Теперь можно было двигаться дальше. К тому времени он уже выработал для себя определенный рабочий режим. Он вставал по звонку будильника ежедневно без четверти шесть и, пока умывался и чистил зубы, повторял намеченную на сегодня порцию английского языка. К сожалению, без английского было не обойтись. Хочешь – не хочешь, а основная масса литературы существовала именно на английском. Эту ситуацию следовало принимать как данность. И потому с упорством, доходящим до фанатизма, он называл по-английски каждую вещь, которую только видел в квартире, – каждый предмет, каждое непроизвольно всплывающее в сознании слово. Любое действие, совершенное им, немедленно прогонялось по всем грамматическим временам, любая фраза трансформировалось во все формы, которые только можно было создать. Он безостановочно бормотал про себя: «Я чищу зубы. Я уже почистил зубы. Я не буду чистить зубы сегодня»… Высказывания ветвились, накапливая подробности, наращивали длину, прокатывались через различные варианты, и постепенно сливались в текст, который затем можно было использовать. Одновременно он раз в неделю делал маленькие тематические словарики: по двадцать – тридцать, не больше, опорных слов и, просыпаясь, даже еще не вставая с постели, хватал листочек и, как попугай, затверживал очередной раздел. Он называл этот вид обучения «английский на кухне». Метод был очень мощный и позволял без особых хлопот увеличивать словарный запас.
От завтрака по утрам он уже давно отказался. Выяснилось, что всю первую половину суток он вполне может не есть. На нем это никак не сказывалось. Чувство легкого голода если и появлялось, то нисколько не мешало ему работать. Зато это экономило ежедневно минут тридцать-сорок драгоценного времени, тем более – утреннего, когда голова работает лучше всего. Он лишь заваривал себе чашечку кофе с минимальным количеством сахара и выпивал ее медленными глотками, обозначая тем самым начало рабочего дня. Ведь не сам завтрак важен, важен включающий настроение ритуал.
На кафедру он теперь ходил только пешком. Во-первых, выяснилось, что это немного быстрее, чем в переполненном страшноватом троллейбусе, которого еще приходится минут двадцать ждать. Толкаться в очереди, втискиваться, трястись было невыносимо. А во-вторых, пока он энергичным шагом двигался к Стрелке, где был расположен университет, пока последовательно пересекал Фонтанку, канал Грибоедова. Мойку, Неву, пока шествовал по невозмутимой Менделеевской линии, у него образовывались как раз полчаса, чтобы спланировать предстоящий день. Он уже однозначно усвоил: с утра не спланируешь – время уйдет сквозь пальцы, рассеется, расползется так, что потом не понять будет – куда. К тому же на него хорошо действовал утренний городской пейзаж. Черные толпы людей, спешащие распределиться по учреждениям, бледное небо, на фоне которого постепенно становились заметными очертания крыш, неожиданная водная даль, открывающаяся с моста, приводили его в состояние, близкое к вдохновению: ему дано нечто, дающееся далеко не каждому, он им выделен, он причастен к самой сущности мироздания, в нем, как в точке, где когда-то зародилась Вселенная, сопрягаются и образуют единство самые разные силы: мерцание звезд, течение времени, сердцебиение человека. Он не просто зван в этот мир, он им избран. Он вхож туда, куда более не проникнет никто. Он знает то, чего не знают другие, и это тайное знание возвышает его надо всем. Необыкновенное ощущение. В такие минуты он был готов горы свернуть.
В лабораторию он являлся ровно к семи: снимал куртку, натягивал белый халат, свидетельствующий о его новом статусе, подворачивал рукава, чтобы не мешали работать, и после этого твердой рукой запирал комнату изнутри. Нечего, знаете ли, заглядывать «на минутку». Если кому-нибудь в самом деле необходимо – пускай стучит. Он понимал, разумеется, что подобным действием усиливает к себе неприязнь, но лучше уж так, чем тратить целые дни на пустопорожние разговоры. Работал он обычно без перерыва, часов до двенадцати. Это было, как он убедился на опыте, самое продуктивное время. Затем быстро завтракал, пока в столовую еще не хлынул поток посетителей, и дальше – снова работа, как правило, уже до самого вечера. К девяти часам, если ничего не задерживало, он возвращался домой, и за время, оставшееся до сна, успевал пролистать пару-тройку реферативных журналов.
Спать он старался не более шести часов, прочитав в одной из медицинских статей, что человеку этого вполне достаточно. Иногда, правда, по воскресеньям позволял себе отсыпаться: вставал только в девять и даже пропускал обычную зубрежку английского. Надо же хоть изредка отдыхать. Однако, такое с ним случалось не часто.
По субботам, благо университет был открыт, он работал так же, как и в обычные дни, а в воскресенье, если ничего срочного не предвиделось, большую часть времени проводил в Публичной библиотеке. Надо было быть в курсе событий: кто что сделал, какие высказал соображения. Это довольно часто оказывалось полезным. К тому же он рассматривал библиотечный день как своего рода отдых. Ему нравилась тишина больших залов, дисциплинирующая эмоции, матовые абажуры ламп на столах, корешки толстых книг, дремлющих в за стеклом. Просмотр публикаций порождал в нем вихрь новых идей. Сам текст, удивительной магией проступающий со страниц, будоражил сознание. Исчезали границы, преобразовывались ландшафты, взору открывались такие смысловые материки, о существовании которых он даже не подозревал. Дома он все свои выписки обязательно систематизировал и затем разносил по разделам, чтобы их можно было легко найти. Для семьи же, для текущего быта существовало раз и навсегда отведенное время: воскресный вечер с девятнадцати до двадцати трех часов. Мита сначала пробовала возражать, объясняла, клялась, доказывала с цифрами на руках, что этого недостаточно, что и ребенок, и работа по дому требуют значительно больших усилий, но постепенно, подавленная его несокрушимым упрямством, кое-как приспособилась. Он вовсе не отказывался ей помогать, ему просто некогда было этим всем заниматься.
