Альбом идиота (сборник)

Столяров Андрей Михайлович

Повести о таинственной магии Петербурга. Писатель находит тайну «абсолютного текста», в результате чего из слов создает людей, которые начинают реально жить… Из-под привычного облика города проступает его второе лицо – загадочная Ойкумена, очарованное королевство, где замерло время, но идет яростная война за власть… Останавливается сердце Санкт-Петербурга: прорастает трава на улицах, превращаются в болота площади, начинается смешение эпох, мифов, реальности… «Петербургский текст» во всех своих воплощениях.

 

© Столяров А. М., 2015

© ООО «Литературный Совет», 2015

* * *

 

Ворон

Повесть

 

Глава первая

Дверь мне открыла Ольга. Она чуть помедлила, словно ожидала увидеть кого-то другого, и лишь потом наклонила голову:

– Здравствуй.

Я ждал.

Она повернулась и неохотно позвала:

– Антиох!..

Голос утонул в громадной черноте коридора. Скрипнула половица. Под обоями вдоль стены пробежал легкий шорох.

– Почему без света? – поинтересовался я.

Ольга промолчала, опустив неприязненные глаза.

Тут же что-то посыпалось в глубине квартиры. Грохнула дверь. Яркий солнечный прямоугольник пересек доски пола.

В освещенном проеме выросла человеческая фигура.

– Ага! – закричал Антиох. – Вот кто мне нужен!

– А ты в этом уверен? – осторожно спросил я.

Однако Антиох, уже каким-то образом очутившись в прихожей, дергал меня за рубашку.

– Пошли, пошли!..

Ольга отвернулась.

Плохо дело, подумал я.

Мы двинулись по коридору. Он тянулся до бесконечности, и я каждый раз поражался его необыкновенным размерам. Хоть на велосипеде езди. Как это Антиох сумел отхватить такую квартиру? Комнат семь или восемь. Зачем ему столько? Живут они в двух, а другие стоят заброшенные – дурея от старости и безлюдья. Щелкают пыльные стекла, шелушатся и рассыхаются подоконники, с тоской заглядывают в эту сонную пустоту времена года.

– Садись!

Мы уже были в комнате, и я щурился от внезапного солнца. Антиох нетерпеливо толкнул меня, и я сел на подвернувшийся, к счастью, стул.

– Слушай!..

Лихорадочно зашелестели страницы.

– Есть безусловный, бесконечный и вечно действующий субъект, или Я. Вечно действуя, безусловное Я порождает из себя, как собственную противоположность, не-Я, или внешний мир. Внешний мир хотя и противопоставлен Я, но не существует в качестве безусловно независимого от Я; в свою очередь то Я, которому противостоит природа, или не-Я, не есть уже безусловное Я. Таким образом, безусловное Я в самом себе разделяется и переходит в ограничивающие друг друга, противоположные друг другу и уже не безусловные Я и не-Я.

– Ну? – внезапно остановившись, спросил он.

– Что – ну?

– Чувствуешь?

– Нет.

– А если подумать?

– По-моему, бред какой-то, – честно признался я.

Антиох зажмурился и со стоном замотал головой. Рассыпались по плечам дикие волосы. Он зарос больше, чем полагается нормальным людям. Вдруг отшвырнул книгу, и – бах! – ручейком под обоями потекла рыхлая штукатурка.

– Сейчас, сейчас… Где-то здесь… Но где… Ах, чтоб тебя!..

Теперь можно было разглядеть комнату. Солнце заливало ее целиком и, по-моему, еще больше подчеркивало царящий здесь хаос: подушку, валяющуюся на паркете, перевернутый вверх ножками стул, выпотрошенное нутро кое-как поставленных друг на друга коричневых книжных полок. Из угла скалило желтоватые зубы пианино, на котором, насколько я помнил, никто никогда не играл, а совсем рядом со мной, на диване, почему-то застеленном скомканным шерстяным одеялом, свесив почти до пола деревянные ноги в загнутых башмачках, уныло сидел Буратино. Полосатый его колпачок съехал на бок, а заточенный, будто шило, нос выдавался, как и положено, далеко вперед. Очень натуральный был Буратино: большой, раскрашенный, совсем как живой.

Я даже немного отодвинулся от него.

Но главное, везде, куда ни посмотришь, были навалены книги. На полу, на столе, на диване, на облупившемся подоконнике. Они лежали стопками и поодиночке, открытые или с торчащими изнутри потрепанными закладками, в большинстве своем чистые, но иногда исчерканные меж строк густыми чернилами. Их было потрясающее количество – горы мыслей, океаны мудрости, бездны неутоленных страстей.

Летний июньский воздух звенел пылью и метафизикой.

Чтобы прочесть их, нужна была, вероятно, целая жизнь. Если вдобавок не есть, не спать и не ходить на работу.

Я с уважением посмотрел на Антиоха. Он между тем вытащил откуда-то, чуть ли не из-за батареи, толстенный увесистый том темно-синего цвета и, постанывая от нетерпения, искал в нем нужное место.

Вдруг поднял указательный палец.

– Вот! Нашел!.. Действительность есть самостоятельное отношение. Она обладает моментом явления, или наличного бытия, которое есть отношение к самому себе, и моментом в-себе-бытия, или сущности своего наличного бытия. Началом знания является непосредственное, лишенное определений понятие бытия; по своей бессодержательности это понятие представляет собой то же самое, что и ничто. Как мышление такой пустоты ничто в свою очередь есть бытие и благодаря своей чистоте – такое же бытие, как и первое. Следовательно, между бытием и ничто нет различия.

Он восторженно поглядел на меня.

– Слушай, а давай я тебя подстригу, – предложил я, усаживаясь поудобнее. – Жарко ведь так. Ты только не сомневайся – я немного умею.

– Значит, не понял, – разочарованно сказал Антиох. – Подожди, подожди, а тогда вот это?

Он быстро перелистнул страницу.

– Реальное, или нечто, отличное от другого реального, сначала равнодушно к нему, так как в своем инобытии оно вместе с тем есть и в себе. Различие одного нечто и другого сначала заключается в границе как в середине между ними, в которой они есть одновременно и суть, и не суть.

Он взмахнул синим томом.

– А теперь?

– Ты здесь когда-нибудь прибираешься? – терпеливо спросил я.

Антиох вздрогнул, будто наткнувшись на невидимое препятствие. Беззвучно пошевелил губами и наконец жалобно спросил:

– Неужели так-таки ничего?

– Почему ничего? – смягчился я. – Все понятно. Начало знания в инобытии… которая… эта… одновременно суть и не суть.

Он молчал.

– Но я думаю, что она все-таки – суть, – твердо сказал я.

– Кто она?

– Инобытие.

– Я тебе еще раз прочту – медленно.

– Нет, не надо!

Антиох выронил книгу. Она громко ударилась о паркет и, мгновение постояв на твердом своем корешке, развалилась на две половины.

– Они догадывались, – сказал он почти неслышно. – Они догадывались, но не всегда осмеливались верить этой невозможной догадке. И Кант, и Фихте, и Гегель, и Спиноза, и Бюхнер… И Шопенгауэр, и Кроче, и Ван-Фогт, и Бергсон… Между бытием и ничто нет различия…

Только сейчас я понял, как мне здесь неудобно сидеть. Стул, утонувший ножками в книжных завалах, опасно кренился. Я попытался было найти равновесие, но он выскользнул из-под меня и мягко повалился на бок. Пришлось перебраться на подоконник. Мне было очень не по себе. Я еще никогда не ходил по книгам.

Антиох поворачивался за мной, как локатор.

– Мироздание основано на ритме, – не переставая, говорил он. – Единичное слово не играет особой роли. Только ритм отделяет вымышленный мир от существующего. Лепит фактуру. Ничто есть просто неоформленное бытие…

– Я, собственно, вот зачем, – сказал я, боком сдвигая стопку книг, чтобы устроиться. – У нас в институте появилось место лаборанта. Ты как, случайно не интересуешься?

– Это замкнутый ритм, – сказал Антиох. – Глухой и темный. Совершенно непроницаемый внешне. Видишь только свое отражение. Бледное лицо в черной воде. А под ним, оказывается, странная жизнь – шевеление водорослей, паническая суета мальков, медленный ход багровых тихих улиток…

– Работа не так чтобы до упора, – сказал я. – Не переломишься. К тому же один день библиотечный, то есть свободный. Опять же зарплата – тебе, вроде, не помешает?

– Надо учиться смотреть изнутри, – сказал Антиох. – Видеть сразу оттуда. Воспринимать не форму, а содержание. Чувствовать самую суть – тогда, может быть, и получится…

– Главное, начальник у тебя будет покладистый, – сказал я. – Вот за это просто могу поручиться. Давить не станет. Когда и отпустит пораньше. На редкость приличный и порядочный человек. Сейчас таких поискать. Я начальник. Меня повысили.

Секунд пять Антиох внимательно смотрел на меня, а потом крепко зажмурился и сказал:

– Вероятно, можно создать другой мир. Ничуть не хуже. Такой же вещественный, как и этот, даже, наверное, интереснее. Они это знали. Они подошли вплотную к той крайней черте, которая отделяет вымышленное от реального. Нужно было сделать еще один шаг. Всего один. Им не хватило смелости или, быть может, воображения…

И тут я сдался. Я всегда сдаюсь, когда кто-то ставит себя рядом с Гегелем. Я вот, например, не ставлю. Мне и в голову не приходит. Гегель – это Гегель, а я – это я. И еще я подумал, что Антиох сильно изменился за последнее время: весь как-то высох, потемнел как папирус, движения у него стали резкие. В глазах появился сухой непреклонный блеск. Он напоминал мне пророка, который в любую минуту может взять в руки посох и пойти по дорогам, предвозвещая очередную боговдохновенную истину. Ничто его не остановит. Ничто не смутит его и ничто не заставит уклониться от цели. Он либо победит, либо погибнет.

Таким бессмысленно возражать.

Я тоже немного прикрыл глаза.

Этим летом необычайно цвели тополя. Свежие пупырчатые сережки, как гусеницы, в неисчислимом множестве высовывались из почек. Клейкие оболочки лопались. Тревожный шорох цветения наполнял весь город. Мириады белых хлопьев текли в воздухе. Медленно и светло вздувался в оцепенении улиц густой летний буран. Пух колеблющейся белизной лежал на карнизах, собирался вдоль тротуаров, сугробами пены плыл в зеленоватой воде каналов. Началось это неистовство примерно неделю назад и с тех пор все усиливалось – шалея и доходя до безумия. Словно сам воздух ежесекундно рождал распадающиеся облака горячего тополиного снега.

И одновременно навалилась оглушающая жара. Волны прозрачного зноя бродили по площадям и набережным. Небо сразу же выцвело – как будто вылиняло в рассоле. Камень обжигал. Душный блеск градусников уходил за отметку «тридцать». Плавился асфальт – приклеивая к себе подошвы. Трещали стекла. Фиолетовый воздух дрожал от земляных испарений. Пустынным маревом клубились задыхающиеся проспекты, и по дну их, пыхтя натужными выхлопами, ползал городской транспорт.

Невозможно было существовать в эти дни. Сознание меркло. Люди со слабым сердцем падали прямо на улицах. Во множестве путали адреса, не узнавали старых знакомых. В учреждениях мертвели брошенные кабинеты, а из магазинов уже к полудню исчезали даже редкие покупатели. Духота пропитывала влажные стены квартир. Глохли телевизоры. Вода из кранов шла теплая и вызывающая отвращение к жизни.

Голос Антиоха вывел меня из дремоты.

– Создать новый мир! – торжественно вещал он, посверкивая глазами. – Своим воображением овеществить все, что в нем должно быть. Сделать людей, землю, ночной звездный купол. Само необъятное миросоздание… И – раствориться в нем. Ведь все приходится создавать из себя. Другого материала нет. Чем больше мой мир, тем меньше я сам. И тем бледнее, тоньше все это.

Он шире распахнул невидящие глаза.

– Помнишь, мы говорили об «абсолютном тексте»?

– Нет, конечно, – сказал я, обмахиваясь потной ладонью. – И не надейся. Не хватало мне еще – помнить…

– Он есть, – очень серьезно сказал Антиох. Вдруг замер и повел пальцем точно по невидимой строчке. Голос у него налился внутренним звуком. – Недобрые были знамения. Подходившие обозы видали белых волков, страшно подвывавших на степных курганах. Лошади падали от неизвестной причины. Кончились городки и сторожки, вошли в степи Дикого поля. Зной стоял над пустынной равниной, где люди брели по плечи в траве. Кружились стервятники в горячем небе. По дальнему краю волнами ходили миражи. Закаты были коротки – желты, зелены. Скрипом телег, ржанием лошадей наполнилась степь. Вековечной тоской пахнул дым костров из сухого навоза. Быстро падала ночь. Пылали страшные звезды. Степь была пуста – ни дорог, ни троп. Все чаще попадались высохшие русла оврагов. От белого света, от сухого треска кузнечиков кружились головы. Ленивые птицы слетались на раздутые ребра павших коней…

У меня вдруг слабо кольнуло сердце. То ли духота так подействовала, то ли утомительное сияние льющегося в комнату солнца. Однако стены в выгоревших обоях как будто заколебались. Комната задрожала и расплылась в искрящемся бледно-зыбком тумане. Дунул прямо в лицо горячий ветер. Волнами пошла шелковая трава, простершаяся до горизонта. Ударил в нос острый запах земли. Крикнула птица и, складывая треугольные крылья, стремительно понеслась над степью. Я вздрогнул. Белый матерый волчина со вздыбленной на загривке шерстью строго смотрел на меня. Желтели глаза. Палочки вертикальных зрачков в них быстро сужались и расширялись. Вот он чуть дернул ушами, повел назад головой, прислушался. Долетело невнятное: скрип… скрип… скрип… оклики… щелканье, по-видимому, длинных кнутов… Синее бездонное небо распахнулось над степью. Я не мог повернуть головы. А волк не сходя с места перебрал мускулами напряженных ног, махнул хвостом, попятился и вдруг как призрак исчез в колышущемся разнотравье…

Очнулся я от того, что Антиох сжал мне плечи. Пальцы у него были жесткие, и он с острым любопытством вглядывался в меня, вытянув шею.

Жадно спросил:

– Что, что, что?

– Ну ты и того – совсем уже… – обалдело сказал я.

– Видел?

– Фу-у…

Он стал быстро-быстро обкусывать ноготь на большом пальце.

– Было так: все померкло, как будто выключили электричество. Некоторое удушье, не хватает воздуха, стеснение в сердце. И вдруг, сразу – малиновое солнце, лес, громадные черные ели – скрипят и стонут. Синие лишайники. Крохотные такие, яркие огоньки на папоротнике. Птицы поднимаются из сумеречной травы и тянутся вдаль, к закату…

– Пошел ты куда подальше, – ответил я, окончательно приходя в себя. – Ерундой тут занимаешься, черт те чем…

– Я тоже не отчетливо представляю, – отпуская меня, с сожалением сказал Антиох. – Чувствовать – чувствую, а вот увидеть пока не могу. Все – мутно, мутно, как через плохое стекло.

Он поднял с пола книгу, по-моему, какого-то немецкого автора, открыл ее наугад, задумчиво скользнул глазами по тексту и вдруг не торопясь, как будто в этом не было ничего особенного, начал выдирать оттуда страницу за страницей – с мучительным треском.

– Ну ты это как-то уж чересчур, – сказал я растерянно.

В голове была пустота, и слипались тяжелые веки. Меня ужасно клонило в сон. Напрасно, видимо, я решил его навестить. Ему уже ничем не поможешь. Пустое это занятие.

Кто-то нетерпеливо тронул меня за локоть. Буратино, до этого как деревянный сидевший в углу дивана, оказывается, сполз оттуда и стоял теперь вплотную ко мне, держа двумя пальцами прищемленную папиросу.

– Огоньку, дядя, не будет? Пересохло от ваших разговоров, – хрипловатым голосом сказал он. – Ну чего уставился? Спрашиваю, огоньку у тебя не найдется? – И не дождавшись ответа, махнул рукой. – А, ладно… все вы тут чокнутые…

– Странная игрушка, – сказал я, машинально отталкивая колючий нос.

– Сам ты игрушка, дядя, – обиделся Буратино. – Залил бельмы к вечеру, ничего не соображаешь.

И вдруг, дернувшись крепенькой головой вперед, больно укусил меня за палец мелкими, пронзительными зубами.

 

Глава вторая

Неделю спустя я возвращался домой с работы.

Было уже довольно поздно, день сгорел, а легкий пепел его развеялся. Тени белых ночей витали над городом. Настоящей темноты не было: в просветах каменных улиц стояла беловатая мерклость.

Переулок, где находился мой дом, тянулся от проспекта до набережной канала. Он был узкий, как будто здания, вначале построенные вплотную, немного раздвинули, и зиял подворотнями, подкарауливающими случайных прохожих. В звериных оштукатуренных пастях сгущался мрак.

Очень неприветливый был переулок.

Я невольно оглядывался.

Однако за спиной неизменно оказывалась серая асфальтовая пустота, и летящее эхо шагов лишь подчеркивало мое одиночество.

Светили желтые окна.

И все-таки предчувствия мучили меня не напрасно. Когда до моей парадной, приоткрывающей двери в лестничную темноту, оставалось всего метров пятьдесят-семьдесят, под аркой ближайшей ко мне в этот момент подворотни шевельнулась притаившаяся фигура.

Я замедлил шаги.

У нас в переулке это бывает. Вот так, иногда совершенно молча, стоят по два, по три человека. Неизвестно, зачем они тут стоят и чего ждут в такое позднее время, но – стоят почему-то и ждут, с неприятным упорством разглядывая всех проходящих мимо. Облегченно вздыхаешь, когда они оказываются где-то сзади, и тем не менее еще долго чувствуешь на спине их оловянные взгляды.

Ощущение это не прибавляет радости жизни.

Я не то чтобы испугался, но на всякий случай взял немного левее. Фигура тоже взяла немного левее. А когда я свернул вправо, пожалуй уже ни на что не рассчитывая, фигура переместилась туда же, загородив мне дорогу.

Первое, что до меня дошло, – это дворник. Причем дворник, как будто сошедший с картинки позапрошлого века: сапоги гармошкой, метла, серый от пыли фартук, борода лопатой, а на широкой груди – кругляш металлической, по-видимому тяжелой бляхи. Интересно, что выглядел он очень естественно – не как ряженый, а как человек, привыкший именно к такого рода одежде. Даже метла у него, по-моему, была самая настоящая: полустертые от работы прутья, обвязанные веревкой вокруг палки.

Дворник чуть двинулся, и она слабо шаркнула по асфальту.

– Так что, ваше благородие, премного вами довольны, – внезапно сказал он. Откашлялся, как паровоз. Молодцевато выпятил грудь. Свет попал на бляху, и она засияла надраенным серебром. – И супруга наша, Анастасия Брюханова, тоже за вас бога молит…

– Э… очень рад, голубчик, – с чувством ответил я.

– Так что, ваше благородие!..

– Прекрасно, голубчик…

И я попытался быстренько проскочить мимо.

Однако дворник стоял как скала. Я налетел на него, ушибся и отступил назад.

Дворник этого, кажется, даже и не заметил.

– Не дайте пропасть, ваше превосходительство, – сказал он очень жалобно. – Окажите такую милость. Чтоб отпустил, значит, меня обратно. Нет мне жизни: все мое – там, я – здеся… Он вас послушает, богом молю, ваше сиятельство!.. Не виноватый я, медаль у меня за беспорочную службу… Супруга – тоже моя, Анастасия Брюханова… И детишкам прикажу, как есть, ваше высокоблагородие!..

Железная, видимо никогда нечесаная борода его росла прямо от глаз. Лоб был низкий и такой морщинистый, словно его сплющили при рождении.

Дворник дохнул, и меня качнуло могучим запахом чеснока.

– Разумеется, можешь идти, голубчик, я тебя отпускаю, – поспешно сказал я.

И – наступило молчание. Нехорошее какое-то, сокрушительное, словно все звуки в мире стали неслышимыми. Не доносилось даже обычного городского шума, и в этой угнетающей тишине дворник моргнул, а потом подумал и моргнул еще раз.

– Так, – наконец произнес он суровым голосом. – Дурочку, значит, валяешь? Отвертеться, хочешь? – Уронил метлу. Она треснулась об асфальт. Сдвинув медвежьи брови, плотоядно посмотрел на мои сандалии. Интересно, чем это они ему приглянулись? Самые обыкновенные сандалеты, сорок второго размера.

Нехорошее молчание затягивалось.

– Ни в коем случае, – быстро сказал я примирительным тоном. – Просто вы просили вас отпустить – пожалуйста. Идите куда хотите, я вам не препятствую. Даже наоборот. А я, соответственно, извините, в другую сторону…

И я сделал вторую попытку бочком-бочком проскочить мимо.

Такую же неудачную, как и первая.

Потому что дворник в ту же секунду мощно поднял руку.

– А вот это как же? – спросил он.

И рука его была похожа на окорок в мясном магазине. Хотя, пожалуй, окороки обычно поменьше. Однако главное заключалось даже не в этом. Главное заключалось в том, что эта рука крепко и уверенно сжимала топор. Настоящий топор: деревянная заглаженная хватаниями рукоять и вороненое лезвие со светлой кромкой.

Сердце у меня упало, как камень.

А дворник для убедительности, вероятно, поднес топор чуть ли не к самому моему лицу и повернул так, что слетело с лезвия тусклое лунное отражение.

– Тот самый, – пониженным голосом объяснил он. – Которым на канале. Верно, верно – мой топорик. Под лавкой у меня, значит, произрастал… Ты чего думаешь? Я его из тысячи отличу…

Я смотрел как загипнотизированный.

Дома вдруг придвинулись. Глухо зашумели деревья в саду, стиснутом тремя глухими торцами. Выгнутый, как кораблик, лист ткнулся в ограду. Сверкнули ее черные звенья. Воздух загустел.

Стало тесно.

– Или, может, подкинуть его? – уже совсем одним хрипом спросил дворник. Дико и неожиданно подмигнул мне морщинистым веком. – Уж так он мне надоел, так надоел. Это походить с ним надо, чтобы понять, как надоел. И не нужно совсем, а берешь. Руки себе отмотал, пальцы вон как опухли. Корку хлеба, значит, не ухватить… – он чуть ли не в глаза мне ткнул трясущимися толстыми пальцами. Я заметил ногти, расшелушенные на заусенцы. – А подкинуть, – тревожно сказал дворник, – и дело с концами. Не моя это забота, знать ничего не знаю… Домик-то я приметил где стоит – за мостом, все как раньше. И квартирку евонную в четвертом этаже знаю. Цела, значит, квартирка… Вот и подкинуть туда. Будто просмотрели его, в горячке-то и не заметили… Или во дворе брошу, так даже лучше, обронил и все, никакого с меня спросу…

Он осторожно, как бык, повел из стороны в сторону глазными белками в сетке прожилочек. Ноздри у него, опять-таки по-бычьи, расширились, вывернув наружу густую волосяную поросль.

– А то иногда думаю: может, кровью смоет? Может, он того, значит, и ждет, чтобы кровь, как написано, оказалась? Наворотят же сюжет, прости господи!.. – со стоном сказал дворник. Боюсь я этого… Думаю и боюсь… Это же – как? С ума сойдешь раньше… А с другой стороны, ежели кровь – она великую силу имеет…

Он смотрел на меня с потаенной надеждой.

– Ни за что, – сказал я в каменную тесноту переулка.

Голос мой сухой пылью осыпался на мостовую.

Тем не менее дворник обрадовался и, к моему облегчению, даже опустил топор.

– Нет? Говоришь, нет? Ну, ты человек ученый, тебе виднее. Думаешь, не одобрит он, если кровь снова окажется? Ну и правильно. Этакая страсть. Кто же одобрит? Я и сам, вот те крест, пугаюсь, а куда денешься?.. Ох, книги, книги, значит, вся муть – от них…

Он вдруг всхлипнул нечеловеческим басом. Прижал свободную руку к груди.

– Смилуйтесь, ваш-сок-родь! Пущай вернет меня в пятый том собрания сочинений! Сотворю что-нибудь – грех, пропаду совсем…

Казалось, он сейчас рухнет на колени.

– Все сделаю, – клятвенно пообещал я.

И не сводя с него глаз начал отступать под арку, к проходному двору.

Дворник не двигаясь белел фартуком.

– Прощения просим, если что, ваше сиятельство! – донесся его молящий голос.

Конечно, будь я в своем уме, я бы через этот двор ни за что не пошел. Он тянулся на километр – глухой, как шахта, и такой же пустынный. Серая каменная кишка, которую вырубили и забыли. Стены – толщиной в метр. Тяжелая кровля просела. Узкие двери черных лестниц заколочены досками. Штукатурка осыпалась. Мрачно проглядывали кровавые, древние кирпичи. Лампы висели редко и непонятно зачем – голые, пыльные, едва сочащиеся желтизной. Арки домов смыкались – дневной свет не попадал сюда никогда. В гулких нишах, распирая бока, стояли ребристые мусорные бачки. Не знаю, уж кто рисковал ими пользовался. Однако все – с верхом, так что мусор высыпался на гололобый булыжник. Здесь, вероятно, водились и привидения. Тоже какие-нибудь особые, помоечные, самые завалящие. Наверное, вечно простуженные, худые, в заплатанных балахонах из ветоши. Собирались, скорее всего, по ночам – вылизывали добела старые консервные банки, жаловались на судьбу и всевозможные хвори. В общем, классический антураж. Кладбище времени. Двор «Танатос».

И тишина здесь стояла прямо-таки удручающая. Звук шагов, как летучая мышь, беспомощно метался под сводами. Он был не в состоянии вырваться из объятий камня. И словно вспугнутый этим бестолково тычащимся во все щели эхом, откуда-то из хитрых подвалов, из дровяной сырости и пахнущей плесенью черноты, наперерез мне, беззвучно, как по воздуху, ступая пружинистыми лапами, выбрался и остановился посередине дороги здоровенный котище.

Сердце у меня опять упало.

Потому что котище был действительно выдающийся: типично дворовый, наглый, серый в полоску, с перекошенной от бесчисленных драк широкой бандитской мордой. Усы у него топорщились бодрой проволокой, а облезлый кончик хвоста высокомерно подрагивал. По всему чувствовался кот-философ. Видел он все это в гробу и в белых тапках. Ничем его не проймешь.

– Кис-кис, – позвал я тихо и очень глупо.

Громадные зеленые глаза презрительно дрогнули. Кот уселся, зевнул, обозначив пасть белыми, чуть изогнутыми клыками, небрежно почесал скулу задней ногой и, потеряв ко мне интерес, с достоинством прошествовал к щели в парадную.

Вероятно, мне следовало сплюнуть через плечо. Есть такое правило, когда кошка перебегает тебе дорогу. Чтобы не случилось потом какого-нибудь несчастья. Только выглядело это по-идиотски, и я воздержался.

Правда, как тут же выяснилось, совершенно напрасно. Потому что едва я пересек воображаемую линию кошачьего хода и, пройдя еще пару шагов, оказался у поворота, опять ведущего в переулок, как за очередной аркой, где пологом провисала между двумя полудохлыми лампочками темнота, точно в ночном кошмаре, шевельнулась человеческая фигура.

Надо было все-таки сплюнуть, обреченно подумал я.

Однако события развивались вовсе не так, как можно было бы ожидать.

Человек, стоящий в тени, одернул пиджак, который был ему явно коротковат, и торжественно, как на параде, сделал два шага, поднимая босые ноги в домашних тапочках. Воткнул в висок напряженную, как деревяшку, ладонь.

– Поручик Пирогофф! К вашим услугам!

– Вольно! – автоматически ответил я.

И, как оказалось, ответил правильно. Поручик тут же осел, словно из-под него выдернули подпорку, отставил вбок ногу и выпятил грудь, прикрытую несколько великоватой рубашкой.

– Рассчитываю только на вас, сударь, – громко сказал он. – Зная, что происхождения благородного. И чины также имеете.

Он ожидающе замолчал.

– Могу дать десятку, – с готовностью предложил я и как в тумане достал из кармана соответствующую купюру.

– Сударь! – он горделиво вскинул голову. – Поручик Пирогофф еще ни у кого не одалживался! Да-с! – и моя десятка мгновенно исчезла. – Несчастные обстоятельства, сударь. Изволите обозреть, в каком состоянии пребываю.

Я изволил. Состояние было не так чтобы очень. Пиджак на поручике, явно с чужого плеча, был действительно коротковат: рукава едва-едва дотягивались до костлявых запястий, также явно коротковаты были и брюки, а на рубашке, которую, по-моему, даже и не пытались гладить, не хватало двух пуговиц.

– К тому же! – гневно продолжил поручик. Щелкнул голыми пятками, и звук, как ни странно, получился очень отчетливый. – Извольте посмотреть, сударь, страница пятьсот девятая!..

Он тыкал в меня толстой, потрепанной книгой.

Выхода не было. Я осторожно принял в руки увесистый том. На странице пятьсот девятой, набранной убористым шрифтом, говорилось, что какие-то немецкие ремесленники – Шиллер, Гофман и Кунц – очень нехорошо поступили с военным, который приставал к жене одного из них. Мне вдруг что-то такое припомнилось. Что-то очень знакомое, давнее, еще со школы.

Фамилия военного была – Пирогов.

– Это вы? – напрямик спросил я.

Поручик затрепетал ноздрями.

– Помилуйте, сударь, как бы я мог? Жестянщик, сапожник и столяр, – с невыносимым презрением сказал он. – А в тот день… Я отлично помню… Находился в приятном обществе, что может быть засвидетельствовано… У Аспазии Гарольдовны Куробык. Не изволите знать, сударь? Благороднейшая, возвышенной души женщина…

– Книгу возьмите, – попросил я.

Поручик сделал отстраняющий жест.

– Как непреложное доказательство клеветы. Честно скажу вам, сударь, ожидал-с!.. Уважаю искусства – когда на фортепьянах играют или стишок благозвучный. Художнику Пискареву – наверное, слышали? – многажды оказывал, так сказать, покровительство. И сам, в коей мере не чужд…

Он выпятил грудь так, что рубашка на ней разошлась, картинно выставил руку и прочел с завыванием:

– Ты, узнав мои напасти, / Сжалься, Маша, надо мной, / Зря меня в сей лютой части, / И что я пленен тобой.

– Многие одобряли. У нас в полку. Генерал, барон Шлоппенпумпф, прослезился лично… Вот что значит, когда – истинно благородное чувство… А вы, сударь, прошу прощения, случаем, не поэт?

– Это Пушкин, – сказал я. – Александр Сергеевич написал.

Поручика даже шатнуло.

– Украл! – страшным шепотом произнес он, перекосив бледную физиономию. Схватился за жидкие волосы и несильно подергал, словно боясь оторвать. – Слово чести! Ведь вот – сочинить не может, так непременно украсть! Я его – на дуэль!

– Мяу! – пронзительно раздалось за моей спиной.

Я оглянулся. Тот самый котище сидел на середине прохода. Задрал бандитскую морду и буровил меня зелеными немигающими глазами.

– Брысь! – топнул поручик.

Вдруг успокоился и вытер лоб скомканным носовым платком.

– Сами видите, сударь, что делают. Позор на всю Россию. А у меня знакомые: корнет Помидоров, князь Кнопкин-второй, госпожа Колбасина… Я же не могу… Тираж сто тысяч!.. Господи боже ты мой, зачем же такой тираж? Это же сто тысяч людей его купят. Конечно, не все из них грамотные. Которые и просто так. Но благородные прочтут непременно…

– Мяу!

– Значит, так, сударь, – нервно сказал поручик. – Чтобы опровержение во всех газетах. То есть, мол, прошу поручика Пирогова не считать описанным в такой именно книге… И, сударь, сударь, чтоб безусловно указали номер страницы!..

Я только торопливо кивал – будет исполнено.

– И дальше, сударь. Войдите, наконец, в мое положение. Мне полагается квартира, жалованье, провиант – кто его выдаст? И как я пока тут считаюсь – в походе или военные действия? Тогда – лошадь, и кормовые, и прочие, так сказать, надобности. Опять же – денщик мой там где-то застрял. Как же я, сударь, в походе без денщика? Подлец, между прочим, необыкновенный: пропьет все до нитки, как есть, останусь в чем мать родила – в одном мундире.

– Поможем, – проникновенно заверил я.

Он приподнялся на цыпочки и вытянул тонкую шею.

– Так я могу надеяться?

– Вне всяких сомнений!

– И лошадь, и кормовые?

– Слово благородного человека!

– Вашу руку, сударь! – с энтузиазмом воскликнул поручик.

Ладонь у него была теплая и чересчур влажная. Он долго тряс мне все кости, а затем вытер слезу, которой, по-моему, не было.

Сказал взволнованно:

– Благородство – его ничем не скроешь. Мне бы еще носки, сударь, какие-нибудь, и я – ваш вечный должник!

– Носки? – тупо переспросил я.

– Носки, – подтвердил поручик.

– Зачем носки?

– Затем, что не положено в благородном звании – без носков.

Блеклые зрачки его вдруг расплылись, как два зыбких облака, щеки дернулись и детали лица заколебались, будто отражение в легкой воде.

– Ой-ей-ей, опять эта штука!.. – испуганно воскликнул поручик.

Я уже окончательно перестал что-либо понимать.

В голове у меня звенело.

Я вздрогнул.

– Мя-я-у!.. – длинно и хищно раздалось где-то уже совсем рядом.

 

Глава третья

Прошло еще несколько дней.

Жара не спадала, и от знойного, неумолимого солнца воздуха на улицах становилось все меньше. Коробилась раскаленная жесть на крышах, трещал булыжник, выкрашивались гранитные поребрики тротуаров. Воробьи, раздвинув жалкие крылья, еле-еле ковыляли по размякающему асфальту. Улицы и проспекты были погружены в прозрачный огонь. Пересыхали каналы. Медленная, горчичного цвета вода шевелила тину на круглых камнях. Гнили узловатые водоросли. Бурый йодистый запах распространялся по городу.

Каждый день радио севшим голосом сообщало, что последний раз подобная температура регистрировалась в тысяча каком-то тараканьем году – чуть ли не в эпоху Петра, если, конечно, тогда производились замеры. Ссылались, естественно, на циклоны, антициклоны и геопатогенные зоны, якобы расположенные под городом. Последнее я вообще считал полным бредом. Тем более что газеты в эти странные дни выходили ломкие, пожелтевшие и не вызывали доверия. Казалось, что время умирало раньше, чем его успевали запечатлеть. Серое, словно из дымного войлока, небо влачилось над городом. Дым из кирпичных труб вытягивался по нему и стекал вниз, к окраинам.

Институт, где я был теперь руководителем группы, пустел на глазах. Все кто мог под любыми предлогами или даже совсем без оных уходили в краткосрочные отпуска. Руководство института не возражало. Работать в таких условиях все равно было нельзя. От жары вздувался пузырями линолеум, и в лабораториях стояла вонь горячей резины. Стреляли чернилами авторучки, оставленные на солнце. Вода в стаканах мутнела и выделяла ржавые хлопья. Мухи черными зернами осыпались на подоконник.

Просто нелепо было чего-либо требовать в эти дни. Свою группу, точнее оставшихся от нее двух лаборанток, я отпускал домой уже где-то в двенадцать. Они, наверное, благословляли тот час, когда я стал их начальником. А потом для приличия выжидал немного и уходил сам.

Хлопала тугая дверь. Звенела пружина. Океан белого зноя распахивался передо мной необозримым пространством.

Начинались бесцельные и бессмысленные шатания по всему городу. Я наматывал километры по жарким улицам, где не было ничего, кроме пустоты и света. Пенным прибоем шумела кровь в тесных висках. Блистая, кружились стекла. Зыбкая амальгама солнца испарялась с карнизов. Я пересекал площади, задыхающиеся от одиночества. Как волдырь, сиял надо мной чудовищный купол Исаакиевского собора. Гулкой памятью, эхом винтовок окутывались дома на Гороховой. А зеркальные лики витрин с высокомерием взирали на это странное время. Я проходил мимо дворцов, казалось вылепленных из чистого зноя. За дубовыми рамами, въевшимися в стекло, царила прохлада: озноб нежных люстр, сумрак, золотая пыль коронаций, разноцветный льдистый паркет, выхваченный из небытия переливами дерева. Забытые лица смотрели с темных полотен. Слабо мерцал багет, и, мучаясь, брела через бесконечную анфиладу тень убитого императора.

Я попадал в кривые, расползающиеся, как тараканы, переулки коломенской стороны. Кто-то создал их в бреду и белой горячке, сам, по-видимому, испугался – махнул рукой. Слезились от огня подслеповатые окна. Крыши в хребтах мертвых труб, давясь, натискивались друг на друга. Здесь и воздух был совершенно иной – прошлого века. И какими-то коричневыми подпалинами вылезал сухой мох из подвалов. Проглядывали на мостовой макушки булыжника. Крутилась зеленоватая пыль, возникшая как будто из сновидений. Словно переворачивался циферблат и время текло обратно. Казалось, сейчас, царапнув кирпич, вывернется из безымянной щели бричка, похожая на стоптанную босоножку, длинно скрипнет рессорами, накренится из стороны в сторону и неторопливо загрохочет ободьями по голому камню. Заспанный кучер с соломой в свалявшихся волосах встрепенется и дико поведет вокруг опухшей физиономией. Однако успокоенный видом серых галок и голубей, рассевшихся где попало, опять уронит голову на колени, покачиваясь в такт каждому шагу своей суставчатой лошади.

Ростовщик с бессмертными, необыкновенно выразительными глазами уже полтора столетия бродил здесь, мгновенно оценивая каждого встречного, полы цветного халата мели по булыжнику, и великий писатель с быстрым и надменным лицом взирал в холодной усмешке на съеденные временем домишки и флигели, на покосившиеся фонари, на жалкую окраинную мостовую, выше вздергивал бровь, и безнадежная скука овладевала изношенным сердцем его.

Однако рано или поздно я выходил на канал. К трем серым мостам, парящим в воздухе.

Здесь были особые обстоятельства.

Ольга возникла как будто из ниоткуда. Точно во исполнение некоего заклинания материализовалась из жаркого городского воздуха. Никаких подробностей их знакомства Антиох мне не сообщил. Просто однажды скрипнула дверь в соседнюю комнату и из нее вышла девушка с разбросанными по плечам волосами. Антиох что-то буркнул, тем представление и закончилось. Я довольно долго не обращал на нее никакого внимания. Воспринимал просто как часть квартиры: в разговоры с ней не вступал, о жизни не спрашивал. Иногда даже забывал поздороваться. Тем более что и Ольга к общению со мной тоже, видимо, не стремилась, из комнаты выходила редко и в наших с Антиохом дискуссиях участия не принимала. Вообще была какая-то чересчур тихая. Именно так: скрипнет дверь, колыхнется стоячий воздух, а оглянешься – оказывается, что уже никого и нет.

Я даже внешность ее не слишком хорошо разглядел.

А потом Ольга вдруг начала проявляться. Чрезвычайно медленно, постепенно, как проявляется фотокарточка, положенная в слабый раствор: сначала отдельные линии, штрихи, какие-то размытые пятна, и вдруг этот неразборчивый хаос слипается и с удивлением обнаруживаешь связную живую картинку.

У нее было очень бледное, в голубоватых тенях лицо, будто выточенное из мрамора. Глаза серые и большие, подернутые выпуклой влагой. Бесцветные волосы иногда казались стеклянными. Ладони просвечивали насквозь, и из-за этого возникало чувство, что ей вечно холодно. Пальцы были точно из ломкого льда. Стоило прикоснуться к ним – и кожа сразу же начинала ныть от низкой температуры. Говорила она мало и неохотно, отчетливо выговаривая согласные. Будто на чужом языке, когда, стараясь сказать яснее, невольно подчеркиваешь фонетику. Голос звенел готовой лопнуть струной. Она никогда не смеялась и даже, по-моему, не подозревала, что существуют такие человеческие эмоции. Зато молчать могла, вероятно, целыми сутками. Ее это не тяготило, она глядела в ничто, которое не видел никто, кроме нее. Зрачки медленно суживались и расширялись. Веки подрагивали, как крылышки стрекозы, готовой к полету.

Было в ней что-то удивительно отстраняющее. Спросишь о чем-либо – ответит не сразу, а будто очнувшись и возвратившись из какого-то нездешнего мира. Поднимет брови, отвернется, точно ей неприятен звук голоса, и опять молча сидит, созерцая что-то невидимое. Можно было кричать ей в ухо, она бы даже не вздрогнула. Двигалась как сквозь сон – останавливалась и замирала на полушаге. Никогда никуда не спешила, но, по-моему, также и никогда никуда не опаздывала. Кажется, она вообще не замечала времени и существовала, не ведая о немолчном дожде дней и месяцев. Вероятно, так же в соленой необозримости океана, в тишине, во мраке пустой воды и нечеловеческого пространства, нехотя, словно через силу надувая зонтики плавников, равнодушно живут полупрозрачные белые рыбы, светятся нежным фосфором, просачиваются сквозь глубины из одного конца света в другой, – безгласые рыбы, помнящие еще пустынные зори Земли и сейчас терпеливо ждущие, когда, знаменуя неизбежный финал, упадет огненный занавес.

Медленно течет разбавленная соленой водой легкая рыбья кровь.

Однажды она при мне порезала палец: больно, чуть не до кости полоснула руку ножом – не ахнула в тот момент, не побежала за пластырем, – лишь еще больше, до синеватости побледнела и закусила слабые губы. Рану перевязывать не пришлось, края слиплись, ни одна багровая капля не выступила наружу.

Больше об этом не вспоминали.

Казалось, она исключительно по обязанности смотрит длинный и скучный фильм, который уже не раз видела: все знакомо, каждый взгляд, каждый звук, надоело до чертиков. Смотреть, однако, приходится. Но ничего – сейчас вспыхнет свет, придуманная жизнь выцветет, стечет, как вода в песок, схлынет из памяти и не вернется уже никогда больше.

