В общем, второй урок тоже был очень серьезный. Требовалось сделать выводы, чтобы впредь подобных ошибок не допускать. И некоторое время по дороге на кафедру и домой Арик систематически, именно как проблему, обдумывал данную ситуацию.

Картина вырисовывалась примерно следующая. Есть некое государство, в котором он, к счастью или к несчастью, живет. У этого государства, в свою очередь, есть некие особенности бытия: собственные константы, законы, по которым оно существует. Причем неважно, плохие это законы или хорошие, справедливы они или нет, нравятся они ему или не нравятся. В данном случае это значения не имеет. Важно то, что таковые законы наличествуют, что они неизменны и направляют собою всю повседневную жизнь. Более того, они порождают множество неписанных правил – множество норм, ритуалов, традиций, обязательных для исполнения. Это все тесно связано между собой. И если высунуться из недр этого отлаженного механизма, если твой собственный путь не будет совпадать с траекторией социального бытия, железные шестеренки, поршни и кулачки начнут тебя безжалостно уминать. Сопротивляться им бесполезно. Механизм очень мощный, работает уже целых семьдесят лет. И перенастроить его тоже нельзя. Его можно только сломать и создать совершенно иной. Зато это именно механизм: души у него нет. Внутренний мир человека для него остается недосягаемым. И потому прав Горицвет: верить не обязательно, главное – исполнять ритуалы. Если придерживаться несложных правил, то ничего, жизнь будет вполне терпимой.

У него даже мелькнула мысль, что механизм этот можно использовать для себя: изучить законы его функционирования, составить прикладной алгоритм, который бы их отражал, рассчитать соответствующую бытовую стратегию и затем выстраивать все свои действия так, чтобы энергия шестеренок способствовала продвижению.

Правда, после некоторых размышлений он эту мысль отверг. Слишком много времени пришлось бы потратить на освоение конкретных социальных проблем. Это уже само по себе стало бы целым исследованием. А кроме того, продвижение, которое он бы таким образом получил, имело бы не научный, а чисто административный характер. Он начал бы подниматься по карьерным ступеням системы.

Ничего более.

Ему это было не нужно.

Зато некоторые практические шаги он предпринял незамедлительно. Прежде всего, чтобы создать необходимый декорум, он зафиксировал свою деятельность в должности председателя СНО. Это ведь общественная работа? Общественная! Ну так чего: давайте оформим ее именно так. Сила бюрократических процедур была ему теперь предельно ясна. Одновременно он начал аккуратно посещать политинформации, которые два раза в месяц проводил на курсе Олег Полдеев, и не просто отсиживал время, тайком позевывая, как другие, в кулак, а активно участвовал в этом священном действе: задавал вопросы, интересовался дополнительной литературой, более того – сам сделал доклад, посвященный мировоззренческим аспектам современной генетики. Суть здесь сводилась к тому, что бесконтрольное, и часто безнравственное экспериментирование в данной области, которое характерно сейчас для многих исследований, осуществляемых за рубежом, может привести к неожиданным результатам: созданию людей со специфическими особенностями биологии, людей-копий, людей-роботов, в психику которых «вшиты» заданные программы работ. Такие люди даже не будут осознавать, что делают. Они бездумно выполнят любой приказ оператора.

Доклад, надо сказать, имел некоторый успех. Его даже пришлось повторить в группе третьего курса. Олежка Полдеев, который до сих пор загонял к себе слушателей силком, был счастлив и, пожимая руку, пророчил Арику блестящее будущее.

– У тебя явный талант! Надо лишь аккуратнее работать с идеологией…

И, наконец, тщательно обдумав именно этот шаг, поскольку в чрезмерной активности тоже был заключен определенный риск, он выступил на очередном собрании курса с неожиданной инициативой: каждому студенту взять на себя личное комсомольское обязательство. То есть что-то такое, чего он делать вроде бы и не должен, но что все-таки делает, исходя из общественных интересов. Сам он вызвался проработать материал о воззрениях классиков марксизма на биологию и уже в следующем семестре провести на данную тему научно-общественный семинар. Тезисы, кстати, потом можно будет опубликовать. О том, что такой материал у него уже давно проработан и что его все равно надо где-то использовать, он, естественно, говорить не стал. Кого это интересовало? Важно было «поставить галочку», повесить на свою общественную репутацию еще один позумент.

Инициатива была горячо поддержана. Позже выяснилось, что бюро курса уже давно не выдвигало никаких общественных инициатив. То есть, он своим выстрелом угодил прямо в цель. Уже через месяц лично Бучагин требовал с каждого комсомольца представить такой документ, и когда следующей весной на отчетно-выборном комсомольском собрании он был приведен в качестве примера того, как активный студент может сочетать научную и общественную работу, ему стало ясно, что задача в принципе решена, опасная темнота отступила, с этой стороны ему уже ничего не грозит.

Вопрос таким образом был решен. И примерно в это же время он решил другую проблему, которая обременяла его ничуть не меньше. Речь шла о том, как дальше быть без Регины. Казалось бы, только два месяца провели они вместе, всего лишь два месяца, сгоревших без дыма, без копоти. Однако за этот ничтожный срок Регина буквально заполонила собой всю его жизнь. О ней свидетельствовала каждая мелочь. Если Арик брал в руки книгу, то немедленно вспоминал, как они ее обсуждали: что ему Регина сказала тогда, что он ей ответил. Если поворачивался к серванту, сразу видел «жаконю», выставленного за стеклом: странное мохнатое существо, состоящее лишь из глаз и рук, которое Регина подарила ему «на счастье». А если он вдруг оказывался на станции метро «Невский проспект», то обязательно лезло в голову, что именно здесь, «на мостике», соединявшем два входа, они недавно встречались. Регина тогда опоздала на целых тридцать минут. Это напоминало средневековую пытку, о которой он где-то читал: надевают железную маску с дырочками на носу, морят голодом, а к носу привязывают кусочек чего-то вкусного: от раздражающего аромата человек сходит с ума.