И еще одному правилу он следовал неукоснительно. Никаких близких друзей, никаких, пусть самых необременительных приятельских отношений. История с Горицветом к тому времени несколько выдохлась, отодвинулась в прошлое, холод, который вокруг него ощущался, явно ослабевал. Он если и не преодолел в кафедральной среде настороженную неприязнь, то по крайней мере сумел ее вытеснить куда-то на периферию. При рабочем, повседневном общении это уже почти не сказывалось. Тем не менее, соответствующие коррективы он внес. Дружба, впрочем как и любые другие приятельские отношения, требует от человека слишком больших душевных затрат. Слишком велик риск, что тебя обманут и предадут. Слишком уж много появляется в этом случае тягостных непроизводительных обязательств. Бьешься в них, бьешься, запутываясь, как рыба в сетях. Хочешь освободиться, а увязаешь, все глубже и глубже. Нет, лучше уж эгоизм, чем непрерывная бессмысленная суета. Лучше уж черствость, чем бесконечная цепь мелких уступок. Дьявол, как он где-то прочел, прячется именно в мелочах. Жизнь состоит из дней, а дни – из часов и минут. Ни одну из них, ни единую назад не вернуть. Потерял, значит – все, уже не найдешь. И поэтому ни с кем из сотрудников кафедры он больше дружить не пытался, разных там вечеринок и неофициального приятельского общения тщательно избегал, даже с Костей Бучагиным старался держать некоторую дистанцию, и хотя всегда и со всеми был безукоризненно вежлив, неизменно давал понять: вот граница, которую не рекомендуется переступать. До сих пор – пожалуйста, а дальше – запрет. Его самого, кстати, это вполне устраивало. Одиночество, возведенное в принцип, давало ему возможность спокойно работать.
Времени, правда, все равно катастрофически не хватало. Как бы он ни старался ужать до минимума «непроизводительные расходы», как бы ни упаковывал день, пытаясь, точно скупец, собрать по крохам ускользающие минуты, ни к чему существенному это не приводило. В сутках было всего двадцать четыре часа, жизнь, несмотря на обманчивую податливость, не желала ни растягиваться, ни сжиматься. Особенно чувствовалось это при чтении научной литературы. Новые континенты, новые смысловые пространства открывались тут далеко не всегда. Гораздо чаще было наоборот. Толстые монографии, которые он теперь непрерывно листал, сборники материалов симпозиумов, конгрессов и конференций, бесчисленные статьи, рассыпанные по различным журналам, приводили его в настоящее бешенство. Он не понимал этого велеречивого пустословия. Зачем писать монографию на шестьсот с лишним страниц, если содержания там всего на статью? Зачем печатать статью с приложением громадного списка литературы, если смысл ее безболезненно укладывается в один абзац? При ознакомлении с некоторыми трудами его так и подмывало найти автора, взять его за шиворот и спросить: Что ты, собственно, хочешь сказать? Вот это? Ну, так и скажи. Не морочь людям голову, не заставляй ни в чем неповинного человека продираться сквозь дебри твоей тщеты! Его от этого буквально трясло. Приходилось перелопачивать целые горы печатной продукции, чтобы по крупицам, по мелким проблескам смысла отобрать те сведения, которые могли ему пригодиться. А ведь еще требовалась масса времениё чтобы усвоить прочитанное: уложить на определенные «полочки», связать с тем, что уже имеется. Иначе забудется, пропадет, рассыплется в прах под нагромождением нового пустословия.
Одних концепций зарождения жизни было не меньше десятка. Жизнь есть результат естественной и закономерной эволюции «вселенского вещества», которое, последовательно переходя с одного уровня организации на другой, образовало в конце концов первичные биологические структуры… Жизнь возникла как результат «акта творения»: некая «начальная сущность» (дао, энтелехия, бог) трансформировала материю в особую «жизненную субстанцию»… Жизнь как явление вообще не возникла и не возникала, она, подобно нашей Вселенной, существовала вечно, всегда, появление ее на Земле есть следствие заражения «семенами жизни», которые миллиарды лет разносятся по всему космосу кометами и метеоритами…
Наличествовала, естественно, масса противоречий. С одной стороны, Опарин, а вслед за ним Фокс с сотрудниками и Кренгольц достаточно убедительно показали, что в определенных химических средах, которые вполне могли составлять первичную гидросферу Земли, возможно образование «микросфер» или особых «коацерватов», способных увеличиваться в размерах, расти за счет обмена химическими фрагментами с окружающим водным раствором. Более того – способных синтезировать некоторые органические кислоты и гуанин. Это вроде бы подтверждало гипотезу самозарождения. С другой стороны, расчеты Джеббы, недавно основательно повторенные группой Торбальтини в Бомбее, не менее убедительно свидетельствовали о том, что вероятность спонтанного образования собственно биогенных структур настолько мала, что «время ожидания» превышает возраст самой Вселенной. Самосборка «живого материала» таким образом исключалась. И вообще, что было раньше – курица или яйцо? Сначала появились примитивные протогенетические «консоли», которые в силу принципиальной открытости нарастили соответствующую белковую периферию? Так считают Пономарева и Гердт. Или все-таки основой послужили протобелковые «коацерваты», внутри которых постепенно начала возникать механика «генных ансамблей»?
Где было взять время для этого? Месяца три, уже совершенно отчаявшись, он даже пытался освоить несколько, на его взгляд, сомнительную методику «работы во сне». Тоже прочитал в одной из популярных медицинских статей, что если непосредственно в момент засыпания как можно ярче, во всех деталях представить себе проблемный материал, то осмысление его будет продолжаться всю ночь, на уровне подсознания, независимо ни от чего. Решение рано или поздно выскочит. Так Гендель услышал во сне несколько лучших своих сонат, и так Менделеев тоже во сне прозрел таблицу периодических элементов.
