полон лес дремучий шума, а душа… полна печали, отуманена истомой, запенёна светлой думой! [45]

Удивителен «ерундовый» сон Клычкова тем, что в нем нашли отражение темы будущих произведений Столицы: райская обитель с архангелом – сюжет поэмы «Лазорь чудный», звезда от Востока – так будет названа ею драма в стихах (1918). Всё это несомненные свидетельства проникновения в духовный мир поэтессы.

Личность и творчество Столицы вызвали у Клычкова не только неподдельный интерес, но и вдохновили его на создание цикла стихотворений «Садко», посвященный поэтессе.

Приведенные свидетельства дружеской близости поэтов подтверждаются и во многом были определены сходством в тематике и образах их раннего творчества, тождеством колорита их поэзии, совпадением их творческого мироощущения. Однако уже через полгода после знакомства Клычков высказывает критические замечания о творчестве Столицы:

<…> Был я в Москве. Любовь пишет, как и прежде, хорошо! Но мне почему-то кажется все-таки: хорошо, вот как хорошо, дальше прямо некуда, – и солнышко – хлеб на небесном блюде, и береза – паренек, и звон колокольный, и… – ну да что баять, сам слыхивал, – а вот кажется мне, что качается у нее на шляпе прекрасное… павлинье перо! Ее поэзия напоминает мне ушедшую квашню: теста много, а блинов мало! Ибо прекрасно это говорил Толстой про другой случай, очевидно очень близкий, что-де «это так ярко написано, что все образы от этого теряют свой аромат». А она – прежде всего чрезмерно ярка! Свет – слепит, солнце, тушащее самого <так!> себя! [47]

О своем увлечении красивым статным «иноком» и о его «целомудренности» в ответ на ее чувства Столица, по-видимому, не забыла. Впоследствии она весьма невысоко оценила его раннюю поэзию:

Близко к Клюеву «Лесных былей» стоит Сергей Клычков, выпустивший два сборника: «Песни» и «Потаенный сад». Обе эти книги, собственно говоря, составляют одну по темам, вдохновлявшим автора, и по манере его стихосложения. Это – несколько кустарные сказки-присказки про царевен-королевен, богатырей, пастушков и гусляров. Тут – бухарские платки и великанские венцы, золототканые шатры и ковры, речка-быстротечка и бирюзовое колечко… Правда, муза Клычкова не Бог весть какая мудреная, правда, поэт во второй книге, как и в первой, не может еще выкарабкаться из какого-то лубочного краснобайства, но правда и то, что народничество его искреннее и хорошее, да и лад его простой и родной. [48]

Еще более показателен пример с начинающим поэтом из народа Дмитрием Семеновским (1894–1960), которого через посредство А.М. Горького финансировал и контролировал Московский комитет РСДРП. Семеновский в 1913 г. посещал литературные собрания на квартире Столицы, которые назывались «Золотая Гроздь». О времяпрепровождении молодого поэта Горькому сообщалось следующее:

Семеновского стараюсь устроить, если не удастся – извещу Вас. Пока забочусь о том, чтобы он не нуждался. Он часто ходит к Любови Столице. Рассказывал о ее вечеринке, которая почему-то называлась «гроздь». Каждому входящему подавали написанное приветствие, он выпивал бокал чего-то, и голову его венчали венком из виноградных листьев. Все много пили, ели, танцевали, между прочим говорили стихи. Д[митрий] Н[иколаевич] иронизирует по этому поводу и даже под влиянием вечеринки написал стихи «Пошлость» и «Самоубийца», но туда его все-таки тянет, а к Силычу <Алексей Силыч Новиков-Прибой. – Л.Д. >, например, не идет.

Я понимаю его увлечение этой мишурой. Ему 19 лет, он имеет успех, – всё бы это было не опасно, если бы он не был таким слабохарактерным, пассивным и если бы у него не было микроба самомнения. [49]

И социальные, и идеологические различия (Клычков, как известно, был участником революционных событий в Москве в 1905 г.) не могли не отразиться на отношениях Столицы с писателями из народа. Но, пожалуй, главной причиной отчуждения была книжная, городская культура поэтессы, справедливо и тонко подмеченная Вадимом Шершеневичем:

<…> Любови Столице ужасно хочется писать о деревне; а она – самая типичная горожанка.

Она пишет о деревне с принуждением, деревня ей чужда. Все настоящие стихи Столицы должны быть в городе. Ей очень хочется полюбить деревню, Столица убеждает себя в том, что она любит деревню, но всё это только опечатка души.

Столица – это яркая иллюстрация именно такой опечатки внутренней; всё ее творчество – это упорная борьба любви к городу с принуждением к любви к деревням. Любовь Столица хочет уйти от современного машинизма в деревню, даже не в современную, а в сказочную, к Ладе, в миф. Она хочет стать подобной гамсуновскому Глану, но это именно тот Глан, которого надо привязать веревкой к деревне, чтобы он не убежал в город.

Вот именно потому, что Столица рвется в город и нехотя понукает свое творчество к деревне, поэтому и происходит то мнимое безвкусие, в котором ее упрекали критики. Это не безвкусие, не бесстилие, это определенный стиль; я бы сказал, что это стиль частушки, фабричной песенки. Фабричная песня характеризуется смешением деревенского с городским, первобытности с цивилизацией. Таково и творчество Любови Столицы, и в этом его своебразная прелесть. Фабричная песня имеет свое право на существование наравне с народной песнью. И если от деревенского Столица взяла свою певучесть, образы, то откуда же, как не от города, ее великолепная форма, тонкость техники и самое устремление к адамизму, к раю. Стремление к первобытности может возникнуть только в городе, и я уверен, что если бы Столица смогла полюбить деревню, она стала бы мечтать о… городе.