Вот и с ним происходило нечто подобное. Его тоже повсюду, везде преследовали призраки недавнего счастья. О Регине напоминала ему Дворцовая площадь, которую они как-то пересекали, Горсткин мост, откуда ночью они смотрели на голубоватую воду, перекресток Гражданского переулка и набережной, сквер у «Горьковской», фонари, отражение неба в Неве. От этого невозможно было избавиться. Он прибавил себе несколько упражнений к зарядке, два раза в день, утром и вечером, лез под контрастный душ, заканчивая одну книгу, немедленно принимался за следующую, а если одолевали воспоминания, усилием воли переключался на что-то иное. Ничто, если честно, не помогало. Регина была в сумерках, сгущающихся за окном, в темном плеске воды, движущейся в каналах, в накрапывании дождя, уныло блуждающего по улицам. Ночью он просыпался от того, что она была рядом, а днем, занимаясь работой на кафедре, внезапно спохватывался, что мысленно отвечает ей на какой-то вопрос.

Однажды у него что-то все-таки заскочило. Он вдруг все бросил и, не раздумывая, не рассуждая, помчался на Комендантский проспект. Решил – будь что будет. Если Регина в этот момент выйдет из дома, значит – судьба. А если не выйдет, не догадается, значит – тоже судьба. Была уже середина августа, снова жара. Коробчатые новостройки омывало волнами зноя. Небо над ними выгорело до белизны. Он простоял на перекрестке около часа – Регина так и не вышла.

А в другой раз, кажется, недели через две после этого, протискиваясь по Садовой, где утром, днем, вечером толпы шли сплошными потоками, он уже совсем было свернул в Мучной переулок, и вдруг – щелчок внутри, тишина, мелкое сердцебиение. Регина была где-то рядом. Может быть, метрах в ста впереди, может быть – сзади. Может быть, на другой стороне, в анфиладе, которую образовывал Апраксин двор. Никого, конечно, он не увидел. Однако еще дня три ему было не по себе.

Выход напрашивался сам собой. Нужно было поставить надежный заслон между прошлым и настоящим: взорвать соединяющие их мосты, сжечь корабли, сделать возвращение невозможным.

Он примерно догадывался, какая ему требуется жена. Во-первых, с приличной внешностью, чтобы – ни тени пренебрежения ни у кого. Мужчина, привязанный к некрасивой женщине, просто смешон. Если уж здесь не сумел, значит примерно так же и в остальном. Во-вторых, ему нужно было избавиться от бремени домашней работы. Собственно быт, вместе со стиркой и хождением по магазинам, занимал у него ежедневно восемьдесят восемь минут. В месяц, если включать сюда и некоторые другие дела, набегало около пятидесяти часов. Почти двое суток. Или четыре двенадцатичасовых полноценных рабочих дня. Он уже давно сделал подробный хронометраж. Женившись, можно было приобрести чертову уйму времени. И, в-третьих, вероятно, самое важное. Необходимо было заполнить чем-то разрушительную пустоту, оставшуюся после Регины. Нельзя же, в конце концов, так и дальше – маяться и переживать. Нельзя продвигаться по жизни, волоча на себе неподъемный груз. Надо как можно скорее освободиться от пут. В идеале – согласовать средства и цели. Сделать из необходимости добродетель. Превратить драматические помехи в дополнительный источник энергии.

К сожалению, на их курсе почти никто не соответствовал нужным параметрам. Девушки были все – либо вялые, не имеющие, судя внешнему впечатлению, ни желаний, ни сил, либо чрезмерно самоуверенные, высказывающиеся по любому поводу и всем видом своим демонстрирующие, что безусловно знают, как жить. Последних он особенно опасался. Нарвешься на какую-нибудь мурену с пастью от головы до хвоста – заглотит, моргнуть не успеешь. В конце концов, его осенило. Ведь вовсе не обязательно сравнивать, мучительно колебаться, обдумывать. Вовсе не обязательно толкаться на ярмарке самому. В этом вопросе вполне можно следовать зову судьбы. Если у него действительно существует некое предназначение, если что-то и в самом деле приглядывает за ним, оберегая от камнепадов и топей, значит это «что-то», вмешавшись в нужный момент, подскажет правильный выбор. Должны быть определенные знаки, магические иероглифы, письмена, начертанные жизнью так, чтобы их нельзя было не видеть. Надо лишь внимательно вокруг себя посмотреть. Его будто током пронзило: конечно, Мита! Девушка, которая на бюро срывающимся голосом заявила, что так нельзя. Как он мог об этом забыть! А потом догнала его в обморочном университетском дворике.

Честно говоря, если бы не бюро, он бы, наверное, в ту сторону и не поглядел. Мита, в отличие от некоторых девиц, ничем особенным на курсе не выделялась. Такая мышка, сонно помаргивающая в аудиториях, среднестатистическая студентка, которую в общей массе не различить. Хорошо учится? Так среди девушек у них вообще не было отстающих. Исполнительная, аккуратная? Ну, это опять-таки чисто женское свойство. Внешность вполне приличная? Но ведь и не такая, чтобы насмерть убить. Не было от нее дрожи в пальцах, которую не сдержать, не поднималась, как от Регины, температура до лихорадочных величин, не темнело в глазах, не шуршало пузырьками в крови, не начинало ныть сердце, предчувствуя нечто несбыточное. И вместе с тем, чем больше Арик присматривался, бросая на нее осторожные взгляды на лекциях, тем очевиднее становилось: ничего лучше он не найдет. Сильнее всего привлекала ее спокойная сдержанность. Он внезапно сообразил, что за все годы совместного пребывания на факультете, за все время, которое он знает ее, не было ни одного случая, чтобы Мита на кого-нибудь повысила голос. А уж чтобы она вдруг вспыхнула, накричала, наговорила в беспамятстве каких-нибудь некрасивых слов, вообще невозможно было представить. Самое худшее скажет: Мне это не нравится, и отвернется. И уже через пять минут разговаривает, как ни в чем не бывало. То есть, не накапливает в себе негатив, не позволяет обидам, недоразумением пропитывать свою жизнь.

