Перестройку он встретил безо всякого воодушевления. Ему как человеку, непрерывно, с утра до вечера занятому работой, непонятной была та маниакальная страсть, с которой вся страна вдруг приникла к приемникам и телевизорам. Что, собственно, интересного там можно было услышать? О Каменеве и Зиновьеве, которые вовсе не были, как до сих пор считалось, врагами народа? О Бухарине, оставившем потомкам, то есть, видимо, им, некое политическое завещание? О том, что социализм, оставаясь заветной мечтой человечества, тем не менее требует обновления? Неужели не ясно, что все это лишь политическая трескотня, демагогия, очередная кампания, которая скоро выдохнется? Никаких принципиальных изменений не будет. И даже когда, по прошествии определенного времени, стало ясно, что «гласность», введенная распоряжением сверху, вовсе не думает выдыхаться: то ли намерения у нынешних руководителей государства были серьезные, то ли (и это казалось ему более вероятным) процесс вышел из-под контроля, он так и не сумел проникнуться всеобщим энтузиазмом. У него это ничего, кроме досады, не вызывало. Какое дело в конце концов лично ему было до Каменева и Зиновьева? Не все ли равно когда возникли первые лагеря – при Сталине или еще при Владимире Ильиче? Зачем ему знать, что коллективизация конца двадцатых годов была фатальной ошибкой? К его исследованиям это отношения не имело. И хотя он вместе со всеми голосовал за какие-то головокружительные резолюции, хотя участвовал в каких-то собраниях и подписывал какие-то пылкие обращения, хотя кивал, чтобы не выделяться, слушая очередного оратора, уже знакомая скука пленочкой подергивала сознание. Сердце его оставалось холодным. Гул великих страстей никак не откликался внутри. Он в таких случаях лишь украдкой посматривал на часы, сдерживая зевок и прикидывая, когда можно будет заняться делом.
Политическая позиция у него была очень простая. Лично ему тоталитарность советской власти никогда не мешала. Ну, если не считать мелкого эпизода, в котором он, следовало бы признаться, был сам виноват. Более того, он догадывался, что она не помешала бы ему и в дальнейшем. С чего бы это? Ведь любой власти, сколь бы сладкоречива на посулы она ни была, в действительности не требуются ни писатели, ни поэты, ни художники, ни композиторы: история однозначно свидетельствует, что от них только морока. Власти требуются ремесленники, способные укреплять саму власть: создавать мировоззренческий официоз, вести монументальную пропаганду. За это она готова щедро их награждать. Однако любой власти, сколь бы людоедской она ни была, неизменно требуются квалифицированные ученые, инженеры, военные специалисты, ей нужны грамотные механики, конструкторы, строители, испытатели. То есть те, кто добивается в своей деятельности практических результатов. Без них всякая власть просто перестанет функционировать. А если так, то не следует обращать внимания на нынешнюю демагогическую болтовню. Болтовня помогает политикам, но противопоказана специалистам. Следует спокойно работать и добиваться именно результатов. Шумиха в прессе лишь отвлекает, не дает по-настоящему сосредоточиться.
В этом его отчасти поддерживала и Мита. Однажды, прослушав по радио сводку лихорадочных новостей, где сообщалось о митингах, шествиях и даже столкновениях демонстрантов с милицией – кто бы мог это представить еще пять лет назад? – она вдруг сказала, что ей жалко этих людей: жертвуют собой ради того, что им совершенно не нужно.
У Арика даже челюсть отвисла. Ранее Мита никогда о политике не высказывалась.
– А ты знаешь, что людям нужно?
– Людям нужна нормальная жизнь, а не катастрофы и потрясения.
Арик осторожно сказал:
– Считается, что без некоторых потрясений жизнь не наладить. Потрясения, как ты их назвала, необходимы, чтобы перестроить страну. Это закономерный, неизбежный этап. Страна станет другой – жизнь тоже станет другой.
Он был уверен, что здесь нечего возразить.
Однако Мита, не соглашаясь, пожала плечами.