Всё творчество Столицы – это самораздирание между близким городом и далекой деревней. [50]

У Ершовых было имение (дача) Стрелица и несколько десятин земли в Богородском уезде близ деревни Большое Буньково. Район этот славился многочисленными ткацкими фабриками, общинами старообрядцев. Здесь прошли детство и юность Столицы, именно в полудеревенской, фабричной среде искала она свои впечатления о народном идеале. Поэтому полной неожиданностью и несомненным новаторством поэтессы явилось то, что таким обогащенным традицией языком она пишет роман в стихах о современной жизни «Елена Деева». Пожалуй, именно с героини этого романа начинается в поэзии Столицы целый ряд женских образов, преимущественно трагических, но светлых, сильных и ярких.

Образ Елены Деевой был близок и дорог поэтессе, о чем свидетельствует дарственная надпись: «Дорогой, горячо любимой матери, в которой есть кровь Деевых, всегда ее Люба. 1915. Декабрь.

Рождество». Возможно, для своей героини она взяла девичью фамилию матери, да и в описание быта и воспитания Елены – дочери современного Замоскворечья, человека свободных взглядов, свободного образа жизни, свободной любви – внесла, по-видимому, немало автобиографического.

Роман имел выдающийся успех. Способствовали этому, вопреки надуманной фабуле, яркие, запоминающиеся картины Москвы, ее неповторимый дух старины и самобытный говор, любовно запечатленные поэтессой. Роман за короткое время выдержал несколько изданий и даже был экранизирован. Фильм «Елена Деева. (Дочь Замоскворечья). (Сердце, сердце, ты разбито)» (режиссер А. А. Чаргонин) вошел в список лучших фильмов сезона 1916 г. Вместе с тем критика неодобрительно отмечала присущий роману «стиль модерн, разведенный в русской литературе Вербицкой, Нагродской, Лаппо-Данилевской. Особый дамский снобизм с наркотиками, демонизмом и гаремом “для юношей”».

Постепенно складывается круг новых литературных знакомств Столицы. Произведения ее появляются на страницах многочисленных московских журналов, газет, литературных альманахов и сборников. Стихи Столицы привлекают внимание композиторов – Ф. Бенуа, Р. Глиэра, А. Гречанинова, И. Крыжановского, В. Ребикова.

Сохранилось несколько писем Столицы к выдающемуся композитору начала XX века Владимиру Ребикову (1866–1920), написавшему на ее стихи четыре ритмодекламации с сопровождением фортепиано, изданных по отдельности с одинаковым подзаголовком «Из цикла “Праздник в деревне”». Интерес, проявленный этим тонким и глубоким выразителем движений человеческой души к поэзии Столицы, – несомненное свидетельство подлинной ценности ее творчества.

Глубокоуважаемый Владимир Иванович!
Любовь Столица

Получила, хоть и с некоторым опозданием (я жила в имении), оба Ваши письма. Горячо благодарю за отзывы о моей поэзии и искренно радуюсь, что в ней есть кое-что могущее вдохновить музыканта. Я, лично, считаю музыку высочайшим видом искусства, а произведения ее творцов – высшей формой человеческого Гения. Как поэт интуитивный по преимуществу, я особое значение придаю элементу напевности, и желала бы, чтобы мои стихи давали людям наслаждение, сходственное с музыкальным – возвышеннейшим и чувственнейшим в одно и то же время.

С нетерпением жду появления в свет Вашего сочинения на мои Качели. Может быть, Вы (если Вас не тяготит такое заочное знакомство) черкнете мне, когда вздумается и захочется?

Буду всегда рада побеседовать с Вами, хотя бы только и письменно. С искренним уважением и расположением

P.S. Очень интересует меня, что еще из моих произведений находите Вы подходящим для музыкального воплощения?..
Л.С.

Адрес мой: Москва. Мясницкая, 24, кв. 6.

Любови Никитишне Столица [56]

Глубокоуважаемый и дорогой
Ваша Л. Столица

Владимир Иванович!

Приехала из деревни – и нашла с великой радостью Ваш удивительный подарок. Большое, самое искреннее и самое восторженное спасибо Вам за него! Потом получила и письмо с некоторыми пояснениями. Но для меня было уже всё ясно в Вашем истинно-талантливом произведении: и гуд качелей, и визг девок, всё понятно и приемлемо. Я даже удивилась, как Вы могли в этом сомневаться и думать, что кое-что мне покажется странным и чересчур новым. Это странное – здесь так нужно, это новое – так необходимо; оно прямо дополняет стихи, увеличивает, украшает их красоту, если она и впрямь существует. Вы не поверите, какое Вы сейчас пробудили во мне любопытство и радостное желание узнать еще другие Ваши музыкальные творения на мои темы!

Очень хотелось бы слышать хорошую ритмодекламацию. Некоторые актрисы очень ей заинтересовались, хотят попро<бо>вать. Не знаю, удастся ли… Еще раз низкий, благодарный привет и горячее спасибо!