И еще его привлекало то, что Мита никогда не делала ничего лишнего. В то время как все бегали и пыхтели, не зная за что хвататься (на занятиях по физиологии высшей нервной деятельности, например), она сидела и спокойно ждала, пока ситуация прояснится. А если уж и предпринимала какие-нибудь усилия, то лишь тогда, когда избежать этого было нельзя. И, кстати, получалось у нее быстрее и лучше, чем у других. Она как будто заранее видела результат и без особого напряжения вынимала его из воздуха. По мнению Арика, гениальная экономия сил. Вероятно, оборотная сторона ее сдержанности.

В общем, вариант, был весьма перспективный. Во всяком случае, Арик не видел ничего более подходящего. А когда на очередной лекции по дарвинизму, которую им, кстати, довольно уныло, читал сам Бизон, он поймал взгляд Миты, сидевшей неподалеку, причем такой, будто она уже давно все поняла, то в свою очередь, понял, что искать что-либо дальше не имеет смысла. Зачем тратить время? Выбор сделан, теперь следует его воплотить.

Почти две недели ушли у него на выработку определенной стратегии. Дело предстояло слишком серьезное, пускать его на самотек было бы неразумно. Прежде всего он выбрал соответствующий тип отношений и, главное, сразу же, очень твердо решил, что никаких там «скоренько затащить в постель» у него с Митой не будет. Мита на это никогда не пойдет. Поторопившись, сделав неверный шаг, можно было испортить все. И хотя он несколько раз приглашал Миту к себе домой, хотя несколько раз они оставались друг с другом наедине, он, вопреки этим благоприятным моментам, не пытался до нее даже дотронуться. Напротив, особо подчеркивал, что не хотел бы ничего иметь второпях. Давай подождем, узнаем друг друга. Мы люди взрослые, сами решим: надо нам это или не надо.

Чувствовалось, что и Мите подобное отношение нравится. Это, видимо, отличалось от подростковых, прямолинейных, неловких приставаний сокурсников, от того, что происходило на танцах, которые устраивались в общежитии, на приятельских вечеринках, куда он уже давно перестал ходить. Кроме того, он тщательно и серьезно готовился к каждой встрече. Незадолго до начала ухаживаний за Митой, когда еще ничего предвидеть было нельзя, он буквально в каком-то наитии, свидетельствующем, между прочим, о тех же знаках судьбы, просмотрел только что вышедшую монографию Ежи Липинского по персональным коммуникациям и отчетливо из нее уяснил, что при формировании любых отношений колоссальную роль играет так называемый «начальный импринтинг». Говоря иными словами, то первое впечатление, которое человек производит. Липинский, приводя интересные данные, полагал, что оно на три четверти определяет собой все последующее. Эту мысль, конечно, следовало учесть. И потому, если они собирались, скажем, в кино, Арик обязательно смотрел намеченный фильм заранее. Далее увиденное обдумывалось, на что уходил целый вечер, и на отдельный листочек выписывались разные соображения. Мите это преподносилось в качестве мгновенных экспромтов. Если же они просто гуляли по городу (с точки зрения Миты – бесцельно, сворачивая наугад), то в действительности он вел ее по тщательно обдуманному маршруту – по определенным улицам, мимо определенных домов. Тоже, заранее заказывая литературу в Публичке, зазубривал композиторов, художников, литераторов, живших в этих местах, выуживал интересные подробности творчества, биографий и при встрече, как бы непроизвольно, блистал эрудицией и неожиданными суждениями. К каждому свиданию он готовил две-три истории, которые можно было бы при случае рассказать, несколько анекдотов, чтобы заткнуть, если понадобится, опасную паузу, непременно продумывал тему самого разговора и обязательно сочинял те несколько фраз, которым жадно внимает любая женщина. Например, «в тебе что-то есть – такое, чего нет у других», или «ты чувствуешь – понимаешь больше, чем тебе говорят». Важно было преподнести эти банальности с правильной интонацией. Приходилось их репетировать, произнося по десять-пятнадцать раз перед зеркалом. Он в такие минуты чувствовал себя идиотом. Зато оправдывалось – он замечал, как у Миты взволнованно розовеют щеки. Помогало еще и то, что за ним к тому времени укрепилась репутация «восходящей звезды»: молодого талантливого ученого, которому прочат блистательную карьеру. К тому же вечная занятость, ни на кого не обращает внимания, а тут – пожалуйста, готов примчаться по первому же ее слову. Тратить на нее часы, дни, недели. Откладывать все дела, только чтобы увидеться с ней. На Миту это, вероятно, действовало как шампанское: в жизни обнаружился хмель, все вокруг весело заискрилось. Было ясно, что голова у нее слегка поплыла. И когда примерно месяца через три (дольше продолжать эту мороку было нелепо) он, предупредив, что хотел бы поговорить на важную тему, пригласил ее в субботний вечер к себе и, поставив на стол букет пламенных роз, сделал официальное предложение, проще говоря, спросил, согласна ли она выйти за него замуж, Мита, видимо, уже была подготовлена: покраснела и медленно опустила веки. Ее тихого «да» он в тот момент на расслышал. Видел только, как разомкнулись губы, наверное, готовые к поцелую. В результате наклонился к ней и действительно поцеловал. Никакой радости он при этом не чувствовал, лишь спокойное удовлетворение от того, что три месяца напряженной работы не пропали впустую.