Однако здесь присутствовала опасная составляющая. Стоило ему пересечь некую невидимую черту, стоило выйти за грань, вероятно, для каждого человека индивидуальную, как он начинал думать по-настоящему: вместо расслабленных грез, возникали вполне интересные соображения, вместо мечтаний – внятные логические конструкции. Причем, вопреки желанию, они сами связывались между собой, выстраивались, преобразовывались, требовали пристального внимания: сон пропадал, мозг начинал пылать, заснуть в ближайшие два – три часа было уже немыслимо. Утром, соответственно, было не встать. В общем, от подобных экспериментов пришлось отказаться.
Больше всего его раздражало то, что надо было тратить время и силы на какие-то дурацкие вещи. Например, на сверку цитат, выписанных в свое время бог знает откуда, на сверку инициалов, на сверку страниц с обязательным указанием их номеров. А уж если, скажем, требовалось сопоставить свои собственные соображения с соображениями, например, старика Макгрейва, то лишь при мысли об этом в затылке у него начинало колоть толстой тупой иглой. Целых два вечера листать неподъемный талмуд, вчитываться в разделы, параграфы, мучаться от мелкого шрифта, возвращаться к середине, к началу, открывать наугад, а потом вдруг понять, что данные соображения скорее всего не отсюда. Это скорее всего у Госслера в «Квантовой биохимии», или в известном двухтомнике Крайтона и Босье. Может быть, даже у Коломийца вычитано.
Это тоже доводило его буквально до бешенства. Почему на Западе ученый, занимающийся экспериментальными изысканиями, имеет в своем распоряжении вспомогательный персонал: по крайней мере двух лаборантов, на которых он может переложить рутинную часть работы? А у нас – один лаборант на троих. Да и то, поручить ему что-нибудь – проще уж самому.
Этого он абсолютно не понимал. Тем более, что в качестве штатного сотрудника кафедры он теперь должен был делать множество разнообразных вещей: читать, например, спецкурс по сравнительной эмбриологии, проводить практикумы со студентами, принимать зачеты, присутствовать на экзаменах. Это тоже отнимало у него массу времени. Массу времени, массу сил, собственно – жизнь. Ведь не так уж ее у человека и много. И бывало, что осенними или зимними вечерами, возвращаясь из университета, особенно после утомительных занятий с вечерниками, прикрываясь на Дворцовом мосту от снега или дождя, он испытывал приступы разрушительного смятения. Дни рассеиваются, недели испаряются без остатка, жизнь проходит, накапливая в душе лишь ядовитый туман, все, по-видимому, безнадежно, он ничего не успеет, он, наверное, взялся за дело, которое сверх его сил.
В такие минуты ему хотелось зажмуриться. Сжать веки до боли и в благодетельной темноте идти, идти неизвестно куда. Куда-нибудь, где нет ничего. Где только тьма и покой. Пусть все провалится в преисподнюю.
Он глубже запахивал плащ, сутулился – легче от этого не становилось.
Зато постепенно налаживались контакты с коллегами из-за рубежа. Месяца через четыре после опубликования той самой злополучной статьи в университетском «Вестнике» внезапно вынырнуло письмо от некоего профессора Дурбана из Мичиганского университета, где наряду с восторженными комплиментами, свидетельствующими между прочим о профессиональном знакомстве с предметом, наряду с рассуждениями о том, какое значение для науки о жизни имеет данный эксперимент, выражалось легкое сожаление, что технологические детали работы в публикации почему-то опущены. «Неужели вам как ученому есть, что скрывать? Это странно, это может поставить под сомнение достигнутые вами весьма весомые результаты». А еще месяцев через семь, как раз в тот момент, когда завершалась муторная история с обсуждением его на бюро, сдержанно одобрительный отзыв появился уже на страницах и самого «Вестника». Подписал его Пол Грегори, профессор химии и биологии в Гарварде. Как Арику немедленно объяснили, крупнейший специалист в области молекулярных основ развития. И на кафедре, и на факультете это, конечно, произвело сильное впечатление.
На Арика стали как-то иначе поглядывать. В чем состояло это «иначе», он бы, наверное, определить затруднился. Однако это проявляло себя и в том, как с ним теперь несколько поспешно здоровались, и в том, как оборачивались на него, когда он подходил к деканату, и в том, как вдруг умолкали, если он брал слово на заседании кафедры, и в том, что председателем СНО на следующий срок он был переизбран единогласно.
Сомнения прояснил Костя Бучагин, заскочивший к нему на минутку после переизбрания:
– Старик, молодец, выходишь на рубежи!
– Какие там рубежи… – махнул рукой Арик, прилаживавший в этот момент к колпаку новенький газовый счетчик.
– Ну-ну, не прикидывайся, старик. Скромность не всегда украшает. Нет, все правильно: надо, надо при случае так аккуратненько демонстрировать, кто ты есть. Иначе уважать перестанут. В общем, держись, старик, за меня. Вместе мы – сила.
Костя к этому времени уже стал кандидатом в партию и был также зачислен в аспирантуру при кафедре эволюционной генетики. Его никакие ограничения не коснулись. Ну, бог с ним, пускай. Арика это не волновало.
С обоими зарубежными оппонентами он познакомился на конференции в конце года. Причем, это было уже не межвузовское, довольно скромное, по большей части сугубо студенческое мероприятие, где на секциях, собиравших помимо докладчиков не более двух-трех человек, аспиранты и старшекурсники взволнованными голосами вещали что-то невнятное, а достаточно представительное, с десятком зарубежных гостей, трехдневное действо, посвященное, как указывалось в проспекте, «проблемам эволюционной и сравнительной морфологии». В оргкомитете его числился тот же неутомимый Замойкис, и потому, вероятно, доклад, который Арик в спешном порядке представил, вынесен был не на секцию, а на пленарное заседание. И вообще, то «иначе», которое он уже ранее ощутил, именно здесь, в течение конференции, проступило с необыкновенной отчетливостью. Он был теперь, оказывается, совсем другой человек: не робкий, подающий надежды студент, новичок, из которого еще неизвестно что выйдет, а равноправный участник, исследователь, поставивший интересные эксперименты, с публикациями, вызвавшими, как ему давали понять, многочисленные дискуссионные отклики. Сразу трое докладчиков сослались на его результаты, по числу вопросов и реплик его собственное сообщение явно лидировало среди всех, а профессор Сьеран Боннади из Венгрии, возглавлявший делегацию социалистических стран, подводя итоги дискуссии, дважды упомянул его имя.