– Не знаю… Я это рассматриваю как-то не так. Страна, может быть, и станет другой, а жизнь останется прежней…
А несколько позже, кажется, месяца через три, тоже услышав по радио выступление одного из радикальных политиков, убеждавшего в том, что стоит лишь размонтировать монструозный партийный и государственный аппарат, дать людям свободу, как тут же все станет лучше, Мита убежденно заметила, что так не бывает. Не может одновременно стать лучше всем. Одним станет лучше, а другим – хуже. Причем те, кому станет хуже, скорее всего окажутся в большинстве.
Арик только махнул рукой. Его это в самом деле не слишком интересовало. Кому это там вдруг станет хуже? К тому же он уже понимал, что с Митой ему исключительно повезло. Вытащил из колоды вроде бы случайную карту, а оказалось, что – туз. Мита обладала редким умением работать, не напрягаясь: делать все как бы между прочим, не прикладывая особых усилий. Все у нее было всегда выглажено, постирано, уложено в стопочки, все в идеальном порядке, вытерто, вычищено, подметено, квартира всегда блестит, ребенок накормлен, одет, отправлен в садик, приведен обратно домой. Все это – практически без его участия. Разве что иногда требовалась какая-то помощь. А в тех редких случаях, когда они принимали кого-нибудь у себя, накрытый праздничный стол возникал словно по волшебству. Когда только она успевала? И так же, словно по волшебству, посуда после ухода гостей становилась изумительно чистой. Причем – без стонов, которых Арик не переносил, без утомительных жалоб на то, что нет времени, сил.
И еще одно важное качество: ее не было много. Мита присутствовала постоянно, но при этом не отягощала. Не заполняла собой всю жизнь, без остатка. Не требовала того внимания, которого обычно требует человек. Она была точно растворена в воздухе: не видно, не слышно, чувствуется лишь по слабым теням, но как только возникает необходимость, тут же материализуется. В общем, прогнозы Катьки Загориной не оправдались. Арик даже, прислушиваясь к тишине, которую Мита умела создать, ощущал теперь радостную теплоту в груди. Почти такую же, как была у него с Региной. Чего еще надо? Не хватало только ссориться из-за политики.
А что касается перестройки, то он предпочел бы, чтобы все было как раньше. Не нужно ему этих новых хлопот. Перемены, однако, неуклонно вторгались в жизнь. Был собран зачем-то Съезд народных депутатов СССР. Выступления делегатов транслировались в прямом эфире. Кажется, вся страна прильнула к экранам. На кафедре, в университетской столовой, да просто в транспорте обсуждалось кто что сказал. Ругали одних, бурно радовались другим. События наслаивались, дробились, как в пляске калейдоскопа. Михаил Горбачев неожиданно стал президентом страны. Считалось, что так он освобождается от всевластия партийного аппарата. Затем полетел в Рейкьявик, по облику похожий на обычные новостройки, и договорился о чем-то таком с президентом Рейганом. Кажется, окончательно похоронили ядерный апокалипсис. Во вспышках блицев, в сутолоке комментариев толком ничего было не разобрать. И наконец, словно обозначая конец эпохи, рухнула Берлинская стена, строившаяся, казалось бы, на века: под аплодисменты европейских парламентариев, под завывания очумелых рок-групп началось воссоединение двух Германий.
Эхо докатилось и до университетских аудиторий. В октябре прошло внеочередное партийное собрание факультета. Дергачев нервничал, пытался говорить что-то об «обновленном социализме», из зала его прерывали, захлопывали, сбивали ядовитыми репликами. Новым парторгом подавляющим большинством голосов был избран Замойкис. Костя Бучагин, принесший на кафедру это известие, просто захлебывался от восторга: Ну, теперь держись! Все они будут у нас – вот так!.. – Не находя слов, сжал кулак, потряс им перед лицом.
