Кличка «Бизон» не была для него секретом. Еще лет десять назад, когда трясла факультет история со слиянием кафедр (пришла кому-то в голову гениальная мысль: объединить направления, по-новому рассадить музыкантов), он услышал в столовой, как Роголевский, который пребывал в ту пору ученым секретарем, рассказывает возбужденным шепотом за спиной: Ну, наш Бизон рогом уперся, его не сдвинуть… – и внезапно понял, что это говорят про него.

Дома он некоторое время рассматривал себя в зеркало. В самом деле бизон: массивная голова, вросшая в плечи, грива волос, складки тяжелых щек, какие-то выпуклости на лбу, маленькие, утопленные в морщинах, очумелые глазки. Так и кажется, что боднет. Когда, скажите на милость, успел стать таким? Когда в начале шестидесятых годов из ничего, из воздуха образовывал кафедру – буквально лбом, костью, тупым упрямством, проламывал одну инстанцию за другой? Или позже, когда вопреки ожиданиям, ориентированным, согласно эпохе, на немедленный результат, взялся за муторную, внешне не выигрышную работу по картированию онтогенеза: сведению в общий ряд бесчисленных вариантов развития? Все может быть. Человек – это то, чем он занимается. Годам к сорока, к пятидесяти начинаешь выглядеть так, как живешь.

Его это практически не задело. Бизон так Бизон. Бывают прозвища и похуже. Доркина, например, за глаза называют Дыркиным, поскольку дырка и есть, не человек – гулкая пустота. А у Кудилова вообще кличка такая, что при женщинах неудобно произносить. Это за его мучительные выступления на собраниях: жует, жует, ни одну мысль не может довести до конца. Пусть будет Бизон. Он был скорее доволен. Что же до некоторого пренебрежения, чувствовавшегося в подтексте: дескать, одним упорством берет, не способен к прозрению, полету мысли, то на это, господа и товарищи, можно ответить так: наука, господа и товарищи, не состоит из одних прозрений. Наука – это не только Эйнштейн с его теорией относительности, не только Николай Лобачевский, у которого вдруг замкнуло параллельные линии, не только Коперник и Галилей, но и Линней, открывший и описавший полторы тысячи видов растений, и Грегор Мендель, как проклятый, не рассчитывая ни на что, скрещивавший свой горох. Работа, кстати, была забыта, обнаружена лишь через тридцать пять лет. Да и старик Морган, занимавшийся сцеплением генов, вряд ли видел в этот период что-нибудь, кроме дрозофил. Ничего плохого в упорстве нет. И потом скажите, пожалуйста, господа и товарищи, где те, кто когда-то блистал? Где Черемисов, которому прочили чуть ли не Нобелевскую? Где Киршон с его теорией генной диффузии? Где Полонец, считавшийся тогда же восходящей звездой? Уже и фамилий таких никто не помнит. А тут – пожалуйста, три атласа, каждый по восемьсот страниц: талмуды с таблицами, графиками, колоссальным справочным материалом. И по крайней мере еще два атласа выйдут. Только ссылок на них набирается около тысячи. Вот, а звезды – полыхнули и сгинули.

Он уже тогда понимал, что внешность – это своего рода дополнительный капитал. Считают тупым упрямцем, значит побоятся связываться. Называют Бизоном, значит будут время от времени уступать. А вдруг и в самом деле – боднет? Мелкое, но важное преимущество в восхождении по ступеням жизни. И потому начал вполне сознательно культивировать эти черты: гриву отращивал специально, чтобы тусклые волосы утяжеляли лицо, приучался сидеть набычившись, поводя из стороны в сторону настороженными глазками, к собеседнику старался поворачиваться не головой, а всем туловищем, иногда, правда не часто, взрыкивал, как бы предупреждая о готовности нанести удар. Удивительно, сколько раз это ему помогало.

Единственное, от чего такая защита спасти не могла, – это от самой жизни. Уже третий месяц, внутренне холодея, он замечал, как плавают в жарком воздухе прозрачные тени. Будто выдувало откуда-то, с небесного чердака паутину, и она, покачивая лохмотьями крыльев, странствовала по городу. Светлый зной не мог ее растопить. Пару раз он даже видел, как прилипает эта паутина к стенам домов – всасывается, растворяется в рыхлой толщине штукатурки, потом еще несколько дней сохраняется на этом месте пятно: точно плеснули водой, и теперь она медленно просыхает.

Он догадывался, что это значит. В пятьдесят четвертом году на конференции, организованной Саратовским университетом, он разговорился с Гольдвайзером, который стажировался еще у Мечникова в Пастеровском институте, и Гольдвайзер, видимо ошалевший от словопрений первых двух дней, суховато сказал, что это все чепуха. Вот Роня Слуцкий когда-то занимался здесь делом. Жутковато, конечно, но интересно. А у этих – ничего, кроме тщеты… Махнул рукой, пошел сквозь толпу почтительно расступающихся участников.

Его тогда будто сдернуло сквозняком. Уже через полчаса он знал, как добраться до Заводи. Транспорт туда, естественно, не ходил, однако у магазинчика, стиснутого лебедой, он договорился с шофером, едущим примерно в том направлении. Шофер, правда, предупредил, что в саму Заводь не повезет. Высажу у Дубков, оттуда – километр по проселку.

– Вот только как ты, парень, потом обратно?

– Как-нибудь доберусь.

– Ну, мое дело – предупредить…

От Дубков, представлявших собой несколько завалившихся изб, действительно вел проселок, поросший жестковатой травой. Колея посередине него еле угадывалась. Просторы, комариная тишь. Лет тридцать, наверное, тут не ездили… Усадьба открылась нагромождением закопченного камня. Пристройка справа таращилась в мир тьмой оконных проемов. Пристройка слева провалилась в себя и поднимала из кирпичных руин лишь уступчатую печную трубу. От флигеля, расположенного неподалеку, остался один фасад: дверь, просевшая до земли, была распахнута в никуда. Далее – широкий склон с морем ромашек, дымка воды, сливающаяся на горизонте с небом, и в неимоверной дали, на пределе зрения – темная, будто из пластилина, зубчатая кромка леса.

– Посмотреть желаете?..

У него чуть не лопнуло сердце. Низенький тощий дедок в малахае, в тулупе вырос будто из-под земли.

Что это он вырядился в такую жару?

– Нечего там смотреть… В тридцатом годе приехали солдаты на грузовиках – вывезли все…

– А ты, дед, что тут делаешь?

– Сторожу.

– Кого сторожишь?

Дедок стащил малахай. Открылся поджаристый гребень лысины с тремя волосками.

– И то – как сказать… Вдруг выйдет оттуда товарищ Слуцкий, спросит: Ты где, Ерофей? Вот он – я…

Оба они обернулись к развалинам.

И в эту секунду Бизон заметил, как из пролома на втором этаже выплыла паутинная тень и, повторяя изгибами токи жары, заскользила к реке.