P.S. Еще очень меня порадовало, что эти вещи удовлетворили Вас: самооценка художника – высшая хвала его делу! [57]

Многоуважаемый и дорогой Владимир Иванович!
Любовь Столица [59]

Что это Вы замолчали? Что это так долго нет мне весточки из прекрасной Ялты?

Боясь того, что почта теперь функционирует очень неправильно – и Вы не получили некоторых моих писем, – ответив на Ваши, заранее извиняюсь, сама тут, конечно, ни при чем.

В начале мая еду в Крым (в именье под Алупкой) и, если Вы ничего не будете иметь против, посещу Вас. Напишите мне, думаете ли Вы в мае быть в Ялте и не перемените ли адрес. Очень мне хочется поближе познакомиться с Вами и потолковать о том, что Вы мне предлагали, если не раздумали. Мысль о пьесе – давно уже у меня в голове, а с Вашим талантливым сотрудничеством, я с особым удовольствием принялась бы за работу. Между прочим, Ваши «Качели» в исполнении Гзовской были положительно гвоздем всех кабарэ этого сезона. [58] Привет! Жду Вашего ответа, который лучше бы послали Вы заказным.

Искренно уважающая

На вечерах у Столицы теперь часто бывают представители литературной и художественной интеллигенции. Свой кружок она назвала «Золотая Гроздь» и поначалу определила его как «маленькое интимное, жизненно-эстетическое общество».

Мэнадность, отмеченная И. Анненским в «Раине», получила дальнейшее развитие как в образе жизни Столицы, так и в ее творчестве. Особенно ярко это выразилось сначала в театрализованных собраниях «Золотой Грозди», а затем в ее обращении к драматургии. При этом выявляются два постоянных образа: мужской – женственного юноши, воплощения Диониса (Вакха), и женский – воплощение женщины-вакханки, лишенной традиционного образа жены и матери, свободной и экстатичной в своих чувствах и готовой погибнуть ради любви и свободы.

Вакх (Бахус) – одно из имен Диониса, бога растительности, виноградарства и виноделия. Соответственно, среди его атрибутов – виноградная гроздь, лоза. Но широко известна и символика винограда как атрибута райского сада, лозы и вина – как символов христианства. Младенец Христос изображался на коленях Девы Марии с виноградной кистью в руке. Этим и вызвано странное, на первый взгляд, сосуществование в поэтических образах Столицы ангельских и архангельских ликов и истинной религиозности, с одной стороны, и языческих экстатических страстей – с другой. Об этом вспоминали посетители «Золотой Грозди». Впервые посещающих заседания, вероятно, поражало необычное сочетание: обстановка дома в русском стиле – и античные наряды хозяйки и ее брата, русское хлебосольство – и вакхические оргии, гимны в античном стиле – и русские хороводы, которыми непременно заканчивались литературные чтения. Гостей встречал Алексей Никитич Ершов —

в венке из виноградных лоз на голове, с позолоченной чарой вина, которая подносилась каждому приходящему. <…> Любовь Никитична – хмельная и ярко дерзкая, с знакомым мне вакхическим выражением крупного лица, с орлиным властным носом, серыми, пристальными, распутными глазами, в круглом декольте с приколотой красной розой и античной перевязью на голове <…>

Длинные столы с деревянными, выточенными в псевдорусском кустарном стиле спинками широких скамей, убранство столов с такими же чарками и солонками подчеркивало мнимую национально-народную основу творчества хозяйки.

Большая чарка, обходя весь стол, сопровождалась застольной здравицей:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

На каждом приборе лежали приветственные стихи, соответствующие какой-нибудь характерной черте присутствующего гостя. Вели себя все, начиная с хозяйки, произносящей по общей просьбе разные стихотворные тосты, <…> весело, непринужденно, разговорчиво. <…> Здесь – все считали себя людьми одного круга, веселились и показывали таланты без задней мысли о конкуренции. После ужина все, в лоск пьяные, шли водить русский хоровод с поцелуями, с пеньем хором гимна «Золотой грозди» <…> [61]

Подтверждают и уточняют воспоминания Нины Серпинской свидетельства Владислава Ходасевича, также бывавшего на заседаниях:

Скажу по чести – пития были зверские, а продолжались они до утра – в столовой, в гостиной, в зале. Порой читались стихи, даже много стихов, подходящих к случаю, – только уже не все способны были их слушать. Бывали и пения хором, и пляски. Случалось, на «Золотой Грозди» завязывались и любовные истории. Перебывала же на «Золотой Грозди», кажется, вся литературная, художественная и театральная Москва. [62]

В отличие от Серпинской, которой в подобной организации собраний виделась претенциозность и даже вульгарность, что она объясняла демократическим происхождением хозяйки, актриса Лидия Рындина и через много лет отзывалась об этих вечерах с теплотой:

В Москве, вернее, под Москвой, сохранялся еще, перед революцией, пережиток старых лет – ямщицкое сословие. Было оно немногочисленно, но довольно строго держало свой особый уклад в жизни, уже сильно ушедшей от прошлого.