Сам воздух был ярким, живым. Казалось, что от каждого вдоха кровь становится горячее. Арик, правда, не понимал: кто такие эти «они» и почему, как выражается Костя, с ними надо «вот так»? Возражений у него, впрочем, не было. «Вот так», значит – вот так. Ладно, некогда разбираться. По-настоящему раздражало его лишь то, что вдруг, ни с того ни с сего начались перебои с товарами. Конечно, с этим и раньше было не идеально. Колбасу перед праздниками, например, приходилось вылавливать по трем-четырем магазинам. Обнаружив же где-нибудь, как правило, не слишком близко от дома, набираться терпения и отстаивать в очереди не менее часа. А уж достать, скажем, шампанское перед Новым годом – и не мечтай. Разве что в продуктовых наборах, которые с некоторых пор начали выдавать. Однако, как-то выкручиваться, находить было можно. Теперь же исчезали самые элементарные вещи. То пропадала вдруг по всему городу зубная паста и если уж выныривала ненадолго, если уж удавалось ее как-нибудь ухватить, то об этой необыкновенной удаче немедленно оповещались все знакомые и друзья. То точно также проваливался куда-то кофе, то серая комковатая соль, запасы которой недавно казались неистощимыми, то выяснялось, что дефицитом стали обыкновенные лампочки, то – туалетное мыло, и пользоваться приходилось дегтярным, жуткого черного цвета. Все нужно было выискивать, все – доставать. Мита разрывалась на части, времени у нее ни на что не хватало. Арик, предположим, и рад был бы ей чем-то помочь, но его самого одолевали проблемы на кафедре.
Ситуация там складывалась примерно такая же. Если раньше с реактивами, нужными для поддержания «первичной среды», у него, как правило, особых трудностей не возникало: достаточно было вовремя написать заявку и требуемые ингредиенты через месяц-другой оказывались в громоздких кафедральных шкафах, то теперь все обстояло иначе. Необходимые реактивы не только не поступали в срок, но и не было никаких гарантий, что они будут получены вообще. Береника, которая уже двадцать лет отвечала за материальную часть, на вопросы сотрудников лишь беспомощно махала руками:
– Ничего не знаю… Мне не докладывают… Сказать не могу… Вот – сами идите и разбирайтесь…
К кому было идти? С кем разбираться? Замойкис, к которому Арик по старой памяти обратился, только развел руками:
– Какие реактивы? Какой аденозинтрифосфат?.. О чем ты?.. Посмотри, что происходит в стране!.. Земля колеблется! А ты – аденозинтрифосфат!..
Исчез даже едкий натрий, осклизлыми глинистыми кусками хранившийся в банке из коричневого стекла. Уж этот-то ветеран химии кому понадобился? Или кто-то из новеньких лаборанток решил, что им можно стирать? Звонок, тем не менее, был очень тревожный. А что если исчезнет также и альфа-рицин, нужный для приготовления буферных сред? А что если пропадут элементарные гликозидные препараты? Пришлось принимать срочные меры. Арик завел себе специальный железный шкафчик, запирающийся на замок, и – выпрашивая, выменивая, кое-где даже тайком отсыпая – создал собственный неприкосновенный запас. В случае чего, должно было хватить месяца на четыре.
В природе, видимо, тоже что-то разлаживалось. Где-то с первых чисел апреля заполыхали над городом фантастические закаты. Край неба, уходящий к заливу, вдруг наливался невыносимой дьявольской желтизной, горел так примерно пять-десять минут и угасал, будто солнце заливали водой. В другие же дни было наоборот: вдруг проступали над крышами, над домами багровые, зловещие полосы – пульсировали надрывом, расчерчивали весеннюю синь – и постепенно сползали, как будто зарубцовывая горизонты. Тогда казалось, что жизни остаются считанные секунды, в каналах, уходящих к закату, течет дряблая кровь, нагретый воздух был мертв, и Арик, возвращающийся домой, невольно ускорял шаги и начинал чаще дышать. В сердце у него скапливалась тяжелая муть. Как-то это было связано с тем, что происходит вокруг. Видимо, что-то заканчивалось, что-то агонизировало, и вместе с тем – начиналось, проступая из темноты неопределенными очертаниями.
Странно что никто, кроме него, не обращал на это внимания. Мита, например, полагала, что в Петербурге всегда было так: химические предприятия, видимо, мелкие примеси в атмосфере; пожала плечами и безразлично вернулась к своим делам. А Костя Бучагин, с которым он также рискнул поделиться сомнениями, вообще уставился на него, как на законченного идиота:
– Старик, чем у тебя голова забита?