Будто потусторонняя птица.

– Не дремлем… – сказал дедок…

Теперь такие же тени плавали в городском воздухе. Их было немного, но они сразу бросались в глаза. И потому он нисколько не удивился, когда в понедельник, перед рутинным совещанием у декана, его на входе в административную часть перехватил Дергачев и, очень вежливо, но решительно притормозив у окна, понизив голос, поинтересовался, что там у них происходит? Какие-то якобы политические эксцессы, какие-то нездоровые настроения среди студентов? Он ждал чего-то подобного. И, в свою очередь, ответил ему на том языке, который освоил еще лет тридцать назад. То есть, сокрушенно признал, что отдельные недоработки, конечно, имеются. Он лично как заведующий кафедрой несет за это ответственность. Ослаблено было внимание к важной идеологической сфере. Однако тут же добавил, что преувеличивать опасность не стоит. Это именно отдельный эксцесс, изолированная случайность, ни в коей мере не влияющая на общее положение дел. Коллектив кафедры в целом занимает правильную позицию и уже дает соответствующую оценку данному проявлению негатива.

– Надеюсь, эта оценка будет зафиксирована в документах? – спросил Дергачев.

– Разумеется, Виктор Игнатьевич. Все бумаги я вам пришлю в ближайшее время…

Через час, переговорив с Береникой, он уже знал, в чем там дело. И, несмотря на очевидные неприятности, которые теперь предстояли, даже испытал некое удовлетворение. Потому что он оказался прав. Еще год назад, когда к нему впервые, неизвестно откуда явился этот юнец и напряженным голосом, заметно волнуясь, стал нести какую-то ахинею насчет происхождения жизни: дескать, можно проверить данную идею экспериментально, он ощутил прикосновение чего-то такого. Будто тоненькая металлическая ворсинка тронула сердце. Странно, что он тогда все-таки уступил. Видимо, потому, что за звонким от волнения голосом, срывающимся на писк, за мальчишеским легкомыслием, за бодрой категоричностью формулировок, угадал тот пылкий энтузиазм, которым когда-то горел и сам. Кстати, не только он – вся страна, пожалуй, весь мир. Какие тогда были сияющие надежды! Освоена ядерная энергия, предвещающая могущество, протоптаны тропки в дебрях загадочных элементарных частиц, запущены спутники, человек вышел в космос. Вот-вот, еще шаг, и он достигнет ближайших планет. Точно раздвинулись сковывающие горизонты. Взошло солнце науки, открылись необыкновенные перспективы. Скоро – мир во всем мире, преображение, счастье! И ведь никто ни сном, ни духом не вспомнил, что вслед за богами на землю приходят демоны. Вслед за христианством – крестовые походы и инквизиция, вслед за мечтами о равенстве – страх, эпоха большого террора. Изнанка всякого света – тьма. Город Солнца всегда превращается в место принудительного заключения.

В общем, этого следовало ожидать. Ворсинка вновь ожила и ужалила сердце. Никуда она, оказывается, не делась. Он хорошо помнил, как она впервые проявила себя. Вовсе не в тот момент, когда выплыла из пролома зловещая потусторонняя тень. В тот момент, как ни странно, он еще ничего не почувствовал. Болезненный укол пришел несколько позже. А именно, когда дедок в тулупе и малахае, покряхтев, почесав горку лысины скрипучим ногтем, неожиданно повернулся и, не сказав больше ни слова, побрел к стене флигеля. Толкнул плечом дверь, шагнул в светлый проем. Он должен был появиться с другой стороны. За фасадом, который непонятно на чем держался, простирался пустырь битого кирпича. Как будто расколотили здание гигантской кувалдой. Однако – не появился, исчез, точно сдернутый пустотой. Ни одна песчинка не шелохнулась на пустыре. Ни одного звука не раздалось в травяном горячем пространстве. Он был, и его не стало. Вот только тогда Бизон ощутил, как тонкий металлический волосок тронул сердце.

Жизнь между тем продолжалась. В конце весны, едва освоившись с новыми для него обязанностями лаборанта, он получил второй очень серьезный урок. Началось, как водится, с пустяков: в переполненном, жарком троллейбусе, ползущем по Невскому, он неожиданно встретил Регину. Их так и толкнуло друг к другу. Ты где, откуда, пропала, почему не звонишь?.. А сам ты откуда и где? Тоже – куда-то пропал…

Выяснилось, что у нее все в порядке: замуж не вышла, зачем мне замуж, зато без особых проблем поступила в Финансово-экономический институт. Это – здесь, который у Банковского моста… Сейчас тоже на третьем курсе, и, знаешь, пока, тьфу-тьфу-тьфу, ничего. Сначала растерялась, конечно: вдруг эти цифры, расчеты, теории – не для нее? Потом как-то привыкла, стала соображать. Вот, целый день сидела в библиотеке, готовила реферат.

Регина так и сияла. Арик был несколько озадачен. Почему вдруг в экономический? Меньше всего Регина походила на экономиста. Представление об экономике у него было такое: сидят два бухгалтера в нарукавниках и перекладывают бумажки. Или кассир из окошечка взывает: Следующий!.. Нет-нет, что ты, экономика – это основа всего! Это первично, фундамент, без которого никакое здание не стоит. Вспомни хотя бы реформы Рузвельта тридцатых годов: Америка в глубокой депрессии, производство остановилось, банки в коллапсе, лопаются один за другим, миллионы безработных, голодных, всеобщее обнищание, паралич… И вот тут он делает гениальный ход. Все советуют, согласно классическим образцам, в первую очередь финансировать производство. Заработают фабрики – будет и остальное. А он, вопреки всем советам, вкладывает безумные деньги в людей. Представляешь, какой это риск? Организовывает по всей стране общественные работы: прокладку дорог, строительство, ремонт школьных зданий… И что ты думаешь? Люди, которые в эти работы вовлечены, вдруг начинают что-то себе покупать. А раз покупают – значит надо производить. А если производить, то в свою очередь – нанимать рабочих, платить. Так и пошло… А реформы Тюрго, которые преобразили Францию? А реформы Бисмарка, сделавшие Германию великой державой? А реформы Эрхарда в той же Германии – уже после войны? Из разоренной нищей страны, пережившей фашизм, выросло крепкое государство… В случае кризиса, катастрофических обстоятельств экономисты нужны больше других…

– Ну, кризис нам не грозит, – сказал Арик.