Теперь – Антиох.

Тут все было более-менее ясно.

Существовал некий Антон, Антоша Осокин, школьный приятель – сидели в те годы за одной партой, вместе мотали физкультуру, когда получалось, вместе бегали в кино на площади за театром. Он тогда был еще вполне нормальный, только много читал – прятал книги под раскрытым учебником. Вероятно, поэтому так все впоследствии и получилось. Слишком рано начал привыкать к вымышленным реалиям. Его прозвали Антиохом, когда проходили соответствующий раздел по литературе. Антиох, сочинитель стихов и трактатов, для друзей – попросту Кантемирыч. Школа забылась как сон, который исчезает при первых же проблесках солнца. Затем – в разные институты, потерялись, конечно, не виделись, вероятно, лет семь или восемь. Вдруг нос к носу столкнулись прямо на Невском проспекте. Я к тому времени уже давно все закончил и пахал младшим научным сотрудником в своем нынешнем заведении. Отчаянно лез вперед – головой, которая, как выяснилось, слегка на месте, и своими собственными руками, тоже приставленными, по-видимому, куда требуется. Работал по двенадцать часов в день, без выходных, без праздников, обмораживал пальцы в криостате. «Свалил кирпич», то есть защитил диссертацию. Написал около двадцати статей, в том числе и для нескольких зарубежных журналов. Теперь открывались некоторые перспективы. Пока еще, конечно, не слишком радужные, но, по моим оценкам, уже достаточно обнадеживающие. В общем, дела у меня шли неплохо. А вот Антиох, оказывается, свой институт не закончил. Ушел то ли с третьего, то ли с четвертого курса по не вполне понятным причинам. Во всяком случае, говорил он о них не слишком охотно. И, сменив после этого несколько маловразумительных мест, наконец осел в какой-то, на мой взгляд, довольно-таки захудалой конторе. Что-то такое связанное со строительным проектированием. То есть старенькие компьютеры, кульманы, даже рейсшины, которыми пользовались, по-моему, еще в начале прошлого века. Короче говоря, удел идиотов. Я всегда втайне подозревал, что чтение посторонних книг на уроках хорошо не закончится. Так оно в итоге и оказалось. А сейчас он вроде бы что-то писал. Язык – это, оказывается, не способ выражения мыслей. Язык – это ни много ни мало – Дом Бытия. Где птицы мертвы падаху на кровли… Короче, призвание, голос свыше и все такое. Зарплата мизерная, пиджак потертый, пуговицы к нему пришиты разного цвета, манжеты рубашки выношены до белизны ниток, а ботинки такой откровенно вылинявшей окраски, что кажется, сохранились еще с военного времени. Вид у него, однако, был снисходительный. Дескать, разве можете вы, мещане и закоснелые обыватели, понять душу художника? Какие у вас, собственно, интересы? Водка и телевизор. А художник, даже когда сморкается, делает это не просто так, а с возвышенными намерениями. Вообще пребывает в мирах, недоступных простому смертному. Он, оказывается, только что переехал и жил теперь совсем недалеко от меня. Какой-то прямо фантастический вариант обмена: из новостроек – в самый центр города и без рубля доплаты. И главное – что на квартиру чуть ли не вчетверо большую, чем предыдущая. Вероятно, художники действительно пребывают в каких-то недоступным нам сферах. Мне бы такой вариант было не провернуть. Даже сам дом наводил на некоторые размышления: фигурная лепка по стенам, газовые рожки, разумеется не работающие, витражи в окнах на лестнице, облупленные мутноватые зеркала от пола до потолка. Удивительно, как их еще не поснимали для дач. У нас же кариатиду в четыреста килограмм утащат, только оставь. Не было нумерации на дверях и почтовых ящиках. Не было даже замков – большинство квартир пустовало. Удивительно, что не поселились в них какие-нибудь ханыги. Я к нему заглянул в тот же день и с тех пор начал время от времени заходить. В основном, конечно, после работы, сильно выжатый, на подгибающихся ногах, вероятно, просто затем, чтобы слегка переменить климат. Научная сфера иногда имеет обыкновение душить прямо физически. А тут – спокойная обстановка, интеллигентная необременительная беседа о Гоголе и Достоевском. Я просто возвращался в человеческий облик после всяких своих коэнзимов и дегидрогеназ. Перемена среды – вообще великое дело. Антиох к тому времени уже нашел себе другую работу. Устроился сторожем, если не ошибаюсь, в какое-то хилое заведение. Сутки через трое, чтобы, значит, все свободное время отдавать творчеству. У меня, помню, уже тогда появилось некое тревожащее предчувствие. Словно вот только что все вокруг было тепло, и вдруг потянуло откуда-то сквозняком холодного воздуха. Такой, знаете, легкий озноб по коже.

Главное, я не понимал, чего он хочет.

Целыми днями Антиох как проклятый стучал на машинке – громыхающем металлическими суставами монстре, ровеснике, вероятно, еще первых автомобилей. Тысячи шелестящих страниц, забитых подслеповатым шрифтом, усеивали квартиру. Время от времени он собирал их в толстенные кипы, укладывал в папки и перевязывал крепким шпагатом. Папки затем пылились на полках или просто – наваленные в углу комнаты. Я ни разу не видел, чтобы Антиох развязал хотя бы одну из них. По-моему, он про них немедленно забывал. Кроме того, он прочитывал чертову уйму книг. Иногда читал сутками напролет, забывая, по-видимому, о сне, отдыхе и еде. Проглатывал их штук по пятьдесят в месяц. В основном беллетристика, но также – философия, критика, теория литературы, лингвистика, матанализ. Я просто не понимал, чем обусловлен его выбор. Сегодня он, например, читает «Золотую ветвь» Фрейзера, а завтра – уже «Гравитацию» Линна, Макартура и Уилсона. Сегодня – «Как перестать беспокоиться и начать жить», а завтра – «Самосознание европейской культуры XX века». Причем как из одного, так и из другого он делал длинные выписки, и потом эти полоски бумаги также катались и шелестели по всей квартире. Такой образ жизни. Это, конечно, не может не отразиться. Антиох отпустил волосы, и они, как у женщины, свисали ему на плечи. От бессонницы и, вероятно, от недоедания он истаял, нехорошо пожелтел и стал походить на схимника. Глаза двумя черными углями высверкивали на костяном лице. Он уже ни мгновения не мог оставаться на месте: вскакивал, убегал, возвращался, паучьими цепкими пальцами извлекал книги из жутких развалов, буквально за считаные минуты высасывал их содержание, ронял после на пол, длинными безостановочными шагами снова прошивал комнаты. И все время говорил, говорил, говорил – пузырились губы, брызгали во все стороны странные, оборванные на половине мысли и фразы. Ничего было не понять в этом непрекращающемся монологе. Точно жестокий, невидимый глазу огонь изнурял его, не давая ни секунды покоя, и чем дольше пылал этот жутковатый огонь, тем все меньше и меньше оставалось от человеческой оболочки. Слова слипались в косноязычный бред, как будто их было больше, чем он успевал высказать.

Любопытно, что Антиох даже не делал попытки где-нибудь напечататься. Он не предлагал своих произведений издательствам и не посылал их в журналы. По-моему, эта мысль просто не приходила ему в голову. Впрочем, если бы такая попытка и была им предпринята, я не думаю, чтоб она принесла хоть какие-нибудь результаты. Дело в том, что Антиох писал какую-то очень странную прозу. Все, что он создавал, не имело ни формы, ни сколько-нибудь внятного содержания. Сплошной текст – без сюжета, без диалога и персонажей. Речь в себе, которая непонятно где начиналась и где заканчивалась. Там не было даже обыкновенных абзацев. Просто сотни страниц, забитых аккуратными черными строчками.

Это невозможно было читать. Фразы слипались, будто в толкучке, наслаивались и перебивали друг друга. Знаки препинания, как правило, блистали полным отсутствием. Антиох, видимо, не обращал внимания на подобные мелочи. Смысл едва брезжил, где-то очень смутно, за текстом. Иногда казалось, еще минута, вот-вот, еще буквально несколько строк, еще одно усилие – и наконец уловишь, о чем, собственно, речь: спадет с глаз пелена, зажгутся софиты и разноцветными лучами своими озарят чудесный кукольный мир, задвигаются фигуры, послышатся тихие голоса, словесный театр оживет, чтобы дать захватывающее представление. Однако никакие усилия не помогали, тьма сгущалась, язык ворочался в тине деепричастий и придаточных предложений, софиты в кукольном театрике не загорались, и постепенно я потерял всякую надежду понять здесь хоть что-нибудь.

В общем, я довольно быстро разуверился в Антиохе. Так, по-моему, не работают. Все-таки результат важнее процесса. Новая суть не рождается – так вот, случайно, из хаоса мутной пены; напротив, она концентрируется постепенно, чтобы потом как звезда внезапно вспыхнуть на небосклоне.

Я примерно так думал в то время.

А к тому же была еще и Ольга, плывущая в сумерках громадной петербургской квартиры. Дважды она мне снилась, колеблясь, словно отражение в лунной воде, и дважды я просыпался разбитый и без малейшего желания жить дальше.

Так она на меня удивительно действовала.

Вот почему, бесцельно чертя сухое, выжженное июньским огнем, безжизненное дно города, загребая ногами вялые листья, как шелуха ссыпающиеся с деревьев, часами будто сомнамбула простаивая на гнутых, каменных или деревянных мостиках через каналы, я потом неизменно, как маятник, влекомый путами тяготения, возвращался сюда – где напротив острова, обнесенного по берегам крепостной тусклой стеной, громоздился причудливый дом, украшенный лепкой и крохотными балкончиками, где изнемогали от зноя разлапистые деревья на набережной и где семь распахнутых окон на втором этаже глотали белую тополиную горечь.

Волосы у меня за эти дни выгорели до льняной желтизны, натянулась на лице кожа, перед глазами сталкивались радужные круги. Я очень плохо понимал – где я и кто. Словно навсегда потерялся на вылощенных дымных проспектах, в асфальтовых испарениях, смазывающих перспективу, в громоздких бурых и серых наплывах раскаленного камня. Гигантской каруселью вращался вокруг меня город. Сияли куполами соборы. Летел жаркий пух, вскипая вихрями на перекрестках. Памятники неизвестно кому недоуменно таращились мне вслед. Бухала в полдень пушка. Звенела по булыжнику бронза конских копыт. Солнце, проникая под череп, делало черноту мозга горячей. Я уже не мог отличить вымысел от реальности. И весь этот невозможный блеск, назойливое мерцание душной воды, шпиц Адмиралтейства, изъязвленный серый гранит, стиснувший улицы, вздутые простыни площадей, зевы парадных и подворотен, – все это сливалось в утомительный до головной боли, слепящий и медленный круговорот, в вечность, из которой не было иного выхода, кроме смерти, в загадочное и обманчивое видение странного мира, которое зыбким своим миражом, пыльным горящим воздухом, пространством солнца и камня неумолимо, мгновение за мгновением, впитывало разум, впитывало жизнь и не оставляло взамен ничего, кроме тоски и беспощадного света.

 

Глава четвертая

Далее события развивались так.

Где-то дня через три мне неожиданно позвонила Ольга и, по-моему даже не поздоровавшись, сообщила, что нам надо поговорить.

Кажется, голос у нее был тревожный.

– Когда угодно, – сдержанно ответил я.

Она замолчала, будто перерезали провода.

– Алло! – не выдержав, закричал я. – Ты меня слышишь?

Сильно подул в трубку.

Это было утро, воскресенье, я только что проснулся и стоял босиком у столика с телефоном.

– Очень плохо, – шепотом сказала Ольга.

– Да? – сказал я.

– Очень плохо.

– Что-нибудь случилось?

– Нет. Пока нет. Просто плохо. Очень плохо, и, видимо, будет еще хуже.

Снова – будто перерезали провода.

Молчание становилось невыносимым.

– Я могу к вам подъехать, – нерешительно предложил я.

Ольга немного подумала.

– Нет, пожалуй, не надо.

– Я все равно приеду теперь, – сказал я.

– Ну, тогда как можно скорее, – попросила она. – Лучше прямо сейчас. Ты мог бы прямо сейчас?

И сразу же раздались гудки. Словно кто-то с поспешностью заколачивал их мне в ухо.

Я бросил трубку.

Здесь можно было дойти пешком. И пешком, вероятно, было бы даже быстрее. Но такая отчетливая тревога звучала в Ольгином голосе, что я, выскочив из парадной, невольно свернул к автобусной остановке. Это, конечно, было ошибкой. Я все время забываю, что в центре города проще ходить пешком. Транспорт у нас сам по себе, а человек – сам по себе. В результате я, изнывая от нетерпения, минут двадцать бессмысленно топтался на остановке. В подошедший затем автобус я, разумеется, еле втиснулся и еще минут двадцать трясся, сжатый со всех сторон хмурыми пассажирами. Воздуха в салоне автобуса вообще не было. А перед каждым светофором на этом пути мы останавливались и стояли до полного изнеможения.

В общем, вместо получаса, который бы я потратил идя пешком, мне пришлось добираться по крайней мере минут сорок пять.

И то я считаю, что мне еще повезло.

А когда я, потный и раздраженный, все-таки выбрался из автобуса и, стремглав добежав до парадной, во весь дух, через две-три ступеньки помчался по темноватой после бурного солнца лестнице, то на середине ее, где сумерки особо сгущались, что-то тоже летящее, похожее на пушечное ядро, глубоко, до позвоночника вошло мне в живот.

А потом с чмоканьем вышло и село прямо на лестничную площадку.

По полосатому колпачку я узнал Буратино.

– Ну ты, дядя, дае-ешь… – констатировал он, поворачивая со скрипом голову из стороны в сторону. – Конечно, раз она у меня деревянная – давай, бей не хочу. Лупи по ней чем попало. Так что ли?

Я с некоторым трудом разогнулся.

– Ух…

– Тук-тук-тук, – по лбу, по затылку, по шее выстукивал себя Буратино. Наконец с удовлетворением заключил: – Вроде все цело. Молодец этот мой Карло, на совесть сработал. – Он поднялся и отряхнул короткие, как у ребенка, штанишки. – Ой, не стони, дядя. В конце концов, живой ведь остался. Скажи спасибо, что я тебя, например, носом не пропорол. Ну все, все. Лучше, раз уж мы повстречались, дай закурить человеку…

– Не курю, – выдавил я хриплым голосом.

– И напрасно! – назидательно сказал Буратино, качнув острым носом. Поднял указательный палец и посоветовал. – Надо начинать, дядя, тогда перестанешь бегать как угорелый…

– Стой! – сказал я. – Что там у вас происходит?

Буратино с отвращением освободил свой локоть.

– Заклинание духов… Ты туда, дядя? Оч-чень не рекомендую. Никакого удовольствия не получишь, а вот неприятностей можешь себе надыбать по самое это самое. Потом не говори, что я тебя не предупреждал. – Грохоча, будто вязанка дров, он скатился по лестнице. Хлопнула дверь парадной, и я услышал, как тишину двора разорвал писклявый, действительно будто из дерева голос: – Варахасий! Дуй сюда, пещ-щерный ты человек!..

Я наконец отдышался и поднялся еще на этаж. Уличный свет здесь был приглушен толстым цветным витражом. Он, по-моему, изображал цветы на лугу. Тускло-красные и тускло-зеленые блики пятнами лежали на стенах. Площадка из-за этого выглядела как сцена в театре. А немного ниже, где из трещинки в витраже золотой полоской вспарывал темноту плоский солнечный луч, переливалась в воздухе взбудораженная искристая пыль.

Дверь в квартиру была приоткрыта. Я поколебался и дал сначала один короткий звонок, а через секунду – другой. Ни единого звука не донеслось изнутри.

Тогда я просунул голову:

– Есть кто-нибудь?

Далеко, в темных недрах, распадались неопределенные трески и шорохи.

Я пошел по мрачноватому коридору, толкая все двери подряд. Остро заточенные пластины солнца разрубали сумрак у меня за спиной. Везде было тихо – голые стены и пустота. Я все больше нервничал, потому что все сильнее волновался за Ольгу. С момента ее звонка прошло около часа. За это время могло случиться все что угодно.

В комнате Антиоха был прежний чудовищный беспорядок. Жуткое нагромождение книг, осыпанных листками с машинописью. Сквозняком бумагу подбросило и вытянуло в пасть коридора. Было слышно, как она с легким шорохом скользит по стенам и полу.

Как-то Антиох мне сказал: «Чтобы написать десять страниц более-менее приличной прозы, надо сперва пропилить и выбросить десять тысяч страниц плохой».

Иллюстрировал он это личным примером.

Я бы умер, а столько не написал.

Один из листочков как-то сам собой оказался у меня в руках.

«Во-первых, надо было петлю сделать и к пальто пришить – дело минутное. Из лохмотьев он выдрал тесьму в вершок шириной и вершков в восемь длиной. Эту тесьму он сложил вдвое, снял с себя свое широкое, крепкое, из какой-то толстой бумажной материи летнее пальто (единственное его верхнее платье) и стал пришивать оба конца тесьмы под левую мышку изнутри. Руки его тряслись пришивая, но он одолел и так, что снаружи ничего не было видно, когда он опять надел пальто».

Я недоуменно пожал плечами.

«Что же касается того, где достать топор, то эта мелочь его нисколько не беспокоила… Стоило только потихоньку войти, когда придет время, в кухню и взять топор, а потом, через час (когда все уже кончится), войти и положить обратно.

Но это еще были мелочи, о которых он и думать не начинал»…

Я бросил этот листок и поднял другой. Было ясное ощущение, что в квартире я не один. Кто-то невидимый и неслышимый шел по длинному коридору, осторожно заглядывал в комнаты, темными глазами ощупывал ниши и антресоли.

У меня даже мурашки побежали по коже.

Глупости, вероятно – игра больного воображения.

«Вдруг он вздрогнул. Из каморки дворника, бывшей от него в двух шагах, из-под лавки направо что-то блеснуло ему в глаза… Он осмотрелся кругом – никого. На цыпочках подошел он к дворницкой, сошел вниз по двум ступенькам и слабым голосом окликнул дворника. “Так и есть, нет дома! Где-нибудь близко, впрочем, на дворе, потому что дверь отперта настежь”. Он бросился стремглав на топор (это был топор) и вытащил его из-под лавки, где он лежал между двумя поленьями; тут же, не выходя, прикрепил его к петле, обе руки засунул в карманы и вышел из дворницкой; никто не заметил! “Не рассудок, так бес!” – подумал он, странно усмехаясь. Этот случай ободрил его чрезвычайно».

Страница с подслеповатым шрифтом запрыгала у меня в пальцах. Я больше уже не гадал, откуда этот отрывок. Я не гадал, потому что теперь знал точно. Вот, оказывается, что означает топор! Было страшно за Ольгу, и мне это все чрезвычайно не нравилось.

Правда, что можно сделать в такой ситуации, я тоже не очень-то понимал.

Слабый протяжный звук донесся из коридора. Сомнений у меня больше не было: кто-то и в самом деле проник вслед за мной в квартиру. Причем идущий, видимо, старался двигаться как можно тише: шагнет – остановится, ждет пару секунд, потом – еще один шаг. Я вдруг почувствовал, как звонко и часто колотится у меня сердце. Колыхалась на окне тюлевая занавеска. Слабый сквозняк шевелил разбросанные по полу страницы. Деваться мне было некуда. Ручка дверей повернулась. Я стиснул зубы. Облитый солнцем, так что даже лицо его было смазано сияющим ореолом, возник в проеме дверей человек невысокого роста – замер, по-видимому привыкая к яркому свету, и повел подбородком, точно хотел растянуть кожу на горле.

– Виноват, – негромко сказал он.

Я мелко кивнул – точно клюнул.

– Квартира была открыта.

Я снова кивнул.

– Я бы не вошел так нечаянно, если бы знал, – вежливо сказал человек.

Он был одет во что-то из прошлого века: черный строгий сюртук, крахмальный воротничок – стоймя с отогнутыми уголками, темный, довольно широкий галстук, завязанный крупным узлом.

– Собственно, я к Антону Григорьевичу…

– Прошу, – сказал я и сделал невнятный жест.

Человек заколебался, глядя на пол.

– Тут – книги…

– Это ничего, – сказал я.

– Вы думаете? Впрочем, неважно.

Он вошел, осторожно ступая, и с церемонной светскостью наклонил голову.

– Позвольте представиться: Иван Алексеевич. Милостивый государь?..

Я тоже назвал себя и даже отдал поклон, впрочем отчетливо сознавая, что мне до него далеко.

– Еще раз простите великодушно за нечаянное вторжение. Однако я хотел бы видеть Антона Григорьевича…

– Его временно нет, – объяснил я.

– Изволят быть?..

Я честно сказал:

– Не знаю.

Иван Алексеевич слегка помедлил. Сдул несуществующую пушинку с плеча и опять повел подбородком, словно преодолевая судорогу. Несмотря на тщательность одежд и манер, чувствовалась в нем какая-то неуловимая странность. Точно ему не хватало чего-то для завершения облика. Причем, видимо, чего-то очень существенного. Я вот только никак не мог сообразить – чего именно.

– Значит, не изволят сегодня присутствовать? – нерешительно сказал он. – Весьма печально. Мы с Антоном Григорьевичем должны были завершить одно… дело. Смею заверить, очень важное для меня дело. И мне было бы в высшей степени неприятно, если бы его пришлось отложить на… какое-то время…

Он явно чего-то ждал от меня.

– Завершите, – пообещал я.

Я уже поднаторел на обещаниях.

Иван Алексеевич несколько оживился.

– И чудесно! Чудесно, чудесно! Давно, знаете ли, пора. Но Антон Григорьевич все почему-то откладывал.

Я вдруг понял, в чем состояла его странность. У человека, как бы это ни дико звучало, отсутствовало лицо. Была голова – гладкие, аккуратные волосы, зачесанные немного на бок, уши по-волчьи острые, твердый подбородок, шея – в тугой петле галстука. А лица у него как такового не было. Вместо глаз, носа, губ клубились какие-то расплывчатые туманные очертания. Причем самое любопытное, что иногда казалось, будто лицо у него все-таки есть: стоит лишь всмотреться внимательнее, и уловишь необходимую совокупность деталей. Но это впечатление было обманчиво. Детали вроде бы и проступали, но в общую картину не складывались. Так возникают иногда силуэты среди наползающих друг на друга фантастических облаков, а чуть сморгнешь, посмотришь буквально через секунду, и выясняется, что это – мираж, уже ничего такого не видно.

Между тем Иван Алексеевич с интересом оглядывался.

– Да, именно так я себе все это и представлял, – сказал он. – Вздернул плечи и сплел пальцы с розовыми, как у женщины, ухоженными ногтями. – Я здесь впервые, но именно так – хаос и запустение. Теперь, знаете ли, многое становится ясным.

В нем вдруг почувствовалась некоторая нерешительность.

Он повернулся ко мне.

– Надеюсь, я не позволю себе ничего лишнего, если попрошу, так сказать… осмотреть? Вы не подумайте только, что я в какой-то мере хотел бы… изменить образ. Нет-нет-нет! Это чисто профессиональное любопытство. Я ведь и сам… в определенном смысле…

– Ради бога, осматривайте, – сказал я, подразумевая комнату.

– Так вы не возражаете?

– Ради бога!

Но Иван Алексеевич, оказывается, осматривать комнату вовсе не собирался. Вместо этого он с откровенной жадностью уставился на меня. Будто на чучело. Будто на редкий экспонат в музее. Обошел вокруг, придирчиво до неприличия изучая. Вновь остановился, подумал, всплеснул ладонями.

– Пре-лест-но! Прямо-таки прелестно! Ведь может, когда захочет. И волосы, извините, тоже у вас натуральные? – протянул руку, чтобы потрогать, отдернул. – Простите великодушно, сударь, но вы, наверное, понимаете мое естественное волнение. Общая судьба, так сказать. Я, конечно, имею в виду… посмертное существование в качестве… образа. Надеюсь, я не задел вас этим сравнением? И глаза, посмотрите, совсем живые – испуг, растерянность. Это, кстати, самое трудное, чтобы глаза были живые. И костюм превосходный… материал… Наверное, современные моды?

Мне было неловко под его пристальным взглядом. Что он такого нашел? Я тоже невзначай оглядел себя. Вроде бы все в порядке. С чего это вдруг потребовалось так внимательно меня изучать?

– Право, прелестно, – легко покачивая головой, заключил Иван Алексеевич. Он был, казалось, удовлетворен осмотром. В туманном пятне лица даже блеснуло нечто вроде зрачков. Хотя я мог, конечно, и ошибаться. – Простите за назойливость, милостивый государь. Кто вас писал?

– Э-э-э… – сказал я.

– Ну, кто автор?

– Э-э-э…

– Из какого романа? – чуть-чуть раздраженно спросил Иван Алексеевич. – Если, конечно, это не составляет тайны.

– Не понимаю, – честно признался я.

Он приветливо поглаживал подбородок – так и застыл.

– Ах, вот оно что… – и после тягостной паузы. – А я было подумал… Н-да!.. У вас что же, сударь, и кровь – красная? Хотя что это я? Разумеется, красная… Н-да!.. – он был, по-моему до некоторой степени озадачен. – Кстати, милостивый государь, раз уж мы с вами встретились… Я вот слышал, конечно совершенно случайно, что обо мне тут сложилось э-э-э… некое определенное мнение…

– Мнение?

– Да.

– Ну что вы, – возразил я, настороженный его тоном.

Он сделал быстрое движение.

– Говорят, говорят…

– Не может быть.

– Представьте себе, – и в голосе у него мелькнуло что-то враждебное.

Я вдруг подумал, что светскость, которую он проявлял, только кажущаяся. Манеры манерами, но под блестящим их обрамлением угадывалась некоторая жестокость. Воли он, должно быть, необыкновенной. Такие люди никогда никому ничего не прощают.

Иван Алексеевич будто угадал мои мысли.

– Право, это не так. Не так, не так, – сказал он с проникновенной искренностью. – Все это выдумки, личные обиды, сведение счетов. Современники всегда врут – почитайте мемуары. И если я, милостивый государь, буду иметь честь продолжить знакомство, то вы убедитесь сами, насколько литературные сплетни бывают далеки от реальности. – Он подошел к столу, заваленному бумагами. – Между прочим, вы случайно не знаете, зачем я понадобился господину Осокину? Живой человек. Или ему не хватает… так сказать… персонажей?.. – и мне снова почудилось, что у него холодно и опасно блеснули зрачки. Вот только зрачков у него по-прежнему не было. Как, впрочем, по-прежнему не было глаз и лица. – Я же, простите, не вурдалак, чтобы воскресать по ночам.

Мне оставалось только пожать плечами.

– Ну да-да, разумеется, вы знать не можете…

Он потянул со стола верхнюю страницу.

«Что же касается того, где достать топор, то эта мелочь его нисколько не беспокоила… Стоило только потихоньку войти, когда придет время, в кухню и взять топор, а потом, через час (когда все уже кончится), войти и положить обратно».

Отброшенная страница закувыркалась в воздухе.

– Не-на-ви-жу, – вдруг с неожиданной злобой произнес Иван Алексеевич. – Бедный студентик, изволите, с топором под мышкой. Ведь нелепость! Вымысел, согласитесь. И неправдоподобный вымысел…

– К-г-м… – дипломатично ответил я.

– Что, милостивый государь?

– К-г-м…

– Или это Антон Григорьевич занимается? – он демонстративно вздохнул. – Ну разумеется – чего можно ждать от человека, которому нравится это? Вам еще повезло – у вас кровь красная. А у меня? – он выразительно обвел то место, где, по идее, должно было находиться лицо.

Я несколько засмущался.

– Ну-ну, – сказал Иван Алексеевич. – Только не говорите, что вы этого не замечаете. Чрезвычайно неудобно жить – вот так. А все спешка, самонадеянность, суета, непонимание того, что представляет собой деталь. А между тем деталь играет в прозе колоссальную роль. Целое состоит из частностей. Мир возникает не из идей, а из отдельных, почти незаметных подробностей. Так можете и передать. Я почему знаю: у меня были в молодости некие сходные поползновения. Тоже увлекался сверх меры: дескать, озарение, новый Пигмалион, в моей власти превратить косную, тупую материю в трепетную и живую. Такие романтические порывы. Наделал массу глупостей, потом расхлебывал их долгие годы. – Он безнадежно махнул рукой. – Но я, заметьте, никогда не тревожил живых. Есть же какой-то предел, моральные категории, совесть, честь…

Он снова порылся в бумагах, выдергивая и быстро просматривая страницы. Вдруг замер, чуть вытянувшись, как будто пронзенный невидимой молнией.

Он даже, по-моему, перестал дышать.

– «Амата нобис квантум амабитур нулла». Это откуда здесь?

– Немецкий? – предположил я.

– Латынь, – строго поправил Иван Алексеевич. – «Возлюбленная нами, как никакая другая возлюблена не будет». Странное соседство, вы не находите? Нет, запутался все же, Антон Григорьевич, совсем запутался.

Это было единственное, с чем я искренне согласился.

– А посмотрите дальше! – воскликнул Иван Алексеевич. – «И везде невообразимая тишина – только комары ноют и стрекозы летают. Никогда не думал, что они летают по ночам, – оказалось, что зачем-то летают. Прямо страшно».

Он бережно положил страницу и сказал еле слышно, дрогнувшим голосом:

– Сороковой год. Двадцать седьмое сентября. Приморские Альпы.

А потом, будто все ему окончательно надоело, достал из внутреннего кармана серебряные часы на цепочке, – я видел такие лишь в фильмах о прошлой эпохе, – и с отчетливым мелодичным звоном откинул крышечку.

– Однако. Я полагаю, у господина Осокина есть особые причины, чтобы так задерживаться?

Я развел руками.

– Да-да, – сказал он. – Наверное, у Антона Григорьевича опять какие-нибудь неожиданные обстоятельства. Он – человек импульсивный. Всякое может произойти.

Учтиво поклонился.

– Ну что же… Был весьма рад.

Я тоже поклонился, чувствуя, что мне до него далеко. И уже облегченно вздохнул, когда Иван Алексеевич, придерживая дверь, задумчиво произнес:

– А ведь так продолжаться не может. Вы об этом подумали?

– Нет, – сказал я.

– А почему?

– Честно?

– Честно.

Я честно сказал:

– Я вообще об этом пока не думал.

 

Глава пятая

– Я сразу же оттуда ушла, – сказала Ольга. – Ты же знаешь, какой он бывает, когда начинает вещать. Просто невменяемый. Он всю ночь говорил о рассказе, который прочел недавно. Даже не рассказ, а всего лишь первая фраза: «Отец мой похож был на ворона». Это – до половины седьмого утра. Я засыпала сидя. Очнусь – горит лампа, Антиох машет руками, и тени от него как от летучей мыши. Он меня не отпускал, ему обязательно было нужно, чтоб кто-то слушал. Всю ночь объяснял мне, что написать можно было лишь так: «Отец мой похож был на ворона». Именно такая грамматика овеществляет. А если переставить «был» и сказать: «Отец мой был похож»… – ну и так далее, или переставить «мой»: «Мой отец похож был на ворона», то магии уже нет, фраза перестает быть наполненной звуком, волшебная грамматика распадается, следует просто констатация факта.

– А насчет стрекозы? – спросил я, припоминая.

– «Никогда не думал, что они летают по ночам»? – Ольга закрыла глаза и тут же споткнулась. Я осторожно взял ее под руку и повел дальше. – Стрекозы – это, пожалуй, было самое неприятное: ползали по стенам и шуршали, шуршали, шуршали… Копошение крыльев, глаза, знаешь, такие зеленые, во всю голову… А потом сбились в один комок и он повис над диваном… Черные лопухи, звезды, трава колышется… Ты голоса слышал?

– Нет.

– С подхихикиванием таким: «Дурень, дурень»! А оглянешься – рядом никого нет. Крапива в человеческий рост… Я в конце концов просто ушла. Вот – позвонила тебе, думала – увидит, придет в сознание…

– Там какой-то человек заходил…

– Человек?

– Ну да, сказал – Иван Алексеевич…

Ольга распахнула глаза и мелко, словно не веря самой себе, потрясла головой.

– Еще один человек? Он просто с ума сошел… Сколько можно? Он, видимо, даже не представляет, чем это все кончится…

Мы ступили на площадь, которая пустой тишью распахивалась за каналом, и, услышав эхо своих шагов, поспешно свернули в первую же попавшуюся улицу. Она вывела нас к саду, стиснутому чугунной решеткой, а за садом снова угадывался канал, который колдовским полукругом очерчивал это место.

– Вот послушай, – негромко сказала Ольга. – Ты только не перебивай и не говори ничего, ты просто послушай.

Она вздохнула, словно желая набрать побольше воздуха.

«Что длится целый век, тому продлиться вдвое. / Пугая воробьев на площади Сенной, / кончается декабрь звериной бородою / и зарывает в глушь жестокою зимой. / Что времени забор, глухой и деревянный? / Что сено и мороз, и сонная труха? – / Во взгляде воробья под небом оловянным / проулок двух домов бледнел и потухал. / Так невозможно жить: стареющая каста / подвалов и дворов. Какой ударил час / на ратуше вверху? И, как больной лекарство, / глотает ночь шаги – поспешно и мыча. / Что ледяной канал? Что холод чудотворный? / Как сажа горяча небесного котла! / О, кто там впереди? О, это вышел дворник, / как в ступе помело, страшна его метла. / Очесок декабря, библейский и козлиный. / Дремучий частокол. Амбары и дрова. / Что циферблат – в Свечном? Что стрелки – на Перинной? / Что крыша – на Думской? Что – в Яме голова? / Что смотрит сквозь него пронзительно и ясно / впитавший белизну болезни за окном? / Но бог ему судья, его лицо прекрасно – / светлее, чем луна в канале ледяном. / Жизнь истекла. Декабрь – в полглаза и в полслуха. / Сенную лихорадь вдохнем и разопьем. / Кошмарный шрифт листа. Опять глядит старуха / в затылок. И молчит замерзшим воробьем».

Она закончила так же неожиданно, как и начала..

– Ты что-нибудь понимаешь?

– Нет, – сказал я.

– Вот и я тоже – нет. Впрочем, я иногда думаю, что и не должна понимать. Зачем понимать? Достаточно, если от этого – озноб и температура. У тебя от этого температура не поднимается?

– Нет, – снова сказал я.

Мы вошли за решетку и двинулись между деревьев, которые смотрели нам вслед. Высилась по левую руку оцепеневшая громада собора. В бледном небе отсыревали крыши и трубы. Дышать было нечем. Ночной петербургский воздух дрожал испариной.

– Он сейчас читает «Метафизику бытия» Герберта Хоффа, – сказала Ольга. – И одновременно – «Историю современной алхимии» каких-то двух авторов. Купил ее где-то за сумасшедшие деньги. Если он не читает, то пропадает в букинистических магазинах. Ты хоть догадываешься, зачем ему понадобилась алхимия?

– Нет, – ответил я в третий раз.

Надвинулась вытянутая как палец, суставчатая колокольня. Сквозь все три ее пустотелых фаланги просвечивала беловатая мерклость.

Вода в узком канале казалась коричневой.

– А может быть, это мы чего-то не понимаем? – сказала Ольга. – Прав как раз он. Мы – сумасшедшие, а он – абсолютно нормальный. Я же вижу, что он счастлив, в отличие от всех остальных. У него глаза – белые, ему кроме этого уже ничего не нужно…

Мы снова вышли на набережную и остановились у парапета. Ольга взялась за чугунную перекладину и крепко сжала ее. На меня она не глядела, как будто я для нее вообще не существовал.

Нет-нет, это, разумеется, невозможно, но она почему-то помнит открытую в ночь, длинную, каменную галерею, полукружья аркады, гроздья южных созвездий в горячем небе, мятущиеся смоляные факелы, ржание коней, крики, лязг ожесточенно сталкивающегося металла… Кто-то бежит по галерее, падает – диковинным украшением торчит стрела меж лопаток… И она подбегает тоже и видит вывороченное лицо с глазами из прозрачного камня… Ведь это, наверное, невозможно? Это, разумеется, невозможно, однако она откуда-то знает итальянский язык. Никогда не учила, а тут встретила группу туристов и поняла с первого же мгновения…А недавно листала журнал, случайно попавший в руки: старый Рим, собор святого Петра, палаццо Канчеллерия… И вдруг на секунду ей показалось, что она это все уже много раз видела…

Впрочем, это неважно. Гораздо хуже другое. Гораздо хуже, что она, оказывается, от него слишком зависит. Прямо-таки что-то противоестественное. Будто кукла на ниточках: дернули – и пошла, куда эти ниточки потащили, отпустили – и упала без вздоха, ничего своего, ни мысли, ни одного желания, ни поступка… Власть чужих пальцев, которые за эти ниточки дергают. Он скажет – значит закон, у нее уже нет своей воли. Ужасно, правда? За такое можно и возненавидеть. Но, что плохо, она не способна, по-видимому, даже на ненависть. Впрочем, на любовь она тем более не способна. Только – сидеть до половины седьмого утра и бесчувственно слушать, слушать, таращась на настольную лампу. Это для нее самое трудное – слушать не понимая. Склеиваются веки, и в голову как будто налили теплого стеарина. Это, видимо, от свечей, которые она купила в последнее время. Им уже два раза грозили полностью отключить электричество. И к тому же – выселить неизвестно куда. В подвал, например. Да-да, в последний раз грозили именно в какой-то подвал. И что делать, если это и в самом деле будет подвал? Ему-то, разумеется, все равно. Он и в подвале может писать. Он может и при свечах.

– А почему вдруг решили выселить? – удивился я.

– Тут какая-то путаница, – с досадой сказала Ольга. – Оказывается, у нас нет ордера на квартиру. Непонятно, как он въехал сюда, самовольно что ли? Вообще ерунда – будто бы такого дома даже не существует. Его снесли еще в прошлом году, и теперь здесь по документам – пустырь. Ошибка, конечно. Но ведь эту дурацкую ошибку еще требуется исправить.

Она достала крошечный носовой платок и на секунду прижала его сперва к левому виску, а затем – к правому.

– Завтра пойду выяснять.

Меня по-прежнему рядом не было. Я для нее все так же не существовал.

Я наклонился и поцеловал ее в сухие твердые губы.

Ольга подняла брови:

– Ты это зачем?

В голове у меня перетекал жаркий туман. Светило тусклое небо, и от расплывчатого света его улицы – будто снились. Казалось, крепко зажмурься, потом открой глаза – и все исчезнет.

– Хотя – пожалуй, – сказала она через мгновение.

Мне, наверное, надо было встать и уйти.

Вместо этого я нерешительно обнял ее. Ольга вздрогнула, как от холода, но не отстранилась. Тогда я обнял ее уже увереннее. Она поморщилась и приоткрыла рот с полупрозрачными, будто из кварца, зубами. В этот раз поцелуй длился значительно дольше и прервался лишь потому, что неподалеку от нас в канале что-то сильно плеснуло.

Ольга вздрогнула и отстранилась.

– Что это?

– Не знаю, – сказал я, глядя на расходящиеся по коричневой жиже круги. Должно быть, рыба…

– С ума сошел! Какая здесь рыба?

– А тогда кто?

– Знаешь что, давай-ка пойдем отсюда, – сказала Ольга. Оторвала руки от парапета и тщательно, точно боясь заразиться, потерла друг о друга мраморные ладони.

– Чего ты боишься? – спросил я.

Она чуть передернулась:

– А вдруг оттуда вылезет что-нибудь, знаешь, этакое…

Все было безнадежно. Струи тумана стекали в воду по гранитным ступенькам. Мы снова пошли по набережной. Ольга пропустила меня, чтоб быть с внешней стороны от канала. Я боялся дотронуться до нее. Серые неопределенные тени сползали с домов и скапливались на тротуарах.

Воздух состоял только из духоты.

– Он никогда не будет писателем, – сказала Ольга. – Мало того, его никто никогда не будет печатать. Он просто играет в гения, который не такой, как другие, и которому все позволено лишь потому, что он – гений. Этим обычно болеют в семнадцать лет, он заразился позже и потому, наверное, в особо тяжелой форме. Я думаю, что теперь ему уже не выздороветь. У него теперь год за годом будут одни неудачи. Он станет завистливым, злым. Он уже и сейчас злой. Он не может читать других – рвет книги.

Я промолчал.

– Знаешь, чего он хочет? – спросила Ольга. – Он хочет, чтобы придуманный мир был реальнее, чем настоящий. Чтобы жизнь, занесенная на бумагу, была такой же яркой, как и собственно жизнь, и чтобы в ней можно было существовать, любить и дышать, как и в самой жизни…

– Да, – сказал я.

– Он называет это – «абсолютный текст».

– Да, – сказал я.

Ольга ступала неуверенно, как слепая.

– Чушь, по-моему. Он считает, что если таким образом описать какого-нибудь человека, воображаемого, конечно, ну, например, персонаж какой-нибудь книги, то можно как бы воплотить его – перенести в наш мир. И он будет, как живой, жить среди нас.

– Дворник, – наугад сказал я.

Она вздрогнула.

– Борода лопатой… сплюснутый лоб… челюсть такая – впереди всей физиономии…

– Ты его видел?

– Фартук… метла… бляха…

Ольга в отчаянии взялась руками за щеки.

– Глупость какая. Я знаю, знаю – Антиох его выдумал…

– И топор, – сказал я, мучительно припоминая.

– Топор, – повторила она с некоторым трудом. – Так ты действительно видел его?.. Как плохо… Да – топор. Это, знаешь ли, тот самый топор, которым Раскольников убил старуху. Помнишь, у Достоевского?

– Читал когда-то…

– Дурацкая, на мой взгляд, идея. Что бы сказал о нем дворник? Может ли обыкновенный человек понять: взял топор и убил… Не из-за денег, заметь, переступить хотел…

– Постой… – сказал я.