Всем было не до того. Обсуждались события в Сумгаите, о которых из уст в уста передавались ошеломляющие подробности, затем – ввод войск в Баку, откуда тоже доходили самые невероятные слухи, начинающийся Карабахский конфликт, инцидент с избиением демонстрантов на площади Руставели. Страсти раскалялись до температуры плазмы: как же так, советская армия, где наши дети, призванная оберегать, защищать, и вдруг – саперными лопатками по голове?.. Невозможно!.. Какие уж тут закаты?.. Но в том-то и дело, что внутренне это было как-то соединено. Существовала здесь некая парадоксальная связь, и, пересекая однажды Фонтанку, гладкую от загустелой воды, Арик вдруг увидел с моста бурый, ужасный дым над куполом Троицкого собора, вспыхивающую изнутри него гневную огненную красноту. Пожар? В самом деле пожар!.. Он минут пять стоял, глядя, как растекаются в обе стороны борозды копоти. Однако на следующее утро, когда он проходил по тому же мосту, собор уже выглядел как ни в чем не бывало. Целенькие купола, кресты, будто никакого пожара. В прессе тоже ничего об этом не сообщалось. Так пожар был или не был?.. А еще через две недели, выскочив субботним вечером в магазин, он услышал за углом, в переулке странный металлический хрип, как будто кашляло железное горло: хрр… хрр… хрр… – и сразу же вслед за этим – громкий хлопок, сопровождающийся лязгом и криками. Что там, ремонтники что-нибудь напортачили? Нет, оказывается, не ремонтники. К бровке тротуара приткнулся «джип», наглая, навороченная машина, из тех, что недавно начали носиться по улицам, левый бок у него был совершенно разодран и сквозь лохмотья металла, будто вода, сочился такой же копотный дым. Еще один «джип» стоял позади, дверцы распахнуты, и от него, как спугнутые тараканы, бежали во все стороны парни в черных кожаных пиджаках.
Арик, не задерживаясь, прошел дальше. Запах дыма, удушье преследовали его по пятам. У нас теперь что, Чикаго двадцатых годов? Нет-нет, как хотите, а такие закаты загораются не случайно.
Оставалось одно: ни на что не обращать внимания. Пусть мир сходит с ума, пусть он, если желает, разваливается на части, пусть он полыхает огнем – его это не касается. Ему хватает собственных переживаний. Как раз в эти дни после долгих сомнений и колебаний, после чтения литературы и тщательного обдумывания самых разных идей он все-таки решил поставить окончательный крест на длящихся уже более пяти лет попытках воспроизвести начальный эксперимент. Пришлось, скрипя зубами, признать собственное бессилие. Какие только составы и комбинации их он ни испытывал, какие только ни разрабатывал магнитные и тепловые режимы, могущие, по его мнению, сдвинуть этот процесс, каким только образом ни менял возле аквариумов световой (инфракрасный, ультрафиолетовый) фон – сочетания исходных параметров было продублировано не одну сотню раз – заканчивалось это, как и пять лет назад, полным крахом: в начале каждого месяца он с некоторой надеждой запускал новую серию, заносил ее в лабораторный дневник, последнее время даже сопровождал чем-то вроде молитвы, а уже через две недели, в крайнем случае через три, часть аквариумов безнадежно, как проклятая, «протухала»: зарастала морщинистой плесенью, эти среды приходилось выбрасывать, а другая часть расслаивалась, желтела, кристаллизовалась и в таком виде могла существовать неопределенно долго. Однако это было, как он понимал, «мертвое» существование, «химический абсолют», та форма материи, в которой отсутствовала собственно жизнь.
Повторить результаты эксперимента не удавалось. За пять с лишним лет он подобным образом проработал более полусотни серий. Почти четыреста разных сред прошли через его руки. Около тысячи инициирующих режимов были последовательно опробованы и отвергнуты. Он не пропустил, кажется, ни один вариант. Все впустую: «сцепления» между исходными компонентами не происходило, искорка жизни не вспыхивала, «нечто» упорно не желало возникнуть из «ничего». Было от чего впасть в отчаяние. Видимо, что-то особенное наличествовало в тех первых, немного наивных опытах, которые он когда-то поставил, что-то неуловимое, зыбкое, не поддающееся исчислению, что-то такое, что позже, вероятно, исчезло и чего, скорее всего, никакими усилиями нельзя было возобновить. Для себя он называл это «фактором икс». Прав, прав был канувший в забвение Горицвет: им тогда действительно повезло. Один шанс из необозримого множества миллиардов! Уникальное, неповторимое сочетание изменчивой мозаики бытия! Конечно: человеческой жизни не хватит, чтобы перебрать все возможные комбинации. Да что там жизни – ста жизней, тысячи, миллиона!