Это был совершенно иной, непривычный для него статус. Арик, ничего такого не ожидавший, поначалу даже слегка захлебывался от волнения: его слушают, его мнением интересуются, ему дают адреса, телефоны, предлагают поддерживать научные и деловые контакты. Вот когда ему пригодился «английский на кухне»! Не зря, как выяснилось, он тратил мучительные часы, по двадцать, по тридцать, по семьдесят раз повторяя одни и те же стандартные выражения, не зря заучивал наизусть десятки несложных научных текстов, не зря одно время разговаривал дома с Митой исключительно по-английски, опять-таки по пятьдесят, сто, двести раз повторяя наиболее употребительные грамматические конструкции. Сейчас это дало соответствующий эффект. И если в первый день конференции, общаясь с зарубежными ее участниками, он еще мекал и спотыкался, неуверенно, как трехлетний ребенок, ковыляя по загогулинам непривычного языка, то на второй день уже довольно бойко болтал, по большей части догадываясь о чем ему говорят, а к концу третьего дня просто перестал понимать, чего он раньше боялся. Ведь, в сущности, ничего сложного в этом не было. Надо было только не опасаться выглядеть идиотом: не стесняться и попросить собеседника говорить медленнее, не впадать в панику, если вдруг забыл нужное слово. Главное, не обращать внимания на грамматику. Лепи, как получится. Носитель языка тебя все равно поймет.
С оппонентами это его особенно выручало. Профессор Дурбан оказался жизнерадостным, толстеньким, с тремя подбородками, улыбчивым, коротеньким человечком, производящим в единицу времени целую массу движений и говорящим, независимо от предмета беседы, сразу на всех языках. Он, оказывается, несколько лет преподавал в университетах Европы, жил в Испании, Португалии, Греции, Люксембурге. Утверждал что это были его лучшие годы.
– Знаете, чего мне не хватает в Штатах? Развалин!.. Наверное, я неудачно выразился, я вижу это по вашему недоумению, нес па? Я имею в виду то, что историки называют «культурным слоем»: остатки античности, средневековья, присутствие в каждом вдохе – воздуха прошлых эпох. Америка – это все-таки слишком молодая страна, там ценится то, что есть, а не то, что было… Вам приходилось видеть, например, базилики в Равенне? А замки на Луаре, которые, как во сне, один за другим встают на том берегу?..
С Дурбаном было довольно трудно. Мало того, что он непрерывно трещал, сильно путался, перескакивая с темы на тему, как воробей, но еще и напрочь не хотел верить, что в экспериментах, о которых он прочел в «Вестнике», никакая особая, «скрытая» технология не использовалась. Умолял показать ему «инкубатор», как он его называл, сам, своими руками, ощупал каждое соединение, каждую трубку, выпросил у Арика распечатку лабораторных записей, долго, мотая нервы, расспрашивал о составе «первичного океана». Так, по-видимому, и остался в уверенности, что от него что-то скрывают.
На прощание печально сказал:
– Вы не желаете быть со мной откровенным, жаль. Я вас понимаю: тут намечаются грандиозные результаты. И все-таки у исследователя есть долг не только перед собой. Нельзя скрывать истину, какой бы она ни была. Когда-то ученые больше доверяли друг другу…
Грегори был его полной противоположностью: высокий, тощий, как будто покрытый тенями недоедания, чрезвычайно меланхоличный, скупой на слова, с жесткими волосами, вздыбленными, как у панка, в круглых молодежных очках, вдвинутых во впадины глаз. «Технологиями», в отличие от Дурбана, он нисколько не интересовался, ни на кафедре, ни на факультете, кажется, даже не побывал. В первые дни конференции не обращал на Арика никакого внимания: разговаривал только с Шомбергом, которого, видимо, знал много лет. Вообще, держался несколько в стороне. Еще бы, заместитель самого Дэна Макгрейва! Однако на банкете, устроенном вечером после закрытия, выждав мгновение, когда они оказались как бы отдельно от всех, неожиданно повернулся к Арику, тронул его за локоть и осторожно, словно пробираясь во мраке, сказал, что, по его мнению, осуществлен первоклассный научный эксперимент, лично он, профессор Пол Грегори, уже давно ничего сравнимого по масштабам не наблюдал, это может повлечь за собой пересмотр многих фундаментальных концепций – и о происхождении жизни, и о форме материального бытия вообще. Результаты эксперимента, конечно, придется еще долго осмысливать, не надейтесь на быстрый успех: научное сообщество очень консервативно, и вместе с тем он, Пол Грегори, хотел бы подчеркнуть важный момент: его департамент был бы счастлив иметь такого сотрудника. У вас, на мой взгляд, очень хорошие научные перспективы. А выдающийся интеллект, по-моему, должен и оцениваться соответствующе. Все, что вам теперь нужно, это современное оборудование, что, естественно, подразумевает привлечение весьма значительных средств… Скажите, вы не пробовали работать с «Баженой»? Чехи сделали очень приличный биологический активатор.
Сомневаться насчет этого предложения не приходилось. В переводе на обычный язык оно могло означать только одно. И хотя времена как раз за последние два-три года стали чуть либеральнее, Арик все-таки вздрогнул, будто на него брызнули холодной водой. Он с трудом удержался, чтобы не оглянуться по сторонам. Однако, к их разговору, кажется, никто не прислушивался. «Пальмовый зал», где развернули банкет, был заполнен оживленным разноязычным шумом. Играла музыка, отдельных слов было не различить. Только Замойкис, стоящий неподалеку, дергал в их сторону головой. Видимо, с нетерпением ждал, когда профессор освободится.