Не он один был такой умный. Несколько ранее Костя Бучагин женился на Леночке Плакиц из их бывшего класса. Выбор этот он объяснял следующим образом:

– Кто такая Леночка со своей «оптикой»? – Леночка в это время была на третьем курсе ЛИТМО. – Никто, и будет никем. Рядовой инженер. Она всегда будет смотреть на меня снизу вверх. Старик, очень важно иметь крепкий тыл…

Костя облизывался, как кот, наевшийся сливок. Впрочем, выбор его, вероятно, основывался не только на прагматических соображениях. Достаточно было посмотреть как они танцуют. Костя, блаженно жмурясь, склонял голову на мощную грудь, а Леночка, будучи выше сантиметров на пять, снисходительно, будто ребенка, гладила его по затылку.

– Опасная женщина, – подвела итог Мита. – Пробуждает какие-то древние, неконтролируемые инстинкты. Ей ничего делать не надо. Мужчины всегда сами будут к ней липнуть…

Свадьба происходила в кафе на Никольской улице. Были приглашены Замойкис, который к тому времени уже окончательно перешел в ректорат, Дергачев, являвшийся секретарем партийной организации, Филимон Доркин, три последние года руководящий ежегодными факультетскими конференциями. Присутствовал также Олежка Полдеев, державшийся впрочем с подобающей скромностью, и еще двое-трое людей, которых Арик знал очень поверхностно. Кажется, тоже какие-то деятели из ректората. Ну, родители со стороны жениха, родители со стороны невесты. Катька Загорина, которую, видимо, пригласила Леночка. Арику она подмигнула и, чуть подавшись вперед, поощрительно улыбнулась. Вспомнила, вероятно, давний предновогодний вечер. Ни Бизона, ни тем более Горицвета, разумеется, не было. Здесь наличествовала своя иерархия, не имеющая отношения к научным званиям и степеням, та невидимая структура, о которой Арик лишь недавно начал догадываться, свои точки отсчетов, свои тайные приоритеты, и в загадочном, скрытом от посторонних глаз значении их Бизон, профессор, доктор наук, заведующий кафедрой, автор трех монографий, стоял заведомо ниже с трудом защитившегося Дергачева, диссертацию которого Арику советовали даже не открывать. А уж Горицвета, как выразился однажды Костя Бучагин, «уже даже не комсомольца», здесь просто в упор не видели.

Арик, кстати, не понимал: а зачем пригласили его самого? Тем более как бы скомпрометированного после недавней истории. Вроде бы он тут совсем не на месте. И только когда, в разгаре веселья, неслышно, за плясками, которые устроили Леночкины родители, за звоном стекла, за сумасшедшими криками «го-орько-о-о!» к нему подсел Дергачев и, приближая малиновое от водки лицо, предложил выпить за молодежь, которая будет двигать нашу науку, он, кажется. начал догадываться, в чем тут дело. Он им дает то, чего у них нет. Содержание, результаты, вокруг которых можно организовывать административные танцы. Можно, разумеется, и без содержания, но тогда рано или поздно обнаружится пустота. Как если бы убрать из балета сольные партии. Все вроде бы то же, а смотреть уже не на что.

Мита, наверное, испытывала аналогичные чувства.

– Ты здесь – единственный живой человек, – улучив минутку, шепнула она. – Остальные – просто неодушевленные механизмы. У одних пружина заведена потуже, у других – послабее, но все равно они движутся, как поставили, только оттуда сюда: от дивана до шкафа, от шкафа к столу, пока не иссякнет завод. А в тебе есть нечто, есть – жизнь…

Выглядела она лучше всех. Даже лучше Катьки Загориной, которая у них в классе считалась первой красавицей. Чуть раскрасневшаяся от вина, чуть взлохмаченная, с нежными, как у младенца, невинными щеками. У нее обнаружился вдруг сияющий безрассудный взгляд, иногда – столь откровенный, что Арик от волнения обмирал. Он впервые видел ее такой. Словно Мита до сего момента дремала, а теперь пробудилась и вышла из заточения.

Не один он это заметил. Через полчаса сумбурные волны празднества вынесли его в холл, где за зеркалом, укрытые от гостей, курили Катька и Леночка. Точнее, курила Катька, двумя пальцами держа сигарету, а Леночка помахивала ладонью, чтобы развеять дым.

И одновременно говорила, не понижая голос:

– Не беспокойся, он у меня будет на поводке ходить.

– Да ну тебя, Ленон, ты – надралась…

– Вот увидишь: через полгода будет мне тапочки в зубах приносить…

Она облапила Арика и прижала его к себе.

– Ребята, как я вас всех люблю!.. А ты, говорят, молчун, тоже решился? – И оглянулась назад, где в проеме дверей как раз видна была Мита, слушающая Дергачева. – Серьезный выбор… Тебе с ней будет непросто…

Леночка скорее всего ошибалась. Пока, во всяком случае, ничто трудностей не предвещало. Шумную свадьбу они с Митой решили не делать.

Мита сказала:

– Зачем нам свадьба? Что она даст, кроме лишних хлопот? Ни мне, ни тебе это не нужно…

Арик был с ней абсолютно согласен. Ему тоже не нравилась эта внезапно появившаяся традиция: превращать личный праздник в некое грандиозное шоу – с обязательной торжественной регистрацией во дворце, с поездками на машинах по всему городу, с возложением цветов к памятникам и монументам, с застольями на сто и более человек. Он уже по необходимости побывал на двух-трех подобных мероприятиях и ничего, кроме отупляющей скуки, оттуда не вынес. Чувствовалась в этом какая-то мучительная натужность, тараканья тщета, блошиное желание доказать, что «мы не хуже других». Кому доказывать и зачем?