В общем, бессмысленность дальнейших попыток была очевидна. Решение было принято: не стоит больше тратить время напрасно. Вновь были приглашены техники из мастерских. Стеллажи были разобраны и вынесены на задний двор. Аквариумы очищены и раздарены по сотрудникам. Реактивы, оставшиеся неиспользованными, перекочевали в неприкосновенный запас. В лаборатории сразу стало просторней. И вместе с тем, когда была выметена груда мусора, когда пол, стены были промыты, а с «Бажены» была аккуратно вытерта пыль, возникло странное ощущение, что позади теперь – пустота. Как будто он оторвался от неких важных коммуникаций и продвигается в неизвестность, имея такую же неизвестность в тылу. В случае чего, рассчитывать ему не на что.
Кстати, Костя Бучагин, вернувшийся с американской «Школы развития», твердил то же самое. Съездил он туда в большой пользой: набрал кучу визиток, пристроил свою статью в журнал «Современная биохимия». Рассказывал, что старик Макгрейв, оказывается, на памятник совсем не похож: Мы с ним спиртика чуть-чуть развели, и – того… Представляете, выходим потом на симпозиум!.. Вообще, вырос человек на глазах: тоже защитил кандидатскую, обзавелся двумя детьми, когда только успел? А в связи с новыми веяниями, все более захватывающими факультет, был избран в состав сразу двух общественных комитетов. Эти комитеты плодилось, как саранча. Один был за демократический социализм, другой – за социалистическую демократию, третий требовал выборности деканов и ректора, четвертый, пятый, шестой занимались чем-то таким же насущным. Пытались привлечь к этой деятельности и Арика. Он отбивался: Нет-нет, не могу, не чувствую никакой склонности…
Так вот, Костя Бучагин, помимо прочего, сообщил, что ни в лаборатории Дурбана, где бились над сходной проблемой уже несколько лет, ни у Грегори, который с флегматичным размахом запустил в работу сразу пятьсот аквариумов, даже близко не получалось чего-то, напоминающего «лунный пейзаж». Исходные среды у них также либо немедленно «протухали», либо расслаивались, светлели и демонстрировали набор мертвых кристаллов. Никакие технические ухищрения не помогали. Никакая новейшая аппаратура не спасала от неудачи. Оба исследователя выражали в связи с этим искреннее недоумение. Результат, который невозможно воспроизвести, не является в науке подлинным результатом. Наука опирается не на чудо, а только на достоверное знание. И если бы Дурбан (так он, по словам Кости, высказывался) лично, своими глазами не видел плавающие в растворе протобелковые «ниточки», если бы не листал рабочий журнал и не увез с собой его полную светокопию, если бы не было фотографий, которые запечатлели весь «лунный цикл», то речь, вполне возможно, могла бы идти о сознательной фальсификации данных. В мягком варианте – о том, что исследователь, ослепленный фантазией, принял желаемое за действительное. В науке такое уже неоднократно бывало. Во всяком случае, Грегори эту версию осторожно затрагивал. Правда, официально он ее пока не высказывал, ограничился утверждением, что результаты, изложенные в такой-то статье, воспроизведению не поддаются.
Костя все равно был встревожен:
– Ты хоть понимаешь, старик, чем это для тебя может кончиться?
– И чем это для меня может кончиться? – поинтересовался Арик.
– Нет, старик, ты, по-моему, действительно не врубаешься!..
Арик как раз врубался. Только сделать в этой ситуации ничего было нельзя. Оставалось лишь демонстрировать многозначительную беспечность:
– Ладно, как-нибудь обойдется…
Точно он в любую минуту мог вытащить козырь из рукава.