Арик ответил в том духе, что пока он вполне доволен своей работой. Чужая страна, это, знаете ли, потерять, как минимум, год работы. У нас говорят: два переезда равны одному пожару. А что до скудости оборудования, профессор, так это не всегда обязательно плохо. Скудость оборудования, как и голод, заставляет работать воображение. Дефицит технических средств будит фантазию.
Грегори понимающе подмигнул, тем дело и кончилось.
Однако чуть позже его уже строго официально пригласили на ежегодную «Школу развития».
– Приезжайте, – проникновенно сказал Дурбан, пухлыми ладонями, как в пирожок, беря его руку. – Познакомлю вас кое с кем, примете участие в семинаре, побеседуете с коллегами, посмотрите наш новый Биологический центр…
Грегори тоже выдавил из себя нечто вроде улыбки:
– Будем рады. Нам с вами, дорогой друг, есть о чем переброситься парой слов. И кстати, не отмахивайтесь, ради бога, от активатора. Рано или поздно вам все равно придется этим заняться…
Попадание пришлось в самую точку. К концу недели он уже раздобыл всю имеющуюся в наличии документацию по «Бажене» и пока листал глянцевые красочные буклеты, где чрезмерное место, по его мнению, занимали рекламные фотографии, пока изучал параметры, кстати почему-то изложенные на очень специфическом языке, пока сравнивал их и выписывал для памяти некоторые технические характеристики, его охватывало предчувствие необыкновенной удачи. Странно, что раньше он даже не слышал ни о каком таком активаторе: не встречал упоминаний о нем ни в монографиях, ни в статьях. Впрочем, времени, наверное, прошло еще слишком мало, чехи сделали эту машину всего четыре года назад. Между прочим особого интереса она не вызвала: в большинстве лабораторий предпочитали привычную итальянскую «Дину». И тем не менее, он был потрясен. «Бажена», оказывается, могла держать заданные значения магнитного поля, менять их по времени в соответствии с введенной программой, сочетать, если нужно, с последовательными колебаниями температуры, отслеживать солевой состав и композицию наиболее важной органики. Она могла делать экспресс-анализы непосредственно во время эксперимента, выводить на экран сотни быстро меняющихся показателей, строить графики, показывать векторами направленность изменений, выполнять десятки других не менее удивительных операций.
Это было именно то, что ему требовалось. Все последние месяцы он бился, как муха, наткнувшаяся на стекло. Ситуация была совсем не такая, как могло показаться тому же Грегори. И даже не такая, как ее оценивал чересчур увлекающийся Горицвет. С одной стороны, он действительно добился весьма весомого результата: теперь было, по-видимому, доказано, что предбелковая или предшествующая ей так называемая «протоаминовая среда», может возникать самосборкой из сугубо неорганических компонентов, более того – неопределенно долго в таком состоянии существовать; то есть жизнь на Земле могла возникнуть именно этим путем. Данные впечатляющие, в самом деле хватило бы на несколько диссертаций. Но с другой стороны, никто лучше него не видел, что тем дело, в сущности, и закончилось. Былинки, представляющие собой, скорее всего, как раз такие предбелковые компоненты, продолжали свободно парить, распадаться, вновь образовываться, новогодние искорки в них то вспыхивали, то угасали, равномерная циркуляция не прекращалась ни на секунду, и, однако, ничего, кроме этого, в «первичном океане» не происходило. Слипаться в более сложные агрегаты они намерений не выказывали: «ниточки» оставались «ниточками», объемные функциональные связи между ними не возникали. За десятки часов, проведенных у бинокуляров, он ни разу не видел признаков, которые могли бы предвещать этот процесс. Видимо, развитие остановилось. Образовалась эволюционная пауза, необходимая для консолидации вновь возникших структур.
Да-да, конечно, все дело заключалось во времени. Вероятно, правы были те авторы, которые полагали, что между вспышками трансформаций, ведущих к образованию более высоких структурных единств, будто штиль между бурями, пролегают периоды длительного спокойствия. Периоды интегративной устойчивости, периоды «накопления сил». Причем, это очень важные онтологические периоды. В эти моменты происходит выстраивание новой целостности, постепенная утилизация остаточных «фрагментов прошлого», упорядочивание нормирующих системных связей. То есть, постепенно утверждает себя тот базис, на основе которого будет осуществлен следующий эволюционный прорыв. Ему это было понятно. Другое дело, что если положиться на естественный ход событий, если следовать уже проторенной тропой, то неизвестно сколько придется ждать. В земных реалиях абиогенный синтез занял около миллиарда лет. Природа, видимо, «отдыхала», осторожно пробуя различные варианты. И пусть в условиях эксперимента, в условиях ускоренного развития, когда основные, самые медленные этапы уже позади, процесс биохимической интеграции пойдет намного быстрее, он все равно может растянуться настолько, что никакой жизни не хватит. Он просто не успеет достичь того, к чему так долго стремился. И что тогда? Тогда вся жизнь, все жертвы будут напрасны.
И еще одно обстоятельство не давало ему покоя. Как раз за последние месяцы он просмотрел целый ряд публикаций о так называемом «Молчании Космоса». Проблему эту можно было сформулировать так. Если наша Вселенная действительно образовалась в результате Большого Взрыва, если она, как предполагается, однородна, то есть одни и те же физические законы наличествуют во всех ее областях, то жизнь не может быть явлением уникальным. Ведь количество галактик не ограничено: условия, необходимые для биогенеза, воспроизводились уже бесчисленное количество раз. Жизнь должна присутствовать во Вселенной в виде множества очагов. А поскольку Земля – вовсе не центр мироздания: часть галактик возникла значительно раньше, чем наш Млечный Путь, то и многие внеземные цивилизации должны были значительно обогнать человечество в своем развитии. Они уже давно должны были выйти в космос, достичь Земли, по крайней мере, овладеть такими средствами коммуникаций, чтобы громко заявить о себе. Это все достаточно очевидно. Между тем, поиск сигналов искусственного происхождения, начатый еще в 1951 году, был пока безуспешным. Никто не взывал к человечеству из пустоты. Ничто не свидетельствовало о том, что звездная колыбель выносила хотя бы еще одного младенца. Несомненно, очень существенный аргумент в пользу креационистских воззрений. Получалось, что жизнь на Земле возникла все-таки не природным, эволюционным путем, а была создана, сотворена некой сверхчеловеческой силой. Значит тайна ее лежит за пределами разума, и обычными научными методами ее не постичь. Вывод, прямо скажем, неутешительный.