– Вот он и придумал этого дворника. Целиком. В романе его нет. Описал внешность, дал имя, характер, ну там – привычки, от которых зависит индивидуальность… Он просто уже помешался на всех этих описаниях…

– Подожди… подожди!..

Я начинал задыхался.

– Что с тобой?

– Подожди!..

– Вот и я тоже, – медленно отпуская щеки, сказала Ольга. – Этот безумный дворник и меня тоже сводит с ума. Он мне снится, снится, я спать не могу. Закрою глаза – стоит…

– Руки, как окорок…

– Толстенные такие губы…

– Голос жалобный…

– Метет метлой воздух – ррраз!.. ррраз!.. ррраз!.. железный скрежет…

– И – топор…

– Покачивается, покачивается над асфальтом…

– Хватит!

Я даже не помню, кто из нас это выкрикнул – я или она. Может быть, и вместе. Мы резко остановились. Небо, кажется, чуть накренилось, и, кажется, чуть накренилась под нами раскаленная мостовая. Светящийся горизонт приподнял дома и улицы. Колокольня, к которой мы уже успели вернуться, словно перст, указывала куда-то наискось.

Впрочем, уже через секунду все пришло в норму.

– Он мне снится неделю подряд, – шепотом сказала Ольга. – Ты все врешь! Антиох его выдумал, выдумал! Понимаешь – выдумал!

Она глотала пустой жаркий воздух.

– Тише, – сказал я.

Тронул ее за локоть, направляя к дому.

Мы довольно поспешно пересекли пустынный проспект, правым своим концом вливающийся в такую же пустынную площадь, и оказались на другой стороне канала, где согнувшиеся от времени тополя доставали листьями почти до самой воды.

– Творец и глина, – сказала Ольга. – Этого ведь не может быть, правда?

Она со страхом заглядывала мне в лицо.

– Правда, – сказал я.

Я и в самом деле не верил, что такое возможно. Да и кто в наше довольно просвещенное время поверил бы в заклинание духов? Я вообще закоренелый материалист. Тот, кто кончил университет, надолго проникается скептицизмом по отношению ко всяким паранормальным явлениям. Работа ученого не способствует мистическим настроениям. Когда ставишь опыт за опытом, проверяя и раз двадцать перепроверяя полученные результаты, довольно быстро убеждаешься в том, что в мире нет ничего такого – сверхчувственного. Или, как сейчас принято говорить, экстрасенсорики. Напротив, кругом – материя, сплошная материя, спасу нет, и кроме нее – ничего больше.

Вот разве что Буратино.

– Ужасный тип – грубый, наглый, – сказала Ольга, подрагивая точно в ознобе. – Он просто алкоголик, по-моему, уже с утра пьяный, глаза – красные, хлещет всякую гадость, которая подешевле, хохочет, дымит папиросами…

– Откуда он взялся? – спросил я.

– Ах, все это тоже начиналось как шутка. Вот, дескать, можно сделать игрушку из литературного образа: любимая сказка, отличный исходный материал, Алексей Толстой уже почти все сделал как надо, ерунда, осталось доработать совсем немного… Ну и притащил с улицы забулдыгу вот с таким носом, напялил на него колпак, футболку купил полосатую. Теперь так и живет у нас, – бренчит на гитаре, скандалы закатывает соседу этажом выше…

– Соседу? – догадываясь, сказал я. – Поручик Пирогов, вероятно, белобрысый такой?

Ольга кивнула.

– Похож на кролика. Антиох свихнулся совсем, подбирает то одного, то другого… Тоже – подарил ему свой костюм, дал денег, в гости почти каждый день ходит…

Перед нами поднялась на другой стороне канала багровая крепостная стена. Широкие окна в ней отражали мутное небо. По воде медленно плыли пригоршни тополиного пуха, и казалось, что это возникает призрак зимы, которая несомненно настанет.

– Нынешнюю жару тоже накликал он, – сказала Ольга. – Это невыносимое лето, когда не то что дышать – вообще жить не хочется. Он говорит, что таким образом смещается бытовая реальность, картина мира как бы плывет и в результате гораздо легче почувствовать иное пространство. То, которое существует за внешним…

Она запнулась и нерешительно освободила руку.

Дом был темен, как будто в нем никто никогда не жил. Мрачно поблескивали стекла на всех трех этажах. Только угловое окно сияло тускловатым яблочным светом. Штора в нем колыхалась, и пробегали по ней тени – в рогах и перьях.

Видимо, там, в комнате, где, вероятно, совсем не было воздуха, в тишине норы, в нездоровом, потрескивающем и колеблющемся огне свечи невидимый для нас человек, склонившийся над столом, брызгая чернилами и продирая бумагу на длинных буквах, покусывая от нетерпения губы, лихорадочно, жутким почерком исписывал страницу за страницей – сбрасывал их потом на пол, тут же забывал о написанном, и колотящееся сердце его звенело от непрекращающегося восторга.

Ольга смотрела как зачарованная.

Веки ее дрогнули.

– Я не хочу туда, – шепотом сказала она.

 

Глава шестая

– На шести шагах! – яростно закричал поручик. – К барьеру! Я призываю вас в свидетели, господа, что продырявлю это говорящее полено в четырех местах!

– Но-но, без намеков, – предостерег его Буратино, взмахнув гитарой.

– Сударь! – срывающимся голосом обратился поручик ко мне. – Как человек благородный, будьте моим секундантом!

Дворник, который до этого неприятно отклонялся назад и вращал глазами, вдруг крепко взял его за лацканы пиджака, несмотря на ожесточенное сопротивление притянул и громко, словно вхлебывая кисель, поцеловал в бледный лоб.

– Вот за это и уважаю тебя, Петруха…

Потом поймал за воротник шарахнувшегося Буратино и тоже поцеловал, подняв над полом.

– Чурбачок ты мой дорогой…

– Слезу – убью, – задушевно пообещал Буратино, болтая ногами.

Со страшным звоном уронил гитару, обвязанную красивым бантом.

Я от неожиданности чуть сам не упал. На ногах удержался лишь потому, что Антиох очень вовремя подпер меня сзади.

– Это же Варахасий, – объяснил он, как будто ставя все на свои места. – Ты его не бойся, ничего, он добрый…

– Ой, да ехали на тройке с бубенца-а-ами! – внезапно завопил дворник.

– Ему сейчас главное, чтобы – чуть-чуть…

– Есть бутылка водки, – неуверенно сказал я.

Антиох вопросительно посмотрел на дворника. Тот сморщил лоб и подергал вверх-вниз головой, как лошадь от мух.

– М… м… м… – через некоторое время изрек он.

– Мало, – перевел Антиох.

– И, по-моему, еще бутылка вина.

– Ой, да мне б теперь, соколики, за ва-а-ами! – отчаянно завопил дворник.

Забытый Буратино извивался в его кулаке.

– Пусти, Варахасий, пещ-щерный человек, троглодит!..

Толстые пальцы разжались, и Буратино сверзился в аккурат на гитару, провалившись тощей ногой в дыру под струнами.

– Достаточно, – подвел итог Антиох.

Я все еще не мог спросонья прийти в себя. Они ввалились ко мне как дикий табун и сразу начали орать. Кажется, это Буратино оскорбил чем-то поручика Пирогова. Или наоборот. Понять ничего было нельзя. Они кричали все сразу, и от гомона у меня уже начинало гудеть в ушах. Причем острый фальцет Буратино, казалось, перепиливал меня пополам, а звенящий от обиды и гнева голос поручика Пирогова хлестал тонким железом. К тому же дворник, Варахасий, как представил его Антиох, уловив меня в перекрест зрачков, припаянных к носу, непреклонным тоном потребовал чего-нибудь выпить.

– Ты человек или где?..

Я растерялся и делал множество мелких движений.

Поручик Пирогов между тем, не спрашивая никого, открыл дверцу серванта и, повозившись так, что звякнула внутри падающая посуда, извлек оттуда продолговатый полированный ящик, на кипарисовой крышке которого блеснула корона.

Поскреб ногтями – открыл.

– Извольте, сударь!

Обращенные встречь друг другу, лежали на черном бархате два пистолета с очень длинными дулами.

Я только моргал, поскольку никаких пистолетов у меня отродясь не было.

– Сударь, извольте!

Буратино, наконец выбравшийся из гитары, наскакивал на него, как петух.

– Долой царских офицеров-опричников!.. Расходись по домам, ребята!.. Ни к чему нам турецкие Дарданеллы!..

Поручик в ответ трепетал ноздрями.

– Как человек благородный!..

У меня по-прежнему гудело в ушах.

– Да дай ты им, дай, пусть стреляются, – сказал Антиох. – Ты же видишь, какой народ, не угомонятся иначе…

Я принял ящик с оружием.

– Стой! – неожиданно вклинившись между нами, крикнул дворник. – Говорю, стой! Чтобы все было культурно!

Он грубовато отобрал у меня ящик, согнутым пальцем зацепил Буратино за воротник и оттащил его к зашторенному окну. Вручил пистолет – дулом вперед:

– Держись, чурбачок!

К противоположной стене прислонил бледного и нервного поручика Пирогова:

– И ты не робей, Петруха…

Встал под люстрой и задрал волосатую руку.

– На старт… внимание… марш!..

Оглушительно грянули выстрелы. Комната дрогнула и заволоклась непроницаемым дымом. На мгновение все исчезло. Послышался глухой и тяжелый удар. А когда дым рассеялся, кстати, как-то на удивление быстро, я увидел, что Буратино и поручик стоят на своих местах – невредимые, по-гусиному вытянув шеи и всматриваясь вперед, а точно посередине между ними обоими, как колода, на полу, лицом вниз лежит дворник.

Антиох нагнулся и слегка потрогал его.

– Варахасий…

– Ну?

– Ты жив?

– А вдали мелька-а-али огоньки, – сказал дворник. Подумал немного, посопел и добавил: – Маленькие такие огоньки… Можно сказать – огонечки…

Зачем-то постучал лбом об пол.

Звук был хороший, гулкий такой, уверенный.

– Встань, пожалуйста, – попросил его Антиох. – Ну, поднимись-поднимись, смотреть на тебя больно.

Дворник по частям поднялся и отряхнул колени ватных штанов.

– Чуть не упал, – сумрачно объяснил он.

Потом Антиох начал разливать по стаканам. Все, оказывается, были уже за столом и терпеливо взирали на это ритуальное действо. Как это получилось, я не очень-то понял. Словно повернулся круг и произошла мгновенная смена декораций. Сцена первая – они стреляются в комнате, сцена вторая – они в той же комнате, но уже все за столом. В промежутке как отрубило, никаких подробностей. Однако факт оставался фактом, декорации действительно изменились. На столе была даже скатерть, которую они где-то нашли. Стояла бутылка водки, и были криво порезаны колбаса, хлеб и сыр. Они, видимо, опустошили весь мой холодильник. Влажно дымилась гора сосисок, и Буратино, ухватив сразу две, жевал их – прямо с полиэтиленовой кожурой. В то время как поручик Пирогов, наверное еще не остывший от ссоры, косился на него и двигал в такт пустыми челюстями, примериваясь. Дворник же изучал наклейку на кильках в томате: щурил то один глаз, то другой, то, будто принюхиваясь, расширял ноздри. Лицо у него было очень сосредоточенное. Я хотел было предупредить, что эта банка валяется у меня еще с прошлого года, ботулин полезен не всем, иные от него умирают, но Антиох в ту же минуту сунул мне в руки стакан.

Водки там было так – на две трети.

– Однако круто берете, – заметил я.

– А посмотри на народ, – убедительно сказал Антиох.

– И что?

– Ты посмотри, посмотри…

Народ в лице дворника, сильно пыхтя, прилаживал к банке консервный нож. По нему вовсе не было видно, что алкоголь – это яд.

– А ведь мы тебя ждем, Варахасий…

– Сичас-сичас…

– Все – тебя одного…

– Серость свою показывает, – подтвердил Буратино.

– Ну, ишо секундочку, – пыхтя, попросил дворник и вдруг сильным движением разъял банку на две половины. Оказывается, он разрезал ее поперек. Красный томатный соус хлынул на скатерть. Дворник суматошно задергался, впихивая его обратно в банку, но оттуда взамен посыпались скучные пучеглазые кильки.

Антиох молча отобрал у него обе изуродованные половинки и придвинул стакан. Подождал, пока все не обратились к нему.

– За вечную жизнь!

Это он засадил.

Я даже вздрогнул.

– И-эх! – сказал Буратино, опрокидывая свою порцию в щель рта.

Поручик, как человек военный, уже занюхивал краем мятого рукава.

Я с сомнением посмотрел на свой стакан. Я пью редко, очень малыми дозами и не нахожу в этом никакого удовольствия. Что тут хорошего: накачиваешься разной дрянью, а потом ночью тошнит и голова – будто ее набили слежавшимися опилками. Терпеть не могу алкоголь. Особенно водку. Тем не менее из вежливости я тоже поднял стакан и вдруг заметил, что он уже совершенно пустой. Абсолютно пустой – один пустой воздух. Только по граням сползают тяжелые, будто ртутные капли.

Когда это я успел его осушить?

Я потряс головой.

– За вечную жизнь, значит, пьешь, а сам умер, – с причмокиванием облизывая пальцы, сказал дворник.

Он поедал кильку, выковыривая ее из двух полукружий. Ядовитый багровый соус капал ему на бороду.

Антиох весело мне подмигнул.

– Варахасий-то как освоился. Раньше все руку пытался облобызать, а теперь, видишь, хамит.

Дворник задумчиво посмотрел на меня, а потом – на него.

– Так ведь нет тебя, – очень серьезно сказал он. Сложил земляную ладонь ковшом и дунул, как будто в ней находилось что-то невидимое. Затем проследил полет этого невидимого к потолку. – Фу! Улетел… – также очень серьезно сообщил он.

Антиох погрозил ему пальцем.

– Смотри, Варахасий, я тебя породил, я тебя и того…

– Кто умер? – не понял я.

Антиох засмеялся.

– За вечную жизнь, сам понимаешь, надо платить.

– Что-то дорого, – прикинув, сказал я.

– Цена здесь всегда одна. И вряд ли когда-нибудь будет иначе.

Поручик Пирогов уже некоторое время нетерпеливо смотрел в нашу сторону.

– Господа, господа, – расслабленно-капризным голосом сказал он. – Право, господа, скучная это материя… Лучше бы, как принято среди благородных людей, о чем-нибудь таком… ик!.. о возвышенном… Вот со мною вчера приключилась необыкновенная, можно сказать, история. – Он оживился, кончик носа и мочки ушей у него несколько покраснели. – Иду я, представьте себе, по улице, никого не трогаю, ну, везде, естественно, натюрморт, лето, естественно, воробьи, естественно, заливаются, в голове, естественно, легкость такая – необыкновенная… А навстречу мне, – вы слушайте-слушайте, господа! – тюп-тюп-тюп, этакое, значит, создание, волосы у нее распущены, платье, между прочим, до сих пор, честное благородное слово, не вру! Декольте дотуда же, чулочки прозрачные, и еще она, значит, бедрами, господа, туда-сюда, туда-сюда. Боже мой, откуда она только взялась! – он зажмурился, длинно причмокнул и снова открыл глаза. – Я, конечно, ей по-гвардейски: позвольте, мадемуазель, так сказать, нах хаузе цурюк битте. А она отвечает: папаша, голову сперва вымой, папаша… Просто ангельский голосок, никогда, господа, поверьте, такого не слышал! Я тогда намекаю ей, что, дескать, мадемуазель, самое время для нас нах хаузе битте цурюк. – Поручик изобразил пальцами, как намекает. – И что вы думаете, господа? И мы в Париже! – победно заключил он.

– В самом деле, – сказал Буратино, прикуривая от хабарика. – Пригласил, дядя, чтобы культурно провести время, а что мы имеем? Ничего не имеем, если говорить в результате. Он зажал сигарету зубами и потащил с дивана гитару. Прокуренным ногтем тронул струны. Объявил громко, как конферансье: «Итак, полька-бабочка!» – однако заиграл почему-то «Танец маленьких лебедей» из соответствующего произведения. Правда, лихо заиграл, профессионально, как будто с детства учился.

– Ну, – сказал Антиох, – покажем напоследок, как падают звезды?

– Баба – оно баба и есть, – изложил Варахасий свою точку зрения на предыдущий вопрос.

Но поднялся и тоже вышел на середину комнаты. Поручик Пирогов, как девушка, стал между ними.

– Але! – торжественно сказал Буратино и с «Танца меленьких лебедей» действительно перешел на какую-то польку-бабочку.

В общем, кордебалет получился на высшем уровне. Было очень весело. Всем, кроме меня. Дворник откалывал такие коленца, что из пола от сотрясения вылезали перкетины. Извлек откуда-то грязный носовой платок и бурно тряс им, точно на деревенской свадьбе. С платка сыпались вот такие бациллы. Антиох подвывал и, вытянув к потолку руки, колебался всем телом, как водоросль. У него, по-моему, даже лицо стало зеленым. А, вероятно, уже совсем ошалевший к тому времени Буратино забрался вместе с гитарой на стол и там, как кузнечик, прыгал среди посуды. Кстати, играть он от этого хуже не стал. Однако все затмило поведение поручика Пирогова. Вероятно, решив, что ему как человеку военному и благородному участвовать в подобных развлечениях не пристало, он в какой-то момент замер посередине комнаты, бледный и вдохновенный, вытянулся в струнку, взмахнул невидимой саблей и парадным голосом завопил, так что на окне от звукового удара выгнулись шторы:

– По-о-олк!.. Слу-у-ушай мою команду!.. На его высокопревосходительство главнокомандующего великого князя Сергея Александровича – рысью!.. Арш!..

После чего начал маршировать, раздувая щеки.

– Бум-бум-бум!.. Бурубу-бум-бум-бум!..

Видимо, изображал оркестр.

То есть весело было действительно всем, кроме меня. Два часа ночи. Я ждал, что вот-вот примчатся снизу соседи с ружьями и топорами. Пора было как хозяину решительно прекратить все это. Но когда я, наконец, умудрился подняться на ноги и отойти от стола, который почему-то покачивался, будто в шторм, свет вокруг стал ужасно тусклый, словно люстру обернули плотной шерстяной тканью, и поплыли сквозь комнату тени, превращающиеся то в облака, то в кисейные занавеси. Я никак не мог среди них пробраться. У меня дрожало в глазах, и комната казалась чужой, будто переставили мебель. Здесь что-то было явно не так. Я топтался один, как медведь, вылезший зимой из берлоги. Все куда-то исчезли.

– До-ро-го-й дли-и-инною-ю!.. – во всю мощь гремело где-то поблизости.

Я напряженно соображал – где и не мог понять?

Вдруг появился взъерошенный Антиох и распахнул дверцы шкафа.

– Варахасий, ты что это? Много себе позволяешь, Варахасий…

Дворник стоял внутри, сапогами на моем выходном костюме, ощутимо покачиваясь и самозабвенно набирая в грудь воздух.

Он неуверенно открыл один глаз.

– Что по ноча-а-ам так му-у-учила меня-а-а!..

– Выходи, Карузо!

Затрещала фанера стенок – вспучилась, со стоном оскалились гвозди. На моем костюме отпечатались чем-то жидким две огромных молодцеватых подошвы.

– Деготь, – ободрил меня дворник. – Ничего, не робей. Деготь – он, мил-человек, безвредный…

Мы каким-то образом снова оказались сидящими за столом. Было по-прежнему весело и по-прежнему, вероятно, всем, кроме меня. Варахасий, грузно поставив перед собой локти, жрал колбасу. Безобразная томатная лужа расплылась от него по скатерти через весь угол. Жалобно изогнулись в ней две кильки, погибшие лет пятьдесят назад, вероятно, от эпизоотии, а чуть дальше, уткнувшись в самую гущу соуса, тикал взявшийся неизвестно откуда будильник. Будильник-то им зачем понадобился? В свою очередь у поручика Пирогова жидкие, бесцветные волосы стояли дыбом, наподобие венчика. Он, видимо, крепко остекленел после принятого: ужасно скрипел зубами и невнятно ругался. Что же касается подозрительно затихшего Буратино, то оказывается, он чуть не прокалывал носом большую детскую книгу, на глянцевой обложке которой был изображен он сам, счастливо взирающий на довольно-таки уродливый золотой ключик.

Вероятно, содержание книги его не радовало.

– Папа Карло, папа Карло – пропил мою новую курточку, злобный старик…

– Не горюй, чурбачок, – утешал его дворник, – завтра сдадим посуду, купим тебе еще лучше…

– Не дарил он мне новой курточки, и букварь не дарил, чтоб я сдох, – горько жаловался Буратино.

Из глаз его вытекали самые настоящие слезы. Они капали поочередно в тарелку, и там уже собралась приличная лужица. Буратино меланхолично выплеснул ее на пол, а пустую тарелку почему-то поставил на телевизор. Там уже скопилось изрядное количество грязной посуды: стопка блюдец, три или четыре фужера, кастрюля из-под картошки, которую я вовсе не приносил в комнату.

Поручик Пирогов решил внести в разговор свою лепту.

– А вот была у меня кобыла, – сказал он, для значительности, вероятно, длинно скрипнув зубами.

– Ну? – вытирая нос пальцем, заинтересовался повернувшийся к нему Буратино.

– Анемподистой звали…

– Ну?

– Красивое имя, благородное… Бедра – во! Не поверите, господа, – поручик развел руками, показывая, какие бедра. – Сам князь Синепупин завидовал. Шесть тысяч, говорит, не глядя, даю за твою Анемподисту. Нет мне без нее жизни… Нет, говорю тоже, князь, ваше сиятельство, говорю, господин поручик, хотите хоть что, но мне Анемподиста дороже…

Он замолчал.

– Ну? – подождав некоторое время, опять спросил Буратино.

– Нет Анемподисты, – поручик заскрипел зубами, будто жевал стекло. – На шести шагах стрелялись, на Карповке, через платок, по четыре заряда… Шляпу мне прострелила, подлая…

Он умолк в некотором остолбенении.

– Нравятся? – тихонько спросил меня Антиох. – Где еще таких откопаешь? Все-таки, по-моему, неплохая работа. Совсем как люди, только кровь голубая.

– Почему голубая? – удивился я.

– А бог его знает, голубая и все. Какая разница, им не мешает…

Он набухал мне целый стакан водки. Рука не почувствовала тяжести, словно стакан был невесомый.

Казалось, разожми пальцы – и он повиснет в воздухе.

– Не веришь? А ты у Варахасия наведи справки. Варахасий мужик прямой. Эй, Варахасий, скажи, кто тебя сделал?

Прямой мужик Варахасий уронил колбасу.

– Опоганился я тут совсем, – тоскливо ответил он, глядя куда-то в пространство. – Автобусы смердящие, электричество какое-то выдумали, колбаса – черт те из чего, правда, вкусная. Третьего дня пошел в церковь грех замолить, чуть, господи, не пропал, боже ты мой, срамотища!.. Бабы – в брюках, дворяне с фотоаппаратами поперек себя лезут, девки голоногие, без платков – в божьем-то храме!.. Выперся батюшка, этак, значит, подпрыгивая, как стрекозел. Чего, говорит, дедок, надо, у нас группа интуристов обслуживается. Сам – в спинджаке, бороденка хлипенькая, усы тараканьи – плюнуть хочется, господи, чтобы не сказать больше!.. А в руках у него такая, значит, заостренная палка, и он этой палкой в святую икону тычет. Чтобы, значит, видели, куда лоб крестить. Ну, отвечаю ему, как положено: грешен, батюшка… Говорит: грешен – значит молись, дедок, накладываю на тебя эпиталаму. А сам зубы скалит, и бабы крашеные вокруг: хи-хи-хи… хихоньки строят… Ну – дал ему в зубы-то, он и полетел вверх копытами. Забрали в милицию, пока все деньги не пропил с ними – не отпустили… – он размашисто перекрестился и впился в Антиоха темным истовым взглядом. У него даже борода задрожала. – Об одном тебя прошу Христом Богом: верни обратно. Верни, прошу – одним грехом тебе меньше будет…

Если бы он не сидел за столом, то, наверное, бухнулся бы на колени.

Антиох несколько отстранился.

– И рад бы, да никак, Варахасий, – сочувственно сказал он. – Нет больше моей власти над текстом. Тебе бы кого другого поискать надо. Я уже все – переступил порог, дверь захлопнулась. Оттуда возврата нет.

– Анемподя моя, – со слезой проскрипел поручик.

Дворник же перевел тяжелый, сумрачный взгляд на меня и, по-видимому не найдя в моей внешности ничего интересного, снова кинул в рот кусок колбасы.

– Я так думаю, что рюмизмы это, – загадочно сказал он.

– Чего-чего?

– Рюмизмы, – тупо повторил дворник. – Испарения такие, которые, значит, из-под земли образуются. Ее, то есть рюмизму эту, вдохнул – и у тебя, мил-человек, значит, видения. Потом, значит, снова выдохнул рюмизму-то, говорю, и сразу – ничего этого нету…

– А как же ты сам, Варахасий?

– И меня тоже нету, – упрямо сказал дворник.

Я окончательно перестал что-либо понимать, тем более что в эту минуту как сумасшедший затрезвонил стоящий посередине томатной лужи будильник. Металлическое дребезжание раскатилось у меня прямо под черепом. Я подпрыгнул, прихлопнул его ладонью и здорово укололся.

– Тс-с-с, дядя, нос мне своротишь, – шепотом сказали из-под стола.

Обстановка вокруг опять резко переменилась.

Стемнело как перед сильной грозой, и сгустками серой тревоги выступили вперед углы мебели. Комната как-то странно перекосилась: стена с окном оказалась вверху и занавески колыхались, как проплывающие облака, противоположная же стена, наоборот, опустилась и мрачноватым прямоугольником зияла в ней дверь в прихожую. На концах же этой тупоносой качели вертикально по отношению к полу и, значит, почти горизонтально ко мне, непонятно каким образом сохраняя в этих условиях равновесие, будто памятники застыли две вытянутые фигуры.

По силуэту в фосфоресцирующем, мутном окне я узнал Антиоха. Простерши руку с зажатым в ней чудовищным пистолетом, он целился куда-то вниз.

А снизу, из проваленной темноты, капризным голосом требовали:

– Опровержение! Во всех газетах! Немедленно!..

Дворник гигантским четвероногим жуком карабкался по паркету.

– Сичас, сичас, ребята, все будет как в тиятре…

– Чего это они? – спросил я.

Буратино высунул голову из-под стола.

– Ложись на пол, дядя. Укокошат ведь, озверел народ…

И снова утянулся под стол.

– Кантемирыч, – устало сказал я. – Честное слово, ни хрена больше не соображаю. Честное слово, шли бы вы лучше домой…

– Выгоняешь? – весело спросил Антиох.

– Не выгоняю – прошу…

– Ладно-ладно, – сказал Антиох, – уже заканчиваем.

– Ни фига, – решительно возразил дворник. Он как раз добрался до середины и выпрямился, балансируя на расставленных кривоватых ногах. – Я как секундар… Как серкундат… В общем – пущай палят!.. Готовься, то есть, ребята, закрывай левый глаз! – ноги у него поехали, и он чуть было не упал. Отчаянно, будто птица, взмахнул ладонями. Ну ты куда целишься, дура военная? Обалдел что ли? Ты же в меня целишься!.. Поверни, говорю, дуло вон в тую сторону… Чурбачок, ты спрятался?

– Валяй! – пискнул из-под скатерти Буратино.

– Тимофей! Фужер шампанского, скотина! – неожиданно закричал снизу поручик.

Я едва различал его в темноте.

Дворник поднял руку.

Будет тебе сичас шанпанское… Ну – айн… цвай… драй!..

Одновременно грохнули выстрелы. Комната на мгновение озарилась мертвенной вспышкой. Я успел заметить, как поручик, нервно дрыгнувший телом, выронил пистолет, а затем все вокруг затянуло клубами порохового дыма.

Что-то рухнуло на пол.

Тонкими голосками задребезжала опять посуда в серванте.

Я по-прежнему ничего не соображал.

– Все, дядя, пора завязывать, – трезвым голосом сказал выкарабкавшийся из-под стола Буратино.

 

Глава седьмая

Меня разбудила Ольга.

– Ты стонешь…

Я сел, задыхаясь и сглатывая сквозь горло комок горячего воздуха. Слепо пошарил вокруг. Простыни были влажные и сбившиеся в тугие жгуты.

Ольга смотрела на меня из-за края подушки.

– Птицы? – спросила она.

– Что – птицы?

– Тысячи птиц поднялись из леса и потянулись к закату…

– Нет, – сказал я. – Ничего такого.

– Значит, рано еще.

– Для чего рано?

– Просто рано. А потом сразу же будет – поздно…

Она прикрыла глаза.

– Ничего не понимаю, – сказал я, усиленно растирая лицо. – Сон какой-то дурацкий. Можешь себе представить – звонят, я, конечно, иду открывать. А за дверью, как ты думаешь, кто?

Я осторожно поправил подушку.

– Мне подробности не интересны, – сказала Ольга. – Я все это уже проходила и во второй раз не хочу. Я все это уже слышала, слышала, слышала… Опять то же самое. Я надеялась, что ты по крайней мере не видишь снов…

Глаз она не открыла.

Я опустил ноги на горячий паркет.

– Ты куда?

– Хотя бы воды попью.

– Ничего не меняется, – без всякого выражения в голосе сказала Ольга.

– Спи, – ответил я и пошел на кухню.

Квартира у меня крохотная, больше похожая на мышеловку. Кухня – четыре метра, она же – прихожая, поскольку сюда открывается дверь на лестницу. Вешалка, плита, неуклюжий стол, проход в ванную. Сидеть можно лишь на одной табуретке, притиснутой к батарее. А если забудешься и чересчур выпрямишься, например вставая, то обязательно треснешься головой об угол шкафчика. Зато есть у этой квартиры и определенные преимущества: последний, шестой этаж, ничто не загораживает вида из окон. Ночью в комнату проникает легкий звездный туман, и тогда кажется, что паришь в одиночестве над спящими городскими кварталами. В мире нет никого кроме тебя, и ты волен жить так, как сам этого хочешь. Впрочем, сейчас я ничего подобного не испытывал. У меня ужасно склеивались глаза, и непреодолимая зевота раздирала челюсти. Все тело было словно из мокрой ваты. Я протиснулся к табуретке и чуть было не своротил с плиты чайник. Агонизируя, захрипела вода в тесных трубах. Какое-то тягостное отупение овладело всем телом. Всплывали и как в кривом зеркале искажались зыбкие карикатурные физиономии: дворник, заросший до глаз черным волосом, ухмыляющийся Антиох, тычущий острым носом эпилептический Буратино. Поручик Пирогов поднимал пистолет, и беззвучное белое облако вспухало над дулом.

Я инстинктивно вздрагивал.

Время едва сочилось.

Около семи пришла Ольга, завернутая в простыню, и примостилась напротив.

– Ну и как? – с вялым любопытством спросил я.

Она не ответила.

– Снов интересных не было?

– Мне никогда ничего не снится, – сухо сказала Ольга.

– Никогда? – уточнил я.

– Никогда.

Она неторопливо кивнула.

– Чаю хочешь?

– Пожалуй…

Она молча подождала, пока не закипит поставленный на газ чайник, а когда кипяток был розлит по чашкам и, завариваясь, начал приобретать насыщенный золотистый оттенок, сказала, глядя на плавающие среди пара редкие сухие чаинки:

– Мы с тобой больше встречаться не будем.

Кажется, я понимал, что она имеет в виду.

– Ты хотела освободиться?

– Да.

– Ну и как, удалось?

Ольга пожала плечами.

– По-видимому.

– Мне придется сказать ему об этом, – предупредил я.

– Ты туда пойдешь?

– Иначе это будет выглядеть уже совсем некрасиво.

– Ах, вот ты о чем. Ну, это как раз не имеет значения.

– К сожалению, для меня имеет.

Она снова пожала плечами.

– Ну, ради бога, сходи.

Несколько долгих секунд мы перемешивали заварку в чашках, а потом я спросил о том, что уже давно приходило мне в голову:

– У тебя кровь какого цвета?

– Голубая, – спокойно сказала Ольга.

И впервые, по-моему, подняла светлые, бесчувственные, как из тумана, глаза.

Неживой холод, казалось, исходил от ее лица.

– Голубая, – негромко повторила она…

До знакомого дома я добрался, наверное, минут через тридцать. Я не помнил ни как я шел, ни почему выбрал этот длинный обходной путь вдоль набережной канала. Скорее всего, это было сделано чисто интуитивно. Словно кто-то другой, более внимательный и рассудочный, управлял в этот момент моей жизнью и, оберегая ее по мере сил, направлял туда, куда считал нужным. Так что в памяти у меня остались лишь зеленая тинистая вода в канале, выкрошившиеся фестончики на домах, образующих очередной изгиб набережной, потрескавшаяся кора деревьев, вздыбившаяся кое-где страшной щетиной, да еще двое мальчишек, торопливо и как-то испуганно завозившихся у поребрика тротуара. Вдруг они что-то бросили, отскочили, остановились. И в ту же секунду вздулась вдоль тротуара призрачная стена пламени и через мгновение выдохлась, оставив после себя взлетевший чуть не до крыш легкий пепел.

Более – ничего.

На лестнице, куда я ступил, стоял цветной полумрак. Будто клавиши фантастического рояля, утопали поочередно красные и синие тени. Я поднимался и думал, что совсем не хочу разговаривать с Антиохом. Ну его к черту! Пусть сам разбирается в созданных им же самим проблемах. Вот он их сам создавал – вот он пусть сам в них и бьется. А с меня хватит. Это мой последний визит в их квартиру. И еще я чувствовал, что почему-то совсем не хочу видеть Ольгу. Вот она жила как будто в своем собственном загадочном мире – вот пускай она там дальше и пребывает. А я лично совсем из другого мира, и тот мир, где она, меня вовсе не привлекает.

Яркий луч света из выбитого стекла перегораживал лестничную площадку. Я прошел сквозь него, и он будто отделил сон от яви. По одну сторону остались причудливые игры воображения, а по другую – вещественная прочная жизнь, реальность которой ни на секунду не оставляла сомнений.

Дверь в квартиру была заперта. Я подергал ее – брякнула ручка, удерживаемая наполовину вылезшими шурупами. Ольга на всякий случай дала мне ключи. Пальцы меня не слушались, и я долго не мог просунуть бородку в кривоватую скважину.

Звонить у меня почему-то желания не было.

Коридор, как всегда, пересекали ребра желтого света. Словно я оказался внутри скелета какого-то громадного ископаемого животного. Тут же обо что-то ударился; выехало из ниши ведро, закопченное, будто постранствовало по кострам отсюда до океана.

Я, чертыхаясь, потер ушибленную голень.

«Ну это еще не совсем худо», – внятно сказали над самым ухом.

Я так и подпрыгнул. Завертелся на месте. Однако рядом никого не было. Коридор был пуст. Из глубины его желтых ископаемых ребер тянул душный сквозняк. Я подождал немного и отодвинул ведро. Оно чуть ли не до краев было набито хлопьями сажи.

Похоже, что бумагу здесь жгли долго и основательно: пепел перемешивали и уминали, а сверху наваливали следующую порцию. Причем жгли это не на улице, а именно здесь: по затертым обоям крыльями ночной бабочки распахнулись бархатные черные пятна.

Весело тут у них, подумал я. Громко покашлял – ни один звук не отозвался в недрах квартиры.

Было тихо, точно в аквариуме.

Я сделал шаг, и половицы тревожно скрипнули.

«Дурень! Дурень! Дурень!» – неожиданно закричали где-то под потолочными перекрытиями.

Захрюкали, завизжали, залаяли – целой сворой.

Я опять подскочил.

И опять голоса обрезало, словно их никогда и не было.

Снова загробная тишина царила в квартире.

У меня возникло сильнейшее желание повернуть обратно. Повернуть – и уже никогда, никогда больше не приходить сюда. В конце концов! Я – взрослый и самостоятельный человек. Черт с ним, с Антиохом. Пусть сходит с ума как хочет. А лично мне подобные фокусы совсем не нравятся. С досады я пнул ведро и тут же запрыгал на одной ноге, шипя от боли. Танец был исполнен короткий, но энергичный. Отрезвило в момент и, главное, по-настоящему меня разозлило. Вот теперь я готов был высказать все, что я по этому поводу думаю. Я был готов ко всему, лишь бы сам Антиох оказался дома. Уж я ему действительно скажу все, что думаю. Все, что накопилось за последние дни, и никакие его увертки меня не собьют.

Я решительно двинулся по коридору.

К счастью, Антиох оказался дома. Он сидел за своим столом – сильно откинувшись и надменно задрав подбородок.

Как я воевал в коридоре с ведром, он, конечно, не слышал.

Или, может быть, слышал, но не счел нужным обращать на это внимание.

Он – думал.

Это разозлило меня больше всего.

Тоже – мыслитель!

– Привет, – хрипло сказал я.

Кажется, он кивнул.

Кстати, в комнате в этот раз было наведено что-то вроде порядка: подушка с пола исчезла, книги ровными рядами стояли на полках. Те, которые не поместились, – сложены аккуратными стопками. Стулья – подняты, тюлевая занавеска – отдернута, а ужасная пыль, которая хлопьями копилась в углах, тщательно выметена. Странно было видеть здесь блеск дерева и эмали. Как-то это не соответствовало обычному образу Антиоха. Но что самое любопытное, исчезли дикие завалы бумаги. Ни единой страницы больше не валялось ни на полу, ни на диване, ни на подоконнике. Видимо, как раз ее и сожгли в коридоре. Только на столе, придерживаемые пальцами Антиоха, лежали три аккуратных листочка.

Именно они прежде всего бросались в глаза.

– Надо поговорить, – сказал я.

Голос у меня ощутимо дрожал. Я это чувствовал и потому злился и на себя, и в первую очередь – на Антиоха.

Я ненавидел его в эту минуту.

«Чтоб вы все перелопались, дьявольское племя!» – колокольным басом прогудели вверху.

Я снова дернулся.

– Выключи магнитофон!

Антиох загадочно улыбался.

– Ты слышишь?

Он, по-моему, опять чуть заметно кивнул.

Я подошел к столу.

– Але, Кантемирыч…

Но даже при таком напоре Антиох не пошевелился. Он по-прежнему сидел, загадочно улыбаясь и подняв лицо к потолку. Черные его волосы топорщились, как у больной птицы, а на кармане мятой рубашки расплывалось небольшое пятно багрового цвета. Точно капнули туда, например, вишневым соком. Я, не знаю зачем, протянул руку и тут же отдернул. Лоб у Антиоха был как кусок льда, глаза – пластмассовые. Я опомниться не успел, как отскочил – снова к двери. Солнечная жара переливалась через подоконник, и над паркетом парили комочки невесомого пуха.

Вот один из них дрогнул и медленно поплыл вдоль плинтуса.

Антиох по-прежнему улыбался.

Губы его застыли.

Он был мертв.

Между прочим, я вовсе не обманывал нагловатого Буратино. Я действительно не курю. Когда-то начинал, а потом бросил. Не чувствовал в этом никакого вкуса. Однако тут онемевшими пальцами нащупал пачку, сунутую между полок, прикурил, поскольку и зажигалка пребывала в этом же месте, и затянулся впервые за много лет, разрывая легкие, – до отказа.

Вкус табака был непереносимый. Сразу же неприятно защипало во рту.

Весело тут у них.

«А чем ты, старый дьявол, бьешь?» – спросил ехидный женский голос.

Причем непонятно, откуда спросил. Да и неважно откуда. Я уже почти не обратил на него внимания.

Двинулся по воздуху второй легкий комочек.

Антиох был мертв.

Никогда в жизни я еще не видел такой безмятежной улыбки.

Тоненько скрипнула паркет, и в комнату просочился здоровенный котище с поднятым кверху хвостом. Морда у него была совершенно бандитская. Именно его я, по-моему, видел когда-то в проходном дворе.

Впрочем, не знаю.

– Доброе утро, – вежливо сказал я.

– Мя-я-у!..

Сигарета у меня потухла, и я ее выбросил. Слегка подташнивало, и пришлось сделать несколько сильных вздохов, чтобы прийти в себя. Правильно Минздрав предупреждает насчет курения. Затем я присвистнул и с непонятной для меня самого целью обошел всю квартиру. В пустых комнатах стояла жутковатая тишина. Сияли стекла, сверкали свежевымытые полы. Уже знакомые скрипы и шорохи распадались в углах. И от безлюдья, от свежей вымытости и тишины возникало ясное чувство, что это уходит жизнь, которой здесь больше нет места.

Кот следовал за мной по пятам и громко мяукал.

Мне не было жаль Антиоха. Сейчас мне казалось, что он должен был кончить именно так. Я нисколько не удивился. Ничего другого, по-видимому, не оставалось.

«Дурень! Дурень! Дурень!» – опять сказали откуда-то сверху. Но – уже шепотом, как бы издалека, затихая.

В холодильнике я нашел пакет еще годного молока, налил в блюдце и покрошил туда булку из хлебницы. Кот припал к блюдцу, остервенело урча, чавкая, как бегемот, и постукивая жестким хвостом по паркету.

Я не удержался и погладил его.

Он, не отрываясь от молока, поджал уши.

Все, что я взял на память об Антиохе, это – три страницы, лежавшие перед ним на столе.

Я сложил их вчетверо и засунул в карман.

А потом я выгнал из квартиры кота, вышел сам и закрыл дверь.