Меня познакомила с этим сословием поэтесса Любовь Столица, рожденная Ершова. <…>

Помню вечера «Золотой грозди», которые она устраивала: приглашения на них она посылала на белой карточке с золотой виноградной кистью сбоку. В уютной квартире выступали поэты, прозаики со своими произведениями, в числе их и хозяйка. В платье наподобие сарафана, на плечи накинут цветной платок, круглолицая, румяная, с широкой улыбкой на красивом лице. Говорила она свои стихи чуть нараспев, чудесным московским говором. Под конец вечера обычно брат хозяйки пел ямщицкие песни, аккомпанируя себе на гитаре. И над всем этим царил дух широкого русского хлебосольства. Не богатства, не роскоши, а именно хлебосольства. Это были приятные вечера, давно канувшие в вечность, как и вся тогдашняя московская жизнь с ее причудами и особенностями. [63]

Весьма важно свидетельство (к сожалению, единственное известное) самой хозяйки кружка об одном из заседаний:

Вчера у меня, на первом в этом сезоне собрании «Золотой Грозди» (это – маленькое интимное жизненно-эстетическое общество, организованное мной) – только и было разговоров, что о пресловутом футуристическом «Мезонине», да об уличных выступлениях раскрашенных Ларионова и его присных. Но вся эта шумиха, по-моему, очень несущественна, и уже всей, даже наилюбопытнейшей публике, кажется, весьма приелась. [64]

Собиралось на заседаниях «Золотой Грозди» иногда до сорока человек, многим из них Столица посвятила стихотворения, надписала свои книги. Среди них – художник А. Арапов, поэт и переводчик И. Белоусов, поэтесса Л. Копылова, поэт и журналист Н. Рыковский, критик А. Смирнов, поэт В. Шершеневич. Из числа «знаменитостей», посещавших заседания «Золотой грозди», можно отметить внука А.И. Герцена – выдающегося онколога П. Герцена с женой, писателей Н. Телешова и Анну Мар, поэтов Н. Клюева и С. Парнок, балерину Е. Гельцер, актрис Веру Холодную и В. Юреневу.

К 1915 г. относятся неоспоримые свидетельства встреч Столицы с Сергеем Есениным – книга «Русь» с дарственной надписью от 30 сентября 1915 г.: «Новому другу – который, возможно, будет дороже старых» (Библиотека РГАЛИ) и письмо Есенина к Столице из Петербурга от 22 октября того же года с упоминанием о встрече в ее доме:

Очень радуюсь встрече с Вами: суть та, что я приобщен Вами до тайн. <…>
Ваш С. Есенин. [70]

Как приедете, стукните мне по тел. 619-11.

Книжку мою захватите ради самого Спаса.

Как-то Ваш милый братец, очень ему от меня кланяйтесь. Поклонитесь всему Вашему милому дому

<…> А мы по приезде Вашем поговорим о концертах.

До сих пор не выветрился запах целующей губы вишневки и теплый с отливом слив взгляд Ваш.

Не угощайте никогда коньяком – на него у меня положено проклятье. Я его никогда в жизни не брал в губы.

Жду так же, как и ждал Вас до моего рождения.

Любящий и почитающий

Известен также стихотворный экспромт Есенина, рисующий Столицу явно в экстатическом состоянии:

Любовь Столица, Любовь Столица, О ком я думал, о ком гадал. Она, как демон, она, как львица, — Но лик невинен и зорьно ал. [71]

Из писем Столицы петербургскому критику А. Измайлову, ценившему ее творчество и помогавшему ей печататься в «Биржевых Ведомостях», известно, что она побывала в Петербурге в октябре 1915 г. и собиралась туда вновь в январе 1916 г., но с кем она там встречалась, кроме Измайлова, пока не установлено. Не исключено, что поездка была связана не только с изданием стихов или книг, но и с устройством поэтических концертов или выступлений.

Столица участвует в вечерах, диспутах, посещает собрания Литературно-художественного кружка. Активное участие приняла она, например, в организации благотворительного «Вечера поэтесс», состоявшегося 22 января 1916 г. в Политехническом музее. Среди его участниц – актрисы Л. Рындина и В. Юренева, поэтессы М. Моравская, Е. Рачинская, С. Парнок, Н. Серпинская, Л. Копылова, А. Чумаченко, С. Панаиотти; объявлялись, но не участвовали А. Ахматова и М. Цветаева. Многие журналы поместили сообщения об этом вечере и фотографии его участниц. Статья в журнале «Женская жизнь» содержала благожелательные и развернутые характеристики представительниц женской поэзии. О Столице критик С. Дмитриев писал:

Замыкая этот круг поэтесс, Любовь Столица вносит свои мотивы хмельной и чувственной жизнерадостности, стойкое чувство красочного цветущего вольного мира, расцвет ощущений, широкий эротизм. Немножко меньше книги и немножко больше гордого, смелого и твердого утверждения женственной сексуальности, – и книги ее были бы свежим документом чувств и хорошим материалом для теоретика, ищущего правды в глубине жизненного тепла и в зыбкой дрожи ощущений. [73]

Второй благотворительный в пользу Комитета военнопленных в Стокгольме «Лекция-вечер поэтов» состоялся также в большой аудитории Политехнического музея 14 марта 1916 г. На нем Столица произнесла вступительное слово «Молодая поэзия», тезисы которого дают представление о тех направлениях в современной поэзии, которые были ей особенно близки:

1) Новые течения в современной лирике: нео-символизм, славянское возрождение, футуризм;

2) Душевный и песенный строй молодых поэтов: а) влечение к древней восточности. Ориентализм и эллинизм; б) Ознаменовывание современности. Интимизм и национализм. Военные и городские мотивы.