Его эта горячность смутила. Видимо, он тут случайно что-то задел. Впрочем, уже через секунду все благополучно забылось: главное, было видеть Регину, слышать, как она говорит. Складывалось неотвратимо, будто во сне. Они, не сговариваясь, как привязанные, вытолкались из троллейбуса в начале Невского, свернули налево, обогнули Исаакиевский собор, пересекли площадь, нырнули под тополя на другой ее стороне, прошли по одному переулку, по второму, по третьему, внезапно оказались у мостика, ведущего через канал, опять куда-то свернули, опять что-то пересекли, через какое-то время опять очутились на жаркой набережной, опять – переулок, опять – мостик через канал… Они точно попали в заколдованный лабиринт. Мир асфальта и камня кружил их по весеннему блеску. Тут можно было бродить бесконечно, не ведая о времени и пространстве: забыть обо всем, слушать только друг друга. Неясно было: морок это или реальность? Дома возникали, как призраки, и бесшумно отодвигались в небытие. Прохожие, попадавшиеся навстречу, их, по-видимому, не замечали. Транспорт был где-то там – за дымкой жары… Остановиться было нельзя… Мы никогда не выберемся отсюда, чуть задыхаясь, говорила Регина… А зачем выбираться, давай останемся, отвечал Арик… Ему казалось, что он беззвучно куда-то проваливается. Или, напротив, восходит – с легкостью преодолевая подъем. Блестела вода, блестели огненные чешуйки окон, воздух искрился от мириадов переливающейся пыльцы. Каким-то чудом они выбрели на нужную улицу. Вот здесь я живу, сказал Арик, щурясь на верхние этажи. Вот здесь? Как я тебе завидую, сказала Регина. Она стояла – ладонью прикрыв от солнца глаза. Вдруг судорожно вздохнула и шагнула вперед. Арик придержал перед нею тяжелую дверь. У него даже в мыслях не было, что они могут сейчас расстаться.

Регине это, видимо, тоже не приходило в голову. Как-то позже она призналась, что когда видит его, то у нее будто подскакивает температура. Ничего не могу с собой сделать, сказала она. Как в лихорадке – перестаю что-либо соображать… И у него было нечто подобное. Стоило Арику хоть на мгновение представить ее, как разливался по всему телу жидкий огонь, сердце срывалось, в крови начинали лопаться мелкие пузырьки, мир чуть-чуть проворачивался: краски, звуки, предметы подергивались пеленой. Регина была везде. Сидел ли Арик на лекции, записывая, за Шомбергом например, материал по теории эволюции, работал ли в своем закутке, просматривая в сотый раз соединения трубок и шлангов, пытался ли освоить очередную статью, подсунутую ему Горицветом, вдруг – какое-то выпадение, стрелки перепрыгивают минут на тридцать вперед, буквы шевелятся, как муравьи: непонятно, что означают. Удивительная особенность: он всегда чувствовал, что она здесь – в любой толпе, за углом, со спины, не глядя, не видя. А однажды был случай, когда Арик бежал куда-то, опаздывая, по набережной Фонтанки, и вдруг – тишина, все распалось, в мозгу – слабо ощутимые шорохи. Он заметался, как таракан: куда? откуда?.. – через проходной двор, забитый машинами, выскочил на соседнюю улицу, вновь заметался, в растерянности, пританцовывая на месте, и вот, действительно, из переулка, навстречу – Регина.

Откуда, кстати, такое имя взялось? Оказывается, назвали в честь матери деда, приехавшей в свое время из Швеции. Фамилию она уже, конечно, не помнит. Только не говори никому. Не надо, чтоб знали…

Он это слегка понимал. Не надо, чтобы знали о предках, когда-то явившихся из другой страны. Не надо, чтобы знали о родственниках за границей, если таковые имеются. Не надо вообще касаться подобных тем. Это было как газ без цвета, без запаха, которым они дышали. Впрочем, он о таких вещах особо и не задумывался. Какое отношение это имело к тому, что почти каждый день начинался теперь с легкого головокружения? Какое значение тут имели родственники, предки с полузабытыми именами, свершения, о которых писали газеты, война в далекой стране? Никакого значения это не имело. Воспринималось как шум, назойливо сопровождающий жизнь. Ему это было не нужно. Так же как и Регине, которая иногда с удивлением посматривала по сторонам: где это мы? как здесь очутились? откуда взялись все эти люди вокруг?.. Доходило порой до смешных вещей. Как-то раз она явилась с подругой, видимо, снедаемой любопытством: что-то такое настороженное, остроносое, с гладкой короткой стрижкой, с внимательными глазами, ощупывающими каждый предмет. Словно примериваясь к нему по качеству и цене. Арик неразборчиво пробормотал, что, конечно, рад познакомиться. Ни хрена, разумеется, он был не рад. И уже минут через десять стало понятно, что подруга здесь ни к чему. Они забывали о ней, точно это был манекен, неловко спохватывались, выдавливали из себя две-три вежливых фразы, опять забывали, опять неловко спохватывались. Кончилось тем, что просто потеряли ее где-то за Казанским собором. А может быть, подруга отстала сама: сфотографировала их цепким взглядом, впитала детали, насытилась, все поняла, переместилась туда, где – назойливый шум.

Им никто был не нужен. Регина, приняв его под руку, рассказывала о трудностях в своем институте: ужас, как тяжело, один толстенный учебник, затем сразу – другой. Голова как из дерева, ни вот столько не соображает. Сгибала палец, постукивала себя по виску: Тук-тук-тук… – звук, слышишь, какой?.. Арик, в свою очередь, переживал из-за заморочек на кафедре: опять барахлит дозатор, то и дело начинает идти не тот солевой раствор. Приходится добавлять его буквально по каплям. Камера с газовой смесью тоже течет: раз в неделю он перематывает каждое соединение липкой лентой. На несколько дней вроде бы помогает… А вообще, ты знаешь, старик Макинтайр был прав. Жизнь создать очень легко. Надо взять планету земного типа, содержащую свободные углеводы, поместить на стационарную орбиту неподалеку от солнца и подождать четыре – пять миллиардов лет. Есть, правда, одно безусловное требование: активной органики на этой планете быть не должно. Именно здесь решение известного парадокса: если жизнь на Земле когда-то зародилась «из ничего», то почему она не возникает сейчас? А потому и не возникает, что этому препятствует уже имеющееся давление. Биота, то есть живая материя, заполнила собой все. И если даже где-то, например в области подводных вулканов, в специфических «водяных котлах» образуются иногда примитивные белковые соединения, то они мгновенно уничтожаются: становятся пищевым субстратом для более сложных биологических форм. Возникнуть жизни не дает сама жизнь. И для того, чтобы эта искорка вновь начала сиять, чтобы она разгорелась и по-настоящему утвердила себя, нужно создать для нее чистое небытие, нечто такое, в чем не содержится ни малейшей примеси жизни.

Регину эти его рассуждения почему-то тревожили.

– Как же так? – спрашивала она, глядя на него слегка расширенными зрачками. – Ведь если исключить жизнь, останется только смерть, если устранить нечто, придет ничто, нам абсолютно враждебное. Как мы будем с ним жить?..

Арик в таких случаях начинал горячиться.