 

Глава восьмая

Ночью город заволокло тяжелыми, рыхлыми тучами. Как огромные черепахи, неторопливо тащились они по небу, цепляли ластами крыши, трубы, наполняли сырым туманом верхние этажи. С утра начал накрапывать дождь. Сначала – редко, будто примериваясь, а потом все чаще и чаще. И вдруг за какие-то две-три минуты простерлась вокруг непроходимая водная пелена. Раскинулись и тут же вспенились лужи. Асфальт стал черным. Побежали от водосточным труб шипящие мусорные ручьи. Твердые костяные пальцы забарабанили в окна…

Мы ждали своей очереди в вестибюле – вырванные из обычной жизни, чужие друг другу люди. Народу на церемонию собралось немного, за прошедшее время Антиох растерял почти всех знакомых. Пришли сослуживцы с его последней работы: трое ответственных, очень серьезных мужчин, осознающих важность момента. Они держались как бы отдельно от остальных, разговаривали вполголоса, сближая тугие галстуки, часто выходили курить под навесом на улице, и тогда сквозь стеклянную дверь видно было, как они смыкаются головами и вдруг снова откидываются, гася веселье. Наверное, рассказывали анекдоты. Пришли две полустертые школьные приятельницы в темных платьях. По их вытянутым и несчастным лицам было ясно, что они и сами не знают, зачем явились. Видимо, сочли, что уклониться в данном случае неудобно. Они как-то быстро выяснили, что я тоже, оказывается, учился с ними, прилепились с обеих сторон и вязко, с тягостными подробностями предавались воспоминаниям. Одна не любила, оказывается, математику, а другая, оказывается, любила. Одна не помнила учителя по кличке Паук-Крестовик, а другая помнила и говорила, что кличка у него на самом деле была – Бергамот. Обращаясь ко мне, обе запинались и трогательно краснели, очевидно забыв мое имя и мучаясь теперь от неловкости. Впрочем, продолжалось это не слишком долго. Та, которая любила математику, быстренько сориентировалась и исчезла, сославшись на пятерых детей, а другая, помнившая учителя Бергамота, тут же забилась в угол и впала в каталептическое состояние. Больше она не сказала ни слова, и, честно признаться, я был этому только рад.

Пришла какая-то дальняя родственница Антиоха – старушка, похожая на воробья, перевязанная платком. Из него высовывались лишь нос и сухенький подбородок. Она потерянно бродила по залу, исподтишка разглядывая присутствующих, легко вздыхала и вытирала платочком быстрые слезы. Пару раз я осторожно извлекал ее из соседних групп, где она, прижимая ладони к груди, что-то рассказывала обступившим ее молчаливым, вежливым людям. Освободившись, она рассеянно благодарила меня, снова легко вздыхала и семенила дальше.

Был еще один незнакомый мужчина, вроде бы державшийся неподалеку от нас. Я его не помнил, и думаю, что он просто ошибся группой.

Явились также дворник и Буратино. Варахасий по этому случаю надел новый, негнущийся ватник, расчесал бороду и надраил кирзовые сапоги. По внешнему облику его принимали за местного: то и дело отзывали в сторонку, назойливо о чем-то шептались, совали деньги. Варахасий всем все обещал, но денег не брал. Буратино же наконец снял свой полосатый колпак, и у него обнаружилась лысая, старческая голова в редкой щетине. Он непрерывно оглядывался и шмыгал хищным носом. Время от времени они вместе с дворником ненадолго скрывались по лестнице, которая вела к туалетам, и потом возвращались минут через пять – в меру поправившиеся и оживленные.

Поручик, закутанный до переносицы шарфом, подняв воротник и до глаз сдвинув шляпу с мокрыми обвисающими краями, воровато скользнул внутрь – привлекая тем самым общественное внимание, и умоляющими жестами подозвал меня.

– Ради бога, сударь, не выдавайте, кто стрелял, – пойду на каторгу!

Он горбился, по-видимому стараясь казаться как можно меньше. Со шляпы капало, а от пальто, которое он несмотря на жару напялил, разило сыростью. Я ему процедил что-то сквозь зубы, и он исчез, растворившись в прозрачном буреломе дождя.

Ольга пребывала в непроницаемом одиночестве. Она как прислонилась к ноздреватой стене, украшенной с двух сторон от нее мрачными традесканциями, так и простояла все сорок минут ожидания – ни разу не шелохнувшись и не сделав попытки с кем-либо поговорить. Никто к ней не подходил. Никто даже, по-моему, не подозревал, что она тоже отсюда.

Я поздоровался с ней издали.

Она едва заметно кивнула.

Дождь глухо рокотал в пустоте обширного зала, наружные стены которого были целиком из стекла. Казалось, что мы находимся под водой, и внутренний дворик, где меж длинных луж мотались пионы, только усиливал это не слишком приятное ощущение.

Мне все время хотелось выйти наружу. Церемония почему-то задерживалась, и стрелки круглых часов на стене приклеились к циферблату. Мне даже чудилось, что они просто остановились. Времени больше нет, и впереди у нас всех уже ничего не будет.

Я, по-видимому, просто очень устал. Дело Антиоха вел молодой и, вероятно, поэтому чересчур настойчивый следователь. У него на лацкане пиджака был даже приколот ромбик, свидетельствующий о высшем образовании. Вызывал он меня к себе, наверное, раз восемь, и довольно быстро стало понятно, что для него я – главный подозреваемый. В основном потому, что больше подозревать было некого. Он извел меня вопросами, которые, по-моему, не имели никакого отношения к делу. Например, не было ли у нас с Антиохом каких-нибудь общих коммерческих интересов? Или – как получилось, что после такого длительного перерыва в знакомстве мы, практически позабыв друг о друге, опять стали встречаться? Не кажется ли вам самому это несколько странным? Причем, что бы я не ответил ему, это немедленно фиксировалось в протоколе. А в конце каждой беседы следователь давал мне расписываться на этих листочках. Однако ничего существенного ему добиться не удалось. Медицинская экспертиза установила, что признаки насильственной смерти у Антиоха отсутствуют. Смерть наступила от асфиксии, или, говоря по-простому, от прекращения дыхательной деятельности. Рана на груди оказалась царапиной и угрозы для жизни не представляла. Возникало впечатление, будто Антиох по неясным причинам просто перестал дышать. Факт, естественно, странный, но исключающий конкретного обвиняемого.

Ольга к этой картине ничего не добавила.

Вызывали еще и дворника, поскольку остальные персонажи в поле зрения следствия не попали. Впрочем, толку от него было немного. Варахасий на допросах нес такую несусветную чушь о своем истинном происхождении, такими душераздирающими подробностями уснащал сюжет прочитанного им недавно «Преступления и наказания», так рыдал о гибели христианской души и так слезно просил вернуть его обратно в пятый том собрания сочинений, что следователь окончательно растерялся и махнул на него рукой. Так это в итоге ничем и не завершилось.

Правда, тут я немного забегаю вперед. Следствие длилось еще более трех месяцев после описываемых событий. В тот момент я, конечно, не мог еще знать, чем оно будет закончено, и лишь чувствовал боль, опустошенность и муку от затянувшегося обряда. Уйти из этого мира так же непросто, как и прийти в него.

Наконец женщина в седом парике и закрытом коричневом платье с коралловой ниткой на шее открыла двери и пригласила нас внутрь. Зал был отделан камнем, напоминающим о пещерах. Две узких щели пропускали лучи тумана, тянущиеся к постаменту. Вошедшие редкой и боязливой цепочкой жались по стенам. Женщина в парике посмотрела на нас и ушла в служебную будку. Я увидел в окошечко, как она наливает чай из синего термоса, а потом открывает коробку и достает бутерброды с сыром.

Жаль, что мне нельзя было уйти отсюда. Я поглядел на Ольгу – она стояла, будто происходящее ее ничуть не касалось. К счастью, в это мгновение появился из служебного хода человек в темно-сером двубортном костюме и округло повел руками, концентрируя внимание на себе. Это был, по-видимому, официальный распорядитель. Он сказал, что Антиох умер, к сожалению, молодым, но многое успел сделать. Он успел поработать во многих местах, и везде его любили за искренность и человеческую прямоту. Память об Антоне Осокине навсегда сохранится в наших сердцах… У него был чудесный, исключительно подходящий к церемонии баритон. Голос то сдержанно рокотал, то падал почти до шепота искреннего переживания. Школьная приятельница даже всхлипнула. Сослуживцы Антиоха стояли будто шкафы, тупо и терпеливо. Родственница-старушка вздыхала, вспоминая, наверное, собственные несчастья, и, держа наготове платок, кивала каждому слову. Дворник и то прослезился от этого баритона. Во всяком случае, он громко икнул и не стесняясь утерся рукавом нового ватника. Буратино немедленно подал ему пузырек, взятый с медицинского столика.

Правда, через какое-то время баритон иссяк и было предложено выступить кому-нибудь из присутствующих. Пауза возникла такая, что я от стыда стиснул зубы. Длилась она, наверное, секунд двадцать, не меньше, и желающих выступить за это время не обнаружилось. Только дворник, который, по-видимому, уже расправился с пузырьком, неожиданно громко сказал: «А чего?.. А вот выйти сейчас – и, значит, всю правду!..» – однако трое сослуживцев мгновенно отсекли его от прохода, и он, как рыба о лед, бился об их неподвижные спины.

В общем, я был рад, когда вновь заиграла музыка и присутствующие двинулись гуськом вокруг постамента. Я получил возможность отступить назад, к выходу. Прощаться с Антиохом в последний раз я, конечно, не стал. Достаточно было того, что я обнаружил его в пустой квартире. И, кстати, я не один такой, как выяснилось, остался на месте. Незнакомый мужчина, про которого я сначала решил, что он не туда попал, задержался вместе со мной и даже немного придвинулся.

– Прошу прощения, милостивый государь, вы меня случайно не узнаете?

– Нет, – глянув несколько внимательнее, сказал я.

– Когда-то имел честь: Иван Алексеевич…

– Ах, да, – сказал я.

Он явно, чтобы продемонстрировать, повернул к свету лицо.

– Видите? Пришлось вспомнить навыки молодости. Антон Григорьевич в данном случае оказался бессильным.

Я равнодушно сказал:

– Поздравляю.

Иван Алексеевич удивился, и это сразу почувствовалось в его тоне.

– И только, сударь? А мне кажется, что получилось неплохо. Насколько я способен судить, соответствует первоначальному образу. Расхождения, если и есть, то не принципиальные. Однако, сударь, я позволил себе обратиться к вам по несколько иному вопросу… – он помолчал и, как мне показалось, быстро дернул ушами. Наверное, это свидетельствовало о волнении, которое вообще-то ему не было свойственно. – Дело в том, что сегодня я ухожу обратно, сударь. Возможности для этого у меня теперь есть. Вы уверены, что вам не понадобится моя помощь?

– Прощайте, – сказал я.

Из взгляда Ивана Алексеевича исчезла всякая доброжелательность.

– Ну что же… Если вы считаете, что моя помощь вам не нужна… Не смею настаивать, милостивый государь. Тогда остается только один вопрос. Стараниями господина Осокина здесь появилось несколько… персонажей…

– Не понял, – сказал я.

– Ну, я имею в виду тех людей, которые… не принадлежат вашему миру…

– Ах, те… Это меня уже не касается, – сказал я.

Иван Алексеевич приподнял подбородок.

– Простите?

– Я больше ничего не хочу знать об этом.

– Даже так?

– Именно так!

Подбородок поднялся еще выше.

– Всего хорошего, милостивый государь!

И он понес высокомерную голову к выходу.

За ним потянулись и остальные. Старушка-родственница цепко взяла меня под руку. Дворник уже не мог передвигаться самостоятельно. Его вели сослуживцы, крепко поддерживая за вывернутые локти. Буратино, как чертик, подпрыгивал перед ними.

– Осторожней, осторожней, ребята… Не уроните, потом не подымем…

Проезжая мимо меня, дворник с усилием повернул налитые напряжением бычьи глаза.

– Ничего-ничего, здеся тоже жить можно, если, мил человек, приспособиться…

Мы вернулись в помещение вестибюля. Я искал Ольгу. Она куда-то запропастилась. Родственница не отпускала меня ни на секунду.

– Вы, наверное, дружили с Антошей? Меня зовут Вера Васильевна…

Ей, вероятно, хотелось с кем-то поговорить.

– Он был очень хороший мальчик, – сказала она, поднимаясь на цыпочки и дрожа бурыми осенними веками. – Вежливый такой, послушный. Другие шалят, а он – нет, напротив, сидит – занимается каким-нибудь делом…

Вытирая сплетенные паутиной мешки под глазами, она рассказала, как будила его по утрам, когда он еще ходил в школу, как встречала его на улице после уроков и как, будучи больным скарлатиной, он все боялся деда с большой бородой, который ходит по комнате. А никакого деда, разумеется, не было…

– Он был тихий, тихий, послушный такой, тихий мальчик…

Я наконец увидел Ольгу. Она шла к выходу и, по-моему, ни на кого не обращала внимания. Я не понимал, при чем тут дед с большой бородой. Окликнуть я ее не решился, и она спустилась по ступенькам под дождь.

– Вы меня извините, Вера Васильевна. Вам куда?

Старушечьи пальцы сжали мне руку так, что отпечатались синие пятна.

– Это она его отравила, я знаю…

– Что вы, Вера Васильевна!..

– Знаю, знаю, она его ненавидела…

Выяснилось, впрочем, что живет она неподалеку отсюда. Я дал денег шоферу и назвал адрес.

А затем я побежал вслед за Ольгой. Я не знаю зачем, но я все-таки побежал, не разбирая, где асфальт, а где лужи. Дождь сразу же облепил меня со всех сторон. Я как будто очутился в движущемся стеклянном лесу, который дробился о землю. Плеск и водяной рокот распространялись до горизонта. Шипели люки. Под тяжестью ливневых струй просели деревья. Здание крематория было выстроено на некотором возвышении, и все серое, бесконечное пространство вокруг него было заполнено шевелящейся массой воды.

Поворачивая на аллею, ведущую к остановке, я увидел фигуры Буратино и дворника, хватающиеся за прутья ограды. Оба они, заботливо поддерживая друг друга, взирали на высоченную заводскую трубу, стиснутую снизу бетонными параллелепипедами. Из трубы вытекал и, прибиваемый ливнем к земле, волочился куда-то угольно-черный дым.

– Дым. Зачем дым? – горько спрашивал дворник.

– Это чтоб видели – что без обману, – серьезно разъяснял Буратино. – Деньги уплочены, значит – того, получи вечную жизнь… Стой прямо, дядя! Ты вообще стоять можешь? Ну давай – левой ногой шажок… Вот так… Теперь правой ногой шажок… Да ты не падай, дубина!..

Ольга уже стояла под стеклянным навесом. Дождь шумел, и сплошной мутный поток закрывал мостовую. Будто дракон, вылез из пелены ливня неуклюжий трамвай. Двери захлопнулись. Я едва успел заскочить в последний вагон. Вагон был совершенно пустой. Я взял билет, и он расползся у меня в мокрых пальцах. Ольга, как будто не замечая меня, села спереди. Вагон дернулся. Тоненько заныли втискиваемые в рельсы колеса. Трамвай, разделяя поток воды, пополз через унылые новостройки. Блестела на газонах глинистая земля, и редкие машины поднимали коричневые фонтаны брызг.

Я подумал, что Антиох ушел как раз вовремя. Несколько лет он жил какой-то придуманной лихорадочной жизнью. Несколько лет прошли в погоне за призраками, грезящимися в отдалении, в изнурительной и бесплодной попытке приблизиться к миражам, которые просто не существуют. Он и, наверное, уже понял, что все впустую – бьется, колотится головой, а стена с каждым ударом все толще и толще. Если бы он не ушел, то неизвестно, чем бы это тогда закончилось. Может быть, еще хуже. Дальше пути, по-моему, не было.

И еще я подумал, что, вероятно, зря впутался в это дело. Существуют люди, которые по природе своей не приемлют ничего фантастического. Мир для них не всеобщая тайна, которая постигается исключительно озарением, а всего лишь задача, решаемая путем огромных, но конечных усилий. Вероятно, я как раз из породы таких людей. Мне никогда не понять Антиоха, а ему в свою очередь никогда не понять меня.

– Следующая остановка – «Вокзал», – объявил водитель.

Мы уже втягивались в мрачноватые улицы старого города. Дождь здесь, кажется, лил еще яростнее, и трамвай, как корабль, вспучивал перед собой длинные волны.

На тротуарах не было ни одного человека.

В такие дни легко умирать. В грохоте шалой воды, в потоках ливня легко переходить из одного призрачного мира в другой.

Наконец, показалась площадь, превращенная дождем в серое озеро. Трамвай из последних сил выполз на ее середину и замер. Двери открылись, и Ольга вышла, ступив прямо в воду. Я тоже вышел, и дождевые лианы сразу же заструились по всему телу. Трудно было различить что-нибудь в бурлящем пространстве. Дождь залеплял глаза, лез за шиворот и швырял в нос крупные брызги.

По всей поверхности площади плыли и лопались пузыри.

Возле тумбы с отмокшей театральной афишей Ольга остановилась.

Подождала, пока я ее догоню.

– Ты почему здесь?

– Нипочему, – сказал я.

– Все кончено. Больше, пожалуйста, не подходи ко мне.

– Ладно, – сказал я.

Ольга отвернулась и не торопясь пошла через площадь. Небо было цвета воды, и потому казалось, что она идет прямо по небу. Кроме нас на площади никого не было. Вот она свернула в переулок к каналу и исчезла из виду. Тогда я тоже пошел – в противоположную сторону. Жизнь закончилась, и мне было абсолютно все равно, куда идти. Терпеливо мок в сквере бронзовый памятник. Львы на ажурном мосту держали в зубах натянутые железные тросы. Будто муравейник, распухала темная вода в канале. Тонули листья. Чугунные перила моста казались горячими. Я не знал, что мне дальше делать. Жесткие капли дождя торопливо ощупывали мое лицо.

 

Глава девятая

Дождь шел весь день и всю ночь, а потом опять весь день и всю ночь. Будто все дожди мира решили в одночасье собраться над городом.

Дул невозможный, резкий, не прекращающийся ни на секунду ветер, и сплошные ливневые расплывы гуляли по улицам. Вздрагивали антенны и провода. Грохало приподнимаемое напором воздуха железо на крышах. Дребезжали и оглушительно лопались оконные стекла. Приступ дождя и ветра на город был настолько упорный, что уже к концу первых суток затормозил течение рек и каналов. Нева, обратившись вспять, поднялась до гранитной набережной. Серые потоки воды хлынули на мостовые. Переполнились водостоки. Жидкая подземная чернота выступила из подвалов. Смывало газеты со стендов, и они точно бабочки плыли – раскинув бумажные крылья.

Ночи были пронизаны тревожным плеском воды. Сводки городских новостей были исполнены пессимизма. Поговаривали о введении в городе чрезвычайного положения. День занимался нехотя – истерзанный и бледный, в расплывчатой пелене летящего с неба ливня.

У меня в комнате внезапно протек потолок. Темное сырое пятно довольно быстро заполонило собой весь верхний угол. Штукатурка в том месте отстала, угрожая обрушиться, а из центра сходящихся трещин срывались и падали могучие капли. Я менял таз, каждые четыре часа наполнявшийся до краев, и писал в жилконтору заявки, остававшиеся без ответа. В институте, разумеется, пришлось взять отгулы, и теперь я не вылезал из квартиры, занимаясь прежними разработками, которых скопилось вполне достаточно. На третий день пятно распространилось чуть ли не до середины комнаты, и, чтобы спастись от потопа, мне пришлось срочно переставлять мебель.

И вот когда я разбирал книги, намереваясь снять уже отсыревающие верхние полки, и растаскивал многочисленные журналы, скопившиеся там за последние годы, с одной из стопок, которую я понес, придерживая подбородком, неожиданно соскочили и запорхали над полом три страницы с машинописью.

Это были те самые три страницы, которые лежали на столе перед Антиохом. Последнее, что он в своей жизни читал. Я взял их тогда неизвестно зачем, вероятно, просто на память. Вот и все, что осталось от человека – три машинописных страницы.

Я пристроился на краешке стула, и настольный круг лампы выхватил из сумерек заголовок: «ВОРОН».

Дальше шел эпиграф без указания автора: «Кто кричит ночью? – Ворон!».

Я из чистого любопытства начал просматривать этот текст. Честно говоря, он меня не очень-то интересовал. Я хотел, чтобы неприятная история с Антиохом как можно быстрее отодвинулась в прошлое. Я устал от нее, и я вовсе не собирался к ней возвращаться. Тем не менее, повинуясь минутному настроению, побежал глазами по слабо пропечатанным строчкам. Никакого впечатления они на меня не произвели. Речь там шла о каком-то лесе, где почему-то в полном безветрии стонали и покачивались деревья. Причем текст, по обыкновению Антиоха, был лишен точек и запятых, и чтобы отделить одно предложение от другого, приходилось мучительно вчитываться. При этом содержание прочитанного полностью ускользало, и если бы меня вдруг спросили, о чем это, я бы, вероятно, не смог точно ответить.

В общем, я уже решил, что нет смысла тратить время на очередные эстетические изыски – есть, наверное, люди, которым подобные тексты нравятся, но я к их числу не принадлежу, – когда что-то неуловимое изменилось вокруг и заунывный далекий гул внезапно заполнил комнату.

Исходил он, казалось со всех сторон, и поэтому возникало чувство, что от избытка жары и влаги гудит сам воздух.

Или он существовал только в моем сознании?

И одновременно настольная лампа вдруг начала тускнеть, как будто в сети падало напряжение.

Я машинально протянул к ней руку, но выключателя на месте не оказалось. Как жучки, зашевелились буквы в неровных строчках. Почему-то стало трудно дышать. Багровый волосок под абажуром мигнул и рассыпался искрами.

Я поднял голову.

Темное, глубокое небо, обглоданное зубцами елей, раскинулось надо мной. Мрачные в три обхвата стволы покачивались и нервно скрипели. Черное полотнище птиц выдралось из чащобы и с деревянным плачем, колеблясь, потянулось к закату.

Я стоял на тропинке, усыпанной хвоей и мелкими еловыми веточками. Она уходила в чащу, где меж голого белесого сушняка плавала паутина. Меня словно кто-то настойчиво звал туда. Хрустнул дерн под ногами. Сомкнулись у меня за спиной перистые лапы папоротников. Темнота в лесу была какая-то звонко-прозрачная, виделось все до мельчайших деталей, как будто я обладал ночным зрением: потеки смолы на стволах, лысые узловатые корни, багровеющие тремя тусклыми ягодками выползки костяники.

Мне почему-то казалось, что ни в коем случае нельзя оглядываться. Папоротник шуршал, и иногда проглядывали сквозь него пушистые огоньки. По-моему, они мерцали и немного перемещались. Вылетела из-за деревьев сонная стрекоза и скользнула мне по лицу хрусткой слюдой.

Сказочный, необыкновенный лес.

Тропинка наконец нырнула под дерн и закончилась. Ели расступились, я вышел на опушку, открытую ночному простору. По огромному косогору сбегали вниз травы, одетые теплой росой, и чуть шевелились внизу заросли неясных кустарников. А примерно на середине спуска, у огромного валуна, помнящего еще, наверное, ледниковый период, изгибало голые сучья большое, по-видимому сожженное молнией дерево, и его полированный перевитый ствол, лишенный коры, представлялся по желтоватому цвету выточенным из кости.

На дереве сидел ворон размером с доброго петуха и чистил отливающие синевой гладкие перья.

Заметил меня и с хитрым видом прижал к крылу лысую голову.

– Пр-ривет, Ар-ркаша! – нечисто, по-птичьи, выкрикнул он.

Меня звали иначе, но спорить я, конечно, не стал. Из туманных кустов навстречу мне выступил человек в расстегнутой до пупа рубахе.

Приветственно помахал рукой.

Это был Антиох.

На закатанных до колен джинсах его поблескивали металлические заклепки.

– Привет, я тебя ждал, – быстро сказал Антиох. – Никогда не верил, что лишь один найду эту дорогу. Кто-то обязательно должен был прийти следом.

Он после смерти практически не изменился: те же дикие волосы, рассыпанные по плечам, те же лихорадочные глаза и те же движения – будто опаздывает на поезд.

– Где это мы? – поинтересовался я.

Антиох поднял странные золотистые брови.

– Не понимаешь? Ну – научный сотрудник!..

Таяли в небе удаляющиеся птичьи крики. Край горизонта вспыхнул прозрачной зеленью и тут же погас. То, что я принимал за кусты, в действительности оказалось зарослями черной крапивы. Она взметывалась выше наших головы, больше похожая на теснотелый подлесок. Ее остроконечные листья были опушены стеклянными жалящими ворсинками. Жилистые стебли тоже слегка покачивались, и между ними просвечивало яркое серебро воды.

Наверное, дальше находилось озеро.

– Я иногда ловлю здесь рыбу, – загадочно сказал Антиох. – Просто руками. Ты не поверишь, какие тут попадаются экземпляры. Им, вероятно, лет по двести. У них чешуя – золотая. Я возьму такого за жабры, вытащу – он пучит глаза, удивляется, в первый раз сталкивается с человеком. Даже не уплывает, стоит потом около ног.

Он отступил ближе к зарослям черной крапивы.

Я непроизвольно шагнул за ним.

– Или, например, жуки. Здесь попадаются тоже – совершенно уникальные экземпляры – величиной с ладонь, зеленые, такие, что даже в траве не видно, но глаза у них при этом – рубиновые и светятся в темноте. Или – ярко-желтые, с такими малиновыми пупырышками, а глаза у них тоже – рубиновые и тоже светятся в темноте. Ползет такой по ветке, как фантастическое видение. И главное, с таким видом ползет, как будто кроме этой ветки ничего в мире не существует. И мудрая птица Ворон – тысячу лет сидит на том дереве…

Антиох медленно жестикулировал.

– Я еще огоньки видел в лесу, – сказал я.

– Огоньки? Ну да, это цветет папоротник. Сорвешь цветок, бросишь – он поплывет по воздуху. И там, где упадет, – непременно клад…

– Где мы? – опять спросил я.

Антиох радостно засмеялся.

– Значит, не догадался еще? Тогда посмотри: Рыбы, Вода, Земля, Травы, Звезды… Живое и неживое – все вместе. Помнишь, мы приходили к тебе и говорили о вечной жизни?

– Это когда ты умер – конечно, помню…

– Ах – нет…

– Похоронили отлично, – заверил я. – Можешь не сомневаться. Я бы на твоем месте остался доволен.

Антиох обернулся назад, где открывался темный обрыв и где точно в последний раз светила прохладная серебряная вода.

– Вот это оно и есть – вечная жизнь…

И сразу же после этих слов низко над фиолетовыми соцветиями крапивы, над черным зубчатым лесом, над туманами, стелющимися по озеру, бесшумно, будто во сне, зажглась мохнатая неземная звезда. За ней – вторая, третья, четвертая…

– Зовут, – сказал Антиох. – Видишь – зовут…

Попятился, раздвигая спиной крапиву.

– Идем.

Ноги у меня приросли к земле.

– Нет…

Антиох вновь необидчиво засмеялся.

– Думаешь, жжется? – спросил он. – Верно, жжется. Жжет насмерть.

Беззвучно распространялся в небе великолепный звездный пожар. Пылал уже весь горизонт, и становилось ясным, что он будет светить так по крайней мере тысячу лет.

– Не могу, – выдавил я.

Я и в самом деле не мог.

– Идем, идем…

Антиох отступал все дальше. Осыпанные стеклянным ворсом листья затягивали его. Слабенько прогудел рожок, наверное призывающий к подвигу. Края неба заколебались и начали расползаться тающими лохмотьями.

Ворон на обугленном дереве щелкнул крыльями, тяжело всхрипнул и разинул изогнутый роговой клюв.

– Дур-рак ты, Ар-ркаша!..

Очнулся я на полу.

Нос у меня расплющило о паркет, локоть неестественно вывернуло, а на лбу, чуть ниже волос, горела свежая ссадина.

Наверное, я здорово кувырнулся.

И еще – раздирало грудь, не хватало воздуха, словно я не дышал, по крайней мере, неделю.

Сотни крохотных коготков вонзились в легкие.

Страшно было пошевелиться.

Кое-как я все-таки дотащился до кухни. Пил долго и жадно, выхлебав почти всю заварку из чайника. Потом плеснул на себя холодной водой и тщательно, словно после зарядки, растерся вафельным полотенцем.

Только тогда мне стало немного легче. С разъеденного потолка по-прежнему громко шлепались капли. Таз уже переполнился, и мне пришлось его вылить. Затем я открыл форточку, и в квартиру ворвался оглушающий грохот дождя.

Хлестало по мокрым крышам, по мостовой, яростно клокотало в трубах, и содрогалась, как рушащийся театр, вся ветряная непроглядная темень.

Под настольной лампой белели три аккуратных страницы.

Меня будто током ударило.

«ВОРОН»!

Абсолютный текст!

Это – Антиох. Он все-таки добился, чего хотел. Он хотел вечной жизни, вот и получил – вечную жизнь.

Я смотрел на эти страницы как зачарованный. Они одновременно и притягивали меня, и пугали.

Абсолютный текст!

«ВОРОН»!

Диагноз у Антиоха был – асфиксия. Это означало, что он перестал дышать.

Асфиксия.

У меня до сих пор побаливало в груди. Голова чуть кружилась, и острые коготки в легких еще покалывали.

Дождь за черными стеклами ревел не переставая.

Впрочем, если соблюдать осторожность, то ничего страшного, видимо, не произойдет.

Я сел, крепко зажмурясь, и на ощупь придвинул эти страницы к себе. Далее глубоко вдохнул и ухватился руками за край стола. Сердце выскакивало из ребер, и мне казалось, что я сейчас низвергнусь в бездонную пропасть. Впрочем, одну только строчку, всего одну. В прошлый раз началось с того, что медленно потускнела лампа. Это надо иметь в виду – если свет начнет гаснуть.

Главное – не увлекаться.

Я осторожно открыл глаза.

Итак.

В верхней части страницы крупными буквами было напечатано – «ВОРОН».

Ниже стоял эпиграф: «Кто кричит ночью?»

Я перевел зрачки к первой строчке.

Ворон на обугленном дереве щелкнул крыльями и разинул изогнутый роговой клюв.

– Дур-рак ты, Ар-ркаша!..

Я теперь находился на берегу озера. Берег был чистый, песчаный и кое-где поросший легкой осокой. Неимоверной кручей вздымался сзади обрыв, и над дремучей кромкой его сияли волосатые звезды.

Зашуршала подминаемая трава.

Антиох, вышедший из-за камня, протянул мне руку.

– Вернулся? Я так и знал, что ты непременно вернешься.

Рядом с полузатопленной почерневшей корягой воткнулась в песок плоская лодка.

– Садись, я тебя отвезу.

– Куда? – спросил я.

На дне лодки стояла вода.

– Там есть дом, – увлекая меня, сказал Антиох. – Зажжен огонь в лампе, спокойствие… Впрочем, ты сейчас сам все увидишь…

Далеко, на той стороне, горели два желтых окошка.

– Эта дверь открыта всегда…

– Не хочу, – слабо сказал я.

Он засмеялся, обнажив белые зубы.

– Там тебя не держит ничто. Терять тебе нечего. А здесь ты будешь жить вечно.

Он ступил в лодку.

– Ну?

Я еще сомневался.

– Один только шаг, – сказал Антиох. – Только один, и эти двери откроются. Предстанет перед тобой вся вселенная. Один только шаг – и будешь жить вечно…

В лодке не было весел.

– Как мы поплывем? – спросил я.

– А вот так и поплывем, – сказал Антиох. – Она сама поплывет. Здесь совсем рядом.

Опять прозвучал рожок, зовущий к подвигу. Быстро взошла над озером выпуклая луна дымно-красного цвета. Мерцающая дорожка протянулась от нее на ту сторону.

Ворон слетел с дерева и уселся на узкий нос лодки…

Меня спасло, видимо, только то, что свалилась лампа. Грохнул разлетевшийся стеклами абажур, и, дребезжа, покатилась по полу керамическая подставка. Трудно даже представить, как это на меня подействовало. Я вскочил точно бешеный и заметался по комнате, наталкиваясь в темноте на мебель. Опрокинул стул, на котором сидел, стукнулся о диван, чуть не перевернул в углу таз, снова полный воды.

Это немного привело меня в чувство.

Легкие больно, при каждом вздохе, резало на мелкие дольки.

А когда я в конце концов взял себя в руки, отдышался, неспешно сосчитал до пяти и зажег в комнате свет, который мне показался каким-то невзрачным, первое, что я увидел, – это три страницы с машинописью, по-прежнему аккуратно лежащие на столе, и громадную коричневую стрекозу, сидящую поверх одного из них.

Кончики слюдяных крыльев у нее нервно вибрировали, полукруглые, гладкие, во всю голову, непроницаемые глаза, казалось, впитывали окружающее, коготки цепких лапок тревожно скребли по бумаге, а сегментный хвост изогнулся и поводил из стороны в сторону усиками хитина.

Я дико вскрикнул, судорожно замахал руками, и тогда стрекоза медленно, как геликоптер, поднялась в воздух, постояла немного и по пологой дуге вылетела в окно.

Абсолютный текст!

«ВОРОН»!

Вот теперь я знал, что мне делать.

Ни на мгновение не задумываясь, я сгреб эти опасные, дышащие смертью страницы, скомкал изо всех сил, стараясь даже случайно не глянуть на подслеповатые строчки, затем положил комок в раковину на кухне и поднес, затаив дыхание, горящую спичку.

Пламя приклеилось к рыхловатой бумаге и утянулось внутрь. Комок вдруг бодро зашевелился и как живой начал разворачиваться. Четко выделилось на изгибе: «Кто кричит ночью? – Ворон!» Смотреть на это было нельзя, но я все равно смотрел. Я ничего не мог с собой сделать. Странный заунывный гул наполнил всю комнату. Потянуло озерной свежестью. Скрипнули ели. Тоненько плеснула вода, и закачалась лодка, готовая плыть на ту сторону. Лунная мерцающая дорожка тревожила и манила. Я жутковато оцепенел. Но тут огонь, вероятно воспрянув, полностью охватил комок, и бумага окончательно почернела.

 

Глава десятая

Остается сказать немногое.

Варахасий никуда не исчез, он живет где-то там же и работает дворником, по своей основной специальности. Бляху и ватник свои он, разумеется, снял, перешел на джинсы и куртку, то есть одевается вполне современно. Он, по-моему, даже слегка подстриг бороду. Изредка, проходя по каналу, я встречаю его – он задумчиво, но спокойно пошаркивает метлой вдоль тротуаров. Мы с ним не здороваемся, он старательно делает вид, что не помнит меня.

Поручик Пирогов после этих событий довольно быстро пришел в себя, огляделся, освоился и поступил на учебу в Академию тыла и транспорта. Недавно ему присвоили звание младшего лейтенанта, и он чрезвычайно гордится звездочками на погонах.

Лучше всех, однако, устроился Буратино. Он работает в модной петербургской поп-группе «По ту сторону». У него обнаружился голос, вполне соответствующий названию, и теперь он там главный солист и, кажется, художественный руководитель. Я однажды ходил посмотреть на него. Выступают они в ярких полосатых штанах и во время исполнения песен закрывают глаза. Успехом пользуются, судя по всему, колоссальным. Стены города залеплены афишами с именем «Бу Ратинов». Недавно их показывали по российскому телевидению, и я уже замечал на подростках майки с его портретом.

Ольге дали квартиру где-то на окраине города, и она сразу же затерялась среди многомиллионного муравейника.

Мы с ней больше никогда не встречались.

Тем более что дом Антиоха снесли. Сейчас там – пустырь, засыпанный щебенкой и кирпичом.

Ничего не осталось от прежней жизни.

И еще, пожалуй, одно.

В городе, который на тухловатой болотной воде, точно из небытия, возник по мановению руки вспыльчивого самодержца, под его чахлым солнцем, почти не дающим жизни, в фантастических его белых ночах, среди сумасшедшего камня случаются, вероятно, и не такие истории. Еще не такое происходило на гулких, синеющих к вечеру площадях, в тесных каменных переулках, в бесконечных дворах, тянущихся от одного канала к другому.

Уже скакал по его полночным улицам бронзовый император, и уже чиновник, оживший мертвец, вспрыгивал на коляску, чтобы сорвать с генеральских плеч понравившуюся ему шинель.

Призраки здесь легко проникают в реальность.

И потому если светлой июньской ночью, возвращаясь домой по улицам, сквозь которые проплывает медленный тополиный пух, я вижу единственное непогашенное окно в темном доме, то сердце у меня начинает слегка дрожать и мне опять кажется, что кто-то нетерпеливый, поверивший в невозможное, скрывшись за этими шторами и позабыв обо всем на свете, мучаясь каждым словом, вкусом, запахом и цветом его, создает, задыхаясь от восторга и изумления, своего «Ворона», и, когда поставит точку в последней фразе, вновь закачается над обрывом опушенная стеклянным ворсом крапива, закричат птицы, скрипнет горелое дерево, звонко плеснет вода, и в абсолютном безмолвии, напоминая о том, чего нет, встанут над гладью озера мохнатые яркие звезды.

Потому что эта дверь всегда открыта.

Надо сделать – только один шаг.

 

Альбом идиота

Повесть

 

Глава 1

Я расскажу все как было – ни о чем не умалчивая и ничего не добавляя от себя.

Шторы были задернуты. Трепетала зелень на индикаторах магнитофона. Гитара, изнемогая от любви, выщипывала гортанные перезвоны: «О, прекрасная донна, подари мне эту розу!.. О, прекрасная донна, я навсегда сохраню ее!.. Подари эту розу как память о нашей встрече!.. О, прекрасная белая роза!.. О, как она свежа!..»

Голос обволакивал собою пространство. Сладость, нега и безразличие пропитывали его.

Анпилогов поднялся и медленно скрипнул зубами.

– Я исчезаю, с меня хватит, – сдавленным, нехорошим голосом сказал он. – Зубри текст, Александр. Шестого ты обязан петь как соловей.

– Соловей из меня хреновый, – ответил Игнациус. – К тому же до шестого еще надо дожить.

Тогда Анпилогов неприятно сощурился.

– Тебя что-нибудь беспокоит? – спросил он.

– Да все то же, – вяло ответил Игнациус.

– Грун?

– Конечно. Мне кажется, мы торопимся.

Анпилогов нагнулся и обеими руками взял его за кончики воротника:

– Никакого Груна не существует. Не было, нет и никогда не будет. Я советую: выбрось все это из головы. Крысятник уже давно шебуршится. Ты же знаешь, какой у них жуткий нюх. Если кто-нибудь где-нибудь вымолвит хотя бы полслова… Александр!.. Все это может обрушиться…

Он буравил Игнациуса прищуренными глазами.

– Порвешь рубашку, – мрачно сказал Игнациус.

В комнате стоял цветной полумрак. Одинокая ленивая пара танцевала посередине гостиной – изгибаясь и тесно прильнув друг к другу. Было видно, что – Эмма и кто-то еще. Багровела, спускаясь до пола, суставчатая бегония. Низенький, скучный, насупленный Эритрин, прислонившись к книжному стеллажу, обкусывал бутерброд с серой семгой. Борода его двигалась вверх и вниз, а желтушная кожа на лбу собиралась морщинами. Игнациус тоже хотел есть. Семгу, однако, купили не для него. Он знал об этом. Сеньора Валентина под апельсиновым немецким торшером оживленно беседовала с двумя плечистыми лакированными молодыми людьми, которые, подрагивая вытянутыми ногами, поспешно жрали маслины. Разговор, по-видимому, шел об Испании. Всплывало – идальго и акапулько… Валентина смеялась и после каждой фразы трясла мелко завитой розовой головой. Увидев Игнациуса, картинно воздела руки:

– Представляешь!.. Они недавно ходили по Эспланада дель Косо!

– Неужели в этих самых ботинках? – изумился Игнациус, опускаясь на корточки и внимательно разглядывая подошвы.

Лакированные юноши, оторопев, назвали себя Кенк и Пенк, – из вежливости перестав жрать. Он не понял – это клички или фамилии.

Громко поцеловал жену в лоб:

– О, белая роза!.. О, как ты свежа!..

– Вы закончили? – нервно сказала сеньора Валентина. – Тогда, пожалуйста, присмотри за Пончиком. Что-то он мне сегодня не нравится…

Подошел тоскующий Эритрин и, дожевывая скупые волокна на хлебе, как о чем-то само собой разумеющемся, попросил:

– Разменяй сто рублей.

– Откуда? – пожал плечами Игнациус.

Эритрин, как гиена, проглотил последний кусок.

– Понимаешь, этот жмудик клянется, что нет мелких денег. Он мне десятку должен. Ведь замотает, я его знаю…

– Где находится Сонная улица? – спросил Игнациус.

– На Фонтанке, около Репина, – ответил озабоченный Эритрин. – Ты вот что, не суйся туда, сожрут с потрохами…

– Это – как?

– А вот так. Сожрут и не поперхнутся… Слушай, может быть, дашь мне полтинник до вторника? Я честно верну, я – не Жека…

Эритрин был исключительно деловой. Впрочем, сегодня Игнациус на него чихал. Он до боли, до судорог выворачивал шею. Аня сидела на диване в углу, и ее бодро теснил какой-то редковолосый, облизанный, как червяк скользкий гуттаперчевый тип, закинувший руку на спинку – полуобнимая. Шептал что-то мокрыми шлепающими губами. Она, отогнув край шторы, глядела в снежную пустоту.

Это, вероятно, следовало прекратить. Игнациуса потянули в пузатое кресло. Черноглазая разгоряченная Эмма приблизила к нему овечье лицо. Он внимательно посмотрел – а кто же танцует? Танцевала теперь, оказывается, сеньора Валентина. Причем – точно так же, безудержно прижимаясь. Он тихо присвистнул. Эмма, отвлекая, схватила его за ладонь.

– У меня к тебе оч-чень серьезная просьба…

– Эмма Арнольдовна! Товарищ Булкина! – перекрывая сладкую музыку, сказал Игнациус.

Эмма дернулась, точно ошпаренная. Она терпеть не могла, когда ее называли официально. Говорят, что Жека скрывал свою фамилию до последней минуты, все анкеты в ЗАГСе заполнил сам. Она услышала ее только при регистрации. Потом неделю рыдала.