3) Творчество как основа нашего будущего. Элементы жизненности в настоящей поэзии как предвозвестники грядущего большого искусства. [74]

В вечере приняли участие поэты Ю. Верховский, А. Журин, К. Большаков, С. Рубанович, В. Ходасевич, Ал. Вознесенский, К. Липскеров – все они были завсегдатаями «Золотой Грозди».

По-видимому, не без влияния М. Волошина, увлекшего Крымом московскую поэтическую и художественную интеллигенцию, Столицей создаются стихи для будущей книги «Лазоревый остров», где отразились впечатления от Крыма, а также драма в стихах из восточной жизни «Голубой ковер» (1916). Еще в 1912 г. она сделала следующую надпись Волошину на книге «Лада»: «Доброму другу моей Музы, певцу прекрасной и старой Тавриды». В 1916 г. она совершила путешествие в Крым и была очарована и восхищена его природой и жителями.

Пьеса «Голубой ковер» была, по свидетельству поэтессы, «задумана еще три года тому назад, но отложена тогда для работы над стихотворным романом “Елена Деева”, – и окончательное свое воплощение замысел мой получил только в этом году, после пребывания моего в Крыму». Стремление к стилизации, умение живописно и с максимальной подлинностью восстановить культурный слой эпохи, в которую происходит действие пьесы, тщательная архаизация языка героев, их костюмов и быта – черты, присущие всем драмам Столицы, будь то пьеса из античной жизни, из эпохи Золотой Орды или из русской жизни 1840-х годов.

Обращение к театру оказалось удачным: пьесу «Голубой ковер» принял к постановке Камерный театр. Премьера состоялась 23 января 1917 г. (режиссер – А.Я. Таиров, в главных ролях – ведущие актеры театра А.Г. Коонен и Н.М. Церетелли).

Несмотря на гибель главных героев, пьеса «Голубой ковер» – пожалуй, самое светлое драматическое произведение Столицы. Сказочность сюжета об уличной танцовщице, отстаивающей свое право на любовь и свободу, усиливал неожиданный эпилог – сцена встречи умерших героев в раю. Если вспомнить название первой книги Столицы «Раиня», то этот эпизод не покажется случайным: тема смерти, загробного мира, покаяния скоро станет доминирующей в творчестве поэтессы.

Тема женской свободы, активно начинавшая тогда звучать в европейской общественной жизни, нашла в лице Столицы активного приверженца. Она решает ее не только на историческом материале. Своеобразной попыткой обращения к теме будущего России в предреволюционные годы стала поэма «Лебединая родина», причудливо сочетающая античный миф о Гиперборее с современностью. Поэма пронизана символическими аллюзиями: Россия – страна гипербореев – родина Аполлона. Белую, сказочно запорошенную снегом Русь посещает рыже-солнечно-кудрый Аполлон – ссыльный революционер, член Государственной Думы князь Усольцев – Солнце, и совершает похищение Девы-красы, девушки-старообрядки, которая в эпилоге становится его женой и просвещенной княгиней. Их золотокудрый с голубыми глазами сын, видимо, и олицетворял, по мысли автора, новую демократически просвещенную Русь.

Более того, захваченная современностью, Столица пишет статью «Новая Ева», в которой прогнозирует роль и значение женщины в ближайшем будущем, намечая при этом основные направления деятельности женщин в преображении окружающего мира. Это прежде всего новая эстетика жилища, которое, по ее мнению, должно стремиться к индивидуальности, а следовательно, к коттеджу, и разработка новой эстетики одежды, которая должна будет сочетать в себе «интереснейшую (женскую) красоту одежды и благороднейшую (мужскую) простоту ее».

Третье, на что обратит внимание свое новая Ева, это, конечно, – любовь, точнее, формы любовных отношений. Теперь это чувство, этот благостный дар богов, эта божественная игра людей, совершенно лишено своей атмосферы, вырвано из своей среды, не культивируется, не воспитывается, остается в загоне, в забросе, и поэтому не проходит всех своих упоительных стадий, всех восхитительных фаз. Если же в кого-либо когда-либо заранивается оно, то растет ненормально, неестественно, с уклонением то к неумеренной тягостности, то к неуместной легкомысленности. Теперь любовь – либо рука рока, и тогда она – трагедия, а развязка ее – самоубийства или наркотики. Либо она – прихоть похоти, и тогда любовь – фарс, а последствие ее – болезни или тоже наркотики.

<…>

Кроме того, у любви есть своя наука. У любви есть свое искусство. И миссия новой Евы будет заключаться и в том, чтобы сделать в этой науке многочисленные открытия и изобретения, создать в этом искусстве бесконечные симфонии и поэмы. [77]

Подводя итоги первого творческого десятилетия Столицы, нельзя не признать его успешным: книги, многочисленные публикации в периодике, фильм, спектакль в Камерном театре. При этом путь, пройденный от начинающей поэтессы до хозяйки собственного литературного салона, был отнюдь не безоблачным. В прочувствованном некрологе на смерть писательницы Анны Мар, покончившей с собой 19 марта (1 апреля) 1917 г., Столица назвала причины, толкающие женщин-писательниц к роковому концу:

Конечно, причины эти, во-первых, в невероятных трудностях, которые приходится преодолевать женским дарованиям для того, чтобы бороться за свое существование (и в широком, и в узком смысле этого слова), завоевывать себе признание, во-вторых, в несравненных преследованиях, а подчас и травле по отношению к ним односторонней мужской критики, а главное, в фатальной нашей разобщенности, которая приводит к гибельному (как в данном случае) одиночеству.