– Наука – вне морали, – провозглашал он, вытягивая, как учитель, указательный палец. – Человек всегда будет стремиться за грань известного, в ту бескрайнюю пустоту, которая бросает нам вызов. Не принять этот вызов, не поднять перчатку, брошенную в лицо, значит перестать быть человеком, превратиться в насекомоядное существо, не желающее знать ничего, кроме своей теплой норки. В этом и заключается вечная сила разума. Все, что можно открыть, непременно будет открыто. Всякий эксперимент, который можно поставить, обязательно будет поставлен. Всякий горизонт, пусть даже кажущийся недостижимым, в конце концов будет достигнут и пересечен. Нас не остановит ничто. Если бы мы не выглядывали иногда из уютной норки, если бы время от времени не делали опрометчивых шагов в неизвестность, то так и остались бы полуразумными обезьянами: не было бы ни электричества, ни машин, ни лекарств, ни Декарта, ни Ньютона, ни Эйнштейна…

– Ну, не знаю… – с сомнением отвечала Регина. – Все равно, мне кажется, как-то это не так…

Разговаривать они могли по многу часов. В их общении не было тягостных смысловых пауз. Как будто, сблизившись, они не сложили сугубо арифметически один и один, а, перейдя к какой-то другой математике, умножили бесконечность на бесконечность. В этом, кстати, заключалась разница с Ольчиком. Там был оглушительный голод, томление, однако – наелся и сыт, о чем еще говорить? А здесь утолить голод было нельзя: чем больше подкармливаешь огонь, тем он сильней. Однажды, в конце апреля Регина целый день провела у него в квартире: приехала к девяти, сказав, что бог с ними, с лекциями, как-нибудь обойдется, и уехала только в начале двенадцатого, когда уже начал меркнуть и выцветать фосфорический воздух. Четырнадцать часов провели они вместе. Арик тоже махнул рукой и никуда не пошел. Казалось бы, должно надолго хватить. И все равно, когда, проводив Регину, он потом вернулся к себе, то продолжал, не в силах остановиться, мысленно с ней говорить. Заснул, успокоился лишь часа через два. Хотелось, чтобы скорей наступил завтрашний день.

Его это даже немного пугало. Что происходит? Откуда такие жар, слабость, нетерпеливая дрожь, сладкие пузырьки, лопающиеся в глубинах сердца, звон крови в висках? Ведь это же – чистая биология, заложенная природой, гормональная лихорадка, вызванная мечтательными сновидениями. На месте Регины могла быть любая другая. А если бы они не учились в одном классе? А если бы не столкнулись случайно в троллейбусе, ползущем по Невскому?.. И вместе с тем было ясно, что это не так. Гормональная лихорадка – это у него с Ольчиком. Сновидения, будоражащие мечты – от девушек, которых он вдруг стал замечать. А здесь требовались какие-то иные слова: сошлись звезды, задрожали струны судьбы. Никто другой, кроме Регины, тут быть не мог. Пусть не учились бы вместе, пусть не столкнулись бы в случайном троллейбусе, все равно какими-нибудь путями нашли бы друг друга. У него не было в этом никаких сомнений.

Сомнения начинали мучить его только на кафедре. Неожиданно выяснилось, что Шомберг, предрекавший им трудности с воспроизведением, оказался прав. Прав был, прав, учуял таки главную слабость. В течение полугода со времени своего первого эксперимента, Арик предпринял около семидесяти аналогичных попыток. Стараниями Горицвета ему поставили дополнительные стеллажи, водрузили на них аквариумы, накрытые стеклянными колпаками, и он кропотливо, выдерживая соотношение ингредиентов, пытался вывести хотя бы одну из сред в фазу «крахмала». Итоги этой работы были обескураживающие. Несмотря на сходство начальных условий вновь запущенные аквариумы вели себя абсолютно по-разному. Часть из них сразу же «протухала», поскольку, как ни старался он обеспечить полную герметичность, грубоватые переходники, изготовленные за спирт в мастерской, пропускали, по-видимому, наружный воздух. Тут уж ничего сделать было нельзя. Однако и остальные среды тоже не радовали. Одни из них следовали уже знакомым путем, то есть мгновенно желтели и образовывали пластинки кристаллов, выстилающих дно. В таком состоянии они могли пребывать неопределенно долго. Другие, напротив, вдруг наливались удушливо-винной, сумеречной краснотой, где при боковом освещении можно было различить какие-то хлопья. Впрочем эти среды потом тоже расслаивались. И наконец, в части экспериментов процессы вроде бы даже шли в нужную сторону: среда становилась коричневатой, в ней начинали вскипать мелкие сернистые пузырьки. Однако тем дело и ограничивалось. Фаза «осветления» не наступала. Торфяная муть еще некоторое время выглядела живой, а затем по ее поверхности начинали расползаться бактериальные пленочки.

Горицвет в конце концов пришел к выводу, что это в порядке вещей.

– Я имею в виду, что обычным экспериментальным путем нам этот результат действительно не воспроизвести. Давай больше не будем тратить на это ни время, ни силы. Здесь, вероятно, работает такое количество неизвестных факторов, такое множество сочетаний различных веществ, что «метод тыка», метод перебора возможностей просто не применим. Это все равно как сантиметровой линейкой мерить расстояние до Луны. Природа может на это пойти, в ее распоряжении – вечность. В нашем распоряжении вечности нет…

Арик, слыша это, неопределенно хмыкал.

– Ничего-ничего, – утешал его Горицвет. – Какие-то результаты мы все-таки получили…

Главный вопрос, который перед ними стоял, это – что дальше? Пока что «крахмал», покоящийся на дне, сохранял прозрачную живую упругость. Ничто, кажется, не предвещало кристаллизации. С завидным постоянством образовывались в толще его лунки водоворотов, неизменно, каждые десять – пятнадцать часов, распускались, вырастая почти до поверхности, лунные пепельные «цветы». И вместе с тем было понятно, что до бесконечности так продолжаться не может. Как бы ни был сбалансирован данный цикл, обладающий, вероятно, неким потенциалом стабильности, как бы ни пытались они его поддержать, рано или поздно он себя исчерпает. Накопление флуктуаций, ничтожных микроскопических изменений, избежать которых нельзя, неизбежно сдвинет его в область распада. Это было лишь делом времени.

Горицвет придерживался сходного мнения. Согласно современным воззрениям, жизнь есть состояние устойчивого неравновесия. Каждое мгновение оно нарушается, именно из-за трансляции флуктуаций, и каждое мгновение вновь восстанавливается на более высоком функциональном уровне. Кстати, ничего нового в этом нет. О неравновесности как фундаментальном признаке жизни еще в тридцатых годах писал Эрвин Бауэр. Ты, наверное, об этом не слышал? Он, в связи с некоторыми обстоятельствами, исчез из научной литературы. Так вот, чтобы продвинуться к новому структурному состоянию, чтобы выйти на уровень, который представляет собой следующую фазу развития, системе необходим некий толчок, нечто такое, что сместит ее к соответствующей траектории, переведет из одного функционального модуса в принципиально иной.