Прежнее имя, конечно, звучало мощнее – Эмма Неголая.

– Давай твою просьбу, – сказал Игнациус.

– Мы с Валентиной хотим серьезно заняться языком, – обиженно протянула Эмма. Тронула бриллиантовые висюльки в ушах. – Я договорилась со Стасом, он водит испанцев. У него настоящее каталонское произношение. Будем брать уроки два раза в неделю, это недорого.

– Ты уверена, что вам нужен именно испанский? – спросил Игнациус. – Не суахили, не древневерхненемецкий? Вы же собирались голодать по системе Бронц-Мюллера. А до этого, я помню, реставрировали иконы. Между прочим, паркет я до сих пор не могу отмыть.

– Алекса-андр!.. – умоляющим голосом воскликнула Эмма.

– Честно говоря, питаться дафниями – спокойней.

– Ну Алекса-андр!..

Задыхающийся Игнациус отодвинулся.

– Ладно, сдаюсь… Объясни мне только, где находится Сонная улица?

– На Голодае, – мгновенно ответила Эмма. – Я жила неподалеку целых два года. Ужасный район. Переулок Каховского, Сонная, дальше – Проезд…

– А кто такой Стас?

– Тот, что танцует.

Игнациус посмотрел, как пара по центру комнаты сливается в некоем действии, мало похожем на танец.

– Каталонское произношение, значит… А если попросту, без затей, дать ему в морду?

– Ты с ума сошел, все так танцуют…

– Правильно, я чокнутый, – сказал Игнациус.

– Стас – серьезный каратист, – предупредила Эмма.

– Ну и что?

– Куда тебе против него.

Игнациус задумчиво произнес:

– Помнится, у Жеки был среди инструментов небольшой ломик. Новенький такой, как раз – мне по руке…

Эмма тут же исчезла, и появилась сеньора Валентина, которая процедила, улыбаясь всеми зубами, чтобы не привлекать внимания:

– Ты можешь вести себя нормально?

– Когда я вижу этих ребят, у меня уши сворачиваются трубочками, – сказал Игнациус.

– Пожалуйста, никаких историй.

– Никаких историй не будет.

Он засмеялся. Ему было весело. Из-за дверей, ведущих в детскую, доносились дикие возгласы. Игнациус просунулся в щель. Пончик и Ботулин, разворотив постель, лупили друг друга подушками. Они визжали и прыгали от восторга. Летал белый пух, торчали ножки перевернутых стульев. А из опрокинутой керамической вазы, державшей камыш, натекла вдоль паласа извилистая черная лужа. Оба вдруг замерли, увидев его: возбужденные, потные, испуганные, взъерошенные.

– Обливаться чернилами намного интереснее, – сказал Игнациус.

Прикрыл легкую дверь.

Сразу же возник тот тип, что пытался обнимать Аню.

– Никакого просвета, как глухая, наверное, лесбиянка, – доверительно сообщил он. – Я уже нарывался на таких, ну ее в задницу. Проще снять вон тех дур, сами разденутся. Морды, правда, у них керосиновые. Хрен с ним, в темноте не видно.

Он явно принимал Игнациуса не за того. От бесцветных, липких волос его разило духами.

– Пошел ты – туда-сюда, – довольно вяло сказал Игнациус.

Тип отвалил челюсть.

– А чего?

– Ничего.

– Выступать будешь?

– Просто тошнит.

– Ногами давно не били?

– Договорились, – сказал Игнациус. – Подожди меня на улице, я – сейчас…

Немедленно вынырнул откуда-то запаренный ушастый Жека.

– Говорят, ты сегодня на всех кидаешься? Это – Леша Градусник, он мне трехтомник Лондона сделал… Слушай, твоя улица, оказывается, находится на Петроградской. Точно выяснил – в справочнике ее нет. Где-то возле трамвайного парка, пересекается с Маркова. Знаешь что?

– Что?

– Федя Грун спрашивал о том же самом.

– Удалось что-нибудь выяснить?

– К сожалению, нет… Имей в виду, Александр, шестого все должно быть на высоком идейно-художественном уровне. Я иду вслед за тобой. Есть договоренность. Ты – понял? А теперь – разменяй сто рублей…

– Откуда? – вторично пожал плечами Игнациус.

– Представляешь, этот жмудик клянется, что – нет мелких денег. Он мне должен червонец. Ведь замотает, я его знаю. Или, может, одолжишь полтинник до вторника?

– Выгони ты их всех к чертовой матери, – сказал Игнациус.

– И в самом деле кидаешься, – удивился Жека.

«Я гляжу на эту печальную розу и думаю о тебе», – возвещали колонки. Игнациус пересек душную комнату и сел рядом с Аней.

– Мы не виделись три недели, – пробормотал он.

Она обернулась:

– Двадцать два дня.

– Ты тоже считаешь?

– Конечно.

Игнациус слабо кивнул.

– Никто не знает, где находится Сонная улица, – сказал он.

– Вот и хорошо.

– Телефона у тебя тоже нет?

– Разумеется, – ответила Аня.

– Как же я тебя найду?

– А ты уверен, что надо?

Игнациус даже вздрогнул.

– Тогда найдешь, – сказала Аня приветливо.

– А она вообще существует, эта Сонная улица?

– Я там живу, в доме четырнадцать.

– А квартира?

– Лучше все-таки не приходи…

Игнациус отодвинулся. Опять то же самое. За отогнутой шторой взмахивал крыльями фантастический густой снегопад. Вязь снежинок крутилась и – вдруг замирала. Танцевали крупные хлопья. Было ясно, что жизнь на сегодня заканчивается. Эмма, объятая Стасом, смотрела на них, распахнув злые глаза. Валентина, напротив, демонстративно не замечала. Лакированные юноши, присев перед ней, вскрывали громадную коробку конфет. При этом тоже – оглядывались. Игнациус чувствовал, что проигрывает важные семейные баллы. Вероятно, теперь придется соглашаться на Стаса. Впрочем, наплевать.

– Сигарету? – предложил он.

– Нет, – ответила Аня. – Но если ты хочешь позвать меня, скажем, на кухню и попытаться поцеловать, то это можно сделать без всякого надуманного предлога.

– А ты позволишь? – поинтересовался Игнациус.

– Разве об этом спрашивают?..

Тогда Игнациус взял на подоконнике воздушную чашку с дутым золотистым лотосом на боку, безразлично повертел ее перед собой и – разжал пальцы.

Чашка звонко разбилась.

– Я бы хотел, чтобы тебя никогда не было, – сказал он.

– Я бы тоже этого хотела, – сказала Аня.

Сеньора Валентина уже поднялась, раздувая хрящеватые ноздри, уже выгнула брови и твердо шагнула вперед, по-видимому собираясь вмешаться, но в это время раздался грохот и возбужденные голоса в прихожей. Беспощадно отдернули шторы. Блистающая громадная снежность ошеломила комнату. Всхлипнув, разом заткнулся выключенный магнитофон. Замерли серые вспученные фигуры – недосогнув руки и туловища. Оказывается, Градусник, устав ждать на улице, вернулся и дал по физиономии Эритрину, который как раз надевал в прихожей дубленку. Дал очень сильно. Но не попал. Вместо этого залепил в цветное бра на стене и своротил его, выдернув с корнем шурупы. Эритрин не остался в долгу и ударил ботинком. В результате перестала существовать тумбочка под телефоном. Кстати, сам телефон – тоже. Вдруг стало тесно. Все сгрудились, словно в бане, на двух квадратных метрах прихожей. Толкались и говорили одновременно. Жека, посверкивая потной макушкой, объяснял, что так приличные люди не поступают. Они – у него дома. А у него дома так приличные люди не поступают. В свидетели он призвал Игнациуса. Игнациус подтвердил, что так приличные люди не поступают. Они – у него дома. Ну и так далее… Градусник, увидев его, попытался облапить и радостно завопил: «Поехали к женщинам, Иннокентий!.. Куда ты меня притащил – козлы тут всякие…» – Его с трудом оторвали и вытолкали на лестницу. Потом вытолкали вдогонку побледневшего Эритрина. Тот не хотел уходить, а очутившись все-таки на площадке, устремился не вниз, как положено, а вверх, к чердаку.

– Пошли домой, – не разжимая презрительных губ, сказала сеньора Валентина.

Она была уверена, что все это подстроил Игнациус.

– Сейчас, – пробормотал он. Не обращая ни на кого внимания, очень быстро и крепко взял Аню за плечи. Она была теплая. Вытекал белый пар из форточки. – Я тебя найду, я обязательно разыщу тебя… Пожалуйста, не торопись, не решай ничего – сию же минуту…

– Только громче стучи, там звонок не работает, – сказала Аня.

Жека интеллигентно оттеснил ее в сторону:

– Собирайтесь, собирайтесь, ребята…

Сеньора Валентина меж тем уже извлекла откуда-то Пончика, разрисованного чернилами. Он был как индеец – в вихрастом налепленном пухе. Подушку они все-таки разодрали. Пончик ныл, что еще очень рано и что надо бы еще поиграть – хоть чуток. А сеньора Валентина пихала его и шипела, явно сдерживаясь при посторонних. Зато Эмма не сдерживалась – всадила здоровую оплеуху, и обиженный Ботулин заревел, как стадо диких слонов.

– Дура, – сказал ей Игнациус.

Лакированные юноши с интересом наблюдали за сценой, какую не встретишь на эспланадах, а высокий Стас, отстранившись и как бы не замечая, элегантно курил, держа сигарету за кончик фильтра.

Аня почему-то стояла к нему вплотную.

На улице Валентина сказала Игнациусу:

– Ты вел себя отвратительно. Собрался доклад репетировать, так репетируйте. Анпилогов твой даже не поздоровался – тоже интеллигент… Перестань! – крикнула она Пончику, который, увлеченно жужжа, загребал снег сапогами.

До метро был целый квартал. Жека обитал на краю города. Яркое малиновое солнце висело меж зданий из крепкого инея. Свежий снег был истоптан глубокими синими тенями. Клубился пар над отдушинами люков. Саженцы на бульваре безнадежно оцепенели до самой весны.

– А завтра Валерка приедет к нам? – спросил Пончик.

– Не приедет, – отрезала Валентина.

– Я хочу, чтоб приехал, у него там – пистоны, – привычно заныл Пончик. – А ты когда еще обещала купить и не купила…

Они втиснулись в поезд метро. Народу было столько, что Игнациуса слегка сплющило. Сеньору Валентину прижало к нему. Даже сквозь шубу чувствовалось, что состоит она из одних костей. У нее дергалось морщинистое напряженное веко и на скулах горели два красных мятых пятна. Игнациус старался на нее не смотреть. Она была очень недобрая.

 

Глава 2

Дальше было так.

Созоев распахнул голубые младенческие глаза, где – в сиянии – не было ничего, кроме искренней радости.

– Александр!.. Александр!.. Просто – Саша! – вскричал он. – Как чудесно, что вы заглянули, мой дорогой!.. Проходите же!.. Проходите, не стойте!.. – слегка подталкивая сзади, пригнал его в комнату, увешанную цветастыми блюдцами, темными, громоздкими, давящими картинами и различными фотографиями в вычурных деревянных рамках. – Мара! Мара!.. Посмотри же, кто к нам пришел!..

Появилась заспанная, всклокоченная, испуганная Марьяна, у которой из-под халата торчала нижняя юбка, и, как курица, злобно уставилась на Игнациуса.

– Здравствуйте. Извините меня, – неловко сказал он.

– Чаю нам! Чаю!.. – кричал Созоев.

Он стремительно хохотал, словно булькал водою, и делал массу лишних движений. Элегантный костюм сидел на нем как на арбузе. Округлившись, без складок. Галстук броско алел на выпирающем животе. И блистали граненые запонки на манжетах. Игнациус, проваленный в кресло, зажал ладони между колен. Он всей кожей ощущал, что будут серьезные неприятности. Потому что иначе не стали бы его вызывать. Время было скандальное – воскресенье, восемь утра. Или, может быть, объявился блудный сын? Не похоже. У него неприятно и сильно заныло в груди. Полчаса назад он звонил Анпилогову. К счастью, Геннадий уже проснулся. Некоторое время причмокивал в трубке, туго соображая, а потом, вдруг опомнившись, сформулировал приговор: «Старик совсем спятил. Это у него – возрастное. Ничего не бойся и держись нагляком. Как известно, он при этом теряется». Совет был мудрый. Но не очень. Поэтому Игнациус на всякий случай отмалчивался. Делал вид, что спросонья не понимает. Впрочем, так оно на самом деле и было. Мгновенно, дохнув летней мятой, возник крепкий чай, в меру горячий и в меру густой, с аккуратными твердыми дольками желтеющего лимона. Совершенно ненужный был чай.

– Я еще вчера говорил Маре: хорошо бы Саша нас навестил, побеседовали бы с ним, посмеялись… Кладите песок, Саша. А почему так мало? Кладите больше!

– Я пью без сахара, – нервно сказал Игнациус.

– Да вы не стесняйтесь! – бурлил Созоев. – Еще одну ложечку, прошу вас! Ну – еще одну… Уже четыре? Зачем их считать? Сколько надо, столько и кладите! Мара, Мара, а где давешнее печенье?

Марьяна так же злобно потыкала Игнациусу в плечо мелкой хрустальной вазочкой. Он взял сразу шесть песочных розеток, чтобы наверняка отвязаться. Все-таки ему было чрезвычайно не по себе.

Осчастливленный визитом Созоев дул в чашку.

– Как ваши дела, Саша?

– Вроде бы неплохо, – сказал Игнациус.

– Как здоровье?

– Дня три еще проживу.

– Как ребенок?

– Ребенок – парализованный.

– А жена?

– Утверждают, что – делириум тременс.

– Хе-хе-хе… Вы все шутите, Саша…

Но Игнациус отнюдь не шутил. Зима в тот год выдалась голая и сухая, какие бывают раз в десятилетие. Очень рано ударили морозы, стиснув небо светлеющей синевой. Почернела сырая листва в садах. Остекленели реки. Ночью свистал ветер по мерзлым щелям и царапала камень редкая крупяная пороша. В конце ноября пропал Грун. Он никого не предупредил и не оставил записки. Просто исчез, без следа растворившись в толчее четырехмиллионного муравейника. Это была катастрофа. Потому что защита его была назначена на январь. Все уже было готово. И документы оформлены. Жека дважды, как цуцик, мотался к нему домой. Выяснилось, что Грун переехал, и новые жильцы не знают – куда. Там был сложный, многоступенчатый, жуткий обмен. Больше его никто не видел. Через две недели по почте пришло заявление об увольнении. Администрация взвыла. У Созоева был сердечный приступ. На кафедре многозначительно переглядывались. Игнациус, как больной, равнодушно и вяло бродил по ободранным коридорам, натыкался на шумных студентов, отвечал невпопад, неумело закуривал чужие вонючие сигареты, – все валилось из рук: в узких, стиснутых приборами кабинетах, в невозможных курилках и в моечных закутках под усмешки, под звяканье скальпелей – решалась его судьба. В декабре начались снегопады и роскошной, жаркой периной укутали дворовую наготу. Будто гейзеры, вспучились яркие сугробы. Побелевшие улицы воспрянули чистотой. Что-то изменилось в мире, сдвинулось на волос. Смущая слабые души, прошел ученый совет. Игнациуса сдержанно поздравляли и жали руку. Рогощук – улыбался. Мамакан – благосклонно кивал. Обнаружились силы, зовущие в сладкую пустоту. Между тем морозы слабели. Очищалось к полудню громадное солнце и загорался над крышами огненный рыжий туман. Вдруг затенькали тоненькие сосульки. Жизнь была удивительна.

– Андрей Борисович, – напрямик сказал Игнациус. – Вы меня срочно вызвали час назад. Я же не мальчик. И давайте не будем обходиться намеками.

Созоев замигал, как пулемет.

– Я?! Вас?! Вызвал?! Не может быть!!! – Обернулся к Марьяне, которая хищно сощурилась и повела крючковатым носом: – Марочка, принеси нам… м-м-м… что-нибудь. – А когда Марьяна, буркнув в усатую губу, недовольно вышла, привалился к столу, насколько позволял полный живот. – Никогда не посвящайте жену в свои дела, Саша. Никогда, никогда, никогда! – и откинулся, очень довольный собою. – Значит, я вас вызывал? Интересно. А вы, Саша, не знаете, зачем я вас вызывал?

Игнациус сломал ноготь о подлокотник.

– Чтобы исполнить «Гоп со смыком», по-видимому. На два голоса.

Ему страшно хотелось запустить печеньем в мягкое, улыбчивое, пухлощекое лицо напротив. А потом взять что-нибудь потяжелее, типа лома, и вдребезги сокрушить лаковые дверцы шкафов, за которыми прятались журналы прошлого века, смести торжественные картины со стен, порвать фотографии, перевернуть стол и на мелкие кусочки раздробить рогатую малахитовую чашу в углу.

– Правильно! – воскликнул Созоев, избегая смотреть ему в глаза, белотелым мизинцем вылавливая из чашки чаинку. – Отлично, что вы вспомнили, Саша. А у вас, Саша, талант – я давно замечаю…

Три морщины перечеркнули его гладкий лоб.

– Андрей Борисович, – подавив раздражение, сказал Игнациус. – Ведь мы заранее обо всем условились. Ну давайте выбросим эту диссертацию к чертовой матери. Ну давайте выбросим и навсегда забудем ее.

Он готов был немедленно сделать это.

– Превосходное исследование, – по инерции протянул Созоев. И вдруг поднял совиные, толстые, круглые веки, покрытые желтизной. И глаза его как-то тревожно блеснули. – Понимаете, Саша, вчера вечером я получил письмо…

Игнациус вздрогнул…

Стояли жесткие, ветреные, пустые дни. Окна зарастали ледяной коркой. Игнациус поднимался в шесть утра, выцарапанный из сна жестяными судорогами будильника. Шлепал босой на кухню и, не открывая воспаленных глаз, с отвращением жевал что-то – липкое, упругое, резиновое. Потом возвращался в комнату и зажигал электричество. Резкий ламповый круг замыкал собою весь мир. Время останавливалось за черными стеклами. Записи, вырезки из реферативных журналов, протокол наблюдений, мельчайший академический шрифт, сведение в целое, торчат хвосты, рассыпающийся лабораторный дневник, контроль отсутствует, дикие иероглифы картотеки, контроль найден, сведение в целое, выпал абзац, клей и ножницы, брякающая машинка, две страницы, тезис Шафрана – не соответствует, картотека, журналы, назад – в предисловие, клей и ножницы, сведение в целое. Свет желтой пленкой залепливал ему ресницы. От напряженной многосуточной позы скручивались мышцы в спине. Он ложился за полночь, когда Валентина уже дышала в подушку. Еще минут пятнадцать не мог заснуть: бешено сталкивались выгнутые шелестящие строчки. Ему казалось, что он муравей, грызущий горный массив. Он натыкался на свое отражение между штор: бледное, зеленоватое лицо с искусственными волосами. Лицо неудачника. Человек с таким лицом никогда не сделает ничего толкового. Не стоит и пытаться. Тем не менее каждый вечер ставил будильник ровно на шесть утра. Отступать было некуда. В середине месяца неожиданно посветлело. Засияли строгие рамы. Проникающий серебряный блеск озарил всю комнату. Игнациус как будто очнулся. Была середина дня. Лампа горела тускло. Валентина квакала о чем-то над самым ухом. Он поднял голову и увидел, что из форточки вырывается и мгновенно тает над батареями – крупный веселый снег. Тогда он собрал все написанное в серую папку и накрепко завязал тесемки. Он сделал все что мог, и прибавить сюда было нечего.

А теперь вдруг поникший Созоев тревожно глядел на него.

– Понимаете, Саша, вчера я получил письмо, – еле слышно сказал он. Развернул листок бумаги в клетку, вероятно выдранный из школьной тетради. – Почерк очень плохой, я вам прочту, вот здесь… «Я не прошу извинений, все происшедшее со мной слишком бессмысленно, чтобы извиняться. Ведь не извиняются же за ураганы и землетрясения. Одно могу сказать твердо: обратно в институт я не вернусь. Это просто невозможно сейчас. Мой материал передайте Саше Игнациусу. Или кому угодно, если он откажется. Меня скоро не станет, но я ни о чем не жалею и ничего не хочу изменить. Жизнь заканчивается, и я принимаю ее такой, какая она есть. Федор Грун».

Одинокий листочек затрепетал у него в руках.

– Адрес! – не своим голосом потребовал Игнациус, подпрыгивая вместе с креслом.

– Без адреса, – испуганно ответил Созоев. Аккуратно сложил этот жалкий листочек и убрал в карман. – Знаете, Саша, я подписал его заявление. Я тянул до последнего, но теперь просто не остается другого выхода…

У Игнациуса отлегло от сердца. Он разжал побелевшие пальцы, и искрошенное печенье ссыпалось обратно в вазу. На синеватых снежных рассветных ветвях за окном сидели нахохлившиеся воробьи. С чего это Генка взял, что старик спятил? Вовсе не спятил, ну – самую малость. Вполне нормальный доброжелательный старикан.

– Андрей Борисович, можно я вас поцелую? – ласково попросил он.

– Одну минуту, – ответил Созоев. Как-то неохотно вылез из-за стола и побрел через комнату, шаркая тапочками по грубому вытертому ковру. Задержался зачем-то в дверях. – Подождите меня одну минуту…

Махнул короткой рукой.

Тут же ввинтилась Марьяна, уже переодетая в мутно-складчатое платье неизвестной эпохи, и, косясь на проем лошадиным продолговатым глазом, точно бешеная змея, прошипела:

– У Андрея Борисовича температура. Тридцать восемь и две десятых. Он болен.

– Ухожу, – пообещал Игнациус.

Марьяна испарилась. Только воздух закрутился на месте, где она стояла секунду назад. А из этого вихря неторопливо выплыл Созоев и положил перед Игнациусом знакомую пухлую папку, перевязанную тесемками.

– Здесь ваши материалы, Александр. Я их не читал. И, по-видимому, читать не буду. Так что можете забрать их с собой. – Ему было трудно разговаривать, он словно одеревенел. Со стен пялились многочисленные фотографии: Созоев и Калманов, Созоев и Шредер, Созоев и Ламеннэ. – У меня нет к вам никаких претензий, Саша. Вопрос уже решен. Если шестого все пройдет нормально, то защита будет назначена в течение месяца. Я подпишу необходимые бумаги и выступлю как положено. Но читать это я не желаю.

По-прежнему стоя, он передвинул папку Игнациусу, и Игнациус, также поднявшись, безжизненно принял ее:

– Хорошо.

– Но имейте в виду, что Бубаев, наверное, выступит против.

– Вы так думаете… – начал Игнациус.

– Бубаев будет против, – пустовато глядя поверх его головы, повторил Созоев. – И Рогощук будет против. Это тоже имейте в виду.

– Но почему, почему? – спросил Игнациус очень глупо и растерянно.

Созоев пожал плечами.

– Не надо совершать поступки, запрет на которые накладываешь ты сам. Это – совесть… Александр, объясните мне честно: зачем вам степень?

На короткой шее его вдруг прорезались ниточки жил. А широкие плоские брови куда-то поехали.

Надо терпеть, подумал Игнациус, стискивая папку. Главное сейчас – не сорваться. Он ведь ждет, что я непременно сорвусь. Я не имею права сорваться сейчас.

– Затем, что мне двадцать семь лет, – медленно, сдавленным от ненависти голосом сказал он. – Затем, что защищаются все, кому не лень. Затем, что нужно быть круглым идиотом, чтобы не защититься. Затем, что я не хочу быть как дурак среди остальных. Затем, что жить на сто двадцать рублей невозможно. Затем, наконец, что вы сами прекрасно знаете все эти «зачем»…

Он запнулся, не находя убедительных слов. Но, по-видимому, большего от него и не требовалось. Потому что Созоев вдруг вежливо и непреклонно оборотился к дверям.

– Я все понял. Я понял вас. Достаточно, Саша.

И румяные, сдобные пальцы его – указали…

Игнациус выкатился на улицу и в остервенении пнул сугроб, отвалив порядочную ледяную глыбу. Посмотрел на заиндевелые рамы второго этажа. Кирпичом что ли по ним шарахнуть? Только где тут достанешь кирпич? Уже рассвело. Малиновая краюха солнца плыла над антеннами и наливала пламенем подслеповатую кривизну чердаков. Дул сырой ветер. Ноздреватый снег стонал при ходьбе всеми своими суставами. Совесть, видите ли, у него. С чего бы это? Потолок на башку рухнул? Где он был раньше, когда обо всем договаривались? Совесть. Конечно, я использовал данные Груна, особенно при анализе: страницы девяносто вторая – сто четырнадцатая, но иначе бы я просто не успел. Попробуйте накатать диссертацию за месяц, начав с нуля, с гладкого ничего. И, между прочим, кто предложил их использовать? Между прочим, Андрей Борисович Созоев, собственной персоной: «Возьмите эти материалы, Саша, включите их как-нибудь в свою работу, а то пропадут». Декабрьский вечер, семинар у радиологов, случайный разговор в пустой гулкой аудитории. И пропали бы. Точно. Никто не станет оформлять для печати чужое исследование.

Игнациус замер в недоумении. Впереди была набережная незнакомой вьюжной реки: гранитные столбики в шапках по пояс, оснеженная вязь перил между ними, дикий нетронутый хаос льда, а на другом, приземистом, берегу – глухие, убогие, занесенные по самый шифер, длинные дощатые бараки. Наверное, склады. Скукой и запустением веяло от них. Игнациус выругался. Ко всему, он еще свернул не в ту сторону. Теперь придется пилить обратно. Наверное, целый километр. Видимо, лучше – через переулок. Через переулок, наискосок и – к автобусной остановке. Он вдруг распахнул подозрительно легкий, болтающийся дипломат. Так и есть, папку он забыл у Созоева. Надо же, как получается. Одно к одному. Ну и черт с ней! Чтоб она совсем провалилась!

Он прибавил шагу. Переулок изгибался дугой. Было жарко. Шлепались с низких крыш набрякшие комья снега. Совесть, видите ли, у него. С чего бы это? Игнациус тяжело дышал. Именно Созоев добился на ученом совете, чтобы сняли Груна и вписали Игнациуса. Что было весьма чревато. Именно Созоев непрерывно теребил и подталкивал его все это время. Именно Созоев буквально выжал из него готовый текст. А теперь, пожалуйста, – читать не буду. Наверняка что-то случилось: слишком внезапно, слишком сразу, слишком без явных причин. Еще вчера все было нормально. Он свернул за угол и увидел ту же – в горбатых шапках, оглохшую под сугробами, забытую, нетронутую набережную. Неужели опять напутал? Не должно быть никакой набережной. Над низким зевом подворотни, чудом не падая, висела отодранная табличка. «Сонная улица 12» – было написано на ней. Вдруг ужасно стемнело – за две секунды. Громадными охапками повалил мокрый снег. Дальний конец переулка пропал в мутной пузырчатой пелене. Закружилась метель. Не в картах, так в любви, подумал Игнациус, закрываясь ладонью. Внутренне он уже был готов ко всему. Четырнадцатый номер приходился на совершенно сказочный, причудливый особняк с выпяченными по бокам детскими витиеватыми башенками, стоящий за чугунной оградой в пустынном, сером, пронизываемом липкими хлопьями, редком саду. Скорее всего, там располагалось какое-нибудь учреждение. Вот и остаток вывески на сквозных воротах. Игнациус попытался разобрать треснувшее название, но не смог. Не хватало больше половины. Тогда он взялся за массивный изогнутый прут и толкнул калитку.

 

Глава 3

Через сад, вероятно, никто никогда не ходил. Рыхлый наст, шурша, проваливался под ногами. Снег жестоко лупил и творожистой гущей стекал по коже. Хор деревьев махал призрачными ветвями. Перед дверью, защищенной треугольным карнизом, стояли двое в промерзших кирасах, в шлемах, увенчанных острыми шишаками. Как по команде, скрестили беловатые от холода алебарды.

– Прочь! – сказал им Игнациус.

Грохнул кулаком по филенке так, что задребезжало с другой стороны. Щурясь во вьюжную мокроту, выглянул некто, маленький и лысый, как груша, в пестром облегающем трико арлекина:

– Вас ждут, сударь, – и попятился.

Уходили наверх парадные ступеньки из гладкого мрамора.

– Не сюда, – поспешно сказал Арлекин. Завернул Игнациуса в темные боковые коридорчики. – Как добрались, сударь? Вас кто-нибудь видел? Слежки не заметили? Будьте осторожны, Ойкумена кишит лазутчиками.

– Куда мы идем? – спросил Игнациус.

– Тс-с-с… – Арлекин погрузил щеки в кружевной воротник. – Милорд Экогаль распорядился проводить вас прямо в железную комнату. Ради бога, сударь, – ни звука! Даже страшно подумать, что будет, если Тайный Совет вдруг узнает о вашем присутствии…

Игнациус ничего не понимал, но находил все вполне естественным. Как во сне. Они миновали сумрачные площадки, затянутые паутиной, спустились по невидимым лестницам, которые угрожающе визжали на разные голоса, пригибаясь, пролезли сквозь пыльную портьеру с кистями и оказались в душном безвыходном закутке, где вдвоем было не повернуться. Арлекин постучал особенным образом.

– Прибыл гость, милорд!

Желтый свет на мгновение ослепил Игнациуса. В дверях, держась за эфес длинной шпаги, стоял высокий, плотный, бритоголовый, наверное, очень сильный мужчина в черном плаще. На широком и властном лице его двигались хищные, как у кота, усищи.

– Клянусь Звездным Кругом и Тремя Радиантами его, вы не торопитесь, сударь! – прорычал он. – Как будто у нас в запасе целая Вечность!

Распространяя восковую сушь, горели по стенам толстые свечи. Аня, прижавшись к мелкому узорчатому железу, которым до потолка была обита клетушка, радуясь и не веря, обеими руками коснулась сияющих глаз.

– Ах! Ты нашел меня, я предупреждала – не надо…

– Мадонна, – сурово сказал бритоголовый. – Полночь уже близка. Я проскакал двести верст и загнал четырех лошадей вовсе не ради ваших возвышенных чувств. Мне нужен Человек – из плоти и крови.

– Вы его погубите, – умоляюще сказала Аня. – Вы уже погубили Персифаля. У вас нет сердца!

Бритоголовый нагнулся к ней, уперев локти в медный стол. Подскочившая шпага его задрала плащ, расшитый золотыми скорпионами.

– Вы хотите жить среди людей? Вы хотите повернуть зубцы Круга, чтобы стать наконец свободной? Или вы намерены ждать, пока Фукель отравит Звездочета, как он отравил когда-то вашего отца, и затем повернет Круг в обратную сторону?.. Моя голова полетит первой, не сомневаюсь, но ваша – следом, мадонна.

– Ах, нет! – воскликнула Аня.

Бритоголовый обернулся к Игнациусу.

– Любите ли вы ее, сударь?

– Да, – без колебаний сказал Игнациус.

– И готовы на великие жертвы?

– Да, – сказал Игнациус.

Черты бритоголового немного смягчились.

– Вы отвечаете, как подобает Человеку, мадонна не ошиблась. – Торжественно поднял руку в красной замшевой перчатке с раструбом. – Даю слово Экогалей: если вы повернете Круг, то я обвенчаю вас, чего бы мне это ни стоило. – Он откупорил серебряный флакончик, сильно запахший цветами, и налил в бокалы тягучую маслянистую жидкость зеленого цвета, в которой мерцали искры. – Выпьем! Выпьем Эликсир Ночи! Единственный напиток вечно странствующих!

Игнациус осушил свой бокал одним глотком, и крепкий звездный вкус обжег ему небо.

– А теперь поцелуйтесь, – сказал бритоголовый.

Аня прильнула к Игнациусу. Он ощутил сладкие от эликсира, мягкие, горячие губы. – Мы теперь будем вместе, – шепнула она. В ту же секунду дверь разлетелась в щепки и выплеск обнаженных шпаг пронзил воздух. Комнату заполнили приземистые бочонкообразные жуки, будто панцирем облитые хитиновыми крыльями. Самый важный из них, с алмазной перевязью поверх желтых члеников брюшка, прошипел, смыкая на подбородке множество крючковатых жвал:

– Из-ме-на!

У милорда Экогаля поплыли на лоб квадратные брови.

– Гусмар, названый брат мой, – ласково сказал он Арлекину, жмущемуся у стены. – Мы росли в одном доме, и одна женщина воспитала нас.

Арлекин, торжествуя, сверкнул угольями из мохнатых ресниц.

– Эта женщина, милорд, давала вам сахарный хлеб, а мне – только пощечины. Вы жили в замке, окруженный слугами, готовыми исполнить любой ваш каприз, а я каждый день возвращался к себе в конуру, где скреблись крысы и кашляла больная мать. Вы били меня во время игр, а я не смел ответить вам тем же. – Он перевел дух и заключил с едкой иронией: – Мы и теперь не равны, милорд: вы умрете, а я получу дворянство и орден Тьмы из собственных рук Его Святейшества.

– Что ж, – хладнокровно сказал бритоголовый, – Значит, не осталось в мире чести и благородства. Что ж, прощайте, мадонна, храни вас бог, мы не увидимся более… – Он поддернул перчатки и ободряюще кивнул Игнациусу: – А вы, сударь, постарайтесь умереть достойно.

Цепкие лапы схватили их. Игнациус попытался освободиться, но его будто спеленали. Как две птицы, мелькнули широкие рукава Аниного платья.

– Встретимся на Млечном Пути, где цветут папоротники небытия!.. – звучно крикнул милорд Экогаль, круша кулаками неповоротливые пластинчатые черепа.

Вырваться из жестких объятий было нельзя. Игнациуса притащили в громадный каменный зал, грубые своды которого терялись в темноте. Ржавый свет факелов плясал по скалистым ребрам, и цепь шестируких стражников, озаренная им, мрачно выставляла короткие пики. За бескрайним низким столом, скрестив лапки перед чернильницами на зеленом сукне, окруженные почтительными секретарями, сидели три жука, сплошь увешанные регалиями. Средний, у которого ветвились жестяные рога на затылке, сразу же приподнялся.

– Вы обманули нас! – скрипучим, как железо, канцелярским голосом произнес он. – Вы тайком проникли в Ойкумену, чтобы разрушить механизм часов. Жалкая попытка! Неужели вы хоть на секунду могли помыслить, что мы оставим без внимания дочь Мариколя? Вы сочли нас глупыми и коварными. Но мы не глупы и не коварны. Мы милосердны к друзьям нашим, мы щедро платим тем, кто верой и правдой неутомимо служит великой цели, но врагов и предателей мы караем беспощадно: память о них исчезает в темных водах Овена.

Жук качнул своими рогами – приказывая.

Семеня короткими ножками, изогнув верхнюю часть тела, выползла из темноты одутловатая, щетинистая гусеница высотой в человеческий рост и развернула перед белыми, будто незрячими глазами свиток пергамента, украшенного сургучной печатью на плетеном багровом шнурке. Игнациус с удивлением узнал в ней Градусника – срезанная челюсть и редкие, липнущие от одеколона волосы.

– Неусыпным наблюдением попечителей за дочерью Мариколя установлено, – загнусавила гусеница, упершись носом в пергамент, – что во время пребывания в человеческом мире, каковые пребывания были ей милостиво разрешены членами Тайного Верховного Совета, дочь Мариколя допускала нежелательные и вредные знакомства среди людей, каковые знакомства превосходили степень обязательности, милостиво разрешенной ей членами Тайного Верховного Совета, каковая дочь Мариколя скрытно сблизилась и многажды беседовала на неизвестные темы с неким Игнациусом, пребывающим здесь, каковой Игнациус по представлению Геральдической комиссии происходит из проклятого рода Знающих, каковой род был милостиво запрещен к проживанию в Ойкумене членами Тайного Верховного Совета и осужден на вечное изгнание, каковое знакомство перешло в преступное расположение и дружбу, нарушив тем самым закон о неприближении к дочери Мариколя, каковой Игнациус вероломно обманул попечителей Тайного Верховного Совета и вступил в злодейский заговор с вероотступником и отщепенцем милордом Экогалем, каковой милорд Экогаль неоднократно возмущал граждан наших прискорбными речами о двойственности мира и разделенности его на радости и печали, каковая печаль в природе не существует, а каковая радость милостью членов Тайного Верховного Совета и во веки веков пребывает только в Ойкумене, каковой Игнациус по приглашению милорда Экогаля прибыл в Ойкумену с целью смещения Звездного Круга и Трех Радиантов его, каковые незыблемы, в чем и обличен полностью, неоспоримо и клятвенно подтверждено благонамеренными гражданами в количестве трех, каковые пребывают в неизбывной радости…

– Ваше Святейшество, они обручены, – внятно сказал Арлекин, делая шаг вперед.

Рогатый жук плюхнулся в кресло и задвигал всеми шипастыми ножками: вва… вва… вва… – в полной беспомощности. Чешуя из наград на его груди забренчала. Другой судья, похожий на носорога, бугорчатый и неуклюжий, резко подался к Арлекину, словно желая пронзить его костяным бивнем, и прохрипел, надувая у рта ядовитые пузыри:

– Кто посмел?!

– Милорд Экогаль, – отчетливо сказал Арлекин и, сделав шаг назад, пропал во мраке.

Трое судей уставились на Игнациуса бархатными непроницаемыми глазами. Я не боюсь, чувствуя противный озноб, подумал он. И повторил очень громко:

– Я не боюсь!

Тотчас же из-за спины его, изящно перебрав сухими ногами, совершенно бесшумно вынырнул громадный, подтянутый крапчатый богомол и неуловимым для глаз движением скрестил над головой метровые заточенные пилы. Беловатая жидкость с шипением сочилась по ним.

Это был Стас.

Игнациус отшатнулся.

Тогда третий жук, с хитиновыми ушами как у слона, махнул лапкой, и гусеница опять торопливо загнусавила:

– Каковой Игнациус приговаривается ко всеобщему и окончательному пожранию, каковое пожрание осуществится в полночь сего дня, при ясной луне, каковая полночь будет объявлена праздником во время боя часов… Каковой милорд Экогаль приговаривается ко всеобщему и окончательному пожранию, каковое пожрание осуществится в полночь сего дня, при ясной луне, каковая полночь будет объявлена праздником во время боя часов… Каковая дочь Мариколя милостивым решением членов Тайного Верховного Совета приговаривается к заключению на срок до боя часов, а затем – к замужеству, каковое замужество определит милостивая воля членов Тайного Верховного Совета…

Игнациуса тащили в гробовой темноте, которая остро пахла плесенью и гниющим деревом, душный запах этот перемешивался с кислой вонью, исходящей от стражников. Света не было совсем. Сыпалась сухая земля за шиворот. Железными клыками лязгнула дверь. – Не туда, – сказал кто-то могучим прокуренным басом. – Туда, туда, сегодня у них брачная ночь, – пискляво объяснил другой. Надрываясь, заржали, зачмокали. Смертельно взвизгнул засов. Игнациус обо что-то споткнулся. – Кто здесь? – быстро спросил он. – Я, – жалобно ответила Аня. Осторожно притянула его к себе и обняла, спрятав лицо на груди. – Мы погибли, милорд Экогаль схвачен, в полночь тебя казнят. – Не плачь, мы выберемся, – сказал Игнациус. Она вдохнула горячие легкие слезы. – Завтра я стану женой Фукеля. Бедная Ойкумена! – Неужели ничего нельзя сделать? – целуя ее в висок, шепнул Игнациус. Аня покачала головой. – Они завладели печатью Гнома, это власть над всеми полнощными душами. – Глаза уже стали привыкать. Из окошка в толстой стене пробивался фиолетовый тусклый луч. Камера была совсем крошечная. Вероятно – мешок. Игнациус ощупал цементную кладку без единой щели, подергал чугунные мощные прутья. Не выломать. Жизнь кончалась – в дурацкой подземной тюрьме. Где-то далеко ударило тяжелым медным звоном. – У нас есть еще целых шесть часов, – прислушиваясь, сказала Аня. Игнациус опустился перед ней на корточки. – Зачем мы вместе? – Нужен ребенок, – тихо сказала Аня. – Ребенок? – спросил Игнациус. – Я – дочь великого короля, потом Фукель убьет меня и станет регентом. – Скотина, – сказал Игнациус. Аня засмеялась счастливо: – Подумаешь! Иди ко мне. Иди ко мне и – будь, что будет! – У нее редко и сильно стучало сердце. На губах сохранился тревожащий вкус эликсира. Непрерывно шуршало. Наверное, бегали крысы в коридоре. Быстро и глухо звякнул какой-то металлический предмет у дверей. Игнациус подхватил его – связка ключей! – Старый добрый Персифаль! – радостно сказала Аня. С неожиданной силой надела ему что-то на мизинец. – Если спасешься – вот кольцо Мариколя… Звездочет в Главной Башне… Покажешь ему… Надо повернуть Звездный Круг… Поклянись мне! – Клянусь! – сказал Игнациус. Осторожно приложил ухо к дверям. Все было спокойно. Он вставил нужный ключ, и дверь отошла.

– Помоги нам Овен, – отчаянно прошептала Аня.

Стены действительно были земляные, а с потолка свисали холодные голые корни. Как мышиные хвосты. Значит, тюрьма находилась под садом. Горели какие-то шевелящиеся пятна над головой. Игнациус мазнул пальцем – это были светляки. Открыли еще одну дверь. В грязной, обшитой трухлявыми досками караульной перед кувшином с отбитыми ручками, пригорюнясь на маленький кулачок, из которого торчал рыбий скелет, сидел тюремщик, – слюни текли по оливковой бляхе у подбородка. – А тово-етово, етово-тово… – нетвердо удивился он, пытаясь подняться. Ноги у него разъезжались. Видимо, здорово наклюкался. Игнациус без промедления ударил его в челюсть, и жук опрокинулся на спину, вяло заскреб воздух всеми шестью конечностями. Но – пронзительно заверещал. И мгновенно откликнулись – близкие писки и возгласы. Игнациус, нагнувшись, вытащил шпагу из ножен.