Заканчивался некролог строками:

Усни, усталая, на тихом катафалке, Здесь – тропы темные и суд людей жестокий… А там с тобой – лазурь и вечные фиалки, И милосердный Иисус голубоокий! [78]

Самой Столице пришлось столкнуться и со злой критикой, и с насмешками, и с откровенной издевкой. Ее музу называли «малявинской бабой», а ее поэзию считали лишенной «истинно-женственной возвышенной прелести». В черновиках воспоминаний Н. Серпинской сохранился эпизод, свидетельствующий о конфликтах, с которыми приходилось сталкиваться представительницам нового искусства.

Ездили мы и в артистические кабаре, в актерский клуб «Алатр» на Тверской. Встречали нас аплодисментами, просили читать стихи. <…> После ультра-«оргийных» стихов Любовь Столицы я с ее мужем и братом исполняла написанную мной стихотворную пантомиму – диалог. Говорила девушка, потерявшая невинность, первый он, уходящий от нее, т. к. любовь-птица, и второй он, утешающий девушку предложением опаловых билетов, т. е. денег. После бурных аплодисментов присутствующих Лев Львович <Толстой> подошел ко мне и Любовь Никитичне и нетвердым голосом произнес: «Вот теперь такие вещи женщины о себе с эстрады рассказывают, а поверь им, да предложи им что-нибудь э-та-кое, – так нам оплеух надают».

«Так это же искусство, а не жизнь!» – возразил Роман Евгеньевич.

«Такое искусство никому не нужно», – проворчал Лев Львович.

«Ну, история нас рассудит», – воскликнула, покраснев, Любовь Никитична.

«Истории никакого дела до вас нет!» – совсем дерзко и зло закричал Лев Львович.

Роман Евгеньевич, всегда зорко стоявший на страже интересов жены, вспыхнув, замахнулся на графа. Его едва оттащили. [80]

Замечательно сказал об этом впоследствии Игорь Северянин в стихотворении на смерть поэтессы:

Воистину – «Я красками бушую!» Могла бы о себе она сказать. Я в пеструю смотрю ее тетрадь И удаль вижу русскую, большую. Выискивая сторону смешную, Старались перлов в ней не замечать И наложили пошлости печать На раковину хрупкую ушную… И обожгли печатью звонкий слух… А ведь она легка, как яблонь пух, И красочностью ярче, чем Малявин! О, если б бережнее отнестись, — В какую вольный дух вознесся б высь, И как разгульный стих ее был славен.

Поэтесса заняла свое, особое место в русской литературе, и это признавали ее современники. «Ее яркий, колористический талант самобытен, она никого не напоминает… – писал о ней современный критик, – у нее своя собственная поэтическая физиономия. То, что дано ею, носит печать ярко выраженной индивидуальности, привнесено в русскую поэзию ею первою и это дает ей навсегда определенное самостоятельное место в истории русской литературы и дает право и возможность судить ее как поэта, абсолютной меркой литературной ценности». Это статья неустановленного автора для сборника или антологии современной женской поэзии, которая так и не вышла в свет. В нее предполагалось включить стихи А. Ахматовой, З. Гиппиус, Т. Ефименко, Е. Кузьминой-Караваевой. М. Лохвицкой, Н. Львовой, С. Парнок, М. Цветаевой. А. Чумаченко. М. Шагинян. Т. Щепкиной-Куперник и др. Статья эта не только является самым обширным и обстоятельным из дореволюционных отзывов о поэтессе, но и подводит черту под продолжительным периодом ее творчества.

Революционные годы, проведенные в постоянной тревоге и неопределенности, в творческом отношении оказались как никогда продуктивными. В сезон 1917–1918 гг. Столица активно сотрудничает с театром-кабаре «Летучая мышь», для которого создает целый ряд сценических миниатюр. Все эти стилизации в античном, русском купеческом, голландском, итальянском, китайском духе, по-видимому, были попыткой создания нового демократического развлекательного театра.

Наряду с этим в марте 1918 г. на литературном вечере, устроенном на ее квартире, Столица читает «пьесу в стихах из египетской жизни». Имеется в виду пьеса «Мириам Египетская», начатая в октябре 1917 г. и оконченная в январе 1918 г. Образ святой Марии Египетской, тема самого великого покаяния была решена поэтессой как противостояние души человека, и прежде всего женской души, убивающему ее греху, царящему в окружающем мире. Столица не смешивает ее образ с образом Марии Магдалины, избавленной Христом от семи бесов и болезней и ставшей его последовательницей и спутницей. Ее Мария – символ женщины грешной и порочной, но способной чувствовать и любить Бога.

Одновременно с этим поэтесса выступает с глубоко трагичным стихотворением «Родине» в номере газеты «Накануне», посвященном итогам Февральской революции. Отныне тема утраченной родины станет основной в ее творчестве. В мае – июне 1918 г. она выступает с чтением своих стихов на открытии кафе «Венок искусств» (б. «Савой»), участвует в живых альманахах, посвященных поэтической импровизации, продолжает работать над лирическими циклами для четвертой книги стихов «Лазоревый остров».