– Что это должен быть за толчок? – спрашивал Арик.

И Горицвет пожимал плечами:

– Откуда я знаю…

Вот, где зарождались мучительные сомнения. Даже не сомнения, а тревога, царапающая коготками в груди. Арик просмотрел, вероятно, тонну литературы, относящейся к проблемам развития, и по многословию посвященных этому вопросу работ понял, что ответа здесь не найти. Многословие – признак бессодержательности. Если существуют десять гипотез, значит ни одна из них не верна. Если высказываются двадцать различных точек зрения, значит ни на какую положиться нельзя. Правда, через некоторое время его точно ударило – это же единый процесс! Ну, конечно, как он раньше не понимал! Большой взрыв, приведший к возникновению нашей Вселенной, ее осцилляции, которые, как полагал Горицвет, и были перебором различных версий, далее – утверждение антропных координат, образование звезд и планет из первичного вещества, собственный их генез, то есть «химическая эволюция», и, наконец, как вершина всего – мерцающая искорка жизни.

Его эта картина ошеломила. Будто высвеченная рентгеном, проступила из темноты таинственная механика бытия. Мерцали отдаленные смыслы, протягивались между ними ниточки соответствий, бесшумно, овеществляя грядущее, разворачивалась громадная вселенская закономерность, результатом которой был и он сам. «Мы сделаны из пыли погасших звезд». Несколько дней он ходил потрясенный. Ослепительное видение вытеснило собою все. Он был как тот, кто первый, в смятении ощутил присутствие в мире бога. Так вот что означает метафора «венец творения»! Так вот что светит ему оттуда, с другого края Вселенной!..

И все же легче от этого не становилось. Как когда-то, задолго до начала нашего времени, жизнь, едва затеплившись, готова была угаснуть от первого же дуновения, от необозримого вселенского холода, сковывающего ее, так она могла развеяться и сейчас: скользнуть в темноту, оставить после себя только дым.

Он отчетливо сознавал, что если протухнет или расслоится «лунный пейзаж», то повторить данный эксперимент уже не удастся. Им и в самом деле исключительно повезло. Из безбрежного хаоса, из танца случайностей неожиданно, по капризу судьбы, выпала нужная карта. В следующий раз такой шанс возникнет через миллиард миллиардов лет.

Фактически – никогда.

Вот, что держало его в постоянной тревоге. Вот, что прошибало ознобом и окунало в отчаяние. Один шаг, пылинка, колебание воздуха – и ничего больше нет. Сдернется как мираж, рассеется, улетучится – никакими силами не вернуть.

Так было оно, или не было?..

Его это мучило непрерывно. Днем он бродил как в дреме, прикрывая глаза, не слыша, что ему говорят, а ночью, уставившись в потолок, вдруг видел предательскую желтизну, выстланную кристаллами.

Он не представлял, как этого избежать.

В самой атмосфере, сгущенной до дурноты, уже начинали проскакивать колкие электрические разряды.

Началось опять-таки с пустяков. В конце мая после экзамена по сравнительной анатомии, который Арик благополучно сдал, к нему в коридоре подошел Костя Бучагин, видимо дожидавшийся специально, и вполне обыденным тоном поинтересовался, почему это он не был на праздничной демонстрации. Арик, если честно, не помнил. На какой демонстрации? Ах, да, демонстрация, в самом деле… Объяснил, что именно первого мая, так уж выпало, ему нужно было восстановить баланс микроэлементов в среде, операция трудоемкая, занимает почти весь день, он как сел утром, так до вечера и не вставал. И перенести тоже было нельзя: уровень некоторых компонентов уже понизился до критического… А почему пропустил субботник в апреле?.. Опять же, какой субботник? Ах, да… Там было что-то связанное с профилактическими замерами. Особенность данного эксперимента заключается в том, что время от времени необходимо производить некоторые стандартные измерения: уровень кислотности, например, уровень свободных ионов, так можно определить степень лизиса… Причем, ведь, по сути, он все равно работал: провел на кафедре целый день.

Далее возник вопрос о комсомольском собрании. Оказывается, со всего курса отсутствовал без уважительной причины лишь он один.

– Знаешь, это уже похоже на вызов…

Арик только махнул рукой.

– Да, ладно, Костя. – Ну, забыл и забыл… Что у меня дел других нет, кроме как сидеть на собраниях?

Он был уверен, что это все яйца выеденного не стоит. Однако, Бучагин, по-видимому, придерживался другого мнения. Неожиданно посерьезнел и, будто отстраняясь, поднял брови.

– Значит, ты так это рассматриваешь?..

На следующий день в деканате было вывешено объявление: шестого числа, во вторник состоится заседание комсомольского бюро третьего курса. Повестка дня: персональное дело комсомольца такого-то. Арик, вероятно, и внимания бы не обратил, но ему, естественно, подсказали. И кроме того, поздно вечером, когда он, проведя в своем закутке почти двенадцать часов, уже ничего не соображая, мешком ввалился в квартиру, ему позвонила Веруня Голян и строгим голосом, по поручению самого бюро, известила о том же.

– Явка обязательна. Будь любезен придти.

Тут же выяснилось, что на последнем собрании, о котором Арик действительно как-то забыл, Костя Бучагин практически единогласно был избран комсоргом. В общем, как заявила Веруня, придется дать объяснение некоторым своим поступкам. В глазах коллектива они выглядят странно…

Арика поразил ее деревянный голос. Никогда раньше Веруня так с ним не разговаривала. Тут было нечто, против чего он был бессилен. Время, обволакивающее страну, имело темную, пугающую изнанку. Как будто за привычной реальностью, за кисеей повседневности скрывался другой, страшный мир. Долетали оттуда порывы льдистого ветер, доносилась дробь выстрелов, лязг железа, окрики конвоиров. Знали об этом все, но упоминать вслух было не принято. Словно того, изнаночного мира вовсе не существовало. Лишь отец изредка, слушая по радио новости, вдруг бурчал: Ну, это они совсем оборзели… И мать тут же бросала на него предостерегающий взгляд: Тише, не надо… Или кто-нибудь в коридоре рассказывал рискованный анекдот, но – понизив голос, осторожно посматривая по сторонам. Он сам об этом никогда не задумывался. То есть, разумеется, он догадывался об «обстоятельствах», в связи с которыми из научной литературы исчезли все ссылки на Бауэра, но, если честно, ничего не хотел о них знать. К нему это отношения не имело. И вдруг то, что бродило размывами по краешку бытия, начало, словно тени из преисподней, просачиваться в реальность.

Удивительно, как быстро это происходило. Буквально вчера все ему улыбались, как имениннику, все были рады видеть его, спрашивали, как дела. А сегодня те же самые люди суховато кивали и проходили мимо. Они точно боялись от него заразиться. Арик, как прокаженный, бродил по главному коридору университета. Застаивалась между стен духота, разливы солнечного желтка пересекали паркет. Невыносимо было на это смотреть. Казалось, вот-вот серым блеском ударит молния и испепелит все вокруг.