Вот почему он едва сумел подавить нервную дрожь, когда впервые воочию увидел «Бажену». Обнаружилась она в Институте экспериментальной физиологии на другом конце города и хотя, не будучи подключенной, не будучи даже до конца собранной, представляла собой лишь массу летаргического металла, но ее серые обтекаемые панели с хромированными пластиночками, три последовательных шкалы, охватывающие диапазон всех мыслимых и возможных частот, ее вытянутый проем, куда помещался аквариум, завораживали до немоты и производили сильнейшее впечатление. «Бажена» была создана именно для него. Он почувствовал это сразу же, с первого взгляда. И потому когда тамошний довольно-таки унылый работник административно-хозяйственной части объяснял ему, поправляя галстук, что «вот, мол, купили, валютой плачено, а что теперь с ней делать, не знают. Может договоримся, а? Необязательно деньгами; с баланса на баланс, например?» – Арик его практически не воспринимал. Слова не задевали сознания. Он только ждал, пока хоть чуть-чуть разойдется в горле судорожный восторг. А дождавшись, сказал – все еще не своим, хрипловатым, с надрывом, подозрительно напряженным голосом:
– Конечно, договоримся. Я ее у вас забираю…
Торжество было полным и несомненным. Его удивляло лишь то, что почему-то никто его восторгов «Баженой» не разделял. Бизон, в частности, отнесся к этому предложению весьма скептически. Разговор их на следующий день продолжался почти сорок минут, и ни к чему хорошему не привел.
Бизон был согласен, что идея выглядит интересной:
– Вы таким образом, вероятно, сможете создать расширенную гомеостатическую среду, имитировать данный процесс в масштабе всей биосферы. Избавитесь, так сказать, от локальных лабораторных ограничений. А с другой стороны, как-то все это… м-м-м… отдает алхимией… Расчет на случайность, на то, что природа сама знает, как ей поступить. А вы уверены, что она – знает?..
– Что вас смущает? – напрямую спросил Арик.
– Ну, если честно, я этого немного боюсь. И я не уверен, что смогу изложить свои опасения достаточно убедительно. Они основаны не столько на логике, что, вероятно, еще можно было бы как-то понять, сколько на интуиции – на том опыте, который нарабатывается всю жизнь… Конечно, познание не остановить. Человек так устроен, что он всегда будет стремится в неведомое. Наука – это и есть пересечение всех границ, и только она дает нам подлинную свободу. Мы, разумеется, уже не откажемся от расширяющегося бытия. Мы будем упорно осваивать все новые и новые области знаний. И все же кажется иногда, что – это неудержимое движение к пропасти. Резервы разума истощились. Ныне мы подступаем к границам, которые лучше не пересекать.
Арик его искренне не понимал:
– Таких границ нет и не может быть. Раз уж предел обозначен, то рано или поздно он будет преодолен. Над пропастью будет воздвигнут мост, через неизвестное море поплывут корабли. В конце концов, так было уже множество раз. Наука еще никогда не отступала перед неведомым. Бывало, задерживалась, примеривалась, долго топталась на месте, но потом, несмотря ни на что, все равно шла вперед…
Бизон, соглашаясь, кивнул:
– Да-да, конечно, другого ответа я от вас и не ждал. Тем более, что и сам много лет думал примерно так же. Но существует одно обстоятельство, которое следовало бы иметь в виду и о котором в лихорадке познания, как правило, забывают. Мы все, разумеется, жаждем истины. Мы полагаем, что ничего выше истины нет. Ради истины мы готовы идти на любые жертвы. Однако ведь истина может быть не только прекрасна, как о том говорят, она может быть и ужасна – настолько, что человеческий разум будет не в силах ее воспринять. Истина может оказаться хуже безумия. Вы никогда не пытались представить, что – там, на другой стороне?..
Необходимые документы он все-таки подписал. Мебель из комнаты вынесли, частично демонтировали уродливые железные стеллажи. Пробили стену, провели кабель для трехфазного подключения. Арик где только мог брал в долг спирт, чтобы простимулировать бригаду из мастерских. У него сердце заходилось от нетерпения. Было много тягостных заморочек с согласованием двух институтских балансов. Оказалось, что дело это не такое простое, как объясняли ему в Институте физиологии. Требовалось оформить множество разных бумаг. В бухгалтерии фыркали, он ничего в этом не понимал. Выручил все тот же Бучагин, буквально протаранивший административно-хозяйственное подразделение. Пришлось в качестве компенсации уступить ему приглашение на «Школу развития».
Костя так и сиял:
– Ничего, старик, ты у нас перспективный, еще по заграницам наездишься…
Ему было хорошо говорить. А вот с великим Дэном Макгрейвом, выходит, познакомиться не удастся.
Арик только вздохнул.
Будем надеяться, что жертвы окажутся не напрасными.
Ни о чем другом он думать не мог.
Зато когда в середине августа перевезли, наконец, и постепенно смонтировали «Бажену», когда техники из университетской подсобки врезали дополнительные шланги в водопровод, когда поставили шину высоковольтного напряжения, когда были соединены между собою цепи различных частей, когда установили новые газовые баллончики и когда техники, слава богу, ушли, пряча под ватниками очередную емкость со спиртом, Арика, оставшегося с «Баженой» один на один, будто пронзило. Это была картина, которую он некогда себе представлял: ученый в белом халате, задумчиво согнувшийся у прибора, распахнутое окно, откуда доносятся солнечные веселые голоса, поблескивающие из шкафчика колбочки и мензурки. Медленный счастливый озноб поднялся по телу. Сердце споткнулось и вдруг запрыгало, как птенец, радующийся весне. Он был вынужден схватиться за стойку, чтоб не упасть, а потом, успокаивая себя, сделать пару глубоких вдохов. Совпадение было полным. Даже шланги, спадающие из аквариума, тянулись в точности так, как они располагались в том давнем видении.