– Скорее! – стонала Аня.

Они проскочили запутанный коридорный лабиринт и ворвались в небольшой зал, целиком ограненный узкими зеркалами.

– Отсюда – потайной ход!

Она вдавила завиток оправы – призматический край отъехал, обнажив люк в густой волосатой ржавчине. Его не отпирали, наверное, лет двести. Игнациус не попадал прыгающими ключами. Заливалась тревога, и слышались возбужденные голоса. Наконец прикипевшая крышка с трудом поддалась. Овальная дыра пахнула могильной почвенной сыростью. Теньк! – одновременно повернулись боковые зеркала. Изо всех щелей, как клопы, бестолково полезли стражники. Двое ловко и бережно подхватили Аню, а другие кинулись на Игнациуса. Он неумело махал шпагой. Вдруг она уперлась во что-то жесткое и с трудом вошла. Один из жуков рухнул, дергаясь половинкой тела, остальные – отпрянули.

– Беги! Тебя ждет Звездочет! – крикнула Аня, выгибаясь в хрустящих лапах.

Стражники надвигались. Игнациус, угрожая клинком, протиснулся в мокрую черноту земли и со звоном ударил крышкой. В нее сразу же заколотили. Побежал – невозможно сутулясь. Потолок был шершавый и низкий. Мешала шпага. Впереди вдруг забрезжили неясные контуры дня. Шевеление, выступы, очертания. Он нажал из последних сил. Это был выход. Ступеньки, ведущие к свету, охраняли два хлипких жука с папиросами. Оба ахнули и в ужасе присели, побросав алебарды. Игнациус сшиб их с размаху калеными лбами. Сзади вырастал панический топот. Люк, по-видимому, уже сломали. Он взбежал по ступенькам и вывалился наружу. Был двор, стиснутый домами без окон, окруженный глухой кирпичной стеной, верх которой лизали желтые сугробы до плеч. Под одинокой вздрагивающей лампочкой свистел снег. Узкая тропинка вела к полуоткрытым воротам. Дворник в тулупе, разгребающий створки, поспешно загородился лопатой.

– Привет, Эритрин! Как отсюда выбраться? – задыхаясь, спросил Игнациус.

У того робко выползла макушка из глубины поднятого воротника.

– Ага! Откуда ты взялся? Я же тебе говорил: не лезь! – натолкнулся взглядом на шпагу и мелко попятился.

Ожесточенный писк выстреливал из распахнутого подвала.

– Связался с этой бабой! – испуганно сказал Эритрин. – На кой она тебе сдалась, она же ненормальная, хочешь, я тебя познакомлю: в сто раз лучше и совсем недорого… Постой, постой, подожди секундочку!..

Игнациус оттолкнул его и выбежал из ворот.

На вечерней улице искрились пушистые тротуары. Спешили прохожие, занятые своими послерабочими делами. Прокатился безлюдный заиндевелый трамвай, а вслед за ним – два пыхтящих грузовика. Почему-то все выглядело как обычно. Он обернулся. Эритрин под роящимся конусом лампочки, держа лопату наперевес, объяснял что-то двум приземистым темным фигурам. Объяснение было трудное. Игнациус быстро пошел и свернул за угол. Черно и жирно блестели парящие полыньи на Фонтанке. Это была именно Фонтанка. Он узнал. Площадь Репина. Выпуклый сквер посредине. Мост с четырьмя цепными башенками. Ему было жарко. Он расстегнул пальто. Насквозь пронзил снежный колючий ветер. Шапку и портфель он, разумеется, потерял. Встречные шарахались от него. Он заметил, что до сих пор сжимает в руке серебристую шпагу. Тогда он бросил ее на мерзлые рельсы, и она зазвенела.

 

Глава 4

Елка сверкала веселой мишурой, и густой запах хвои наполнял комнаты. Пестрели гирлянды. – Хочу колбасу, – немедленно заявил Пончик и, получив ее, слопал вместе с кожурой. – Хочу вон той рыбы, – и тоже мгновенно слопал. – Хочу пирожное… – Игнациус примерился, чтобы дать ему по отвислым пухлым губам, но пирожное возникло будто ниоткуда, и Пончик смолол его в ноль секунд, а потом, уже благосклоннее, высказался в том духе, что пора бы перейти к лимонаду. Мама Пузырева умилялась: – Весь в дедулю. – Папа Пузырев, одобряя, кивал министерскими седыми морщинами. Разумеется, Пончик был весь в дедулю. По уму, по характеру. Не в отца же, в конце концов. Игнациусу вообще казалось, что он здесь вроде мебели: передвинули в одну сторону, потом в другую, а затем очень мягко, но решительно усадили под еловые лапы, чтобы не торчал на проходе. – Изобрази счастливое лицо, сегодня праздник, – шепнула Валентина в самую сердцевину мозга. Будто воткнула иглу. Игнациус даже дернулся. Они не разговаривали уже неделю. Перегнувшись, он заглянул в трюмо: бледное сырое непропеченное тесто, две угрюмых изюмины вместо глаз и оттопыренные пельмени ушей. Зрелище малопривлекательное. Он изобразил на лице радость. – Перестань гримасничать! – сразу же шепнула сеньора Валентина. Он – перестал. Было скучно. Из телевизора лилось нечто задушевное. Мигали разноцветные огни и склонялись к рампе немолодые грудастые девушки в сарафанах. Игнациус незаметно убавил звук, но мама Пузырева, потянувшись за хлебом, как бы невзначай прибавила его снова. Тогда он начал жрать маринованные помидоры. Он накалывал вилкой дряблые пустые морщинистые тела и целиком запихивал их в рот. После чего жевал – с тупым усердием. Пламенеющий сок стекал по подбородку. Из-под вилки вырывались неожиданные фонтанчики. Он был здесь совершенно чужой и поэтому словно отсутствовал. Горы желтого салата закрывали его. – Саша скоро защищается, – напряженно сказала сеньора Валентина. Знакомые красные пятна появились у нее на лице. – Я вас поздравляю, – ответила мама Пузырева, улыбнувшись прозрачному заливному. – Это было очень непросто, но Саша добился. – А когда именно? – поинтересовался папа Пузырев, доставая запотевшую бутылку шампанского. – Шестого, в понедельник, – сказала Валентина. И голос у нее зазвенел. – Так быстро, какой молодец, – похвалила мама Пузырева, глядя в рокочущий телевизор. – Шестого лишь репетиция, – сумрачно пояснил Игнациус, – если все пройдет нормально, тогда… – Мама, я хочу курицу, – объявил Пончик, намазывая крем на селедку. – Съешь сначала рыбу, потом получишь. – А я хочу сейчас. – Не капризничай, – сказала сеньора Валентина. – Я не капризничаю, я хочу курицу. – Возьми, возьми, вот этот кусочек, – сказала мама Пузырева, переправляя в тарелку Пончика четыре раздутых ноги. – Мама, слишком много, – недовольно сказала Валентина. – У ребенка прекрасный аппетит, пусть кушает, сколько хочет… – Папа Пузырев забыл про шампанское. – В шестьдесят восьмом году, когда я работал в институте, у нас защищалась некая Капелюхина, – хорошо поставленным басом сказал он. Все незамедлительно отложили вилки. Даже Пончик, который, по-видимому, слегка осовел. Папа Пузырев любил рассказывать поучительные истории. Он их знал великое множество. Игнациус с тоской посмотрел на часы. Время уже приближалось к двенадцати. Жизнь мучительно уходила по капле, минута за минутой сочась с циферблата.

К счастью, спасительно задребезжало в прихожей, и он сломя голову ринулся к телефону, боясь, что опередят.

– Да!

– Это я, не бросай трубку, – предупредил Эритрин. – Мне обязательно нужно с тобой поговорить.

Игнациус выругался вполголоса и ногой прикрыл дверь, чтобы его не слушали.

– Оставь меня в покое, – раздраженно сказал он. – Я же тебе объяснял – пятьдесят шесть раз…

– Нашлись твои вещи, – жалобно сказал Эритрин. – Шапка, дипломат, можешь забрать их.

– Выброси на помойку, – посоветовал ему Игнациус.

– Я не могу…

– Ну тогда продай – с небольшой наценкой.

– Ты ничего не понимаешь, – сказал Эритрин. В голосе его прорвались безумные панические нотки. – Это же – кошмарные люди, оборотни…

– Надоело, – сказал Игнациус.

– Они способны на все…

– Посмотрим.

– Верни кольцо, – умоляюще попросил Эритрин. – Они готовы заплатить. Сколько ты хочешь?

– У меня его нет.

– Любую разумную сумму. Я с ними договорюсь…

– У меня его нет.

– Не обманывай, не обманывай, – жарко и беспомощно сказал Эритрин. – Она отдала кольцо тебе, есть свидетели. Ты даже не представляешь, чем мы рискуем…

– Хорошо, – сказал Игнациус. Испуг, колотящийся в телефонных проводах, как удавка, отчетливо стискивал горло. – Хорошо. Пусть она придет за ним сама. Она выходит из Ойкумены, я знаю.

Эритрин сорвался на крик:

– Ты с ума сошел!.. Забудь!.. Ничего этого не было!..

Почему-то казалось, что он стоит у телефона босой – полуголый, растерянный, очень потный.

– Хорошо, – опять повторил Игнациус. – Тогда не звони мне больше. И передай этим – кто тебя послал, – чтобы они катились к чертовой матери. Понял? – Не дождавшись ответа, нетерпеливо подул в трубку. – Рома? Алло! Эритрин! Куда ты исчез?

На другом конце линии невнятно завозились, что-то рухнуло, бурно посыпалось на пол, и вибрирующий, полный страха, растерянный голос Эритрина произнес: «Не надо, не надо, я ни в чем не виноват… – а затем, чуть попозже, захлебываясь тоской: Что вы делаете?.. Оставьте!.. Пустите!..»

Разорвался, как будто его отрезало.

– Рома, Рома, – механически повторял Игнациус, чувствуя, как ужасно немеет сердце. – Что случилось, Рома? Почему ты не отвечаешь?

Мембрана тупо потрескивала. Из гнутой пластмассы, из круглой, внезапно онемевшей слуховой дыры будто потянуло ледяной струей. Игнациус бережно, как гранату, положил трубку на рычаги и на цыпочках, тихо пятясь, отступил в привычную кухню. Ерунда, ерунда, подумал он, успокаивая сам себя. Выдвинул ящик серванта. Папа Пузырев уже давно не курил, но держал для гостей хорошие сигареты. Пальцы не могли сорвать целлофан. А потом – протиснуться в набитую пачку. За окном до самого горизонта, светлея однообразной бугристой равниной, простиралась новогодняя ночь: твердый звездяной отблеск и чахлые ивовые кусты, ободранные вьюгой. Мрак. Унылая пустошь. Отчаяние. Когда они с Валентиной поженились, то родители ее отдали им свою квартиру и построили себе кооператив на Черной речке. Следовало помнить об этом. Он чиркнул спичкой, и кончик сигареты уютно заалел. Тут же, придерживая на груди стопку тарелок, в кухню, как утка, вплыла мама Пузырева и потянула воздух расплющенным пористым носом. Игнациус поспешно открыл форточку. – Дует – сказала мама Пузырева в пространство. Тогда он закрыл форточку. – Извините, Саша, я давно вам хотела сказать вам… – Не стоит, – морщась, ответил Игнациус. Мама Пузырева сгрузила тарелки в раковину. – Вы плохой отец, – все-таки сказала она. – Наверное, – согласился Игнациус. – Вы погубите ребенка. – Такова моя скрытая цель, – согласился Игнациус. – Мальчик буквально пропадает. – От обжорства, – согласился Игнациус. – Ростислав Сергеевич обещал вам помочь, но вы же не хотите. А в четыреста пятнадцатой школе – преподавание на английском и чудесный музыкальный факультатив, виолончель. – Она явно сдерживалась. Проглотила какой-то колючий комок. На плите в кипящей промасленной латке булькало что-то вкусное. – Я терпеть не могу виолончель, – объяснил Игнациус. – Когда я слышу виолончель, я с ног до головы покрываюсь синенькими пупырышками.

Он бросил ватную сигарету. Ему надоело. Этой осенью Пончик пошел в первый класс, и с тех пор дискуссия о школах не прекращалась. Толку от нее, правда, не было никакого. Одна маята. – Сергей будет учиться рядом с домом, – подводя итог, нетерпеливо сказал он. – Но почему, почему?! – Потому что ближе. – Я могу ездить с ним, – предложила мама Пузырева, вытираясь полотенцем. – Спасибо, – вежливо сказал Игнациус. – И Ростислав Сергеевич может с ним ездить. – Спасибо, – сказал Игнациус. – В конце концов, главное – это Сержик. – Разрешите пройти, Галина Георгиевна, – страдая, попросил Игнациус. Мама Пузырева вдруг шатнула к нему несчастное распаренное лицо, на котором кривились дрожащие губы. – За что, за что вы меня оскорбляете?! – Игнациус даже испугался, что она его ударит. Но она не ударила, по-гусиному вытянула шею в розовых лишайных пятнах. – Вы жестокий, вы самодовольный эгоист, вы презираете нас, мы же видим, вы даже разговаривать не хотите, зачем вы женились на Вале? Вы мучаете ее, потому что она умнее вас, я не позволю! Да, умнее и лучше, вы не можете простить ей свою ограниченность!.. – Галина Георгиевна!.. – выдавил ошеломленный Игнациус. – Вы – злой, вы – злой, вы – лицемерный человек, – мама Пузырева упала на стул и закрылась скомканным полотенцем. – Простите, Саша, а сейчас – уйдите, пожалуйста, я прошу вас, я не могу вас видеть… – голые плечи ее вздрагивали, она теребила слезы в мягком носу. Игнациус боялся, что кто-нибудь некстати вопрется. Сделать ничего было нельзя. Никогда ничего нельзя сделать.

Он скользнул в ванную и заперся на задвижку. Включил оба крана – как можно сильнее. Завыли водопроводные трубы. Неделя протекла спокойно. Игнациус развез рукописи оппонентам и подготовил автореферат. Договорился насчет обязательных для защиты рецензий. Обстановка на факультете благоприятствовала. Созоев при встречах здоровался вежливо и непринужденно. О Груне никто не вспоминал. Прошло заседание кафедры. Бубаев – хвалил вопреки всем прогнозам. Рогощук – отмалчивался, в слепоте змеиных очков. Город готовился к празднику, и из магазинов торчали кипучие нервные очереди. Валентина впервые провела испанцев. Ей подарили балалайку, купленную в «Сувенирах». Правда, она утверждала, что это – севильская мандолина. Игнациусу было все равно. Утихали метели. С утра до вечера падал крупный мохнатый снег и взлетала поземка на перекрестках. Прохожие слонялись, выбеленные, как призраки. Машины упирались голубыми фарами в роящиеся облака. Громадная, увешанная пластмассовыми игрушками ель высилась перед Гостиным Двором, и переливчатые огни стекали по ее ветвистым лапам.

Ничего необычного больше не произошло. Хрипела в шарфах и кашлях декабрьская простуда. Дважды звонил Эритрин и орал как помешанный – перемежая мольбы с идиотскими тупыми угрозами. Речь все время сводилась к кольцу Мариколя. Игнациус нажимал на рычаг и прикладывал трубку к пылающему лбу. Сонная улица, четырнадцать. Он не знал, было это с ним или не было, но он не хотел забывать. Ойкумена существовала рядом, как изнанка древнего мира. Как рогатая тень, как загадочная и древняя сущность его. Там скрипели деревянные лестницы и били куранты на ветряной башне, там, шурша коготками, бродили по тесным переходам уродливые панцирные жуки, там, меряя шагами клетку, ожидал казни яростный Экогаль и Аня томилась в подземной тюрьме, где царил тлен корней и попискивающий крысиный сумрак. Огненный Млечный Путь был распахнут над Кругом во всем своем ярком великолепии, и блистающий холод его лежал на цепях и зубчатых колесах. Полночь еще не наступила. Из внутреннего кармана он достал кольцо Мариколя и протер его. Гладкий, спокойный нездешний металл. Сначала он думал, что это серебро, но один знакомый сказал – платина. На кольце была печатка в виде скорпиона, голову и тело которого составлял кровавый бриллиант. Оно едва налезало на мизинец. Игнациус поднес его к лампе, и скорпион зашевелил нитяными лапками.

Будто живой.

В дверь требовательно постучали.

– Что у вас произошло с мамой?

Валентина смотрела в упор, прожигая немигающим коричневым взглядом.

– Ничего, – ответил Игнациус. – Все то же.

– Пойди и извинись перед ней.

– Не за что.

У нее надулись страшные желваки на скулах.

– Иди немедленно!

Игнациус легко отстранил ее. Женятся не потому, что любят. Женятся, потому что пришло время жениться. Бывают такие дни, когда от весеннего солнца, от растрескавшихся горьких почек, от свежего запаха воды над гранитной набережной сладко кружится голова и особенно горячо звенит кровь в натянутых жилах. Сияет хрупкое небо, подпертое шпилями. Слепят блики из чистых окон. Жизнь вращается как пестрая карусель. Начинается эйфория. Совершаешь необъяснимые поступки. Пленка нереальности обволакивает сознание. Потом она распадается и в остром недоумении замечаешь неровную вялую кожу, извилистый нос и три черных волосатых родинки под ухом на влажной щеке.

Он прошел в комнату.

В комнате перед вопящим скрежещущим телевизором сидел Пончик – как сытый клопик: барабанный живот и раздвинутые кривые ножки. Глаза у него слипались. Папа Пузырев, уже свекольного цвета и поэтому любящий все человечество сразу, увидев его, очень обрадовался.

– Так вот, Капелюхина, – занюхивая корку хлеба, сказал он.

Игнациус обреченно сел. Эта Капелюхина исследовала прочность куриных яиц. Сложность здесь заключалась в том, что скорлупа должна была быть достаточно твердой, чтобы не биться при перевозках, а с другой стороны – достаточно тонкой, чтобы обычный цыпленок мог сразу проклюнуться. Она заказывала яйца в совхозе и кокала их молотком – с разной силой и под разными углами. Сначала сама, а потом ей выделили лаборанта. Вместе они перебили около миллиона штук. Лаборант не выдержал и ушел в аспирантуру. А Капелюхина стала писать диссертацию. Она писала ее двенадцать лет и все двенадцать лет ела яйца три раза в день – на завтрак, на обед и на ужин. И муж ее питался исключительно яйцами. И все родственники – тоже. А дети настолько привыкли к яйцам, что не могли употреблять в пищу ничего иного. Тем не менее они выросли уважаемыми людьми.

Папа Пузырев назидательно выпрямил палец и опустил локоть в тарелку с салатом. В институте он заведовал АХЧ. Как и полагается отставному ответственному работнику. Теперь должна была последовать густая мораль. Дескать, и от науки бывает польза. Но мама Пузырева, слегка приседая, внесла дымящееся блюдо, на котором вываренный сахарный рис был обложен погребальной зеленью, и грохнула его на середину стола. – Ты – выпил, – сказала она, окаменев желтым подглазьем. – Нисколько, – папа Пузырев с достоинством вынул пиджачный локоть из хлюпнувшего салата. – А я говорю: ты выпил! – Совсем чуть-чуть. – А я тебе запрещаю! – Ну и что тут такого? – А то, что я тебе запрещаю! – Они ненавидели друг друга давно и спокойно. Игнациус, который никак не мог привыкнуть к таким отношениям, глухо пробормотав: «На минуточку», – начал выдираться из-за стола. Деться ему было некуда. На кухне гремела кастрюлями сеньора Валентина. Он потоптался в прихожей и набрал номер Анпилогова. Гудки на той стороне долго падали в безвоздушное слепое пространство.

Наконец трубку сняли.

– Ну ты даешь, я уже спал, – недовольно буркнул Геннадий.

– Так ведь – Новый год, – сказал Игнациус.

– Подумаешь.

– Я хотел поздравить тебя.

– Это необязательно.

– А во сколько ты лег? – поинтересовался Игнациус.

– Как всегда, в одиннадцать. Будто не знаешь, – уже по-настоящему рассердился Анпилогов.

Игнациус ему позавидовал. Хорошо вот так, изо дня в день, ни на миллиметр не отклоняясь, идти к определенной цели. Он знал, что и завтра Геннадий встанет точнехонько в семь утра и поедет в пустом автобусе на работу, смотреть препараты. У него был пропуск на все праздники.

Он дал отбой, и телефон зазвонил тут же – тревожно, нетерпеливо, как междугородняя, словно дожидаясь этого мгновения.

Игнациус крикнул:

– Прачечная номер шесть слушает!

– Александр Иванович? – не удивляясь, осведомились в трубке.

– Он самый.

– Добрый вечер, Александр Иванович. Я говорю с вами по поручению Фукеля.

– Не знаю такого, – мгновенно похолодев, ответил Игнациус.

– Александр Иванович, – сказали в трубке, твердо, по-иностранному выговаривая слова. – Александр Иванович, не надо валять дурака. Вы должны вернуть это кольцо. Безусловно. Оно вам ни к чему. Кстати, я уполномочен предложить за него вполне приличную компенсацию.

– Нет, – сказал Игнациус.

– Александр Иванович, не упорствуйте, – терпеливо посоветовали в трубке. – Не упорствуйте, не вынуждайте нас применять крайние меры. Это будет чрезвычайно неприятно для обеих сторон.

– Идите к черту, – сквозь зубы сказал Игнациус.

– Вам, конечно, нужны доказательства? Естественно. Расспросите своего друга, когда он очнется…

– Что?

В трубке деловито сообщили:

– Ваш друг, Роман Вескин, лежит сейчас около дома сто пятьдесят четыре по улице Полярников. Это в Купчино, слышали? Где кафе «Уют». Как видите, мы настроены очень решительно. Советую вам вызвать скорую помощь, а потом побеседовать с ним, если разрешат врачи.

– Вы с ума сошли, – прошептал Игнациус.

Он вдруг поверил.

– Поторопитесь, Александр Иванович, а то он не сможет разговаривать вообще. Ну, я еще позвоню.

И раздались короткие сомкнутые гудки.

Игнациус замер – с трубкой. Будто пружинистая, мохнатая шестипалая лапа легла ему на затылок. Звонко цокнули зубы. В проеме дверей появилась Валентина – белые овечьи скулы под завитыми кудряшками.

– Мы тебя ждем!

– Зачем? – не понял Игнациус.

Валентина отчетливо покрутила пальцем у виска. Исчезла. Он, как сквозь вату, услышал скомканные далекие голоса, перешарк многих стульев, быстрый хлопок шампанского, и вслед за этим – протяжный, гулкий торжественный бой курантов.

Наступил Новый год.

 

Глава 5

Аудитория была битком набита. До самого потолка поднимались ряды очумелых расплывчатых лиц. Игнациус даже остановился. Откуда столько народа? Не должно быть столько народа. Очень плохо, что столько народа. Он поклонился, как паяц на шарнирах, и гомон утих, сменившись вдруг зловещей натянутой тишиной. Воткнулись любопытные взгляды. Его бросило в жар. Настенные часы в блестящей металлической шине показывали половину четвертого.

– Ты рехнулся, – отчетливо и зло прошептал Анпилогов справа.

Был весь крысятник: Бубаев-старший, взбивающий пальцами раздвоенную холеную бороду, и Бубаев-младший – согнутый, как интеграл, и крыса-Хипетин в халате, катающий между губ не зажженную тонкую сигарету, и крыса-Молочков, расчесывающий корни белобрысых волос.

Элеонора, придерживая ладонями крылатый шиньон, будто фурия вбежала в аудиторию:

– Ах, Саша, вы – здесь! А я ищу вас по всему институту!..

И гадючник тоже собрался полностью: крепкая, сухая, посаженная на длинную шею, плоская голова Рогощука сияла гипнотическими очками, и вокруг нее, словно оберегая материнское гнездо, ядовитым цветком покачивались такие же крепкие, сухие, приплюснутые, осторожные, слабо шипящие головы. А за кафедрой, перед школьной доской, испачканной мелом, смежив раскосые янтарные глаза, как воскресший коричневый Будда, посапывал во сне лично Мамакан – жевал пустоту мягким трехслойным подбородком.

И Созоев постукивал карандашом по графину:

– Бу-бу-бу-бу… – что-то неразборчивое о планах кафедры на этот год.

Жека толкнул локтем в бок:

– Я сегодня был у него, он не хочет тебя видеть…

– Ладно, – переживая за свое опоздание, сказал Игнациус.

– Странно, но так и велел передать: я его больше не знаю…

– Ладно, – переживая, сказал Игнациус.

Эритрин находился в больнице. У него была повреждена челюсть и сломаны два ребра. Кроме того – сотрясение мозга. Похоже, что его били кастетами. Он пролежал на морозе около двух часов и здорово простудился. Опасности для жизни не было никакой. На другой день явился следователь, но не смог выяснить ничего существенного. Эритрин торопился в гости, а на перекрестке Полярников и Новостарской у него попросили закурить. Кажется, их было трое. Он точно не помнил. Когда полез во внутренний карман за сигаретами, то высокий, в расхлюстанной лисьей шапке, ударил его под дых. Без какого-либо предупреждения. Дальше была только боль. Омраченье. Удары. Искры, сыплющиеся из глаз. Деньги и вещи остались в целости. То есть, видимо, не ограбление. Внешность нападавших он описать не сумел. Все произошло слишком быстро. Однако утверждал, что никого из них раньше не видел. Адрес и фамилию приятеля, к которому шел, назвать отказался. Дескать, не имеет отношения к делу. Хулиганство, о чем еще говорить. В последнее время он ни с кем не ссорился, врагов у него нет, и он никого не подозревает. Вот такая история. Было только странно, почему пострадал Эритрин, а не сам Игнациус. Он вчера ездил на Сонную улицу – подняв воротник и сутулясь, чтобы не узнали, прошел вдоль чугунной ограды: ворота в оглохший сад были заперты и перевязаны цепью, а двери под треугольным козырьком заколочены крест-накрест – широкими толстыми досками.

И никаких следов на хрупкой корочке наста.

Вероятно, все нити были оборваны. И Созоев уже перестал бубнить.

– А позвольте вопрос? – сразу же сказали в середине аудитории.

Бубаев-старший огладил раскидистую бороду.

– Вопрос самый элементарный: зимой и летом – одним цветом?

Крысятник восторженно запищал и звериные хищные мордочки повернулись к кафедре.

Но Созоев не растерялся.

– Патефон, – чрезвычайно спокойно ответил он.

– Почему патефон?

– А – патефон, и все.

И Бубаев подавленно шлепнулся на скамью.

– А тогда позвольте другой вопрос? – Рогощук, даже не вставая, далеко над сиденьем вытянул свое гуттаперчевое тело. Будто кобра. Прорезались жилы на шее. – Без окон, без дверей, полна горница людей?

И сверкнул по рядам бифокальными мощными линзами.

– Патефон, – опять ответил Созоев. Неприятно набычился, снизу оглядывая аудиторию. – Еще есть вопросы?

И Рогощук тоже втянулся обратно. А гадючник венчиком сомкнулся над ним, и – шур-шур-шур – задымилось участливое шипение.

– Ну, старик сегодня в ударе, под корень рубит, – восхитился Жека.

Две навозные мухи вдруг закружились над макушкой его. И одна из них весело пискнула:

– Привет, ребята!..

Аудитория загудела.

– А тогда позвольте выступить! – опомнившись, закричал Бубаев. И, не дожидаясь разрешения, бодренько покатился вниз. Голый крысиный хвост высовывался у него из разреза пиджака и как проволока хлестал по скамьям.

Игнациус инстинктивно поджал ноги.

– Мне это не нравится, – довольно громко заявил Анпилогов, убирая журнал на английском, который читал.

Встала Элеонора и отряхнула роскошную рыжую шерсть вдоль предплечий.

– Даю справку по процедуре заседания, – невыносимо растягивая слова, произнесла она. Открыла толстенную книгу, переплетенную в дерматин, перелистнула несколько папиросных страниц и продекламировала, как в первом классе, тоненьким, очень старательным голосом:

– В лесу родилась елочка, в лесу она росла, зимой и летом стройная, зеленая была. Зайчишка-айка серенький под елочкой скакал, порою волк, сердитый волк, под нею пробегал!..

Аудитория загудела еще сильнее.

Игнациус ничего не понимал. Лишь таращился – до боли в распяленных веках. Осторожно, украдкой пощупал себе лоб – холодный. Придавил, загибая, мизинец о край стола. Кажется, ничего не изменилось.

Обезумевший Жека с размаху заехал ему по спине:

– Не робей, Александр! Матросы не плачут!

А навозные мухи немедленно подтвердили:

– Ништяк!

Между тем неутомимый Бубаев все-таки взгромоздился на кафедру.

– Я не позволю вам профанировать! – яростно фыркнул он, поводя из стороны в сторону нежными розовыми ноздрями. – Вы не имеете права, я все равно скажу! – И, подняв пятерню, загундосил, как будто из бочки: – На золотом крыльце сидели: царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной… Кто ты будешь такой?

Вопрошая – как демон, уставил зрачки на Игнациуса.

Игнациус зашевелился.

– Не отвечай, не отвечай, – громко и высокомерно посоветовал ему Анпилогов, кладя ногу на ногу. – Не надо дискутировать, он на это и рассчитывает.

– Не буду, – согласился Игнациус, поднимаясь.

Желтый амфитеатр крутанулся вокруг него.

– Ты куда?

– Ухожу.

Его схватили с обеих сторон:

– Саша!..

– Не валяй дурака!..

– Они специально затеяли!..

– Бубаев хотел пропихнуть сына!..

– Поэтому!..

– У них ничего не выйдет!..

– Есть решение ученого совета!..

У Игнациуса неудержимо плыла голова. Свет из облепленных снегом окон шел – тусклый. Серые прозрачные перья роились в воздухе. Аудитория жужжала, как гигантский улей. Созоев, продолжая бормотать, снял очки и втянул голову под черепаший панцирь. Оцепенел – на годы. Мамакан величественно спал, булькая и вздувая мыльные пузыри на губах. Рогощук, неведомым образом очутившийся внизу, будто ветряк, мельтешил руками, выкрикивая: – Раз, два, три, четыре, пять! Вышел зайчик погулять! Вдруг охотник выбегает! Прямо в зайчика стреляет! Пиф! Паф! Ой-ей-ей! Умирает зайчик мой!.. – А вот это ты видел? – спокойно отвечал ему Бубаев, поднося к самому носу здоровенную красную фигу. В свою очередь задирал обе лопатообразных руки, беззастенчиво дирижируя: – Жили у бабуси два веселых гуся! – И весь крысятник, как по команде, подхватывал: – Ай люли, ай люли! Два веселых гуся!.. – топали ногами в пол, барабанили по скамьям ладонями. Зинаида, отчаянно скрежеща, вращала ручку списанного арифмометра. Фонтаном пенились цифры. Бубаев-младший вместе с Хипетиным забрались на парту и оглушительно свистели в два пальца, приседая, по-видимому, от натуги. Как упившиеся соловьи-разбойники. Крамм, из гадючника, не выдержав их наглого торжества, разорвал зубами реферативный журнал, очень быстро скатал увесистый ком бумаги и запустил им в Хипетина – точно по лбу: – Схлопотал, крыса белая?!. – В ответ Хипетин плюнул, и у Зинаиды потекла тушь на ресницах. Девицы из ее лаборатории пронзительно завизжали и Хипетин в мгновение ока оказался погребенным под острыми топочущими каблуками – взлетели манжеты, пуговицы, белые клочья халата. Злобный Ковырнос, тоже принадлежавший к гадючнику, ухватил Молочкова за галстук и, дергая, начал колотить его носом о парту, зверски приговаривая: – Сдохнешь – не прощу! Сдохнешь – не прощу!.. – Умира-а-аю!.. – блеял гибнущий Молочков. – Заступи-и-итесь, члены ме-е-естного комите-та!.. – Коричневая доска, как стена судьбы, нависала над кафедрой. Странные нечеловеческие знаки были начертаны на ней. Элеонора, обжигаясь, стирала их кончиком лисьего хвоста, но они загорались вновь – зелеными неоновыми трубками. – Наша взяла!.. – завопил Рогощук и, подпрыгнув к квадратному подбородку Бубаева, вцепился ему в бакенбарды. Тогда Бубаев без долгих размышлений дюбнул его кулаком по уху и Рогощук, не выпуская бороды, описал круг в воздухе, задев подметками Мамакана.

– Я – здесь! – глубоко из нутра отозвался дремлющий Мамакан. С чмоканьем разлепил веки: – Тэкс! – Не торопясь принял у Элеоноры тяжелый том в дерматиновом вытертом переплете, немного подумал: – Тэкс! – и шандарахнул им Бубаева прямо по черепу.

– Выходили гуси, кланялись бабусе… – перекосившись, видимо на остатках разума, просипел выключенный Бубаев. Покачался и шмякнулся как бревно. Ботинки у него слетели, а сквозь драные носки засветились мозолистые тупые пятки.

– Не надо, не надо! – жалобно простонал Рогощук, извиваясь, защищая себя локтями. Но пятьсот страниц «Правил и комментариев» уже всей массой обрушились на него, и змеиная голова провалилась в плечи, оставив между ними идеально ровную пустую площадку.

– Регламент, – солидно объяснил Мамакан, просыпаясь и держа увесистый том наготове. – А еще кто будет выскакивать – башку проломлю!

Порядок кое-как восстанавливался.

Из крысятника тихонечко спустились трое и, взяв Бубаева за ноги, потащили его наверх. Очумевший, истерзанный Хипетин собрал ботинки. И еще двое, теперь уже из гадючника, понесли обезглавленного Рогощука, который провисал между ними, будто гибкий резиновый шланг.

А внутри у него что-то булькало.

– Ну, это уж слишком, теперь моя очередь, – побурев до ногтей, стервенея, сказал Анпилогов. Громко скрипя суставами, сильно кренясь вперед, прошагал на кафедру, отодвинул вновь задремавшего Мамакана. Игнациус с испугом увидел, что он весь – деревянный, занозистый, с кольцевыми разводами сучков на щеках. А вместо волос – темная картофельная ботва.

– Общая проблема, рассматриваемая здесь, – ощутимо злясь и оттого отчеканивая каждую букву, произнес Анпилогов, – сводится к ряду экстремальных задач на условный минимакс. Согласно Позднышеву и Браве, наилучшей конформной проекцией сознания для данной области знания является та, крайняя изокола которой совпадает с контуром очерченного сознания. – Помолчал и строго посмотрел в аудиторию. Там ошарашенно притихли. – Верно? – спросил он. – Верно, – вразнобой ответили из рядов. – Но тогда, как следствие, сознание наименее отклоняется от нуля при максимальной кривизне воображения, – сухо заключил Анпилогов. Опять помолчал и отрывисто, резко кивнул: – Благодарю за внимание.

После чего возвратился на место и нервно сказал Игнациусу:

– Извини, Александр, я обязан был выступить. Я даже не тебя защищаю. Просто некоторые вещи нужно говорить прямо и грубо – как они есть, иначе о них будут забывать.

– Я понимаю, – с тоской ответил Игнациус, глядя в деревянные потрескавшиеся глаза.

Жека с другой стороны, обнимая его, как в пивной, не смущаясь, заталкивал в ухо пузырящийся дружеский шепот:

– Эмма мне все рассказала, ты – просто чокнутый, я не знаю сейчас, кто из вас прав, Валентина, конечно, тоже не подарок, но ведь глупо бросать налаженную семью, потому что потом придется буровить все сначала: квартира, дети, – если возникает что-то на стороне, то совсем необязательно информировать об этом жену, наоборот, – жизнь становится гораздо приятнее, Эмма не спрашивает меня, куда я иду, а я не спрашиваю ее, мой тебе совет: наплюй, Валентина – хорошая баба, осточертело в КБ, бегает по выставкам, свихнулась на испанцах – ладно, пусть водит группы, бывают сдвиги похуже, конечно – дура, но зачем ломать навсегда – немного внимания, подарок к празднику, и она тебя обожает, главное – никаких забот; ты улавливаешь мою мысль, Александр?

Игнациус улавливал. Советы хороши для того, кто их дает. Ошарашенный внезапной паузой, он выпрямился. Почему-то все смотрели на него. Тишина в аудитории стояла жуткая, как в подземелье.

– Прошу вас, Александр Иванович, – нетерпеливо повторил Созоев.

Видимо, уже не в первый раз.

В полном одиночестве, протыкая молчание шагами, Игнациус поднялся по трем ступенькам. Намокающий воздух загустел от злобы и неприязни. Тем не менее он почти не волновался. Волноваться ему было незачем.

Все это не имело никакого значения.

– Мой доклад посвящен некоторым вопросам прямого взаимодействия гарбонов с точечными марками при делении цикариоля, – сказал он.

– Ого! – выдохнули под потолком.

Аудитория остолбенела.

Очень обыденно вошел Грун и сел на свободное место. Он был в своем неизменном черном свитере, растянутый ворот которого открывал ключицы, и в выцветших джинсах. Он нисколько не изменился. – Здравствуй, Федор, – сказал Игнациус. – У меня сегодня предзащита. Говорили, что ты умер, а ты нисколько не изменился. – Здравствуй, Саша, – ответил ему Грун. – Не переживай насчет моих данных, мне теперь уже все равно, я давно об этих данных забыл. – Почему ты ушел из института, мы очень волновались? – спросил Игнациус. – Со мной произошла странная история, – ответил Грун, – я потерял себя, вся жизнь переломилась, вероятно, я должен был отсюда уйти. – Со мной тоже произошла странная история, – сказал Игнациус, – сегодня я вдруг опоздал на заседание кафедры: я пришел вовремя и вдруг выяснилось, что я – опоздал. – Ты живешь в двух временных измерениях, – сказал Грун, – они сталкиваются и порождают хаос, от которого меркнут звезды. – Два времени? – спросил Игнациус. – Два времени, – подтвердил Грун. – И еще вокруг меня какое-то черное безумие, – сказал Игнациус, – все говорят и поступают так, словно они сошли с ума. – Это Ойкумена, – не сразу ответил Грун. – Ойкумена? – Я тебе не мешаю, Саша, ты ведь должен читать доклад? – Нет, – объяснил Игнациус, – я выучил доклад наизусть, я повторил его пятьдесят раз и могу говорить механически. – Это Ойкумена, – опять сказал Грун, – по невидимым порам она бесшумно просачивается в мир и обволакивает тебя, засасывая в глухую полнощную топь, ты уже частично принадлежишь ей. – Что же делать? – запинаясь спросил Игнациус. – Отдать кольцо и забыть. Как тебе советовали, – сказал Грун, – это – единственный выход. – Я не хочу, – сказал Игнациус, – я люблю ее, я искал ее всю жизнь, я ее нашел, никакая Ойкумена не заставит меня отказаться от нее. – Победить или умереть? – спросил Грун. – Победить или умереть, – подтвердил Игнациус. – Ну, мне пора, – сказал Грун, – сейчас начнется небольшой ералаш, старик уже машет руками.

– Подожди, я с тобой, – попросил Игнациус.

Но Груна не было. Была знакомая кошмарная аудитория, залитая худосочным электричеством, в искристо-желтом туманном нутре которого, будто водоросли, колыхались нерезкие фигуры.

И Созоев действительно махал руками:

– Хватит-хватит, вы переутомились, Саша!.. Хватит-хватит, вам надо отдохнуть!..

Жека и Анпилогов, оба с вытянувшимися лицами, почему-то заботливо поддерживали его под локти, а перепуганная Элеонора совала стакан мутной воды:

– Пожалуйста, Александр Иванович…

Игнациус не понимал – при чем тут стакан, но, робея, послушался. И когда он пил теплую, затхлую позавчерашнюю воду, то десятки глаз с жалостью и плохо скрываемым удовлетворением любопытно ощупывали его.

– Я вас отпускаю, вы можете не ходить на работу, пока не поправитесь, – громогласно объявил Мамакан. – Правильно, Андрей Борисович? – Созоев сдержанно покивал. – А от себя рекомендую: каждый день перед сном растираться подогретой кошачьей мочой. Я таким образом вылечил застарелую грыжу. У вас кошка есть?

Игнациус повернулся и как лунатик – не видя – пошел на расступающиеся перед ним одинаковые серые колеблющиеся фигуры.

Было ясно, что все теперь – позади.

– Знаешь, что ты сделал? – догоняя его в коридоре, спросил бледный от гнева Анпилогов. – Ты вместо доклада исполнил песню «По диким степям Забайкалья»…

Игнациус вырвал руку.

– Пусти меня!

– Нашел время забавляться…

– Пусти!

Их толкали спешащие куда-то студенты.

– Неостроумно, – сказал подоспевший Жека. – Ну обиделся на этих крыс, ну идиоты они. Но зачем же самому себе при этом вредить? – Он осекся. – Или, может быть, ты все-таки болен?

– Да пошли вы – туда-сюда… – несправедливо сказал Игнациус.

Он боялся, что брызнут из глаз позорные слезы.

– Ты прежде всего нас подвел, – процедил Анпилогов ему в спину.

– А у тебя – ботва на голове, – обернувшись, сказал Игнациус ломающимся голосом.

Как-то по-дурацки.

Жека ненатурально захохотал.

– А зато у тебя нет слуха!..

Игнациус сбежал в вестибюль, натянул пальто и одним ударом нахлобучил потертую кроличью шапку. Чего они хотят от него? Он никому ничем не обязан. Пусть они катятся ко всем чертям!

Институтская дверь простуженно скрипнула.

Под заснеженными, обомлелыми деревьями в черно-белом контрасте двора переминался с ноги на ногу человек, выдыхая пар из расстегнутой собачьей дохи.