На окончательное решение Столицы о выезде из Москвы, безусловно, повлияли обстоятельства, сообщенные ею в письме к Брюсову:

Многоуважаемый Валерий Яковлевич!
Любовь Столица

Ввиду того, что Вы, кажется, имеете близкое отношение к Пролеткульту, Просветительной комиссии и вообще пользуетесь большим весом и значением в современных правящих кругах, обращаюсь к Вам с глубокой просьбой.

Дело в том, что Комитетом Бедноты реквизированы у меня в усадьбе моя пишущая машина и письменный стол, чем я поставлена в крайне затруднительное положение, т. к. лишилась возможности работать, а вместе с этим и зарабатывать. Кроме того, та же участь грозит моей библиотеке. Может быть, Вы будете столь добры, что дадите Ваш совет лицу, которое я направила к Вам (сама я заболела и не могу приехать в Москву) – куда надо обратиться и что предпринять в данном случае, а если это возможно – помогите и своим влиянием.

Чрезвычайно извиняюсь за причиненное беспокойство и очень надеюсь на Вашу помощь, т. к. из слов лиц, производивших реквизицию, выяснилось, что они весьма считаются с предписаниями Просвет. комиссии, профессиональными союзами писателей, особенно с Вами.

Шлю мой поклон Вам и Иоанне Матвеевне.

1918 года августа 9/22 дня

Стрелица [85]

Вместо помощи последовало получение охранной грамоты Наркомпроса на библиотеку, находившуюся «в б. Московской губ., Богородского уезда, Буньковской вол., даче Ершова» и насчитывавшую 7500 томов. В октябре 1918 г. Столица вместе с сыном, мужем и его братом уезжает сначала в Ялту, затем четыре месяца второй половины 1919 г. живет в Ростове-на-Дону, возвращается в Ялту, откуда в октябре 1920 г. эмигрирует.

Наиболее плодотворным было пребывание в Ростове-на-Дону, где еще продолжалась культурная жизнь, издавались газеты и журналы. Столица была участницей «Никитинских субботников», проходивших на квартире Евдоксии Никитиной и ее мужа – бывшего министра Временного правительства Алексея Никитина. Из протоколов заседаний «Никитинских субботников» известно, что она неоднократно выступала там с чтением своих произведений, среди которых – пьеса «Святая блудница» (28 сентября), сказка в стихах «Жемчужный голубок» (12 октября), стихотворение, приуроченное к юбилею «субботников», – «Е. Ф. и А. М. Никитиным» (26 октября), цикл стихотворений «Тринадцатая весна» (7 декабря). Очень выразителен написанный на заседаниях с натуры портрет Столицы работы Л. Голубева-Багрянородного, впоследствии также эмигранта.

В собраниях участвовали художники И. Билибин, Л. Голубев-Багрянородный, Е. Лансере; писатели В. Ладыженский, Б. Лазаревский, И. Ломакин, Е. Чириков и др. Участникам «субботников» даже удалось издать единственный номер журнала «Орфей», в котором были опубликованы два стихотворения Столицы из цикла «Осень».

1 мая 1921 г. в Салониках Столица завершила драму в стихах из русской жизни «Звезда от Востока», начатую накануне отъезда из Ялты 16 сентября 1920 г. Одной из первых Столица попыталась осознать истоки происходящей на ее глазах российской драмы. Действие пьесы происходит в 40-е годы XIX в. Именно в этот период оформляется раскол русского общества на западников и славянофилов. Среди персонажей – А.И. Герцен и А.С. Хомяков. Драма содержит целый ряд аллюзий и символов, в которых зашифрована философски осмысленная Столицей гибель России.

С большими трудностями через Константинополь, Афины, Салоники добрались беженцы до Болгарии. Поселились в Софии, «где мужчины устроились на завод инженерами, а мальчик подрабатывал игрой на рояле в кино и в ресторанах». Столица активно включается в культурную жизнь русской диаспоры. В 1921–1922 гг. она совершает турне по Болгарии с чтением лекций на литературные и общественные темы. Несмотря на удаленность от крупных издательских центров русской эмиграции, в 1920-е гг. она активно публикуется. Ее стихи печатаются в «Перезвонах» (Рига), «Возрождении», «Русской мысли», «России», «России и Славянстве» (Париж), в «Голосе», «Голосе труда» и «Руси» (София), включаются в альманахи и сборники Русского Зарубежья.

Обзор пореволюционного периода творчества Столицы трудно разделить на российский и зарубежный, настолько внутренне неразделимым и неизменным оставался ее внутренний мир. В этом отношении очень показателен сборник «Лазоревый остров», работа над которым началась в 1915 г., а продолжалась среди скитаний и ужасов гражданской войны. Как и первые три книги, этот сборник посвящен одной, тщательно и подробно разработанной теме, а именно – теме любви. Однако это не столько дневник лирической героини, сколько попытка воспеть любовь, используя изобразительные средства античности (Алкей, Сафо), Востока, европейского Средневековья. Действие происходит в Крыму, который кажется героине Эдемом, а вернее островом Наксос, где состоялась встреча Диониса с его женой Ариадной. В каком-то смысле этот сборник стал реквиемом собственной любви. Открывается он посвящением-акростихом Михаилу Столице, а цикл «Тринадцатая весна» посвящен годовщине брака с Романом Столицей. Такого водопада откровенного, но высокохудожественного эротизма больше в творчестве поэтессы не будет. В совершенно иной манере будет создан ею цикл любовной лирики «Осенний огонь» в 1930 г.