Горицвет был расстроен не меньше него. Что ты устроил, яростно шептал он, тесня Арика в мрачноватом лестничном закутке. Взрослый вроде бы человек, а не понимаешь простых вещей. Ты чем занимаешься: наукой или политикой? Не хочешь верить – не верь, но – исполняй ритуалы.

Арик вяло отмахивался. Причем тут политика? Никакой политической подоплеки в его действиях не было. Просто жаль было тратить время на очевидный идиотизм. Из-за того, что кто-то где-то когда-то вроде бы перенес бревно, теперь миллионы людей обязаны, как мартышки, участвовать черт-те в чем: мыть окна на рабочих местах, вытирать пыль, подметать территорию. Что у нас дворников нет?

– Вот-вот, ты это еще на бюро скажи!..

Ни к чему эти споры не приводили. Горицвет убегал, подхваченный своими делами. Арик в оцепенении слушал, как размеренно, точно бык, чмокает компенсатор, прокачивая через аквариумы сложную газовую смесь. Что мог ему сказать Горицвет? То, что масло – масляное, он знал и сам. Но почему именно с ним? Сколько таких, которые увиливают, как и он. И почему вдруг сейчас, когда все только-только стало налаживаться?

Немного забрезжило у него после разговора с Бизоном. Явившись как-то на кафедру около десяти вечера: барахлили старенькие реле, нужно было проверить температурный режим, Арик увидел, что дверь в его лестничный закуток распахнута, а все тесное, скошенное потолком пространство заполняет величественная фигура. Бизон, чуть нагнувшись, взирал, как оплывает мягкий «протуберанец». А когда Арик замер в проеме, не зная, как реагировать на внезапный визит, то слегка повернул голову, поздоровался, и затем после паузы, уплотнившей до осязаемости кафедральную тишину, негромко сказал:

– Вы меняете мир, и потому мир меняется вокруг вас…

Высвободился тяжелым телом из закутка, пошел к выходу, каждым шагом, отчетливо проминая линолеум.

Тут действительно что-то было. Арик и раньше подозревал, что есть в механике мироздания некие чувствительные места, роднички, как на черепе у ребенка, некие сингулярные точки, от коих протянуты ко всему чуткие струны. И если подобное место хотя бы случайно затронуть, если, быть может, непреднамеренно прикоснуться к нему, эхо такого прикосновения откликнется во всем сущем: сдвинутся очертания звезд, время замедлится или, наоборот, прыгнет вперед, трансформируется реальность, рисунок мира станет другим. А что есть жизнь, как не такая сингулярная точка? Источник всего, стихийное первотворение бытия? Коснешься источника, и побежит по миру странная рябь.

Жаль, некогда было это обдумывать. Может быть, для мира и рябь, а для него – вздымался до неба вал мертвой воды. Неумолимо утаскивало в глубину. Ничем не могли помочь слабые взмахи рук. На бюро, которое состоялось в середине июня, он чувствовал себя так, словно вокруг вообще не было воздуха. Смысл происходящего не улавливался. Слова внедрялись в сознание, уже искаженные пустотой. Оказывается, он не просто уклоняется от участия в общественной жизни, он сознательно и демонстративно противопоставил себя коллективу… Вызывающее поведение, объяснимое лишь желанием выделиться… Откровенное, нескрываемое презрение ко всему, что близко любому советскому человеку… Это Веруня Голян, взявшая слово первой. Горло – в жилистом напряжении, в глазах – светлый гнев. Неужели сама верит тому, что несет?.. Отказался принять участие в выпуске стенгазеты… Заявил, что у него нет времени на всякую ерунду… За весь год ни разу не присутствовал на политинформации… А когда попросили сделать доклад, пренебрежительно отмахнулся… Это уже Олег Полдеев, староста курса. Аккуратный, в костюме, в жилетке, в галстуке, несмотря на жару. Арик даже не догадывался, что у него такой въедливый голос: будто надфилем, мелким-мелким напильничком, стачивают железо… И наконец, сам Костя Бучагин, тихо, но очень веско, подводя общий итог: Мы не можем оставить эту ситуацию без внимания… Наука наукой, но общественные интересы прежде всего… В то время, когда вся страна… эпоха свершений… партия и народ… Наш товарищ… сокурсник… мы тоже, несомненно, несем ответственность… Как ни печально, следует признать данный факт… Что можно было на это ответить? Арику почему-то казалось, что они балабонят на неведомом языке. Совершалось некое жертвоприношение, некий обряд, и тельцом на заклание потусторонним богам был он сам. Тем не менее, при голосовании один человек воздержался. А ты, Ларина, что?.. Ну, ребята, так же нельзя!.. Все равно: шесть голосов «за», решение принято. Вал с небес рухнул, его сдавило плотным страхом воды. Исключение из комсомола означало автоматическое отчисление из университета. В длинном дворике, обметанном пылью, его догнала та самая Мита Ларина.

– Только не отступать, бороться, не опускать рук… Решение бюро – это еще не решение общего собрания курса… Есть время до осени… Бучагина твоего – тоже не любят…

Кажется, она искренне переживала.

День был жаркий.

Солнце светило – как будто в последний раз.

Обмякли листья на тополях.

– Да-да, конечно… – нетерпеливо сказал Арик.

Он откуда-то знал, что ему следует предпринять.

В лестничном закутке он первым делом открыл пластмассовую коробочку выключателя и вдавил красную кнопку, которая издала громкий щелчок. Компенсатор дернулся напоследок поршнем и смолк. Наступила непривычная тишина. Такой тишины здесь не было уже много месяцев. Затем он взял из ящичка с инструментами новенькую отвертку и аккуратно, выворачивая винтик за винтиком, отсоединил шланги.

В аквариуме как раз начинался очередной донный круговорот. «Крахмал» колыхался, в нем образовывалась тягучая медленная воронка. Это означало, что часов через десять распустится «лунный цветок».

Только он уже никогда не распустится.

Шланги свернулись на полу серыми кольцами.

Отключился, рефлектор, в закутке сразу стало темно.

Тоже – впервые за много месяцев.

Кажется, все.

Следовало бы, наверное, еще слить воду. Однако с этим было бы слишком много возни.