– Слава бессмертному Кругу! – воскликнул он. – Я уже боялся, что пропустил вас в потоке. Честно говоря, я жду вас здесь более двух часов. Как всегда, вы не торопитесь, сударь. Идемте!..

Это был Экогаль, запорошенный инеем по кошачьим оттопыренным жестким усам.

– Как раз вы мне и нужны, – сказал ему Игнациус, бешено глядя в осколки желтого янтаря с вертикальными воспрянувшими зрачками.

– Осторожнее, – предупредил Экогаль. – По-моему, за нами следят.

Он мотнул головой.

Меж сосульками мерзлых кустов, дробящих фонарный свет, шевельнулись какие-то неясные тени.

Игнациусу было все равно. Экогаль потащил его прочь из сквера. Набережная была завалена перелопаченными сугробами, а канал – до парапета – глыбами жуткого льда. Не попадалось ни одного встречного. Дома, уходящие за поворот, выглядели нежилыми. Крылатые грифоны стискивали в зубах цепи, на которых висел ажурный мост.

– У меня к вам записка, я рассчитываю на ваше благородство, сударь, – сказал Экогаль. – Не оглядывайтесь, пустяки, их всего-навсего человека четыре. Кстати, я слышал, что вы хорошо владеете шпагой?

– Давайте записку, – сказал Игнациус.

– Но не здесь же.

– Давайте!

Он вдруг остановился. На спуске с моста, за опасными мелкими ступеньками у шершавого парапета, как ночные ханыги, сгрудились еще четверо: нахохлившиеся, руки в карманах. И один из них – Градусник. Игнациус сразу узнал его. А второй – это, по-видимому, Стас, в растрепанном лисьем малахае.

И Экогаль остановился тоже.

– Все. Живыми они нас не отпустят, – хладнокровно сказал он.

 

Глава 6

Снег перестал. Очистилось небо в крупных звездах. Умытая яркая луна тихо выплыла над стрелой подъемного крана и через разваленную крышу заглянула внутрь – остовы стен, как челюсти, смыкались вокруг нее. Проступили бритвенные лохмотья труб, концы балок, висящих в воздухе, двери, обои, раковины и ощеренные доски в скелетах бывших квартир. Света было много, даже слишком много. Перчатка, в которую уткнулся Игнациус, казалась серебряной.

– Стоит? – шепотом спросил Экогаль сзади.

Ему было не видно.

– Стоит, – так же шепотом ответил Игнациус, осторожно вытягивая шею.

На заснеженном светлом прямоугольнике парадной отпечаталась растопыренная тень.

Человек ждал и не собирался уходить.

Путь был закрыт.

– Знать бы, где остальные, – сказал Экогаль. – Мы тут, пожалуй, замерзнем.

– А сколько их?

– Десятка полтора.

– Всего?

– Не так-то просто выйти из Ойкумены. – Экогаль вдруг стремительно зажал нос рукой и чихнул – внутрь себя. – Фу-у-у… Некстати. С этим мы, конечно, справимся, если он один…

– Зашумит, – сказал Игнациус, противно сглатывая.

– Не зашумит.

Тонкий и длинный стилет высунул жало из рукава.

– Не надо…

– А говорят, сударь, что вы закололи троих из дворцовой охраны? – недоверчиво хмыкнул Экогаль.

– Там были жуки.

– А здесь кто?

– Все равно нам не спуститься, лестница разбита, – сказал Игнациус.

Они лежали на площадке третьего этажа. Пахло горелым, старым и нежилым. Сквозь пальто уже чувствовался проникающий каменный холод. Свешивались заизвесткованные жилы кабеля. Внутренняя часть дома была сломана для ремонта, и лестница, ненадежно прилепившаяся к стене, пролетом ниже обрывалась в колодезную пустоту – на груды битого кирпича и перекореженную арматуру. Сумрачно сияли осколки стекла в рыхловатом грязном снегу. Я не хочу здесь лежать, подумал Игнациус. Я ужасно боюсь. Я весь пропитался страхом. Ойкумена понемногу обгладывает меня, оставляя незащищенное живое сердце. Я боюсь этих таинственных чудес и превращений. Я боюсь неповоротливых и беспощадных жуков. Я боюсь сладко-вкрадчивых людей-гусениц. Я боюсь подземного мрака, который медленно разъедает мою жизнь. Я боюсь даже Ани. Даже ее я боюсь. Мы с ней виделись всего четыре раза: понедельник – голый сквозняк ветвей, утро пятницы – последние скрученные листья, воскресенье – на площади, Исаакий в сугробах, и опять воскресенье – черное шуршание на Неве. Она не хотела говорить, где живет. Я поцеловал ее в Барочном переулке. Вот чем это кончилось – замызганная чужая лестница, развалины, чадящие дымом и смертью, смятый окурок перед глазами и банда оборотней, рыщущая по стройплощадке в поисках крови.

– Значит, каждый раз, когда я попадаю в Ойкумену, я что-то теряю в своем мире? – спросил он. – Значит, с каждым шагом моим обрывается какая-то ниточка?

Экогаль дернул плечом.

– Нашли время!

И в разгромленном кирпичном колодце, прямо над их головами, отчетливо раздалось:

– Эй!.. Вроде никого…

– А ты посвети, посвети, – гулко посоветовали из парадной.

Кто-то зажег газету и бросил ее. Пламя, разворачиваясь на лету, пачкая воздух клочьями огня, вспыхнуло и озарило угрюмые покинутые пещеры, беззубые зевы которых подавились морозом. Тени на гигантских ходулях шарахнулись до самого неба.

– Ни души, – сказали в колодце.

– Все обыскать, поджечь подвалы!..

Розово-темные неверные блики освещали Стаса в проломе четвертого этажа. Он свешивал малахай – разглядывая хаос внизу.

А из-за спины его высовывалась охрана.

– Сейчас бы арбалет, – простонал Экогаль. – Я снял бы его первой же стрелой.

Газета вспыхнула и догорела. Он потянул Игнациуса за рукав. Игнациус понял и пополз обратно. Ползти было крайне неудобно. Задирающееся пальто сбивалось в комок. Он уперся ногами во что-то мягкое.

– Осторожно, вы расплющите мне нос!

Они вернулись в комнату, где каким-то чудом сохранились почти все стены, и Экогаль, придерживая разноголосье пружин, осторожно опустился на полосатую, ободранную, без ножек, тахту, из которой немедленно вытекла трухлявая струйка. Совершенно бесшумно вонзил свой стилет в переборку над головой.

– Очевидно, мы все-таки влипли, сударь. Как в мышеловке. – Гладкий бритый череп его блестел. Узловатые пальцы выдергивали из тахты нитку за ниткой. – Впрочем, будем надеяться, сударь, что еще не все потеряно. Еще есть выход. Нам бы добраться до Галереи, там – мои люди. Они не могли поставить оцепление по всему району. У них не так много лазутчиков, способных принимать человеческий облик. В крайнем случае, переждем ночь здесь, место – вполне укромное…

– Покажите записку, – сказал Игнациус.

– Что? Ах, записку… – Экогаль порылся в обмерзшем меху и протянул на грубой ладони плоскую малахитовую гемму с женским профилем. Иронически смотрел, как Игнациус вертит ее так и сяк – безуспешно.

– Кольцо у вас с собою?

– Да.

– Давайте!

Игнациус отвел нетерпеливую руку.

– Правильно, – сказал Экогаль и засмеялся, приглушенно заперхал, натянув кожу вокруг широких зубов. – Правильно, сударь, никогда и никому не давайте это кольцо – ни на одну секунду, ни за какие клятвы. Имейте в виду, что отнять силой его нельзя, оно потеряет свои волшебные свойства… А чего вы, собственно, ждете?

Скорпион обхватил профиль на гемме, и слабый янтарный свет просиял в нем изнутри.

– Нет никакой надежды, – сказала Аня невыносимо хрупким, пустым, бесчувственным, как стекло, голосом. – Наступает полнолуние. Время нашей судьбы на исходе. Непрерывно заседает Тайный Верховный Совет. Поднята гвардия, отряды ночной стражи перекрыли дороги. Сохнет трава, и птицы падают замертво. Фукель будет властвовать над Ойкуменой… Нет никакой надежды. Из тюрьмы меня перевели в Башню – это камера Дев. Отсюда видно только небо. И слышен четкий, безостановочный стук металлических шестеренок. Идут часы Круга. Персифаль не знает, что я здесь. Когда на празднике Звездных Дождей под плач двенадцати флейт и рокочущие завывания литавров мне придется давать вечный Обет Супруги, я высыплю в свой бокал зернышко маллифоры, спрятанное в ладанке на груди: разорвутся все цепи, тень моя отправится в бесконечное странствие по россыпям Млечного Пути… Нет никакой надежды. Мятеж птицеглазых подавлен. Герцогу удалось бежать, но войска его разбиты. Заколочены ставни домов. Идут обыски и казни. Черная пыль поднялась над Ойкуменой. Стонут колокола и рдеют в вечерней мерклости сонные иглы чертополоха… Нет никакой надежды. Полночь уже близка. Один из тюремщиков согласился передать эту записку. Я не знаю, попадет она по адресу или нет, но вспомни обо мне, когда наступит праздник и Зеленые Звезды, шелестя, прольются над городом. Я говорю тебе «прощай», – потому что у нас не осталось ничего, кроме этого короткого печального слова…

Раздался щелчок, и скорпион замер, бессильно обвиснув лапками.

– Выходит, что Персифаль не знает, – загадочно произнес Экогаль. Он внимательно слушал. Зрачки его, белыми точками отражая луну, сужались и расширялись как у пантеры. А на скулах проступили деревянные желваки. – Это меняет дело. По слухам, он при смерти, тоже отравлен… Может быть, и лучше, если мадонна обвенчается с Фукелем, это сохранит ей жизнь. Подумаешь, старый муж… Зато – новый Звездочет и молодой любовник. Мы в бараний рог согнем весь Тайный Совет… – И он вдруг охрип, уколотый в задранную гортань игольчатым жалом. – Пус-ти-те-вы-с-ума-со-шли! – Сел, растирая большой угловатый кадык. – Ну и рука у вас, сударь, железная… Успокойтесь, я не стану вас предавать, на мне слишком много грехов, Фукель меня не помилует.

Игнациус бросил стилет.

– Значит, я могу проникнуть в Ойкумену в любое время и в любом месте? – спросил он.

– Конечно, – Экогаль, как копье, выкинул вперед багровую замшевую перчатку. – Вот она, Башня Дев…

Над омертвелым цинком крыш, над переплетением проводов, над рогами щетинистых мрачных антенн, облитая звездным трепетом, плыла шестиугольная суставчатая каланча, огороженная снежным барьером по острой верхушке. Ватное, хвостатое облако уцепилось за голый флагшток ее, ни одной искры не было в узких, погашенных, надменных окнах.

Игнациус попятился и сел на тахту. Бахнула пружина из лопнувшей обшивки.

– Т… д… б… д… – судорожно сдавливая ему плечо, просипел Экогаль.

И точно в ответ на это, сказали очень ясно, в пугающей близости:

– Они здесь, клянусь вечным Кругом! Я просто чувствую, что они здесь. Шевелитесь, пожиратели дерьма, вы будете искать их всю жизнь, пока не сдохнете!

Этажом ниже трещала кирпичная чешуя под крадущимися шагами.

Игнациус окостенел. Если они нас поймают, то обязательно убьют, подумал он, щурясь от напряжения. Просто так они нас, разумеется, не оставят. Или отнимут кольцо Мариколя. Что, впрочем, одно и то же. Потому что тогда мы расстанемся уже навсегда. Но ведь должен же быть здесь хоть какой-нибудь выход. Башня находится на Невском или где-то поблизости, за Гостиным Двором. Надо, по-видимому, идти в Ойкумену. Если победа возможна, то – только там. Это хорошо, что я научился бояться. Раньше я совсем ничего не боялся и у меня была не кровь, а тягучая белая лимфа, как у лягушек. Он шевельнулся, забывшись, и пружины тихо звякнули, а пальцы герцога будто гвозди вонзились в плечо. Экогаль оскалился. Со своей бритой головой и ярким густым румянцем он был похож на целлулоидную куклу. На очень большую и очень опасную куклу. Игнациус оторвал жесткую пятерню. Лунный холод царил в комнате. Изморозь осыпала пол и стены. Вплотную у проема зажигались белые звезды. Нас сейчас обнаружат, снова подумал он, прислушиваясь к хрустящим шагам. Надо идти в Ойкумену и пробиваться к Башне. Там стоят гвардейцы, я не представляю, как справиться с гвардейцами. А в коридорах – жирные тюремные крысы. И сквозь них тоже надо пройти. И еще, говорят, заколдованная каменная дверь: требуется печать Гнома, чтобы отпереть ее. И надо добраться до Главных Часов, и разомкнуть цепь в механизме, и освободить масляную пружину, и перевести стрелки часов на двенадцать. Тогда реальная земная полночь совместится с полночью Ойкумены. Добрый путаник Мариколь, остановивший время, чтобы укрыть свою страну от враждебного мира – он не знал, что в межвременье вольготно живут лишь одни насекомые. Или люди, готовые стать насекомыми. Такие всегда найдутся.

Что-то тяжелое обрушилось в конце коридора, и сейчас же снизу спросили:

– Ну что там?

– Куча дурацкого барахла, – буркнули из соседней комнаты. – Нужен кому-нибудь чайник без ручки? А сломанный торшер?

Пересекая несуществующую дверь, вспыхнул фонарик.

Игнациус не успел даже моргнуть: массивная стремительная фигура Экогаля, обведенная в темноте резким фосфором, прижалась сбоку от косяка и тонкий смертельный блеск высунулся из перчатки. Запахло гарью – наверное, подожгли подвалы. Горький сырой дым потек наверх. Игнациус просто ждал. Делать ничего было не надо. Голубой луч фонарика ощупал заиндевелые балки, дранку, крылья обоев, натолкнулся на белый косяк и внезапно прыгнул ему в лицо. Ослепленный, он даже не шелохнулся. Он знал, что незачем. Мгновенный хрип, больше похожий на кашель, прозвучал в комнате – легко отлетела чужая жизнь. Свет вывернулся наизнанку, и в глазах начали сталкиваться фиолетовые густые пятна. Заскрипело в углу, будто опустили туда мешок с картошкой. Экогаль сказал возле уха, одним дуновением:

– Все. Теперь нам нельзя здесь оставаться. Да не сидите как неживой, сударь!

Ноги, обутые в меховые унты, лежали поперек дверей. Игнациус, стараясь не смотреть, кое-как перешагнул через них.

– Значит, в полночь, когда восстановится связь времен, Ойкумена погибнет? – спросил он.

Вместо ответа Экогаль выругался во весь голос.

– Назад!

А из дыры в потолке радостно завизжали:

– Ко мне!.. Ко мне!.. Скорее, господин начальник стражи!.. Я первый их обнаружил!..

Они побежали по лестнице. Ступени содрогались, и зигзагообразная трещина вдоль стены увеличивалась прямо на глазах. В квартире уже громко топали. Сыпалась штукатурка. Пустая коробка дома вдруг загудела от воплей. Экогаль, съехав животом по краю площадки, повис на руках. – Прыгайте, сударь! – и ухнул в пропасть. Отломился кусочек бетонной плиты. Игнациус разжал пальцы – ударила твердая земля, кривовато швырнуло, боль в правом колене пронзила до крупных слез. Из подворотни, бросая тени на гладкий снег, бежали какие-то люди в распахнутых черных дубленках. Он захромал в сторону, нога у него совсем не сгибалась. Накатило пронзительное отчаяние. Экогаль, прижатый к стене, яростно отмахивался стилетом. Несколько человек суматошно дергались вокруг него – угрожая, но не решаясь приблизиться.

Появившийся Стас нехотя разгибался после прыжка.

– Ну привет, – обыденным голосом сказал он. И поправил сбившийся рыжий малахай с большими ушами. – Верни кольцо и можешь идти домой, я тебя отпускаю…

Он нисколько не волновался. Дело было совсем пустяковое. За спиной его, разминая кисти, ухмылялись довольные Кенк и Пенк. Почему-то они слегка закатывали глаза. Игнациус машинально прижал карман. Не хватало воздуха. Слезы текли по морозным щекам, и болезненная слабая пустота распирала сердце. Надо было отдать кольцо, все равно изобьют и отнимут. Стас был сильнее его, наверное, раз в десять. Он и сам не понимал, почему мотнул головой:

– Нет…

– Я же из тебя котлету сделаю, – пообещал Стас и лениво ударил.

Игнациус, будто во сне, увидел, как медленно выпрямляется его страшная, жесткая, натренированная рука и приближается мозолистым ребром своим, чтобы, разрубив горло, наполнить все жилы парализующей болью. Он посторонился, и ладонь пролетела мимо, врезавшись в стенку.

– А-а-а!.. У-у-у!.. – завыл Стас, крутясь на месте. – Ну, теперь я тебя изувечу!..

Двигался он удивительно медленно – по сантиметру, как на рапиде. Можно было закурить, пока он кидался. Игнациус отступил опять, и воющее, изломанное в прыжке тело бревном шмякнулось о кирпич.

– Отлично! – крикнул Экогаль.

Свора, треплющая его, отпрянула, а один заскулил как дворняга и сел на корточки, баюча распластанный мокрый рукав.

– Пробивайтесь на Галерею, сударь!..

Скучно дымились подвалы. Малиновые сполохи перекатывались по истоптанному снегу. Сияла сумасшедшая, шальная луна. Я еще жив, удивляясь, подумал Игнациус. Удивляться было особенно некогда. Кенк и Пенк, враз отбросив ухмылки, деловито ринулись на него. Они были натренированы, вероятно, не хуже чем Стас, но двигались почему-то еще медленнее него. Игнациус мог рассмотреть в отдельности каждый крохотный жест: вот сгибается локоть, морщиня рукав, вот, закрючиваясь, сводятся воедино пальцы, вот откинутая рука заносится для удара, а бойцовая тяжесть тела перемещается на ступню. Он толкнул Кенка в плечо, и Кенк рухнул как подкошенный – заелозил по снегу разомкнутыми клешнями. А Игнациус, уже смелее, уклонился от Пенка, который с остервенелым лицом погружал кулаки – в место, где он только что находился, и, не думая ни секунды, по-женски толкнул и его, и Пенк тоже рухнул – рассыпавшись, как поленница. Отлетел, будто пробка, тяжелый рифленый кастет. Зазвенела какая-то мелочь из вывернутых карманов. Царапнул сзади когтями пришедший в себя Стас, но Игнациус лягнул наугад, и отброшенный Стас согнулся в три погибели: о-о-о!.. Двое из окружения Экогаля обернулись, в руках у них были ножи. Первый сразу же получил в челюсть – изумленно попятился, и пятился до тех пор, пока не споткнулся о торчащую железяку. А финка второго, сверкнув дугой, порхнула назад, и сам он устремился по воздуху вслед за нею. Еще двое чернели на снегу в неестественных раздавленных позах, а Экогаль возил за шиворот третьего, дико ругаясь и осыпая его увесистыми тумаками.

– Пощадите, пощадите, милорд… – стонал избиваемый.

Из подворотни на помощь ему торопились, повизгивая, человек пятнадцать – все в хитиновых панцирях, вытаскивая на бегу шпаги.

– Мы что, в Ойкумене? – задыхаясь и дрожа, спросил Игнациус.

– Давно уже…

Хорошим пинком Экогаль опрокинул лазутчика. – Живи, гусеница!.. – а затем, мгновенно оценив обстановку, вышиб заколоченные створки у себя за спиной. Они скатились куда-то под лестницу. Игнациус с размаху шандарахнулся лбом о поперечный брус – только искры посыпались.

Герцог ломал замок на жестяной крышке подвала.

– Скроемся под землей, в древних лабиринтах, – сказал он. – Нам бы добраться до Галереи, есть еще верные люди. Еще заполыхает – с четырех сторон. – Стальная дужка не поддавалась. – Это перстень Мариколя оберегает вас, сударь, а я думал – легенды…

– Потому и хотели его отобрать?

Экогаль лишь подвернул напряженные злые губы, вытаскивая замок вместе с гвоздями.

Брякнули отодвигаемые засовы. Из подвала повалил густой серый дым. На улице уже орали: – Куда они делись?! Струсил! Повешу, сволочь!.. – вероятно, Стас приводил свое воинство в порядок. Раздумывать было некогда. Игнациус набрал воздуха и нырнул прямо в черную, зловещую квадратную яму. Гудела голова, и колено разламывалось при каждом шаге. Плотный дым выедал глаза. Ничего не было видно в душной и жаркой темноте. – Сюда, сюда, – приглушенно звал герцог. Непонятно откуда. Игнациус брел, как слепой ощупывая горячие, влажные трубы. Поворачивал в какие-то узкие закутки, спотыкался о ящики, разбросанные вдоль прохода. Всякое направление он уже потерял. – Где вы, милорд? – Ответа не было. Тонко пищала вода, и перекликались комариные голоса – глубоко в перепутанных клетях. Немного посветлело. Выступили из мрака углы. Он вскарабкался по невысоким ступеням и с наслаждением вдохнул полной грудью. Сердце у него бешено колотилось. Кажется, выбрался. Но где милорд Экогаль? Милорда Экогаля не было. Вероятно, не было и Стаса с его панцирными насекомыми. Плоский солнечный луч, переливая в себе остатки дыма, рассекал парадную. Упирался в почтовые ящики, в которых белели газеты. Задерживаться здесь, конечно, было нельзя. Игнациус толкнул дверь и вдруг пошатнулся, неожиданно оглушенный снежным, холодным, блистающим великолепием.

 

Глава 7

– Сколько времени?

– Без пяти.

– Без пяти – чего?

– Три.

– А день?

– Не понял…

– Какой сегодня день?

– Воскресенье…

– А число?

– Двенадцатое… двенадцатое января. Извините, пожалуйста, я тороплюсь…

Прохожий побежал дальше и не выдержал – оглянулся. Вероятно, его поразил вид Игнациуса. Игнациус поспешно свернул и пошел по Перинной, где меньше народа. Он был ошарашен. Двенадцатое января! Получается, что он пробыл в Ойкумене шесть дней. Почти неделю. Ничего себе образовалась прогулочка! День был яркий. Башня Звездочета на углу Невского и Перинной тупым шестигранником упиралась в небесную синь. Легкий живой туман дрожал в перспективе улиц. Капали сосульки. В первой же подворотне он отряхнул пальто: сажа и ржавые полосы, – захватив носовым платком снега, тщательно вытер лицо.

Сойдет до дома.

Шапку он опять потерял.

К счастью, тут было недалеко: Тербский переулок, Садовая, Апраксин двор. Что он скажет теперь Валентине? Отсутствовал целых шесть дней. Ладно, что-нибудь скажет. Спать… спать… спать…

Он засунул руку в карман. Ключей не было. Тоже, видимо, потерял.

Но сегодня же – воскресенье.

Посмотрим.

Он нажал кнопку звонка, и через секунду выглянул молодой, бородатый, красивый мужчина в тренировочном теплом костюме на молниях.

– Вам, товарищ, кого?

Удар!

Этого человека Игнациус никогда не видел. Он отступил на шаг и проверил номер. Номер был тот. Да и дверь он знал наизусть – свежий полукруглый затес на краске, это когда меняли замок.

– Ошиблись адресом? – спросил бородатый.

– Нет, – сказал Игнациус. – Дом девятнадцать, квартира двадцать один…

– Правильно…

– Улица Низовская…

– Правильно.

– Я здесь живу, – сказал Игнациус.

Кровь внезапно бросилась ему в лицо. Ситуация была анекдотическая: возвращается муж из командировки…

Все смеются.

Кроме мужа.

– Это я здесь живу, – возразил бородатый. – Уже целых три дня. Вам кого-нибудь из прежних жильцов? – Вдруг наморщил желтоватый угристый лоб, вспоминая. – Ах, да… Александр Иванович?

– Он самый.

– Валя предупреждала, что вы можете сюда зайти. Мы ведь с ней поменялись три дня назад. Так сказать, разъехались и съехались – по нынешним ценам. Валя говорила, что вы не будете возражать. Разменяться сейчас – громадная непростая проблема… Так не будете возражать?

Удар!

– Не буду, – сказал Игнациус.

– Она вам и ключи оставила, – обрадовался бородатый. – Айн маленький момент!

Он скрылся в квартире, и Игнациус слышал, как он сказал кому-то внутри. – Нет-нет, мамхен, это не милиция, не волнуйся, пожалуйста, у нас все в порядке. – Возник со связкой ключей. – Вот, держите.

– Адрес?

– Свечной пять, семьдесят девять – это недалеко. Центр, как полагается, все удобства: отличная комната, большое окно, малонаселенная квартира, еще одна старушка – тихая, по нынешним ценам…

– До свидания, – сказал Игнациус.

– Ага, – сказал бородатый. – Не забудьте, пожалуйста, четвертый этаж…

Снег, наверное, валил все эти шесть дней, потому что безукоризненными слоями лежал на проводах, на карнизах, на придавленных голых ветвях. Солнце ярко краснело над белыми трубами. Игнациус взлетел на четвертый этаж. И чуть не сбил помойное ведро перед дверью.

– Так, – сказал он.

Было очень неловко отпирать чужую квартиру, и в прихожей он громко кашлянул. Коридор, где двоим было не разойтись, освещался тлеющей лампочкой – наверное, ватт десять, не больше.

Посередине него тихо образовалась щель.

– И кто там?

– Новый сосед.

Звякнула одна цепочка, потом вторая, затем третья, и, наконец, сухая, маленькая, как воробей, старуха показалась из комнаты, держа наготове альпинистский топорик.

– Росту среднего, пальто коричневое, грязное, лицо – брюквой, уши оттопыренные, – сказала она. – Вроде все совпадает… Меня Анастасией Никодимовной кличут. Значить, распорядок у нас такой: места общего пользования, убираемся через день, и нужник – обязательно тоже, счетчики у нас разные, табак свой дыми на улице, мой выключатель который пониже, кобелей вонючих не заводить, сейчас, значит, моя лампочка надрывается, андресоль свалилась, стульчак текет и шатается, кранты книзу не перегибай, в ванне дыра, штикатурка – сыпется, ходи на цыпках, крановщика не дозовешься, газ два раза взрывался, на кухне протечка, исподники на колидоре не вешать, встаю я в пять, ложуся соответственно, должна быть тишина по конституции, если там девки пьяные или компании, то здеся не общежитие, безусловно жалоба участковому – в жэк и по месту работы, я двоих уже выселила за аморалию, тараканов – мало, клопы все сдохли, ведро с дерьмом выносить каждый день, стол твой на кухне, который в углу, а полочка – моя, моя полочка, будешь у меня котлеты воровать – подам в суд, вплоть до высшей меры…

– Подружимся, – сказал Игнациус.

Открыл свою комнату. Она была как пенал – полутемная, а окно – со спичечную коробку. Из мебели стояли шкаф, тахта и пара продавленных стульев.

– Приходили к тебе шаромыжники, – сказала старуха из-под руки. – Я чужим, между протчим, не открываю. Так швыряли писульки, а у меня поясница – чтоб нагибаться…

Была записка от Жеки: «Заходил десять раз, куда ты делся, идиот проклятый?» И была записка от Анпилогова: «Александр, немедленно позвони, дело очень серьезное». И была записка от Валентины: «Все твои вещи перевезла, думаю, что так будет лучше для нас обоих».

Удар!

– Телефон здесь найдется? – спросил он.

– Ни к чему мне телефон. И который был, я его сняла и сдала по закону.

Игнациус подмигнул со скрипом.

– А что, Анастасия Никодимовна, раз уж мы подружились, дайте мне три рубля в долг. А лучше все пять, я верну завтра, я – честный.

Старуха посмотрела на него так, будто оправдывались ее худшие предположения.

– Небогатая я, живу на пенсию, капиталов для тебя не скопила…

– Залог оставлю.

Игнациус расстегнул часы.

– Тута не лонбард!

Она бухнула дверью.

Где-то звонко тикало. Наверное, жестяные ходики с тяжелыми гирями. Игнациус хотел уже плюнуть на все и уйти, но старуха появилась опять, зажав в суровом кулаке две измятые бумажки.

– Четыре рубля здеся. И вот рубель мелочью. Не отдашь – по судам затаскаю.

– Спасибо…

– А в девять часов запруся на крюк и лягу, стучи не стучи! – крикнула старуха вдогонку.

Первый автомат не работал, второй тоже не работал, а в третьем, оледенелом по уши, выстроились унылой чередой пятнадцать длинных гудков.

Трубку сняла мать Жеки.

– Их нету дома, они ушли к Македону, вернутся поздно, кто им звонил, что передать?

– Передайте горячий привет, – сказал Игнациус.

– От кого?

– От Менделеева.

– Сейчас запишу…

У Македона телефона не было. Игнациус морожеными пальцами набрал другой номер.

– Это я, – нервничая, сказал он.

– Добрый вечер…

– Ты меня не узнаешь?

– Хорошо, что вы позвонили, как ваше здоровье, я уже волновался за вас, – очень ровным искусственным голосом ответил Анпилогов.

– Ты что – не один? – спросил Игнациус.

– Да.

– И разговаривать неудобно?

– Да.

– Видишь ли, со мной произошла странная история, – Игнациус вдруг осекся, потому что именно эти слова употреблял когда-то Грун.

– Я вас слушаю, – напомнил Геннадий.

– Как там на работе? Надеюсь, меня не уволили?

– М-м-м…

– Что?!

– Позавчера, – сказал Анпилогов.

– Ты серьезно?

– Конечно.

– Я сейчас приеду.

– Хорошо, я буду ждать вас завтра, прямо с утра, – очень вежливо, но непреклонно сказал Анпилогов.

Удар!

Напротив автомата была закусочная – три притиснутых столика в тусклом подвале. Игнациус взял курицу, подернутую зеленоватым жиром, хлеб и мутный кофе в кружке с отбитой ручкой.

– Стакан дать? – лениво спросила буфетчица.

– Пока не надо…

Он сел и отхлебнул коричневой жижи, которая огнем потекла в желудок. Сразу же навалилась усталость. Спать… спать… спать… Время стекало с него, как сухой порошок. Курица была совсем деревянная. Она, вероятно, сдохла в прошлом году, а перед этим долго болела и покрывалась язвами. Такая у нее была судьба. На не вытертом столике блестели разводы. Вечер в окне быстро синел и загустевал чернотой. Кажется, Игнациус куда-то проваливался. Он брел по безжизненной, кремнистой, раскаленной полуденным зноем земле, которая плоской равниной уходила за горизонт. Земля была – уголь пополам со стеклом и шлаком. Дымный нагретый воздух дрожал над нею. – Я устал, я больше не хочу идти, – хныкал Пончик, обвисающий на руке. Пожелтевшие глаза у него закатывались. – Надо идти, уже немного, – отвечал Игнациус. – Зачем надо? – спрашивал Пончик. – Затем, что будет река. – А когда будет? – Не знаю. – Ты ничего не знаешь… – ныл Пончик. Загребал сандалиями серый шлак. Почва справа от них с горячим металлическим скрежетом вмялась, будто наступил невидимый мамонт, осталась лунка метра полтора в диаметре. А затем с таким же скрежетом вмялась еще, но уже левее: попадания были неприцельные. Пончик сел на землю и скорчил плаксивую рожу. – Я дальше не пойду, – сказал он. – Тогда загнемся, – сказал ему Игнациус. – Почему? – Потому что здесь жить нельзя. – А почему нельзя? – Потому что нельзя. – Это тебе нельзя, а мне можно, – возразил Пончик. Выковырял из шлака толстое бутылочное донышко, откусил сразу половину него и довольно захрустел стеклом на зубах. – Очень вкусно, хочешь попробовать? – предложил он. – Очень вкусно, – повторил Игнациус.

Буфетчица незлобиво толкала его в плечо:

– Давай-давай, закрываемся… Дома проспишься. Живешь-то далеко?

– Рядом, – сказал он, поддерживая чугунные веки.

На Лиговке, высвеченная снегом, шуршала людская беготня и летали над асфальтом красные тормозные огни. Было около восьми. Голова разламывалась на дольки. У продовольственного магазина остановилось такси и вышла веселая пара. Игнациус придержал дверцу.

– Свободны? Проспект маршала Блюхера… Угол с Ведерниковой…

Он позвонил, но ему не открыли. Тогда он сказал, отгибая обивку у косяка:

– Галина Георгиевна, я знаю, что вы дома, я видел свет на кухне, откройте, пожалуйста, иначе мне придется стучать ногами.

Дверь распахнулась.

– Если будете хулиганить, я вызову милицию, – заявила мама Пузырева.

Она была бледна и решительна.

– Где Сергей? – спросил Игнациус.

– Его нет.

– Где он, я спрашиваю…

– Сережик у Вали…

Ее выдала интонация.

– Сергей! – крикнул Игнациус. В глубине квартиры что-то бренчало.

– Суд определит те дни, когда вы будете встречаться с ребенком, – ненавидя, но пытаясь остаться спокойной, сказала мама Пузырева.

Игнациус подался вперед.

– Пропустите!

– Мальчик травмирован всей этой историей…

– Какой историей? – тоже наливаясь ненавистью, спросил Игнациус.

Мама Пузырева поджала губы.

– Вам лучше знать…

Прежде чем она успела сообразить хоть что-либо, Игнациус нырнул под ее руку и, миновав крохотную прихожую, ворвался в комнату, где, раскалываясь, гремел телевизор. Пончик тупо сидел перед экраном, расставив клопиные ножки, и жевал не стекло, а пупырчатый шоколад – щеки были в коричневой вязкой слюне. По правую руку от него, на тумбочке, стояла полная ваза конфет, а по левую – корзинка с янтарными мандаринами.

– Здра-авствуйте, – неловко поднимаясь, протянул ошеломленный папа Пузырев.

Он был в пижаме.

– Сергей! – позвал Игнациус. А когда оцепеневший Пончик обернулся, велел ему: – Подойди-ка сюда!

Несколько секунд, тягостно вспоминая, Пончик как на чужого смотрел на него и вдруг залился отчаянным ревом: а-а-а!.. – весь затрясся, будто в припадке, затопал ногами, мандарины посыпались на пол.

Мама Пузырева мгновенно подхватила его и спрятала на груди, как наседка.

– Ростик, вызывай милицию!!!

Папа Пузырева виновато развел руками.

Тогда Игнациус повернулся и пошел обратно по своим расползшимся мокрым следам.

Удар!

Бесконечная улица упиралась прямо в чернеющий лес. Дурацкие бетонные фонари горели вдоль широкой пустоты ее. Проезжали машины. Скрипел рыхлый снег. Он добрел до метро и погрузился в огромные желтые недра. Там было тепло. Вагон слегка покачивало. Голова уходила в туман, и налипшие веки смыкались. Спать… спать… спать… К себе на четвертый этаж он забрался, словно таща неимоверный груз на плечах. Ключ почему-то не отпирал. Игнациус подергал дверь и понял, что накинут крючок.

Он длинно позвонил.

– И кто там? – минут через двадцать пять спросила старуха.

– Сосед…

– Какой сосед?

– Новый.

– Не открою!

– Почему? – через силу спросил Игнациус.

– А ночь на дворе. Откель я знаю – может, ты шаромыжник…

– Так посмотрите.

– И смотреть не буду.

– Анастасия Николаевна…

– Вона! – обрадовалась старуха. – Имени моего не знаешь. А тот, которому въехал, я сама сказала…

– Ну – перепутал, ну – Ни… кодимовна…

– Все равно не открою!

– Куда ж мне деваться?

– А куды хочешь!

– Ну я выломаю дверь.

– Ломай!

Он раздраженно дернул за ручку.

– Грабю-ют!.. Убива-ают!.. – пронзительно завопила старуха, и крик ее ополоснул крышу.

Игнациус отпрянул. Будто током подбросило.

– Люди-и-и!.. На помо-о-ощь!..

Не чувствуя ног, он скатился по лестнице. В доме уже хлопали растревоженные квартиры.

Удар!

Он тащился по темной, пустеющей Лиговке и боялся, что упадет – лицом на сиреневый снег. Покрепчавший мороз ощутимо пощипывал уши. Денег оставалось не больше рубля. И, по-видимому, не оставалось надежды. Метро снова разинуло перед ним свою гулкую желтую пасть. Побежал эскалатор. Игнациус явно пошатывался. Будто мячик, его перебрасывало по городу – из конца в конец. Ехать надо было на «Богатырскую», с двумя пересадками. Восемь станций, а там – автобусом до кольца.

Он опять позвонил – наверное, в сотый раз за сегодня.

Мать открыла без всяких вопросов. Она была тщательно завита и накрашена, словно собиралась в театр. Нитка кораллов пламенела на синем тяжелом платье. Сколько Игнациус помнил, она всегда была такой. Главное – не распускаться с возрастом. Тогда не состаришься.

– Простите? – подняв дугой подведенную бровь, сказала она.

– Мам, я у тебя заночую? – попросил Игнациус. Он не хотел вдаваться в подробности. – Понимаешь, дурацкий случай. Валентина уехала на три дня, а я потерял ключи. Черт его знает, где выронил, хоть на тротуаре ночуй. Ты меня не прогонишь?

– Уважаемый товарищ, – сказала мать отчетливо и громко, как она говорила с больными у себя в поликлинике. – Не находите ли вы, уважаемый товарищ, что сейчас слишком позднее время для шуток?

– Мама… – сказал Игнациус.

– Я не мама, я вам в жены гожусь.

– Но мама…

Игнациус растерялся.

– Уважаемый товарищ, – с той же веселой непринужденностью ответила мать. – Неужели вы думаете, что я не узнаю в лицо собственного сына? Я не настолько глупа.

Она коротко хохотнула.

Игнациус все понял.

– Извините, – сказал он.

– Я только прошу вас, уважаемый товарищ: второй раз звонить не надо!

– Конечно, – сказал Игнациус.

На улице был мрак, снег и ветер. Бульвар тянулся далеко за овраг, к деревянным разметанным избам. Поперек него разворачивалось такси с ярким зеленым огоньком. Игнациус поднял руку. Но сразу же опустил. Ему некуда было ехать.

И, главное, не к кому.

Это был полный обвал.

 

Глава 8

Это был обвал. Мир распадался прямо на глазах. Ни к чему нельзя было притронуться. На Московском вокзале, в огромном, душном, запотевшем от сотен влажных дыханий зале ожидания он нашел половину свободного сиденья, занятого холщовыми мешками. Кепастые хозяева мешков что-то недовольно бундели на своем гортанном пугающем языке, когда он втискивался. Но Игнациус не обращал внимания. Спать… спать… спать… Высохшие глаза слипались, и голова из жаркого чугуна падала в темноту. Но как только она падала, Игнациус вздрагивал и просыпался. Потому что заснуть по-настоящему было нельзя. Немели затекшие икры. Каждые десять минут по радио объявляли отправление. Или прибытие. Или: «Гражданин Дибульник, вас ожидают у семнадцатой кассы»! Оловянный бесчувственный голос долбил мозг. Громыхали сцепления меж вагонов. В мешках, видимо, были кирзовые сапоги, они больно врезались пятками. Примерно через час подошел милиционер и негромко спросил, что он здесь делает.

– Встречаю, – сказал Игнациус.

– Кого?

– Поезд.

– Какой?

– С колесами…

– Документы! – сказал милиционер.

Документов, конечно, не было. Игнациус в упор не представлял, где сейчас находится его паспорт. Скорее всего, Валентина убрала его куда-нибудь в шкаф, под стопку белья. У него даже появилась мысль – сходить домой вместе с сержантом, чтобы старуха пустила, но тот мотнул жестяной кокардой – пройдемте! Под одобрительное цоканье кепок вывел Игнациуса в гулкий вестибюль, где светился один – весь стеклянный – аптечный киоск, и без лишних слов указал на высоченные уличные двери, обитые медью:

– Вон туда. А увижу еще раз – заберу в отделение.

К счастью, метро пока ходило. Игнациус перебрался неподалеку, на Витебский, и первым делом посмотрел расписание. Поезд из Краснодара, имеющий прибыть в ноль пятьдесят пять сего числа, опаздывал на шесть часов. Это его вполне устраивало. Он отстоял очередь в тесном, медлительном дежурном буфете и все-таки заставил себя проглотить пупырчатую куриную ногу. Наверное, это была та самая курица, которую он уже пытался есть в забегаловке на Свечном. Она, как наждак, оцарапала ему горло, а затем долгое время тревожно плескалась в желудке, вероятно, не желая смириться с судьбой. Но в конце концов успокоилась. Впрочем, Игнациусу было не до того.

Витебский вокзал был меньше, и людей тоже было меньше. Он ввинтился между двумя тетками в грубых платках, одна из которых, поглядев на него, сразу же пересела, а вторая цепко ухватила перевязанный веревками чемодан. «Не надо бояться, я не человек, я – призрак», – сказал ей Игнациус. Вторая тетка испарилась вместе с чемоданом. Он передвинулся на ее место и привалился к стене. В зале простуженно кашляли. Это был полный обвал. Надрывались динамики. Окна заросли бородатым инеем. Лопнули все нити, связывающие его с прежней жизнью. Он действительно как призрак бродил по границе небытия, разделяющей оба мира. Сумеречные тени задевали его своими больными крыльями. Шелестела сухая кровь. Четырехмиллионный город ворочался по темным квартирам, сопел в подушки, дико всхрапывал во сне, просыпался, таращился, пил из-под крана хлорную воду, ссорился, мирился, предавался любви, и не было ему дела до человека, скрючившегося в тупом оцепенении на деревянной скамейке зала ожидания.

Мы никому не нужны.

Никогда.

Никому.

Это был полный обвал.

Мир распадался на части.