С Митой они просто подали заявление в ЗАГС и через месяц зарегистрировались, сбежав для этого с лекции. А потом в ближайшем кафе выпили по бокалу вина. Правда, далее пришлось выдержать визит к родителям Миты, которые непременно хотели устроить праздничный ужин в их честь, и затем, через несколько дней – ответный визит, чтобы родители посмотрели, как они с Митой живут. Однако, это были приемлемые издержки. Арик понимал, что неких тягомотных формальностей избежать все равно не удастся, и потому довольно спокойно выслушал повествование отца Миты о его работе на Севере, а затем сетования матери на порядки в поселке Сайцы, где у них была дача. Третий год, оказывается, не могут им электричество подвести. Вот так и живем: вечером при свечах. Он даже в ответ рассказал о своей работе на кафедре и, предупреждая вопросы, вежливо пояснил, что это может дать в перспективе. То есть – кандидат наук, доктор наук, профессор, может быть – заведующий лабораторией, директор научно-исследовательского института. Не сразу, конечно, в некотором отдаленном будущем. Однако, если работать, ничего невозможного нет.

Справился он, вероятно, неплохо, потому что Мита, заметно волновавшаяся во время этих семейных церемониалов, после ухода родителей бросилась ему на шею: Молодец!.. Молодец!.. – за чем последовал вечер бурной любви.

Конечно, без определенных трудностей не обошлось. И самое тяжело для него заключалось в том, что он теперь был не один. В квартире почти постоянно присутствовал другой человек – со своими желаниями, привычками, с устоявшейся склонностью делать некоторые вещи так, а не этак. Даже тишина в комнатах обрела новое качество: сделалась более чуткой, готовой в любой момент тронуться незнакомыми звуками. Стеснение быта было вполне очевидно, и у него, накапливаясь день за днем, вспыхивало иногда неведомое ранее раздражение, когда, например, выяснялось, что вещь, положенная вчера на одно место, сегодня по непонятным причинам оказывалась в совершенно ином.

Его это доводило буквально до бешенства.

– Я не хочу ничего разыскивать, – объяснял он дрожащим голосом, пытаясь не сорваться на крик. – У меня правило: протянул руку и взял. Зачем я буду что-то искать, если знаю, что оно находится здесь!..

Впрочем, эти мелочи они быстро отрегулировали. Негласно установилось так, что вещи Миты, ладно, бог с ним, могут лежать где угодно. В конце концов, человек взрослый, ей и решать. А вот к его вещам, неважно в шкафу или на рабочем столу, она пусть даже не прикасается. Нужно вытереть пыль: подними, вытри, верни на то же самое место.

И также легко они отрегулировали некоторые другие вопросы. Например то, что Мита по выходным просыпалась не раньше одиннадцати часов. Вставала тогда, когда у него уже был разгар рабочего дня.

– Ну, не могу, не могу я, – говорила она. – Хоть убей, буду потом весь день вареная…

Или, например то, что Арик почему-то не переносил запаха рыбы: всего выворачивало, когда начинал плыть из кухни едкий, приторный чад. Никаких проблем по этим поводам не возникало. Подумаешь, ерунда: спать можем и в разных комнатах, ничего. Ты, надеюсь, не возражаешь? Ну, а рыбу я буду готовить, когда тебя нет.

В общем, серьезных разногласий у них практически не было. Уже через неделю совместной жизни Мита сказала:

– Давай сделаем так: ты всегда будешь прав. Даже в тех случаях, когда ты не прав. Так нам обоим будет удобней.

– А если я и в самом деле неправ?

– Не беспокойся, я это сумею тебе потом как-нибудь объяснить…

Великолепный был принцип. Арик сразу же оценил его по достоинству. Скольких глупых конфликтов удавалось таким образом избежать. Сколько шероховатостей проскочить, даже не оцарапавшись. Хотя, если честно, шероховатости появлялись у них не часто. С чего бы им появляться, если он всегда прав? Тем более, что от домашней работы он, вопреки общему правилу, не отказывался, обиженного лица, если Мита к нему с чем-нибудь обращалась, не строил, не занимал позиции, что, мол, он выше этого. Зачем конфликтовать из-за ерунды? Ведь не трудно же время от времени сходить в магазин, помочь иногда с уборкой, что-нибудь приготовить, если Мита не успевала? Опять-таки – починить какую-нибудь мелочь в квартире, вызывать электрика, водопроводчика – будет больше мороки. Он рассматривал это как своего рода отдых, краткий незапланированный перерыв, во время которого тоже можно было о чем-то подумать. Единственное, что с самого начала неукоснительно проводилось в жизнь: он делает это только тогда, когда ему самому удобно. Мита, к счастью, не возражала. А потому нередко оказывалось, что благоприятный момент наступал, когда дело уже давно было сделано.

В университете, как сразу договорились, они были на автономных режимах. Никаких «вместе на лекцию», никаких томительных ожиданий после занятий. Тем более, что Мита специализировалась на кафедре биохимии, и расписание, в том числе лекционное, у них большей частью не совпадало. Даже не все догадывались, что они женаты, и иногда Мита со смехом рассказывала, как то один, то другой сокурсник пробует за ней ухаживать: пытается куда-нибудь пригласить, проводить до дома, назначить свидание.

– И что ты ему отвечаешь?

– Объясняю, что у меня – строгий муж…

Это, конечно, было не то, что с Региной. И даже не то, что с Ольчиком, которую он, впрочем, практически не вспоминал. С Митой ему было просто удобно, как бывает удобно в доме, где родился, вырос и жил. Это была ее отличительная черта. С Митой он никогда не испытывал ни тревоги, ни неуверенности. Казалось, она была призвана порождать только спокойствие, и когда Арик видел ее, трудолюбиво склоненную над конспектами, или помешивающую что-то в кастрюльке, подогревающейся на плите, или причесывающуюся у трельяжа, распахнувшего зеркальные створки, то у него возникало чувство, будто он знает ее уже тысячу лет. Как мог он раньше Миту не замечать? Почему проскальзывал мимо, не обращая на нее никакого внимания? Зачем нужно было тратить время на Ольчика? В общем, он был очень доволен, что у них так все связалось. Ничего лучше Миты быть не могло. И вместе с тем, по ночам он вдруг, как подброшенный, просыпался и, расширив глаза, минут десять – пятнадцать лежал, бессмысленно уставившись в потолок. Он был точно погребен в темноте. Отсюда было не выбраться, не уйти. Правда, такое с ним приключалось все реже и реже.