Бессмысленно было гадать, чем это являлось. Эхом будущего, которое иногда просвечивает в настоящем? Зовом судьбы, сполохами предстоящих свершений? Это просто явилось, и данного факта было вполне достаточно.
Значит, он не напрасно работал все эти годы.
– Конечно, конечно… – почти неслышным шепотом сказал он.
Оставалось совсем немного. Темно-зеленая овальная кнопка маячила перед глазами. Он протянул руку и нажал на нее. «Бажена» тут же величественно загудела, разогреваясь. Секунд десять она как бы прислушивалась к тому, что пробуждается у нее внутри, а затем пискнул сигнал и проклюнулись в тембре гудения призывные нотки. Словно неведомое существо открывало глаза. Пыхнул компрессор, выкачивающий из-под колпака воздух, бодро зажурчала вода, бегущая по тонким переплетениям из дистиллятора, дрогнули стрелки на шкалах, выцеливая исходные нулевые отметки. Как три пробудившиеся мотыльки, забились над ними яркие трепетные цветные индикаторные полоски.
Больше сомневаться не приходилось. У него действительно было предназначение, брезжащее с небес, нечто такое, что превращало обычную жизнь в судьбу. Причем просматривалась тут некая закономерность: пока он следовал этому предназначению, пока он пребывал в «конусе света», которым оно очерчивало его жизнь, у него все было в порядке, все ему удавалось, все получалось как бы само собой. Мир был к нему расположен. Однако стоило сделать хотя бы шаг в сторону, стоило хоть немного свернуть туда, куда свет судьбы по каким-то причинам не достигал, как из темноты начинали выглядывать оскаленные жутковатые морды, подступали призраки, скребли сонмы когтей, все начинало трескаться, оползать, все начинало рушиться, колебаться, грозя навеки погрести его под обломками.
Впрочем, зачем было куда-то сворачивать? Путь был прямой, хоть и ведущий через опасную топь. Зато сияла над ним немеркнущая звезда, и одно время он даже носился с дурацкой мыслью, что если уж судьба к нему действительно благосклонна, если уж нечто – провидение? бог? – и в самом деле оберегает его, то эту ситуацию, как и любую другую, можно проверить. Поставить своего рода эксперимент. Попробовать, например, с закрытыми глазами перейти в час пик Невский проспект. Собьют или не собьют? По идее, машины должны были его объезжать. Или – выпрыгнуть из окна пятого этажа. Тоже – расшибется или не расшибется? Глупость, конечно, идиотская чепуха. И вместе с тем, это наполняло его тайной гордостью. Он не такой, как другие – его судьба вплетена во вселенский узор бытия. Вся его жизнь, каждый ее поворот есть проявление грозных космических сил. Для него разворачивается звездная бесконечность, для него сияют галактики, туманными облаками летящие в пустоте. Ему нечего опасаться. Если он снова зайдет в тупик, то чудесная сила, пронизывающая собой все, непременно подскажет выход. Надо только прислушиваться к себе. Надо только следовать таинственному предназначению.
В конце года он защитил кандидатскую диссертацию. С написанием ее пришлось повозиться, поскольку Дурбан своими нелепыми подозрениями подал ему неплохую идею. Совершенно незачем было вбивать в этот труд все, что к данному времени было сделано: и громоздко, и есть моменты, которые еще не продуманы до конца. Выкладывать их сейчас, значило подставляться. А самое главное – что Дурбан и подсказал – ни к чему размечать путь для других. Ни к чему расставлять внятные смысловые вешки, которые, хоть и пунктиром, но обозначили бы конечную цель. Вот это действительно было бы глупостью. И потому в самый последний момент, уже практически все оформив и написав, он вдруг полностью перестроил материал, ограничив его начальным этапом исследований. Для диссертации этого было вполне достаточно, а кому интересно, пусть додумает сам. Более того, он намеренно исключил из состава «первичной среды» несколько второстепенных ингредиентов, поддерживающих, тем не менее, необходимый баланс. Ну и что? В конце концов, он ведь не обязан был их приводить. Методы хроматографии, довольно грубые, не давали здесь однозначного результата. Опять-таки, если кому интересно, пусть сделает сам.
Работа оказалась довольно объемной. К счастью, помогла Мита, которая взялась за дело, засучив рукава. Университет она к тому времени уже тоже закончила, благополучно распределилась, устроилась младшим научным сотрудником в институт, занимающийся антибиотиками. От нагрузки там, видимо, не переламывались. Мита спокойно взяла отгулы, добавив к ним несколько дней якобы по болезни, и целый месяц, вставая в шесть и ложась, как правило, заполночь, без разговоров, как проклятая, исполняла нудные черновые обязанности. По многу раз вычитывала исходный материал, правила его, согласовывала вставные фрагменты с тем, что уже имелось, перепечатывала новый вариант на машинке, опять вычитывала, опять правила, опять терпеливо перепечатывала. Кажется, она не теряла впустую ни единой минуты. Даже когда гуляла с ребенком по выходным, брала с собой на просмотр очередную главу. И не раз Арик, просыпаясь неожиданно посреди ночи, видел тусклую полоску света, пробивающуюся из-под двери. Фактически, Мита сделала ему весь список литературы: ту часть работы, которую Арик терпеть не мог. К тому же она нашла и проверила множество ссылок, сличила кучу цитат, обнаружив в них, между прочим, чертову уйму неточностей. Откуда они только взялись?