Правда, никакого козыря у него не было.
Бучагин это, видимо, чувствовал:
– Старик, ты все же – смотри!..
И также безуспешной оказалась попытка размножить хотя бы плазму первичного «океана». Трижды, соблюдая все мыслимые и немыслимые предосторожности, надевая перчатки, маску, включая бактерицидную лампу, он переносил часть среды из аквариума в другой, меньший сосуд, разбавлял дважды перегнанным дистиллятом, изолировал, надевая колпак, от земной атмосферы. Казалось бы, чего надо еще? И тем не менее, всякий раз плазма, несмотря на те же самые условия содержания, через несколько дней становилась слабо коричневой, затем мутнела, словно просачивалась в нее торфяная гниль, и, наконец, с очевидностью «протухала», распространяя в лаборатории тошнотворный запах. Непонятно было, как можно этого избежать? Даже в стерилизованном холодильнике она могла храниться не более суток. Если точнее – от двадцати до двадцати трех часов. Далее же появлялось характерные белесые пленочки, осклизлые по краям, мерзкий запах, свидетельствующий о гниении, нарастал, «плазма» вспучивалась, темнела, и органику можно было сливать. То есть, этот путь тоже упирался в тупик. Видимо, и «крахмальный слой», поддерживающий особую консистенцию, и собственно «океан», и хрупкие «колокольчики» (коацерваты, как он вслед за Опариным стал их называть) представляли собой некое единое целое, сверхсистему, нечто вроде замкнутого в себе круговорота веществ – ни одна его часть не способна была существовать изолированно от других.
В этом убедили его и более поздние эксперименты. Сразу же после образования из «ниточек» и «былинок» первых студенистых комочков, подгоняемый нетерпением, переходящим в нервную дрожь, он особым манипулятором извлек из среды самый невзрачный коацерват, заморозил его в жидком азоте, порезал на криостате и затем обработал получившиеся препараты наиболее простыми методиками. Настоящих мембранных структур, как он и предполагал, обнаружить не удалось, хотя некие тончайшие волоконца там несомненно присутствовали. И присутствовала, если только он не напутал в гистоэнзиматической обработке, легкая теневая окраска, свидетельствующая о ферментной активности. Правда, ему не удалось обнаружить ничего напоминающего хромосомы, все реакции на ДНК демонстрировали полное ее отсутствие в материале, но во-первых, он не слишком верил в довольно-таки грубые методы гистохимии, а во-вторых, кто сказал, что белок образуется только вокруг генных носителей? Это гипотеза Кройцера, причем до сих пор не проверенная экспериментально. В реальном генезисе, как он уже знал, все могло обстоять с точностью до наоборот: сначала появились белковые образования, обеспечивающие метаболизм, и лишь потом – примитивные генетические структуры, фиксирующие наследственность. В этом смысле отрицательные пробы на ДНК его вполне устраивали.
Гораздо важнее было другое. Он чуть было не загубил весь опыт своей поспешностью. Правда, зловещий коричневатый оттенок в среде после извлечения одиночного коацервата все-таки не возник, но и благополучным создавшееся положение тоже назвать было нельзя. Студенистые «колокольчики», наверное травмированные таким вмешательством, несколько съежились, сморщились, прекратили оживленную циркуляцию, судя по изменению цвета, видимо, уплотнились внутри и, наконец, неподвижно повисли друг против друга, как бы оцепенев. Сфера воды вокруг них приобрела вид разбавленного молока. Так протекло в томительном ожидании более суток. Арику даже казалось, что он состарился за эти часы. И вдруг один из оставшихся в аквариуме коацерватов, самый нижний, погруженный лепестками в «крахмал», конвульсивно затрепыхался и всего за тридцать секунд разделился на две половины. После чего циркуляция «колокольчиков» возобновилась.