К ребенку, родившемуся через год, он ничего особенного не испытывал. Маленькое похныкивающее существо, перетянутое жировыми складочками на локтях, против всех ожиданий оставило его равнодушным. Оно появилось на свет только по необходимости. Это, разумеется, была тоже жизнь, но не та, которую он хотел бы вызвать из небытия. Сердце его билось размеренно и спокойно. Он не чувствовал разницы между прежним и нынешним своим состоянием. Ничего ведь, в сущности, не изменилось. Он, конечно, делал все, что от него требовалось: ходил в магазины и приносил домой многочисленные баночки с детским питанием, почти каждый день, натирая на терке, готовил пюре из фруктов или овощей, также практически ежедневно стирал и гладил груды пеленок, прокаливая их утюгом, чтобы довести до стерильности. Он даже, преодолевая чугунную голову, вставал на плач по ночам, чтобы Мита, умотавшаяся за день, могла бы хоть чуть-чуть отоспаться, а по выходным, опять-таки чтобы ее разгрузить, гулял два часа с коляской в ближайшем саду. Ни упреков, ни раздражения у него это не вызывало. Это были рутинные трудности, которые необходимо было преодолеть. Однако, как только напряжение первых месяцев немного ослабло, едва жизнь упорядочилась и начала возвращаться в обычную свою колею, лишь только наладился быт, теперь по-другому, но все-таки уже давая возможность дышать, как он мягко, но непреклонно отказался от большей части этих обязанностей.

– Теперь – сама. У меня, к сожалению, времени нет.

Мита была не слишком обрадована. Академический отпуск в университете она брать не хотела: отстанешь, потом будет не наверстать. А нагрузка на нее свалилась такая, что она заметно спала с лица. У них впервые вспыхнуло нечто вроде семейной ссоры. Впрочем, до настоящего накала страстей дело все-таки не дошло. Он просто сдержанно выслушал все, что Мита имела ему сказать, согласился, отдавая дань логике, с большей частью ее аргументов, прикинул, чем бы он тут мог ей помочь, а потом отстраненно, точно издалека, глянул на ту, которую сам себе выбрал.

Лицо у него стало непроницаемое.

– Мне надо работать, – тихим, почти бесцветным голосом сказал он.

Голоса он вообще старался не повышать. С тех самых пор, как в жизнь его вошла Мита, он, будто кролик, с тревогой прислушивался и приглядывался к окружающему. Правильно ли он поступает? Не вызовет ли это его движение какой-нибудь новый обвал?

Однако, пока все обстояло благополучно. Танец «хрустальных былинок» в аквариуме продолжался. Они по-прежнему циркулировали от дна к поверхности: распадались, соединялись, искрились, как новогодняя изморозь. Горицвет откровенно сиял и потирал руки. Он считал, что ими получены очень важные результаты. Если ранее они продемонстрировали возможность самопроизвольного возникновения неких «химических организованностей», неких замкнутых «циклов», способных существовать неопределенно долгое время, что впрочем уже было известно: смотри соответствующие работы Клейтера и Манциховского, то теперь они показали, что подобные «циклы» могут при определенных условиях трансформироваться в устойчивую биохимическую среду. Тот же «котел», но только более высокого уровня. Самоподдерживающиеся «облака», «органические локальности», не имеющие четких границ, возникновение которых предсказывал Виттор Шиманис, действительно могут существовать. Природа, видимо, шла именно этим путем.

Арик и сам думал примерно так же. Это был давний, длящийся уже больше столетия спор между эволюционистами и креационистами. Первые полагали, что жизнь зародилась как результат геохимической эволюции: за счет естественного развития базисной планетной «хемиосферы». То есть, это закономерный природный процесс. Вторые же рассматривали ее как акт мистического творения: «искра» в косную, неживую материю была привнесена извне. Теперь эволюционизм получал достаточно убедительное экспериментальное подтверждение, и мировоззренческие последствия этого могли быть весьма велики. Горицвет не зря потирал руки. Правда, следовало еще доказать, что образовавшаяся среда, суспензия «ниточек», вспыхивающих сотнями искр, имеет именно биохимическую природу, что это не дубликат «химических организованностей» Манциховского, что это самостоятельное ранее неизвестное науке явление. И вот здесь возникали прежние трудности. Теми же методами хроматографии, то есть выпаривая образцы и «разгоняя» их на пластинках силикагеля, они, разумеется, могли показать, что некоторые биохимические компоненты в среде несомненно присутствуют: наличествуют там какие-то полисахариды, фрагменты высших спиртов, некие азотистые основания. Однако далее продвинуться было нельзя: требовался профессиональный химик, владеющий специальными методами анализа. А где же такого взять? Тем более, что платить ему за работу они, естественно, не могли.

Одно время он даже рассчитывал привлечь к делу Миту. В конце концов, не зря же она специализируется именно по биохимии. Но нет: здесь нужен был настоящий профессионал. То, чем Мита владела, он вполне мог сделать и сам. К тому же Мита и так уже была на пределе. Глаза у нее непрерывно слипались, щеки подсохли, став будто в пятнышках стеарина. Она просто таяла, вычерпывая из себя жизнь. Нечего было и думать повесить на нее что-то еще.

И все-таки это был результат. Как выразился Горицвет, тут хватит, вероятно, не на одну диссертацию. Во всяком случае, статью они написали очень солидную и подали уже не в «Вестник», который, если уж честно, никто не читал, а в «Проблемы эволюции и онтогенеза». Издание по всем параметрам гораздо более представительное. Бизон без возражений написал им короткое рекомендательное письмо. Правда, Горицвет опять выступал как соавтор. Ну и бог с ним, главное, что дело идет.