Арик был ей чрезвычайно признателен. Они еще никогда не были так близки, как в этот период. То ли от недосыпания, то ли от лихорадки работы, но Мита вдруг начала излучать некий жар, который он теперь чувствовал постоянно. Зима в этом году выдалась необычайно снежная. С утра до вечера город был погружен в расплывчатую белесую круговерть. Машина пробирались сквозь нее с зажженными фарами, а чтобы попасть на другую сторону улицы, нужно было преодолеть завалы сугробов. И вот когда, промчавшись сквозь мрак от университета до дома, Арик, по уши облепленный снегом, замерзший, вваливался в квартиру, когда в дреме комнатной желтизны он видел Миту, терпеливо склонившуюся над страницами, то у него, будто от слез, начинало щипать под веками и пробегали по сердцу мелкие электрические разряды.
Он был ужасно рад видеть ее.
Однажды даже, чуть стесняясь, сказал:
– Знаешь, мне кажется, что у нас с тобой – на всю жизнь…
А Мита, сделав на полях пометку карандашом, подняла лицо и посмотрела на него, будто не понимая.
Ни тени удивления в ясных глазах.
– Я знаю…
С самой же защитой никаких трудностей не было. Он работал по данной теме уже довольно давно и уже приобрел в своей области определенный авторитет. За спиной у него был эксперимент, принесший поразительные результаты, за спиной у него было около десятка статей, две из которых были перепечатаны за рубежом, он уже делал доклады на нескольких представительных конференциях, а в очередной монографии, которую сейчас в спешном порядке готовила кафедра, ему был предоставлен для написания целый раздел. Поводов для волнений не было даже в принципе. Текст доклада на двадцать минут он, как когда-то перед вступительными экзаменами, выучил наизусть, подготовил с помощью Миты четыре слайда, которые были убедительнее всяких слов, нарисовал диаграмму, где четко прослеживалась базисная структурная корреляция. Что-что, а это он делать умел: процедура защиты в итоге прошла без сучка и задоринки. Он секунда в секунду, как по хронометру, отбарабанил свое выступление, ясно, коротко ответил на заданные вопросы, которые, кстати, нетрудно было предвидеть, с необыкновенной серьезностью выслушал выступления оппонентов и в заключительном слове проникновенно, однако не называя имен, поблагодарил коллектив кафедры за поддержку. Он практически не волновался: все происходило именно так, как и должно было быть. Он лишь испытывал легкую скуку от угадываемости событий.
Еще больше она усилилась во время банкета. К сожалению, этой традиции, освященной десятилетиями, избежать было нельзя. Его бы просто не поняли, нарушь он сложившийся ритуал. И потому он лишь постарался, чтобы в действии не было досадных сбоев: заранее подготовил несколько тостов, чисто праздничных, разумеется, но одновременно имеющих смысл, набросал список тем, пригодных для общего разговора, уважительно чокнулся с каждым, мысленно, чтобы не сбиться, ставя галочку против соответствующих фамилий, каждому из присутствующих сказал хотя бы пару благодарственных слов. Особо, как того требовал протокол, он побеседовал с мрачным, насупленным, чем-то недовольным Бизоном, поговорил с обоими оппонентами, впрочем, быстро напившимися до состояния невпротык, торжественно пожелал успехов всему факультету и терпеливо выслушал ответную речь Дергачева, которого ему настоятельно посоветовали пригласить. Он даже подтянул в общем хоре, когда две пожилые доцентши съехали, хлопнув водки, к русским народным песням. А с долговязой Леночкой Плакиц, явившейся вместе с Костей на правах законной жены, даже сплясал что-то вроде качучи.
Банкет, судя по всему, прошел на уровне. Во всяком случае, Леночка, жаркая, раскрасневшаяся, расцеловала его от всей души. А оппоненты в минуту просветления поклялись, что на защиту его докторской диссертации они тоже придут. И тем не менее сердце у него облизывала холодноватая скука. Он цедил газировку, которую незаметно наливал себе то в рюмку, то в зеленоватый фужер, снисходительно сносил комплименты, сыпавшиеся на него со всех сторон, вежливо улыбался, зорким глазом следя, чтобы у всех было налито, и в течение всего буйного празднества жалел только о потерянном времени. Сколько можно было бы сделать за этот вечер! Сколько просмотреть, скажем, журналов, уже скопившихся двумя толстыми стопками у него на столе! Сколько всего обдумать! Целых пять или больше часов растрачены неизвестно на что. Его нестерпимо жгло беззвучное постукивание секунд. А потому, как только веселье достигло, по его мнению, апогея, стало поддерживаться само собой, не требуя специальных усилий, он извинился перед Бизоном, сказав, что ему надо бы отлучиться на пять минут, выскользнул из аудитории, на цыпочках, будто призрак, прокрался по темноватому коридору, набрал код замка на дверях и, очутившись внутри, замер перед гудящей чуть слышно, бодрствующей в полумраке «Баженой».
Поблескивали хромированные обводы чресел, хищной кошачьей зеленью светились на центральной панели стеклянные выпуклости глазков, подрагивали в окошечках цифры, показывающие время и температуру, шуршал аэратор, выбрасывающий в промежуточную среду мелкие сернистые пузырьки.
А в прозрачной, как утренний холод, воде аквариума, приобретшей как раз за последние дни блеск хрусталя, грациозно, будто медузы, рожденные в океане, чуть колыхаясь, парили студенистые, беловатые колокольчики. Видно было, как они ненадолго примыкают к поверхности «океана», неторопливо дрейфуют по ней, наверное впитывая что-то из атмосферы, замирают на противоположном конце аквариума, а затем, поджимаясь, стягиваясь, медленно тонут, опускаясь до «крахмального слоя». Так – раз за разом, в безостановочном хороводе.
Картина была преисполнена волшебства. Он глядел на нее, точно путник, продравшийся к чуду сквозь зачарованный лес. Жизнь, думал он, стискивая горячие пальцы. Нет, больше, чем жизнь: свет дальних звезд все-таки можно овеществить. Еще немного, и я стану богом. Я стану тем, кто создал нечто из ничего.
Ему казалось, что он тоже парит в невесомости. Мир вокруг изменился и прежним не будет уже никогда. Шум кафедрального праздника в лабораторию не долетал. Запульсировала на виске какая-то жилка, и, чтобы она не лопнула, он прижал ее указательным пальцем.