На кафедре он больше не появлялся. К счастью, занятия завершились, сотрудники большей частью разъехались в отпуска. От него как от лаборанта, по-видимому, ничего не требовалось. Если даже что-то и возникало, это, вероятно, улаживали без него. То ли проявляли таким образом деликатность, то ли уже совершенно списали его со счетов. Его самого это нисколько не интересовало. Ну, списали, подумаешь. Ну, забыли – и ладно, бог с ним. У него сейчас были другие проблемы. Впервые за последние годы ему некуда было себя деть. Дни растягивались бесконечной резиной. Не приходило в голову ни одного сколько-нибудь стоящего занятия. Читать старика Макгрейва? Зачем? Просматривать журналы, сборники статей, рефераты? Кому это нужно? Раньше ему вздохнуть было некогда, а теперь оказалось, что время, лишенное плоти, превращается в муторную пустоту. В сутках – двадцать четыре часа, в каждом часе – шестьдесят долгих минут. Чем их заполнить? Его это ужасно изматывало. Он пытался спать, укутываясь в простыни с головой, однако сон развеивался, стоило опустить веки, пытался смотреть телевизор, включая его утром, днем, вечером, но тупость того, что показывали, вызывала лишь раздражение. К тому же, его не отпускали призраки прошлого. Темнота зашторенной комнаты казалось живой. Экран телевизора, брызжущий красками, вдруг начинал расплываться. Проступала вместо него подсвеченная водная зелень, колышущийся «крахмал», пепельные «протуберанцы». Отдавался в ушах вздох работающего насоса. С этим ничего нельзя было сделать.

Единственное, что хоть немного помогало забыться, – это бесцельное многочасовое блуждание по городским улицам. Он выходил утром, когда въезды и перекрестки еще постанывали от напора транспорта, и, чтоб избежать диких толп, рвущихся в центр, погружался в боковые улочки и переулки. У него не было никакого заранее намеченного маршрута. Он и сам толком не знал, куда свернет в следующий момент. И потому то брел длинными проходными дворами, где неожиданно открывались спрятанные от постороннего взгляда целые городки, то попадал в каменные лабиринты, стиснутые заборами, и представлялось, что он не выберется из них никогда, то обнаруживал вдруг себя на глухой, спускающейся к воде набережной реки, где источали забытье тополя, сохранившиеся еще с прошлого века. Сама природа, казалось, была на его стороне. Сначала навалилась жара – такая, что листья с веток свисали разномастными тряпочками, воздух – блистал, в каналах вместо воды текла бурая грязь. А затем, когда город иссох до соляных разводов на тротуарах, пришли пыльные бури, накатывающиеся одна за другой. Ветер поднимал с мостовой колеблющийся легкоперый хвост и тащил его вдоль домов, рассеивая по выступам и карнизам. Следующий порыв опять взметал эту жуть. Пыль уже ни на секунду не оседала. Город погрузился в дремучий раскаленный туман. Пыль скрипела за зубах, забивалась под веки, просачивалась в квартиры, серым угнетающим шевелением заполняла дворы. Спасения от нее не было. По радио рекомендовали носить марлевые повязки. Извещали об антициклоне, который неожиданно продвинулся из Скандинавии. Циклон – не циклон, но иногда уже в десяти шагах ничего видно не было. Арик зачастую не понимал, где находится. Выныривали из пропыленной мути то чугунный фонарь с ребрышками стекла, то оскаленная звериная морда, распластанная по стене, то просевший балкончик, чуть ли не шаркающий по макушке. А однажды, выйдя сквозь Румянцевский садик к набережной Невы, он узрел над собою громаду сфинкса, покоящегося на граните. Почудилось, что каменное чудовище торжествует: равнодушные выщербленные глаза видят пустыню.

В таком мире могло произойти все что угодно. И потому Арик воспринял вполне естественно, когда из аравийского смерча, из вихревой пляски лета вынырнул Мариотт и как ни в чем ни бывало пошел рядом с ним. Мариотт за эти три года нисколько не изменился: тот же пиджак, по-птичьи топорщащийся на плечах, та же подпрыгивающая походка, как будто он преодолевал невидимые провалы в асфальте. Оказалось, что ничего особенного с ним не случилось: пригласили работать в группе, которая вот уже несколько лет занимается проблемами неравновесной термодинамики. Появилось сейчас такое, совершенно новое направление. Разработка Пригожина – он года четыре назад получил за нее Нобелевскую премию. Суть здесь в том, что снимается фундаментальное противоречие бытия: между процессами энтропийными, ведущими, как полагал Клаузиус, к «тепловой смерти» Вселенной, и процессами негэнтропийными, то есть развитием, накапливающим все новые и новые уровни организованной сложности. Да-да, Бауэр тоже об этом писал. Так вот, поняв природу неравновесности, которая обусловлена, кстати, трансляцией в макромир квантовых изменений, мы поймем и всю внутреннюю механику эволюции, всю ее до сих пор скрытую суть: нелинейное и вместе с тем безостановочное продвижение ко все более «неестественным» формам существования…

Они сидели в кафе, где кроме них не было никого. За окном – лохмы пыли, свист ветра, протискивающегося во все щели. Голос у Мариотта тоже не изменился: все такой же писклявый, поднимающийся до немыслимой высоты. Некоторые слова было не разобрать. Арик нервно вздохнул и рассказал о своей нынешней ситуации. Главное, непонятно с чего: многие ведут себя нисколько не лучше.

Мариотт слушал, по-птичьи склонив голову:

– Я знаю одно. Если идешь в правильном направлении – все тебе помогает. Если в неправильном – спотыкаешься о каждую мелочь. Видимо, ты куда-то не туда повернул… Или, быть может, есть смысл рассматривать эту проблему в системном аспекте. Мы имеем дело с динамической целостностью, где работают сильные обратные связи. Любое отклонение немедленно подавляется. Делаем тот же вывод: ты не туда повернул. Вероятно, загрузил себя чем-то не тем.

– Слишком общее рассуждение, – сказал Арик.

– Нет-нет-нет!.. Выделить «фактор икс», мешающий жить, не так уж и трудно. Надо просто сравнить личное бытие периода «спонтанных удач» с тем же бытием периода «внезапных провалов». Наложить друг на друга, чтобы основные реперы совпадали. Расхождение бытийных конфигураций покажет область действия «икс». Элементарная логическая задача…

Он вдруг поднял оба указательных пальца.

– Секундочку подожди. Я – сейчас…

Не успел Арик моргнуть, выскользнул на улицу через дверь. В большом витринном окне мелькнула слабая тень.

Пропала, будто ее никогда не было.

Арик прождал десять минут, затем – еще двадцать.

Наконец, тоже вышел на улицу.

Мариотт бесследно исчез…

Собственно, ничего нового он не сказал. Арик и сам уже некоторое время подозревал нечто подобное. Наложение бытийных конфигураций прошлого и настоящего с очевидностью обнаруживало одно явное несовпадение – Регину. Не было Регины, все шло нормально. Появилась Регина, и тут же начала проступать сумрачная изнанка мира. Он не пытался понять, каков тут внутренний механизм: что с чем сцеплено и почему одно влечет за собой другое. Важно, что это было именно так. Что-то хрустнуло, переломилось, упало напряжение жизни. Он уже отменил одну встречу с Региной, ссылаясь на занятость, затем – вторую, третью, четвертую. Иногда, чувствуя, что это звонит она, просто не поднимал телефонную трубку. Закрывал дверь в комнату, зажимал уши, падал ничком на тахту, лежал, как мертвый, которого не пробудят даже трубы на Страшном суде. А иногда трубку все-таки брал, но – молчал, тупо молчал, как будто голосовые связки были в параличе.