Это была ошеломляющая победа. Жизнь, как бы разные авторы ни определяли ее, разумеется, не сводится исключительно к размножению, но размножение, способность воспроизводить самое себя, есть один из главных признаков жизни. Это ее характеризующий принцип, то фундаментальное свойство, без которого признать ее жизнью нельзя. Арик это хорошо понимал. И вместе с тем это было сокрушительное поражение, потому что теперь стало ясно, что вмешиваться в круговорот первичного «океана» чрезвычайно рискованно. Он и в самом деле представлял собой нечто целостное. Шаткое равновесие, которое следовало бы, вероятно, определять как «преджизнь», могло быть разрушено любым слабым толчком. Это, в свою очередь, означало бы крах всех надежд, потерю уникальной структуры, воспроизвести которую будет уже невозможно. Значит, опять тупик, опять топтание перед непреодолимым барьером.
Аналогичной точки зрения придерживался и Бизон. Как-то осенью, после долгого и утомительного практикума с вечерниками, когда Арик, только-только освободившись, прикидывал, чем ему лучше завершить сегодняшний день: приготовить буферные растворы на утро или, может быть, придти пораньше домой и свинтить, наконец, хотя бы в черновике, материал для новой статьи, к нему в лабораторию вежливо постучали, и Бизон, просунув массивную голову, попросил разрешения своими глазами глянуть на то, что здесь происходит.
Именно так он и выразился.
– Ради бога, – без энтузиазма отозвался Арик.
Ему меньше всего хотелось, чтобы кто-то вглядывался в его работу. Ничего хорошего проистечь из этого не могло. Отказать, однако, было немыслимо. Заведующий кафедрой, разумеется, имеет законное право знать, чем его сотрудники занимаются.
Так вот Бизон очень долго, пожевывая толстые губы, недовольно пыхтя, всматривался в прозрачную, сохранившую еще слабенькую белесость среду «океана», менял освещение реостатом, подкручивал сведенные к переносице окуляры, заметил вскользь, что надо бы, конечно, поставить вам более современную оптику: подавайте заявку, попробуем заказать фазово-контрастный разверточный блок, есть такие, «Цейс» до сих пор производит очень приличную аппаратуру, в конце концов, оторвался, потянул к себе лист чистой бумаги, опять-таки недовольно попыхивая, забросал его, будто курица, ворохом бессмысленных закорючек, сомкнул их в странные схемы – это был его способ думать – а потом, тяжеловато кивая, высказался в том духе, что нет, жизнью это, пожалуй, называть преждевременно. Конечно, определенное продвижение налицо, результаты имеются, можно хоть завтра писать авторскую монографию, однако до подлинной жизни, до неоспоримого факта – дистанция огромных размеров. Вы не обдумывали, например, такую возможность: очень сложная физико-химическая система, которая спонтанно удерживает сверхстабильный режим? Что-то вроде «химических инсталляций» Позье. Помните, Жан-Жак Мария Позье создавал системы из полужидких кристаллов, которые, будучи предоставленными самим себе, могли существовать неограниченно долго? Причем, они имитировали все стороны жизнедеятельности, то есть росли, размножались, в том смысле хотя бы, что образовывали новые кристаллические структуры, обменивались энергией и веществом с внешней средой, даже мутировали, изменяясь под воздействием температуры и освещенности.
– Системы, которые создавал Позье, не могли развиваться, – заметил Арик. – То есть, они изменялись, конечно, но оставались при этом на том же структурном уровне. Не происходило накопления сложности. Это еще не развитие, это просто фенотипическая пластичность.
Бизон опять покивал, показывая, что возражения приняты.
– Согласен, – неторопливо сказал он. – Вы, несомненно, сделали следующий важный шаг. Ваша система, по-видимому, способна к спонтанному усложнению. И все же, прошу прощения, пока нельзя утверждать, что вы пересекли границу, отделяющую живое от неживого. Все это может лежать в пределах той же химической эволюции: такая же инсталляция, как у Позье, только возведенная в степень, такие же такие «химические часы», перемещающие «стрелки» по «циферблату». То есть, это не подлинное развитие, а функционирование. Насколько я понимаю, белков, носителей жизни, вы в этом не обнаружили? Ну вот, о чем тогда говорить? – Он процитировал, приподняв лохматые брови. – «Жизнь есть форма существования белковых тел, существенным моментом которых является»… Ну и так далее…
Секунды четыре они молчали.
Потом Арик сказал:
– Жизнь не обязательно должна базироваться именно на белковых носителях. Вполне вероятно, что существуют иные пути.