Анпилогов как-то удивительно брезгливо моргал поросячьими короткими белыми ресницами. Ситуация была чрезвычайно неприятная. С работы его пока не уволили, но в ученый совет поступило заявление о том, что младший научный сотрудник А. И. Игнациус использовал в своей диссертации данные, ранее полученные Груном, сотрудником той же лаборатории. Заявитель обращал внимание на факт научного плагиата. Были приложены протоколы экспериментов Груна. Анпилогов сам произвел сравнительный анализ. Совпадение было убийственное, вплоть до отдельных фраз. В ученом совете разводили руками. Бубаев рыл землю. Сразу во все стороны. Покалеченный Рогощук требовал крайних мер. Была назначена комиссия. Факты подтвердились. Гадючник открыто торжествовал. Полетели письма в инстанции. Созоев отлеживался дома. Говорили, что его уберут – и с кафедры, и с лаборатории.

– Это, конечно, чересчур, – добавил Геннадий.

От него пахло кофе и свежим крахмалом. Жилистую худую шею сдавливал безупречный воротничок.

– Кто написал заявление? – мрачно спросил Игнациус.

Заявление написал Жека. Он сделал это сразу же после заседания кафедры. Его нельзя было осуждать. Потому что все-таки – плагиат. А Жека висит в воздухе. Его ставку могут забрать в любую минуту. И теперь, наверное, заберут. Лично он, Анпилогов, не понимает, зачем Игнациусу это понадобилось. Материала на диссертацию вполне хватало. Предварительная договоренность? Чтобы спасти работу Груна? Лично он, Анпилогов, о такой договоренности не помнит. Нет! Не помнит! И вряд ли бы он согласился. Есть границы, которые не следует переступать. Возможно, Игнациус действительно хотел как лучше – тогда надо было оформить соавторство. И уж, во всяком случае, посоветоваться заранее, подготовить весь коллектив. А теперь обстановка на кафедре – раскаленная. К сожалению, уже дошло до Москвы. Оттуда запрашивали. Мамакан рвет и мечет, пытаясь выяснить, кто заложил. А зачем выяснять? И так все ясно. В общем, Игнациусу не простят. Особенно после этой дурацкой выходки на предзащите. Как это могло угораздить его? Разве что Игнациус сильно болен. Болен он или нет? Выглядит он чрезвычайно плохо. Будто постарел этак лет на пятнадцать. Но ведь не болен? Тогда из института придется уйти. Других вариантов не видно. Анпилогов уже думал об этом. Он знает, что НАГИМу требуется сотрудник, владеющий цифровыми методами. Конечно, НАГИМ – не бог весть что, но если Игнациус хочет, то он как ученый секретарь института… Короче – вот ручка, бумага, пиши: «Директору НАГИМ профессору А. К. Потникову от сотрудника ВНИИМЭ заявление…» Это все, что Анпилогов пока может сделать.

Костлявое лицо его плавало в сером тумане, наполнявшем комнату. Туман был густой, липкий и, как в кривом зеркале, искажал предметы: стены были вогнутые, паркет на полу колебался, а старый письменный стол распух, словно надутый воздухом. Игнациус сжимал виски, чтобы унять в них саднящую винтовую боль.

– У тебя когда-нибудь была хоть одна знакомая женщина? – спросил он.

– При чем тут это?

Геннадий оттянул галстук и мучительно покраснел – до корней стеклянных волос.

– Ты обязательно станешь академиком, я тебе предсказываю, – искренне пообещал Игнациус.

Это был полный обвал. Раскачивались пролеты лестниц. Извивались перила и падали новые этажи. Безудержно вращались окна. Синий звездный блеск переливался по Млечному Пути. Тротуар прогибался, как будто резиновый. Жутко ломило затылок. Он не спал уже двое суток. Горький снег лежал в переплете улиц, будто город засыпали толченым аспирином. Жека был необычайно занят. Он поэтому даже взял отгул на сегодня. Македон предложил ему стереосистему за три штуки. Нечто абсолютно замшевое, только что оттуда, какой ни у кого нет. Система напоминала четыре ящика из-под картошки, криво поставленных друг на друга. Там мигало множество огоньков, змеились компьютерные экранчики и прямо в форточку, рождая глухую зависть соседей, вырывался и плыл над зимними крышами сладчайший голос Монтегю Барта – необыкновенной чистоты и силы. Звенел, резонируя, хрусталь в серванте. Сам Жека, полыхая оттопыренными ушами, тихо, радостно и любовно гладил зеленые клавиши. Губы его причмокивали от полноты бытия. Потому что теперь все умрут от зависти. Колупаев – умрет. Градусник – умрет тоже. Эритрин – окочурится, когда узнает. Гордость обладателя боролась в нем с ощущением, что его все-таки надули: можно было заплатить рублей на двести меньше. Так считала Эмма. Которая присутствовала при сем. Тебя надували, надувают и будут надувать. Потому что ты – пальцем сделанный! Эмма ядовито блеяла, маникюря ногти перед раскладом трюмо. Запах лака и ацетона гулял по комнате. Она вчера завилась в парикмахерской и еще больше походила на стриженую овцу. Игнациуса она упорно не замечала. Он прирос под стеллажами, куда, как дрова, были плотно забиты книги, и снова почувствовал, что стальные острые коготки Ойкумены легонько ощупывают сердце.

– Постарайся больше не делать подлостей, – деловито посоветовал ему Жека, перебирая кассеты. – Постарайся не делать подлостей, иначе мне будет трудно общаться с тобой…

Игнациус даже удивился:

– Кто их делает?

– Ты, – сказал Жека.

– Я?!

Эмма настороженно выпрямилась.

– Я постараюсь, – покорно кивнул Игнациус.

– И тебе надо извиниться передо мной.

– Хорошо, – покорно кивнул Игнациус.

– При всех извиниться.

– Я – понял…

– Тогда я, может быть, тебя прощу.

Жека был чрезвычайно доволен. Он нажал кнопку и послышался звук спускаемой в унитаз воды. Вступила рок-группа «Сортир».

Это был обвал.

– Дай мне чаю, – попросил Игнациус.

Жека даже не обернулся.

– Или хотя бы воды…

– Возьми на кухне.

Игнациус выпил целую чашку пузырящейся мутной воды, а потом произнес – раздвигая словами все ту же туманную серость:

– Я сегодня занимаюсь предсказаниями. Я предскажу тебе, как ты умрешь. Ты умрешь в возрасте пятидесяти восьми лет от сердечного приступа, который случится, когда Македон построит дачу на один этаж выше, чем у тебя…

Это был полный обвал.

Что-то кричала Эмма. Что-то визгливое, жалкое, истеричное. Махнула кровавыми вытянутыми ногтями – чашка вдребезги… Не позволю, я у себя дома!.. Его, кстати, никто не приглашал!.. И давно следует разобраться!.. Ты должен быть мне благодарен!.. Разменяться сейчас практически невозможно!.. Это лучший из того, что есть, вариант!.. Я заплатила две тысячи!.. Не подпрыгивай, пожалуйста, деньги дала мне мама!.. Разумеется. Конечно, вернешь… – и так далее, и тому подобное. Впрочем, почему – Эмма? Это говорила Валентина. Они ехали по Невскому. Автобус переваливался, как корабль, ползущий по морю. Игнациус жался рядом с ней на краешке мягкого кресла. Было жарко: солнце протекало сквозь стеклянную крышу. Уплывали назад – «Баррикада», широкий Народный мост. И Казанский собор, словно древняя птица, загребал комья снега массивными крыльями колоннады. Валентина гундосила что-то по-испански: дырл-дырл-дырл… Туристы позади нее, как болванчики, дружно крутили головами. Дырл-дырл-дырл… Пончик будет пока у моих… Дырл-дырл-дырл… Ты все равно не справишься… Дырл-дырл-дырл… Заявление на развод я подала… Дырл-дырл-дырл… Обещали сделать в апреле… Дырл-дырл-ырл… Получается, что раньше никак… Дырл-дырл-дырл… У них громадные очереди… Дырл-дырл-дырл… Я живу в Красногвардейском районе… Дырл-дырл-дырл… Однокомнатная квартира… Дырл-дырл-дырл… Никаких – опять или снова… Дырл-дырл-дырл… Совсем другая жизнь… Дырл-дырл-дырл… Мы – чужие, разные люди… Дырл-дырл-дырл… Ну, ты меня понимаешь… Дырл-дырл-дырл… В общем, есть один человек… – она была оживленна и говорлива. Она брызгала искренним ярким весельем. Пожалуй, она была даже симпатична сейчас: рыжие волосы, смоляные глаза, распахнутая длинноворсая шуба из ламы. Водитель автобуса, до зубов джинсовый, искоса поглядывал на нее. Будто по частям раздевал. Дырлдырл-ырл… Она перешла в горэкскурсбюро… Дырл-дырл-дырл… В КБ ужасно осточертело… Дырл-дырл-дырл… Ей обещают зарубежные маршруты… Дырл-дырл-дырл… Надо серьезно готовиться… Дырл-дырл-дырл… Попробуем остаться друзьями… Дырл-дырл-дырл… А ты – как будто бы постарел… Дырл-дырл-дырл… Побледнел и даже осунулся… Дырл-дырл-дырл… Наверное, сильно переживаешь?.. Дырл-дырл-дырл… Ты все-таки не переживай… Дырл-дырл-дырл… Теперь уже ничего не изменишь… Дырл-дырл-дырл… Обязательно позвони мне на днях… Дырл-дырл-дырл… Мы ошиблись, и надо вместе исправить… Дырл-дырл-дырл… Вот тебе мой телефон… Дырл-дырл-дырл… Только не потеряй бумажку…

У Лавры автобус затормозил. Туристы выходили, щурясь на близкое солнце, сквозившее меж серебряных куполов. Каждый мужчина, прощаясь, галантно целовал руку сеньоре Валентине и произносил звучный, раскатистый, но непонятный комплимент. Валентина сияла. Закуривший шофер перебирал ее всю опытным долгим взглядом. Чувствовалось, что – уже годится.

– Дырл-дырл-дырл, amada! – сказал Игнациус.

Повернулся и чуть не сшиб Стаса, который инстинктивно попытался закрыть себя глухой боевой стойкой. Правда, стойка была хреновая: под глазом у него размякал чудесный фиолетовый синяк, ободранная щека была заклеена пластырем, а правая – ударная – рука висела на бинтах в муфте.

– Болит? – участливо спросил Игнациус, касаясь муфты мизинцем.

– Болит, – хрипло ответил Стас.

Он явно перепугался.

– И будет болеть, – сказал Игнациус.

Стас немедленно отступил, но сеньора Валентина, быстро вклинившись между ними, уже толкала Игнациуса в плечо:

– Ты шел? Ну и иди себе…

Это был полный обвал.

Игнациус брел по серому, бесконечному, прямому как стрела, ледяному, заснеженному проспекту. Шелестели пустые автобусы, пролетая к метро. Комковатые тени пересекали тротуар. Ветер сдувал с крыш метельные загнутые хвосты. Я больше не могу, думал он, трогая пылающий лоб. Я даже не уверен, что люблю ее. Я боюсь уйти в Ойкумену и боюсь оставаться здесь. Я не могу. Я потерял все, что у меня было. Это слишком много для одного человека. Нельзя жертвовать сразу всем. Кольцо Мариколя оберегает мою жизнь, но не мою судьбу. Я теперь никто. Интересно, если я выброшусь с десятого этажа, оно спасет меня? Он знал, что не выбросится. Вечер полосовал лицо хрупкой морозной пылью. Ужасно болела голова. Два чуждых друг другу времени сталкивались в нем и раздирали сознание, перемешивая мир как в калейдоскопе. Путались причины и следствия, события сплетались в бессмысленный клубок, где невозможно было понять, что происходило раньше, а что – теперь.

Одряхлевший Созоев крикнул в живую дышащую темноту портьер:

– Мара! Принеси нам чего-нибудь!

Появилась неизменная ваза с печеньем. Игнациус, как и в прошлый раз, сгреб целых шесть штук и начал жевать, мучительно наслаждаясь крошащимся песочным тестом.

Пальцы у него постепенно отогревались.

Все равно – это был обвал.

– Я, пожалуй, верю вам, – задумчиво произнес Созоев. Он скрестил пухлые белые ладони на животе. – Конечно, звучит это предельно фантастически, но кое о чем мне намекнул Федя Грун перед тем, как исчезнуть, правда, самые крохи – так ведь я ученый, я привык создавать целостную картину по отдельным разрозненным фактам. Скажите, Саша, вы его там случайно не видели? Нет? Очень странно. По законам невероятных совпадений, вы должны были обязательно столкнуться с ним. Причем в самый кульминационный момент. Это было бы очень логично. А природа любит внезапную логику. Сколько это субъективно продолжалось?

– Час или немногим больше, – неудержимо проваливаясь в сон, сказал Игнациус.

– А вернулись вы через шесть суток. М-м-м… Замедление времени почти в полторы сотни раз. Очевидный хроноклазм. И у вас нет провалов в памяти? Вы отчетливо помните всю цепь событий? Да, это не артефакт, не рыбий ложный мир, создаваемый больным воображением. За шесть дней беспамятства вас бы, несомненно, задержали. – Он откинулся в тень из круга настольной лампы. – Отдыхайте, Саша, вы совершенно измучены. А кольцо Мариколя у вас с собой? Любопытное колечко, на вид самое обыкновенное… – Созоев чуть-чуть помолчал. – Знаете, Саша, я не пытаюсь дать Ойкумене какое-либо рационалистическое обоснование. Вероятно, оно и не требуется. Тут, разумеется, можно выдвинуть ряд красивых гипотез – к сожалению, чисто умозрительных, – можно построить великолепную теоретическую конструкцию о взаимном балансировании миров на весах Времени или о Вселенной, вывернутой наизнанку, где само Время незыблемо, а Пространство имеет вектор движения, прокалывающий его… Я не стану этого делать. Я скажу вам другое. – Он, еще больше откидываясь, восторженно всплеснул руками. – Я вам завидую, Саша! Нет-нет, не перебивайте! Я, конечно, величина в нашей области, у меня есть несколько интересных работ, моя монография переведена на девять языков и готовится второе издание, на меня ссылаются, меня постоянно цитируют… Если честно, то – ерунда все это… Труд, труд и труд. Ежедневный труд. Железная самодисциплина… Я бы все отдал, лишь бы рядом сейчас была не Мара, а совсем иная женщина. Иная, забытая, запрещенная к воспоминаниям… Человек не может без любви. Отверженность – это удел гигантов. А я не гигант, Саша. И вы тоже не гигант. Я говорю это вам совершенно искренне и определенно…

Он притиснул короткие руки к груди. И вдруг замер – разглядывая что-то невидимое.

– Мне негде жить, – вяло, из теплой тяжелой дремы сказал Игнациус. – Я сейчас вернусь домой, и окажется, что меня выселили как тунеядца. Или старуха уехала в деревню и заколотила квартиру. Или сгорел весь этот проклятый дом. У меня нет денег, я два дня ничего не ел. Кроме куры, которая до сих пор шевелится…

– Ну, это просто, – махнул ладонью Созоев. – Переночуете у меня, завтра что-нибудь придумаем вместе.

Он исчез за портьерой, и шаги его сразу затихли. Навалилась горячая, душная, дьявольская тишина. Страшно пялились окна. Паутинные шорохи летали по кабинету. С другого конца земли доносились невнятные пререкающиеся голоса. Передвинули мебель. Свалилось что-то громоздкое. Конечно, было неудобно ночевать здесь. Но куда еще идти? Игнациус не мог пошевелиться. Лампа выхватывала открытую книгу и ворсистый малиновый полукруг на ковре. Глухо били часы. Наверное, в Ойкумене. Очень тонко пищала кровь, стиснутая в висках. Опять передвинули мебель. Жизнь иссякала. Хотелось проснуться, и чтобы все стало как раньше. Изменить ничего уже было нельзя. Сдавленный протяжный хрип, как питон, выполз из мрака. Он тянулся без конца, на одной нечеловеческой дикой ноте, и в нем была боль, которая отделяет душу от тела. Комната вдруг опрокинулась. Игнациус слепо шарил по обоям в коридоре. Где тут у них выключатель?.. Ни черта не видно!.. Что за дурацкая привычка гасить свет?! Ба-бах! – ударила случайная дверь. Была спальня, и была разоренная пустая кровать, и валялась у входа заломленная подушка, и был опрокинутый таз, и чернилами растекались две лужи, сплетая щупальца, и махровое полотенце свисало с обвода стола, и смертельно разило лекарствами, и торчали из кресла-качалки венозные босые ноги, и Созоев опять прижимал ладони к груди, и рубашка на нем была напрочь расстегнута, и отставшая прядь волос приклеилась у него на лбу.

– Уже все, уже все, уже все… Не пугайтесь, Саша, со мной бывает в последнее время…

Марьяна ставила чашку на круглый поднос. Обернулась, и глаза ее просияли. Игнациус даже не понял, что она сделала: что-то очень короткое, какой-то неуловимый жест, – но он сразу же вдруг очутился в прихожей, а затем на лестнице, держа в охапке свое пальто.

Тихо щелкнул замок.

Это был хаос, обвал, распад материи. Ойкумена ни на секунду не отпускала его. Скрипел оседающий под ногами снег. Черный купол в пожаре звезд медленно поворачивался над ребристыми крышами. Впереди была набережная незнакомой реки: гранитные столбики в шапках, оснеженная вязь перил между ними, а на другом, приземистом, берегу – убогие, занесенные по самый шифер, дощатые длинные бараки. Наверное, склады. Скукой и запустением веяло от них.

Игнациус остановился как вкопанный.

Еле различимая табличка белела над подворотней. «Сонная улица 12» – было начертано на ней.

– Нет! – сказал он.

Быстро пересек улицу и рванул дверь телефона-автомата. Выудил из кармана номер, который дала ему сеньора Валентина. К счастью, бумажка не потерялась.

– Слушаю, – тут же ответил Стас.

– Приезжай и забери кольцо, – испытывая ненависть к самому себе, процедил Игнациус.

Стас пресекся.

– Отдаешь?

– Да.

– Точно?

– Ты же не глухой, дубина!

– Стой на этом месте и никуда не уходи! – волнуясь, крикнул Стас.

Игнациус бросил трубку.

Кончили! Хватит!

С него достаточно!

Что-то изменилось вокруг. Что-то с освещением. Зеленоватое радостное сияние озарило снег. До мельчайших подробностей проступили – трещинки на стенах, белое нутро сугробов, подагрические деревья в саду.

Он поднял голову.

Высоко над спящим городом – бесшумно, точно в сказке, – напоминая о несбыточном, сыпался яркий звездный дождь.

 

Глава 9

Ойкумена пылала с четырех сторон. Горела Соленая Гавань, где отряд Жукоеда разгромил портовые кабаки и разбил бочки с янтарным рыбьим жиром. Горел квартал Уродов, который подожгли сами жители – одноногие, безухие или слепые обитатели городского дна. Жарко трещали склады сукна в Казенном ряду – пламя раскинулось воющей стеной, и звероватые шишиги, выползшие из притонов, тащили узлы с награбленным. Величаво, грозно, торжественно перекатывал коричневые барханы дыма плоский Тараканий Чертог на Гниловодье, продолговатые искры, шипя, стреляли через парапет в зловонную сукровицу канала. Дул горячий ветер. Огненные клубы, испепеляя одним прикосновением, бродили по улицам. До небес вздымались хлопья тяжелой копоти. Шершни-убийцы, как вертолеты, гудящие над головой, задыхались в ней и шлепались на мостовую, ломая перепончатые слюдяные крылья. Багровая мгла окутала город. Люди ныряли в нее и растворялись без следа. Красный надрывный зрачок луны, словно приклеенный, висел над Башней. Валялась пустая хитиновая скорлупа – это Медный Палец прошел по Галерее, беспощадно вырезая дозорных. Зловеще и тихо светились в обморочных переулках пурпурные иглы чертополоха. Чертополох цветет, если корни его напитаны кровью. Без четверти двенадцать, когда с шестигранника Башни упали девять гулких звенящих ударов, Громобой и Палец пошли на приступ Чертога и были отброшены копейщиками из дворцовой охраны – откатились, устилая холщовыми рубахами булыжник перед дворцом. «Вперед!!!» – заглушая рыдающий вой огня, неумолимо ревел Экогаль. Четверо телохранителей – здоровенных, тупых, привычно-озлобленных деревенских парней, одетых в мелкую до колен кольчугу, – окружали его, а тонконогие, как гончие псы, адъютанты переминались кучкой в ожидании приказов. Ордена и золотые перевязи сияли на их нетронутых мундирах.

– Милорд, пошлите туда птицеглазых, – мучаясь, сказал Игнациус.

– Вперед!!! – по-слоновьи ревел Экогаль.

Серые толпы, ощетиненные топорами и дрекольем, снова двинулись на ворота. «Наследник с нами!.. Наследник Мариколя!..» – то и дело выкрикивали из колонн. Игнациус замечал, как при этих криках перешептываются офицеры, как бледнеет от ярости лицо Экогаля, как он кусает твердые губы и решительно, гневно стискивает фигурную рукоять меча.

– Милорд, пошлите туда птицеглазых…

Личная дружина герцога, закованная в панцири и кольчуги, отливая синевой щитов, стояла на безопасном расстоянии, и желтые квадратные штандарты с вышитым глазом орла гордо реяли над ней.

– Я вас умоляю, милорд…

Серые толпы в панике катились обратно. Медный Палец, крутясь, как щепка в водовороте, пытался остановить их. Его быстро смяли. Оглушительно разрывались пороховые горшки. Арбалетчики, невидимые в узких бойницах, выкашивали целые ряды бегущих. «Мужичье, воевать не умеют, лапотники», – презрительно сказал Экогаль. Адъютанты почтительно засмеялись. Тогда Игнациус стиснул зубы и, спотыкаясь на деревянных ногах, побежал через пузатую площадь, испятнанную буграми распластанных тел. Он задыхался от копоти: воздух сгорел до пустоты. Но он высоко поднимал руку с кольцом, чтобы его узнали. Скорпион, как звезда, сверкал в багровом пульсирующем мареве.

– Наследник!.. Наследник с нами!.. – Десятки прицельных глаз уперлись в него, стрелы звякали о булыжник, рвануло манжету на рукаве – сзади уже нарастал грозный камнепадный топот. Холщовые рубахи, дохнув резким потом, обогнали его. Оглянувшись, он увидел, что стремительный синий клин, будто облако, приближается к Чертогу. Экогаль все-таки двинул туда птицеглазых. Значит, подействовало. Мародеры! Насильники! Игнациус отскочил. Крутобокая бомба жахнула по земле, и шипящая чугунная смерть распорола воздух. Он упал, его подхватили. Ворота были сбиты с опор. Перемешанные отряды хлынули на широкое дворовое пространство. Брызнули стекла первого этажа. Покачнулась и рухнула в бассейн рогатая статуя Жука-самодержца. Все было кончено. «Мариколь!.. Мариколь!..» – раздавалось повсюду. Игнациус отталкивал жалкие мозолистые ладони, тянущиеся к нему за благословением. Все было кончено. Еще отчаянно рубились разрозненные звенья стражи – не прося пощады, зная, что пощады не будет, еще чадили сцепленные телеги, под прикрытием которых Громобой подошел к Чертогу, еще, поскрипывая, вращалась на сорванных петлях лепная половинка ворот, еще пищали гусеницы на мозаичном полу – корчась в судорогах, истекая творожистой лимфой, еще визжал приколотый к панелям прыщавый юнкер-бананоед, и начальник дворцовой охраны, топорща хитиновое крыло, еще вяло, со слабеющей силой отмахивался коротким мечом, еще забегали вперед телохранители, расчищая дорогу, принимая случайные стрелы – на себя, еще задушенно хрипели в ответвлениях коридоров, еще метались по картинным лаковым залам перепуганные горничные и лакеи, еще дымилась подожженная крыша и медным басом лупил набат на пожарной каланче – но все уже было кончено. Взбудораженный Экогаль, ухватив за клинышек бородки старого таракана в лиловом придворном камзоле, расшитом золотом, возил его по зеркальному паркету.

– Где Фукель?.. Говори, скотина!.. Где Цукерброд?.. Где мерзавец Лямблия?..

У таракана тряслись свекольные щеки и брызгала слюна из распахнутого ужасом фиолетового рта. Он едва выговаривал мутные фразы. Тайный Верховный Совет бежал… объявлен Звездный Интердикт… Его Святейшество наложили запрет на вход в Башню… погашены все три Радианта… ждут подхода туземцев и гвардии… праздник отменен… посланы гонцы на края Ойкумены к диким племенам тарантулов… не убивайте меня, милорд… я буду верно служить вам!..

Экогаль бросил его и пнул ногой.

– Эй, кто там? Закройте двери. Пошевеливайтесь! Мне – вина!.. – адъютант развернул перед ним полотняную цветную карту города. Зажгли десятирожковый подсвечник. Восковая сушь изжелтила лица. Экогаль, склонясь у карты, выставил железные шипы на локтях. – Удержать Гавань… корабли… Один батальон… Арсенал… это – главные силы… Прежде всего – Арсенал… Городские заставы… Чертог… Казначейство… Среди сенаторов много оборотней… Клятва нового магистрата… Тарантулы боятся кипящей смолы… Хюммель! Как со смолой?..

– Человек послан, милорд!..

– Смена караулов… Тюрьма… Затопить лабиринт… А фаланги боятся беркутов, которые выклевывают им глаза… Хюммель!..

– Десять ручных беркутов, милорд! Сторожит Птах, сокольничий вашей милости!..

Экогаль жадно прихлебывал горячее сардэ, заправленное специями. Игнациус без ног лежал в кресле. Он был полностью измочален. Хилый дрожащий кузнечик подал ему на подносе курящуюся паром фарфоровую чашку. Он отмахнулся. Небо сочной зеленью светилось над багровым туманом Ойкумены – шелестел звездный дождь.

– Надо пробиваться в Башню, пока там не опомнились, – устало сказал он. (Экогаль с досадой пожал плечами). – Один хороший удар – и мы там. (Экогаль иронически хмыкнул). – Дайте мне птицеглазых, я протараню вам путь…

– Идет гвардия, – ответил ему Экогаль, не разгибаясь. – Идут полчища тарантулов, идут сонмы ядовитых фаланг, это вы понимаете, сударь? Под городом два гнезда ос, сейчас их отпугивают пожары – но что потом?.. – У него болезненно дергалась щека.

Один из адъютантов прошептал за спиной Игнациуса:

– Сударь, вы сидите в присутствии его светлости.

– Ну и что? – удивился Игнациус.

Офицер тонко улыбнулся подстриженными усами:

– Это не полагается по этикету, сударь…

– Идите вы к черту, – сказал Игнациус. Взял с подноса горячую чашку и немного отпил. Наперченное вино обжигало. – Милорд, дайте мне отряд Жукоеда; наконец, дайте мне просто две сотни из ополчения, мы нанесем удар в самое сердце!.. – Он не слышал себя. За окном шумел целый лес голосов: «Наследник!.. Наследник с нами!..»

Экогаль раздраженно выплеснул остатки вина в камин.

– Эй, кто там? Выставить охрану у подвалов с королевской казной! Все разграбят, мужичье сиволапое!.. – Лиловый таракан ползал перед ним и хватал за глянцевые сапоги, норовя поцеловать носок. – Жизнь!.. О, только жизнь, милорд!.. – но, вдруг осмелев, просвистел что-то снизу вверх: неразборчивое, быстрым дыханием. Экогаль замер. – Ну да? Ну, если соврал! – Обернулся к портьере, застилающей половину громадного резного окна, слегка покачался на каблуках, видимо, предвкушая, и одним властным движением сорвал ее. – Ах! – Невысокий грушевидный человек в пестром костюме арлекина прижался за занавеской. Он даже не пошевелился, оцепенев зрачками на мучном лице.

– Гусмар! Названый брат мой! – радостно воскликнул Экогаль. – Какая встреча!.. Брось кинжал, червяк, я же в латах, или ты забыл наши детские игры?

Кинжал стукнул о дерево. Подскочили очухавшиеся адъютанты.

– Злодейское покушение!.. Разрешите, я прикончу подлеца!.. Вы не ранены, милорд?.. Какое счастье!..

– Заткнитесь, – сказал им Экогаль, любовно разглядывая Арлекина. – А я, признаться, думал, что ты сбежишь вместе с Тайным Верховным Советом. Или тебя не взяли, Гусмар? Предателей не любят. Есть все-таки справедливость в этом мире! Я повешу тебя на площади с барабанным боем – ты теперь дворянин. Уведите его!..

Двое вытянутых офицеров приняли под руки бледного как мел, обомлевшего, не дышащего Арлекина, который так и не проронил ни единого слова. За окном неожиданно грянуло: «Моя милашка милее всех! У ней рубашка короче всех!..» Сермяжное воинство расползалось в пьяном угаре.

– Если вы, милорд, не дадите мне людей, то я пойду один и сам переведу стрелки, – с тихим бешенством, приподнимаясь, сказал Игнациус.

На часах было без десяти полночь. Экогаль обратил к нему крупное бритое лицо в разводах черной пыли.

– Не забывайтесь, сударь. Командую здесь все-таки я!..

Он ощерился, показав лошадиные зубы. Мощно отпихнув караульных, в залу ввалился Громобой – истерзанный, волосатый, забрызганный кровью по кожаной куртке ремесленника. В немой ярости разевал пасть. Щурясь на него, Экогаль, будто приняв некое решение, лениво опустился в кресло и отхлебнул вина.

– Я вас слушаю, друг мой, – приветливо сказал он, поведя ладонью.

Громобой задыхался.

– Ваши люди, милорд… Они убили Бобра, они арестовали Вертлягу и Коршуна, они ставят своих офицеров командовать нашими отрядами, они разбили в подвалах бочонки с брагой и опаивают моих мужиков, сейчас они намереваются повесить Лисицу, который первым ворвался в Чертог!.. – Громобой дернул на груди истлевшую рубаху и вытащил из-за пояса грубый помятый свиток с печатями. – Вот ваши привилегии, написанные вашей собственной рукой, милорд! Я плюю на них! Я увожу своих собратьев из города и меня больше не обманут никакие ваши посулы и обещания!.. – Он повернулся и прорычал на телохранителя, загородившего двери: – Прочь с дороги!.. – но тут же странно крякнул и попятился как сумасшедший, нелепо размахивая руками: а-а-а… – сел в камин на груды угля и пепла. Из горла его, в розовой ямке между ключицами, торчала рукоять ножа.

– Вы с ума сошли, – одними губами сказал Игнациус, потому что отчетливо прозрел вдруг свою судьбу. И действительно, трое других телохранителей мгновенно зажали его в плотные жесткие тиски – не шелохнуться. – Что это значит, милорд?!

– Вы мне мешаете, – мельком ответил Экогаль, изучая карту. – Вы слишком популярны среди черни. Наследник!.. Плохо, когда на одном теле сразу две головы. Хотите вина? Не беспокойтесь, сударь: посидите в подвале, подумаете… Кольцо Мариколя охраняет вашу жизнь, но не вашу свободу.

Длинным змеиным шипением закатился очнувшийся Арлекин. Он смеялся, надувая толстые губы.

– А вы думали, сударь, что герцог и в самом деле намеревается повернуть Звездный Круг и разрушить Ойкумену? Вы наивны, сударь… Кем он тогда будет управлять, где будет его империя? Нет, сударь, герцогу нужна власть и только власть – люди, насекомые, – ему все едино.

У него текли через пудру бессильные, жалкие слезы. Грушевидное тело заколыхалось. Экогаль взял его за пышные сборки воротника так, что материя затрещала.

– Ты умен, Гусмар. Ах, как ты умен… Я хоть сейчас назначил бы тебя своим сенешалем. Но ты слишком умен, чтобы оставаться в живых…

Глаза его стремительно расширились: приседая и мучаясь, в дверях привалился распаренный Жукоед и с трудом выталкивал из горла сипящий перегоревший воздух.

– Мы разбиты, милорд!.. Мой отряд разбит!.. Гвардия вошла в город!.. Мужики бегут!.. На улицах резня!.. Нет сил удержать!.. Спасайтесь, милорд, пока это возможно!..

Жукоед был всклокочен, в космах его застряли репьи. А вдоль скулы протянулась кровавая свежая рана. Игнациус почувствовал, как ослабли сдавившие его мускулы. Пороховой высверк внезапно покачнул здание, вылетели свинцовые рамы, пугающее каменное ядро вкатилось в залу из багрового уличного полыхания.

– Проклятье!.. – звучно сказал Экогаль и блестящим полукругом меча разрубил инкрустированный столик…

Все действительно было кончено. Огненный туман струился по улицам Ойкумены. Рыхлые перья пожаров метались в нем. Закручивалась столбом ядовитая черная пыль. С шумом ложились волны искр на плоских крышах Чертога. Игнациуса толкали со всех сторон. Он боялся упасть. Густое людское варево, перемешиваемое паникой и отчаянием, кипело на площади. Хлестали по глазам вытянутые руки. Орали волосатые рты. Горячий пепел сыпался с неба. Он спотыкался на расплющенных мятых телах. Колебалась земля, и карусель искаженных лиц опрокидывалась на него. Танцевал канкан свихнувшийся писарь с гусиным пером в патлах. Грязные пятки утонувшего торчали из бочонка с брагой. Двое ремесленников, тряпично-пьяных, голых по пояс, бессмысленно резались на крохотном пятачке между телегами, видимо сводя старые счеты. Экогаль, как бешеный мамонт, ревел в самое ухо:

– Надо пробиваться в Гавань!.. Ждет каравелла!.. Команда – верная!.. Мы переплывем Море Мрака, омывающее Ойкумену… И затеряемся среди тысяч коралловых островов на другой стороне ночи!.. Мы еще вернемся!..

Игнациус еле выдрался из-под костяных пальцев:

– К черту!

Над хлопьями дыма, над облаками черной пыли, застилающими город, стрекотал яркий зеленый дождь. Толпа разъединила их. Экогаль все ревел и тянулся, безумно оскалясь:

– Убейте!.. Убейте его!..

Телохранители, заламывая ему руки назад, тянули прочь. Легли поверх голов первые раскаленные стрелы. Площадь завыла. Игнациус, выдавленный на чугунную тумбу у ветхих домов, видел, как из конца улицы неумолимо надвигается закованная в хитин, расцвеченная бликами пожара, вороненая сплошная стена гвардии. «Вжик!.. Вжик!.. Вжик!..» – при каждом шаге богомолы выбрасывали перед собой страшные зазубренные пилы. Кто-то ухватил его за рукав и стащил вниз.

– Надо выбираться отсюда, держитесь за меня, я вам помогу, сударь!.. – пискляво прокричал Арлекин. Игнациус пихнул кулаком отвратительную сдобную рожу.

– Продадите Фукелю? Да?..

Деваться было некуда. Их с неимоверной силой прижало к стене. «Вжик!.. Вжик!.. Вжик!..» – падало на площадь. Арлекин совал ему под нос жеваный клочок бумаги:

– Звездочет… обязательно передать… последняя наша надежда…

В багровых сумерках Игнациус едва разобрал каракули: «Александр, пробивайся к Башне, дорога каждая секунда. – И знакомая, жирно обведенная подпись: Федор Грун».

– Грун? – ошеломленно сказал Игнациус.

– Звездочет, сударь, – объяснил Арлекин.

– Грун?!

– Это Персифаль, сударь.

– Грун!!!

– Поспешим, сударь, – сказал Арлекин и буквально клещами выдернул его из толкотни под какую-то низкую арку. – Верьте мне, верьте. Есть ходы, о которых важные господа не знают: есть кухни, есть дворницкие, есть черные лестницы, куда не заглядывает даже ночная стража…

Они протиснулись в узкую каменную щель и оказались на параллельной улице. Улица была безжизненная, словно нарисованная на холсте: малиновая пленка облегала дома и выше заколоченных ставен взметывались из утрамбованной земли мясистые листья чертополоха. Мутно светили трехпальчатые фиолетовые цветы.

– Замрите, сударь, – шепнул Арлекин.

Через покатое плечо его Игнациус видел, как еле звеня по булыжнику быстрыми копытами, чрезвычайно легко, будто призраки, пронеслась над мостовой кучка всадников в развевающихся длинных плащах – человек десять, не больше – и растаяли в густом огневище.

– Милорд Экогаль, сударь, – прошептал Арлекин, странно улыбаясь. – В прошлый раз ему помог спастись сам Фукель. Не удивляйтесь: Фукелю нужен реальный и сильный враг, чтобы противопоставлять его насекомым. Он же знает, что Экогаль не собирается разрушать Ойкумену.

– А разве Фукель – человек? – спросил Игнациус.

– Конечно, сударь. Насекомые не способны править самостоятельно.

– Все равно я вам не верю, – сказал Игнациус.

Они пролезли сквозь сухую траву, меж колючими толстыми стеблями, и долго бежали по скудно освещенным то земляным, то дощатым, то облицованным сырым, неотделанным камнем узким, извилистым, путаным переходам с угрожающими потолками, прыгали в невероятные лазы – подсаживая друг друга, карабкались из тесных тупиков на следующий ярус.

Игнациус потерял всякое представление о том, где они находятся. Капала вода. Сыпался древесный мусор. Задавленно пищали крысы под живыми сгнившими половицами.

– Скорее, скорее, до полуночи всего три минуты, – задыхаясь, шипел Арлекин. В желтых щелях неожиданно открывались захламленные чуланы, кладовки с крупой и банками, длинные пеналы, завешанные дряблым бельем, страшноватые пахучие кухни, в которых какие-то полуодетые люди, отдуваясь и ухая, швыркали чай из блюдец, поставленных на растопыренные пальцы. В одной из них Игнациус с изумлением обнаружил Валентину: поддергивая пышные кринолиновые юбки, она сердито отчитывала пожилую женщину в переднике, горько стоящую перед ней.

– Прау Жужелица, – бросил через плечо Арлекин, – самая злобная из мегер, близка Фукелю.

Валентина сгинула. Словно не было никогда. Щели кончились. Коридор пошел вверх и распахнулся мраком, о необъятности которого свидетельствовало гигантское эхо шагов. Арлекин ступил на железную винтовую лестницу без перил, уходящую куда-то во тьму, под купол.

– Мы в тайниках Башни, сударь.

Игнациус поднимался вслед за ним, судорожно балансируя расставленными руками. Оказывается, победить очень просто, надо только решиться, подумал он. Надо решиться, и тогда ничего не страшно. Лестница мелко дрожала. Спицы лучей протыкали гулкую темноту, и в постепенном истаивании их чувствовалась безразмерность пространства. Забил крыльями голубь – далеко, в слуховом окне. Железные ступени уперлись в известковую кладку.

– Перстень, сударь!

Игнациус приложил кольцо Мариколя, и скорпион засиял. Кованая дверь отошла с протяжным вздохом.

Звездная прозрачная зелень хлынула оттуда.

– Зажмурься, – шепнула Аня, – можно ослепнуть, это Камера Дев.

Теплая рука осторожно потянула его. Щурясь от быстрых уколов, он искал знакомые губы.

– Осталось пятьдесят секунд, – простонала Аня, откидываясь. – Ты безоружен, возьми вот это.

Игнациус сдавил рифленую рукоятку. Заскрипели ржавые петли. Целым букетом ахнули снаружи визгливые голоса. Высверлила уши тревога. Звонко столкнулся металл. Точно буря, обрушились отовсюду гудящие рубящие удары. Сквозь туманные уколы звезд Игнациус различил надвигающиеся на него хитиновые пилы и отточенные резцы жвал. Он заехал кинжалом. Богомол опрокинулся. Кажется, это был Стас. В суматохе не разобрать.

– Звездочет ждет нас! – тянула его Аня.

Глаза привыкали. Богомол лежал ничком, так что лица видно не было. Пара жуков-стражников шевелила лапками, вероятно в агонии. Тихо оседал распластанный по стене Арлекин, и короткое пестрое древко торчало у него между лопаток:

– Ойкумена должна погибнуть…

Они помчались наверх, перепрыгивая через ступеньки. Игнациус царапал спекшееся горло ногтями. Впереди была еще одна кованая железная дверь. Также запертая, массивная, неприступная. Витиеватый иероглиф, как неоновый, пылал на ней. Стрелы шлепались справа и слева о шершавый камень. Было странно, что до сих пор не задели. Он безуспешно дергал литую старинную ручку из бронзы. Так и этак. Перстень здесь почему-то не помогал.

– Печать Гнома, – сказала Аня. – Гном воздвиг Ойкумену, потом его отравили. – Игнациус поддел иероглиф и сорвал его. – Нарушивший печать Гнома потеряет все, – глухо сказала Аня.

– Посмотрим, – невнятно ответил он. Ручка стукала, как будто стреляла. Дверь все равно не поддавалась. Как мертвая. Снизу приближался противный крутящийся визг.

– Поцелуй меня напоследок, – жалобно попросила Аня.

Игнациус поцеловал.

Аня достала из выреза крохотный золотой флакончик.

– Это зернышко маллифоры, настоянное в вине. Оно дает забвение. Ты снимешь перстень, и мы уйдем вместе. Бедный отец…

Остатки иероглифа корчились, словно огненные змеи. Скрежет когтей затопил лестницу. Дверь вдруг начала медленно, очень медленно отворяться. Изможденный старик в балахоне и островерхом двухцветном бархатном колпаке возник на пороге:

– Пришли?

– Старый добрый Персифаль, – сказала Аня. Наклонилась и поцеловала его пергаментную руку.

Дверь легко закрылась за ними.

– Кольцо при вас? – прошамкал старик.

– Да, – сказал Игнациус. – Да!

– Идемте…

Они поднялись в круглую комнату, где предметы угадывались только по их лунным очертаниям. На столе, заваленном свитками, книгами и причудливыми инструментами, жужжала сфера из семи планет.

– Ты все-таки пришел, Александр, я уже отчаялся ждать тебя, – опершись о нее, сказал старик.

– Грун? – неуверенно спросил Игнациус. Нечто странно-знакомое было в костяных, отбеленных возрастом, заостренных чертах кривоватого слепого лица. – Природа любит внезапную логику, – пробормотал он.

– Что? – спросил Грун.

– Это я – так…