Серьезные неприятности обнаружили себя только месяцев через шесть. Выяснилось, что аспирантура, которая была ему почти официально обещана, к сожалению, именно в этом году полностью исключена: планы сверстаны, ставок нет, по крайней мере до осени ничего не предвидится. Оставить его на кафедре практически невозможно.

– Нам дают всего одно место раз в три года, – сумрачно объяснил Бизон, пригласив его к себе в кабинет. – Я тут пытался договориться с кем-нибудь взаимообразно: зачислить вас, скажем, на анатомию, но чтобы работали, конечно, у нас. Потом мы им как-нибудь отдадим. Ничего не выходит: у всех в этом году положение трудное. Не знаю, что вам сказать… М-да… случаются в жизни такие нелепости… – Чувствовалось, что ему от этого разговора не по себе. Он еще больше набычился, до плеч втянул массивную голову. Впрочем, тут же опомнился, выпрямился, величественно тряхнул космами и, поглядев на Арика как будто издалека, предложил устроить его в очень приличную лабораторию. – К самому Навроцкому, если эта фамилия вам о чем-нибудь говорит. Навроцкий, знаете ли, это школа… Правда, у него доктора наук сидят на ставках младших научных сотрудников, однако, если я попрошу, место технического работника, скорее всего, найдется. Подумайте, – сказал он, вероятно, не чувствуя энтузиазма.

– Хорошо, я подумаю, – ответил Арик.

– Учтите: скоро распределение…

Ничем не утешил и Горицвет, к которому он немедленно обратился. Горицвет был, кажется, искренне удручен этим тупиковым раскладом, объяснил, в свою очередь, что пытался кое-что предпринять, разговаривал кое с кем, ничего конкретного не добился. Ты же знаешь нашу систему: ставка может образоваться, только если кто-нибудь уволится или умрет. Не дай бог, конечно…

Он быстро-быстро почесал нос.

– Что же мне делать? – сдавленным голосом спросил Арик.

– Ну, подожди-подожди, вдруг как-нибудь утрясется…

Это была просто чудовищная несправедливость. Почему именно с ним? Почему именно в этом году все так неудачно сложилось? Не в прошлом, не в позапрошлом, не в будущем, не через несколько лет? Или все-таки с Митой была допущена непростительная ошибка?.. О лаборатории Навроцкого он, разумеется, слышал. Это была, наверное, одна из лучших медико-биологических лабораторий страны. В очереди туда стояли по три – по четыре года, и при других обстоятельствах он почел бы за счастье оказаться в числе избранников. Но ведь Навроцкий не даст ему продолжить эксперимент. У Навроцкого свое направление, связанное с изучением ранних стадий эмбриогенеза. Вот к чему-нибудь такому его скорее всего и привинтят. Посадят, например, подсчитывать по стадиям активность ферментов. Благо он эту методику изучил. И что тогда? Тогда здесь все постепенно протухнет. Хуже того – окончательно и бесповоротно достанется Горицвету. Через пару лет никто уже и не вспомнит, с чего все начиналось. Да и зачем вспоминать? Это – жизнь, она, как ластик, стирает любые избыточные подробности.

Из кабинета Бизона он вышел в полном отчаянии. У него ныло сердце и самым позорным образом щипало под веками. Он был рад, что может укрыться ото всех в своем закутке. Знакомая обстановка действовала на него успокаивающе. Посапывал компенсатор, нагнетающий внутрь восстановленного колпака смесь сернистых газов, пощелкивали реле, поддерживающие в заданных пределах температуру, журчала вода, текущая в раковину из «обратимого холодильника». А в центральном аквариуме, подсвеченном с двух сторон овальными, с рукоятями, как половинки груши, рефлекторами, белел туманом раствор, как раз в последние дни приобретший большую, чем раньше, прозрачность. Даже без оптики были заметны в толще его сотни танцующих искорок. Они вспыхивали то рубиновыми, то синими, то зелеными волосинками, на мгновение угасали и снова вспыхивали, уже немного переместившись. Словно бесшумный новогодний буран неистовствовал за стеклом. Количество странных «ниточек» продолжало расти. Процесс еще не закончился, можно было ожидать новых открытий. Неужели со всем этим придется расстаться?

Он вдруг действительно успокоился. Он знал, что без загадочного цветного искрения, без непредсказуемого эксперимента, без тайны, сквозящей из темноты, уже не сможет существовать. Жизнь, лишенная этого измерения, утратит смысл. О расставании не могло быть и речи. Он не уйдет отсюда ни за что, ни за что!.. И еще он каким-то образом знал – нет, не знал, а был в этом абсолютно уверен – что на самом деле расставаться ему ни с чем не придется. Ведь предназначение его никуда не исчезло. Как бы сумбурно ни свивались вокруг вихри событий, как бы ни громоздились препятствия, скрывающие собой горизонт, звоны таинственных сфер все равно продолжали звучать, неведомое все равно околдовывало, жизнь, подсвеченная идеей, все равно превращалась в судьбу. Не надо прежде времени паниковать. Не надо отчаиваться, как будто преставление уже завершилось. Еще ничто не завершено. Выход обязательно будет найден.

На другой день, с утра он пошел в ректорат, где начальственную тишину приемной оберегали кожаные диваны и кресла, и, дождавшись Замойкиса, явившегося, между прочим, только в начале первого, безрадостно сообщил ему, что – все, Викентий, кранты, аспирантура у меня накрылась. Четыре года работы – кошке под хвост. Что же теперь мне, будущему выпускнику, прикажете делать? На улицу, брать свободное распределение, младшим лаборантом куда-нибудь, учителем в школу? Видишь, какой расклад.

– Да знаю я, знаю, – с тоскливой досадой сказал Замойкис. – Тут из министерства, понимаешь, свалилось очередное распоряжение об экономии средств. Все на ушах стоят. Нет, чтобы подождать до следующего учебного года. Ну, не повезло, как говорится, попал под трактор.