Регина не понимала, что происходит.

Она жалобно говорила:

– Ответь что-нибудь. Я знаю, ты меня слышишь… Ну, пожалуйста, я тебя умоляю, прошу…

И еще она говорила:

– Не знаю, что ты там выдумал, но я без тебя не могу… Вот, тебя нет, и как будто нет ничего… И ты без меня тоже не сможешь… И если мы сейчас вдруг расстанемся, то будем жалеть об этом всю жизнь…

Трубка начинала обжигать пальцы. От голосовых вибраций, от солнечной желтизны раздавался тупой звон в ушах. Ему казалось, что он уже умер. Сердце двигалось вниз и вверх, накачивая ненужную кровь.

Наконец, в последних числах июня они все-таки договорились увидеться. Арик уже с утра, как больной, стал отсчитывать время, оставшиеся до встречи. Вот еще целых десять часов, которые неизвестно как пережить… вот – еще восемь с минутами… шесть… пять… четыре…

Точно постукивал в голове медный хронометр. Двадцать минут от дома до Невского он прошагал под этот неумолкающий стук. Он ничего не видел вокруг себя: какие-то улицы, какие-то перекрестки, машины, какие-то люди… Вместо воздуха город переполнял транспортный чад. Дымилась вода в Фонтанке. Солнце, серое от неистовства, растекалось во весь небосвод. Регина должна была ждать его перед Домом книги. Ей так было удобно: они там встречались уже несколько раз. И вот, когда по низкому подземному переходу он пересек Садовую улицу, когда миновал Пассаж, распространяющий в обе стороны распаренную толчею, когда до здания с глобусом наверху осталось уже всего ничего, то внезапно заметил притормозивший у тротуара троллейбус. Быть может, тот самый, где они весной с Региной столкнулись. Почему, почему, ведь остановки здесь нет? Времени было уже без трех минут шесть. Он и сам не мог позже понять, как очутился внутри. Двери тут же закрылись, троллейбус неторопливо поехал. Отодвинулись назад Казанский собор, полукруг светлой Мойки, облицованное гранитом здание «Аэрофлота». Распахнулся бледный от зноя водный простор Невы. Выскакивать, возвращаться уже не было смысла. Регина исчезла за сутолокой секунд, образующих жизнь. Отсюда ее было не разглядеть, не почувствовать. Он, как загипнотизированный, вышел на Стрелке, у Ростральных колонн. Галерею исторического факультета промчался, не останавливаясь, на одном дыхании. Дверь на кафедру, к счастью, была открыта. В закутке горел свет, и раздавалось мерное почмокивание компрессора. А перед срединным аквариумом, недавно выдвинутым под рефлектор, спокойно, как ни в чем не бывало, сидел Горицвет и, растопырив локти, подкручивал верньеры бинокуляра.

Он будто ждал его появления. Бурно возрадовался – как обезьяна, затряс вздернутыми кистями рук.

– Скорее, скорее!.. Смотри!..

Арик воткнулся в бинокуляр. Он ожидал увидеть протухшую безжизненную коричневатость, отвратительные наросты плесени, покрывающие субстрат. Это было бы, по крайней мере, логично. Однако вода в аквариуме имела легкий молочный оттенок. Слой «крахмала» на дне истончился, но полностью не исчез. Выглядел он совершенно живым. А когда Арик деревянными пальцами подкрутил оба верньера, то в глаза ему бросилось слабое, но отчетливое мельтешение искр: множество тоненьких, как бы хрустальных ниточек плавало между стенок, переворачивалось, отражая изломами свет.

– Что это?

– Ты – смотри, смотри!..

«Ниточки» то спускались до дна, полностью погружаясь в «крахмал», то всплывали к самой поверхности, дрейфуя по ней как планктон – фрагментировались, распадались, сталкивались друг с другом, вместо распавшихся немедленно возникали новые. Циркуляция в глубине «океана» длилась безостановочно.

– Как это произошло?

Вместо слов у него вырвалось хриплое карканье.

Во всяком случае Горицвет его не услышал. Он так и застыл, как чучело, с поднятыми руками.

Вероятно, тоже был вне себя.

– Знаешь… Кажется, нам с тобой еще раз исключительно повезло…

Удивительно быстро все успокоилось. Почва вновь стала твердой, звезды приобрели привычные очертания. Уже через несколько дней его разыскал Костя Бучагин и как ни в чем не бывало, приятельским тоном, попросил написать план работы Студенческого научного общества на первый семестр.

– Ты же у нас – председатель. С тебя и спрос.

Заодно сообщил, что бюро недавно пересмотрело свое решение.

– Постановили объявить тебе выговор. Дальше – посмотрим…

Арик тоже разговаривал с ним вполне по-приятельски. Ну, погорячились немного, захлестнули эмоции, с кем не бывает? Ведь, в конце концов, все устаканилось?

У него сейчас были другие заботы. Предварительный анализ, произведенный на хроматографе, показал, что прозрачные «ниточки» представляют собой что-то вроде первичных аминокислот. Во всяком случае, там присутствовали фрагменты пиримидиновых оснований, фрагменты азотистых функциональных групп, которые, как известно, служат маркерами белков. Конечно, о настоящих белках пока еще речи быть не могло, да и рассматривать сами «ниточки» в качестве реальных аминокислот значило бы выдавать желаемое за действительное. Однако не вызывало сомнений, что продвижение налицо: жизнь не столько, как они добивались, возникла «из ничего», сколько первыми слабыми отсветами забрезжила на горизонте.

Главное теперь заключалось в том, чтобы удержать ее по эту сторону бытия, дать ей возможность окрепнуть, утвердиться по настоящему, обрести устойчивость в мире, который является для нее абсолютно чужим.

Они занимались этим практически все лето. Пыльные бури закончились, ветер угомонился. Воздух очистился и состоял, казалось, из одного нежного зноя. Горицвет достал где-то автоматический газоанализатор со счетчиком, и они целых два месяца перемонтировали систему, добиваясь, чтобы в инкубационной среде был замкнутый цикл. Вкалывать приходилось по десять – двенадцать часов. Каждая мелочь, каждый пустяк требовали личной проверки. Арик вновь приезжал на кафедру в семь утра, а домой возвращался, как правило, не раньше одиннадцати. Это была своего рода ежедневная терапия. Он засыпал сразу, едва коснувшись подушки. Никакие воспоминания его не тревожили. И только лишь в последнее мгновение перед сном, на границе яви и сумерек, охватывающих сознание, в состоянии, когда дневные проблемы уже превращались в ничто, у него возникало ясное ощущение, что все идет так, как нужно.