Последний, болгарский период творчества Столицы, длившийся двенадцать лет, был не менее интенсивным. В 1922 г. она пишет поэму «Лазорь чудный», проникнутую эсхатологическими мотивами. Пожалуй, это последнее произведение Столицы на мифологические темы. Отказ от исторических и мифологических стилизаций происходит одновременно с переходом к современной лексике. Впервые появляются лирические стихи, проникнутые рефлексией и драматизмом, вполне отражающие душевное состояние поэтессы в годы эмиграции.

Несмотря на близость болгарской и русской культур и признательное чувство к Болгарии, ставшей ее второй родиной, тоска по России не оставляла Столицу. Это чувство становится лейтмотивом последнего периода ее творчества. В 1931–1932 гг. она пишет поэму из эмигрантской жизни «Голос Незримого», остро современную, проникнутую реалиями европейской жизни и одновременно запечатлевшую образ русской женщины-идеалистки, столь близкий душе самой поэтессы. В поэме нашло отражение трагическое восприятие Столицей эмигрантской жизни, что выразилось в неизбежности гибели главной героини.

В предисловии к посмертному сборнику поэм «Голос Незримого» сообщалось, что художник Е. Ващенко изобразил на голубом фоне обложки белую райскую птицу с ветвью в клюве в соответствии с пожеланием поэтессы. Зная о пристрастии Столицы к теме рая и учитывая, что одна из поэм сборника, «Лазорь чудный», посвящена описанию райских обителей, не исключено, что изображенная птица указывала на ту обитель, то царство, которое было особенно близким поэтессе. Художник руководствовался поэмой, где в обители Истины алкающих можно было увидеть

птицу, аки снег, Ростом большую, чем статный человек, Что стояла под листьём, полна величия… «Птица-Астрафель, праматерь рода птичьего»…

Но, возможно, образ райской птицы на обложке был навеян воспоминаниями о доме, о семье, о России. Сохранился рассказ А.Н. Ершова «Матушка Павлина» о вышивке, которую готовила в дар молодоженам их родственница – монахиня матушка Павлина.

Это была чудесная вышивка! В середине – алый курчавый розан с изумрудными листьями, по бокам – белые, голубые и розовые колокольчики. Но лучше всего все-таки была птица, вышитая наверху. Сиреневая с голубым, с золотым клювом, украшенная серебряными блестками, держала она в лапах ветку земляники и круглыми выразительным глазом смотрела на малиновые ягоды. Трудно было сказать, к какой породе принадлежала эта птица: напоминала она и попугая и голубя и обоих вместе, но это не беспокоило матушку Павлину. Не тревожило ее и то, что вышивка выходила чересчур яркой и пестрой. Матушка Павлина, как сущее дитя, не признавала полутонов. [92]

Рассказ заканчивался печально: молодоженам вышивка не понравилась, а матушка Павлина вскоре скончалась.

Перенесенные испытания, а также активное участие в культурной жизни болгарской диаспоры (устройство вечеров, спектаклей, выступления и пр.), по-видимому, подорвали здоровье поэтессы. В ночь на 12 февраля 1934 г. она почувствовала себя плохо на балу русских студентов, где была поставлена ее пьеса «Московские невесты», в которой она сыграла одну из ролей.

Тотчас же поехала домой, сама вошла на третий этаж, аккуратно, как всегда, разделась, сама повесила свое пальто и шапку, но, опустившись на диван, сразу ослабела, и когда хлопотавшие около нее близкие удалились на одну минуту, она сползла на пол и умерла на их руках, прострадав не более 10–15 минут от паралича сердца. [93]

Похороны были торжественными:

Несмотря на отвратительную, ветреную и гнилую погоду, церковь русская была полна. Служил преосвященный и пел церковный хор. Почти все бывшие в церкви провожали гроб на кладбище. <…> Два больших венка возложены были на могилу талантливой русской поэтессы: от русских студентов и от Общества русских писателей и журналистов в Болгарии, деятельным членом которого с самого его основания была Любовь Столица. [94]

Некролог писателя А.М. Федорова, строки из которого приведены выше, весьма сходен с тем биографическим очерком, что предваряет книгу «Голос Незримого». Возможно, автор получил сведения от родственников поэтессы.

Остается неизвестной судьба целого ряда упоминаемых в очерке и некрологе произведений Любови Столицы. Это пятый сборник стихов «Спас» (1915), поэма «Зоя и Авенир» (1915), пьесы «Триумф весны: драма из эпохи итальянского Возрождения» (1918–1921), «Два Али» (1926) – «маленькая восточная комедия, написанная специально для любительского спектакля, в котором покойная сама принимала участием как режиссер, и как артист», «Рогожская чаровница: комедия из купеческой жизни» (1928). К этому списку можно добавить упоминавшуюся сказку «Жемчужный голубок» (1919), а также безымянную поэму, над которой поэтесса работала перед смертью, имея намерение включить ее в свой последний сборник под номером II.

Заключим этот очерк словами из некролога: «И человек она была благожелательный, добрый, отзывчивый и, что особенно интересно, похожий на свои произведения, очень русская, в каждом слове, в каждом движении, в улыбке и во взгляде. И религиозна было по-русски, по-простонародному, свято верила в русский народ и в возрождение России».