Он сильно сморщился, будто пытаясь стянуть лицо в одну точку, дважды напряженно моргнул, побарабанил пальцами по стопке картонных папок. Поинтересовался, не поднимая глаз: – А что Береника ваша, скажи, на пенсию не собирается? – Тут же безнадежно махнул рукой. – Нет, эта будет вкалывать до последнего… А Горицвет, извини, если в курсе, еще не решил отъехать?

– Куда отъехать?

– Куда-куда? Куда они отъезжают? – Добавил через секунду, которая приобрела неожиданный смысл. – Это для всех было бы идеальным выходом…

Он опять тихо, в задумчивости побарабанил кончиками пальцев по папкам, опять дважды моргнул, точно фиксируя в памяти некий принципиальный момент, снова выдержал паузу, во время которой был слышен шум транспорта с набережной, и затем без видимой связи с предшествующей темой беседы стал приветливо, с интересом расспрашивать, как вообще обстоят дела? Что у вас на кафедре происходит новенького? Как ведется работа и нет ли жалоб на снабжение оборудованием, реактивами? Почему Бизон, хотя его заранее известили, не явился на последний Ученый совет? Закончена ли инвентаризация, сроки которой, кстати, уже давно истекли? Пожаловался: видишь, чем теперь приходится заниматься? Вскользь заметил, что неприятностей в последнее время вообще слишком много. Вот, например, образовалась у нас кое-где такая порочная практика, когда куратор, призванный, как ты понимаешь, воспитывать и направлять молодежь, без зазрения совести ставит на студенческой работе свою фамилию. Тревожная, надо признаться, практика, незаконная – позорная, несовместимая с нашими мировоззренческими идеалами. Недавно поступили с факультетов кое-какие сигналы. Мы, разумеется, их без внимания не оставляем, принимаются меры…

Замойкис намертво замолчал.

Как будто пророс внутри себя древесиной, поглощающей звук.

Постукивали со стены стрелки часов.

Жизнь испарялась, становясь светом и тишиной.

От напряжения, от накатов крови шуршало в ушах.

Наконец Арик выдавил из себя:

– Я бы не хотел никакого скандала…

Точно это сказал кто-то другой.

И тогда Замойкис, подтянув кверху губу, будто волк, обнажил крепкие белые зубы.

– Зачем нам скандал? Увидишь: никакого скандала не будет…

Все обошлось действительно без скандала. Под диктовку Замойкиса он написал заявление, начинавшееся словами «Считаю своим долгом обратить Ваше внимание на следующий факт», и далее заработала невидимая машина. Через неделю стало известно, что Горицвета вызывали на комиссию в ректорат, а еще через две – что он увольняется с кафедры по собственному желанию. От самого Арика больше ничего не потребовалось. На комиссию его, к счастью, не пригласили, никаких дополнительных действий ему совершать не пришлось. Удалось избежать даже мучительных объяснений, которых он опасался. Вернувшись с комиссии, Горицвет просто перестал его замечать: отворачивался, обходил в коридоре, будто неодушевленный предмет, а потом, по прошествии месяца, и вовсе исчез, словно сдуло его порывом ветра. Правда, ощущался теперь вокруг легкий холод. То и дело он чувствовал на себе внимательные осторожные взгляды. Его изучали, будто редкое, и, вероятно, опасное насекомое: удивительный вид, интересный, но может при случае укусить. У девочек в деканате от любопытства расширялись глаза, Береника здоровалась с ним подчеркнуто официально, называя по имени-отчеству, Бизон смотрел равнодушным, ничего не выражающим взором, а на скромную вечеринку, связанную с очередной годовщиной кафедры, его не позвали.

Та же Береника потом сочла необходимым сказать, что формально никакой вечеринки и не было.

– Борис Александрович собрал ненадолго сотрудников, чтобы напомнить об этой дате. Вас в тот момент, к сожалению, найти не смогли…

Его это, впрочем, не беспокоило. Ну, не пригласили, подумаешь, больше сил останется для работы. У него к тому времени вышли еще две довольно объемных статьи, обе посвященные принципам устойчивого неравновесия, на очередной межвузовской конференции, организованной, кстати, Замойкисом, он сделал обширный доклад о спонтанных биохимических трансформациях, влекущих за собою метаморфоз, а в университетской газете, куда периодически писал Костя Бучагин, появилась заметка, где Арик был назван «одним из наших самых талантливых молодых ученых». Это искупало все странные взгляды, которые на него бросали, всю настоящую и будущую неприязнь. Диплом он защитил при гробовом молчании кафедры, выпускные экзамены по философии и специальности сдал без каких-либо затруднений, характеристика у него была такая, что не подкопаешься, а поскольку он уже три года числился на кафедре лаборантом, перевод на ставку сотрудника был осуществлен просто приказом.

По наследству ему досталась восьмиметровая комната Горицвета. Он сам, потратив почти неделю, выскреб оттуда накопившуюся за долгие десятилетия грязь, покрасил стены и потолок светлой водоэмульсионной краской, трижды, чтоб уж наверняка, протер щеткой затоптанный тусклый линолеум. Комната в результате засверкала, как новенькая. По левую руку он разместил холодильник и два металлических термостата, а по правую, где ему смонтировали стеллажи, был со всеми предосторожностями водружен прямоугольный аквариум. Поблескивали колбочки и мензурки в эмалевом лабораторном шкафчике, шипел аэратор, выталкивая из себя пузырьки сжатого воздуха, красная стрелка таймера весело перескакивала с одного деления на другое. Все шло именно так, как было спланировано.

Настроение ему не мог испортить даже Бизон, заглянувший через несколько дней, чтобы оценить обстановку.

Бизон по обыкновению мрачновато пожевал губы, зыркнул туда-сюда, обозревая это неожиданное великолепие, еле слышно, как будто через силу, обронил: Поздравляю, – и ушел, тяжело ступая, по направлению к своему кабинету.

Даже это не произвело на него впечатления.

Арик только пожал плечами.

В конце концов, что Бизон мог ему сделать?