Бизон как будто даже обрадовался.
– Вот-вот… Между прочим, лет тридцать назад такие слова грозили бы вам крупными неприятностями. Кстати, и сейчас их не так просто будет пробить в печать… Ну, это ладно, это – потом… А вот что касается жизни, тут в самом деле просвечивает любопытный аспект. Возможно, то, что вы создаете, не есть собственно жизнь – во всяком случае в нашем понимании этого слова. Возможно, это нечто совершенно иное, нечто такое, что естественным образом возникнуть и не могло. Потребовался человек. И вообще, вы знаете, чем больше я обдумываю эту проблему, тем сильней у меня ощущение, что сам переход лежит где-то за пограничной чертой. Вот этот последний определяющий шаг: вдохнуть искру, пробудить мертвую глину… Помните, как был создан пражский Голем? Рабби Лев, чтобы его оживить, произнес «тайное имя»… То есть, здесь нужна будет помощь бога, если, конечно, бог пустит нас в свои мастерские. Или помощь дьявола, который любит играть в такие игрушки…
– Ну, значит, кто-то из них мне поможет, – нетерпеливо ответил Арик.
Он уже перестал понимать о чем идет речь.
Какой рабби Лев? Какой пражский Голем?
А Бизон, еще выше задрав лохматые брови, посмотрел на него так, будто видел впервые.
Глаза его тускло блеснули.
– Может быть… Я только боюсь, что это будет не бог…
Бог не бог, дьявол не дьявол; у него не было времени разбираться в этих метафизических хитросплетениях. Теория познания его никогда особенно не привлекала. Ему достаточно было того, что получалось в эксперименте. Результат налицо? Включайте его в свою теорию! А всякие споры об истинности и пределах знания, о соответствии нашего ви дения действительности тому, чем мир на самом деле является, он считал абсолютно непродуктивными. Занимаются этим лишь те, кто не может получить результат.
И все-таки разговор с Бизоном оставил неприятный осадок. Брезжило от этого чем-то таким, чего он в принципе не признавал. Чем-то, скорее, из области магии, а не науки, чем-то потусторонним, всплывающим иногда в страшных снах. Впрочем, объясняться это могло и наложением смыслов. Как раз незадолго до данного разговора, пролистывая комплект «Анналов эмбриологии», которые выписывались на кафедре уже двадцать лет, в разделе «История науки: забытые имена» он случайно наткнулся на очерк, посвященный Иерониму Слуцкому. Оказывается, Слуцкий ставил когда-то аналогичные эксперименты. Правда, что у него получилось, судить было трудно: в лаборатории вспыхнул пожар, архивы исчезли. Сам Слуцкий тоже куда-то пропал (может быть, эвфемизм, скрывающий собой выражение «арестован как враг народа»). На самом деле, тут было интересно другое. В кратком абзаце, фактически уже завершающем материал, автор вскользь, буквально в нескольких фразах, говорил о невероятной эксцентричности Слуцкого. Так, например, в штате лаборатории, которую он возглавлял, наряду с сотрудниками, в большинстве, кстати, последовавшими за ним из Петербурга в Саратов, официально числились раввин, православный священник, буддийский лама и даже мулла, дальнейшая судьба которых также была неизвестна. Интересно, зачем они Слуцкому понадобились? Тогда Арик, помнится, только пожал плечами. Теперь же ему было как-то не по себе. Неужели страхи из снов могут овеществляться? Неужели за пленкой обыденности действительно – потусторонняя темнота? Не стоило, впрочем, забивать себе голову всякой мистической чепухой. Не стоило брать в расчет то, что еще никем не доказано. Да и что, собственно, в результате эксперимента может произойти? Явится дьявол и предложит ему подписать договор? Сначала пусть явится, а уж потом будем об этом думать. Сначала пусть предложит мне то, чего у меня нет. Да и не явится, разумеется, никакой дьявол. Вселенная, простирающаяся в бесконечность, пуста, как сознание новорожденного. В ней нет ничего, кроме света звезд.
Так или иначе, но главную трудность Бизон обозначил правильно. Если в среде, в материи «первичного океана» действительно нет белков, считающихся основой жизни, во всяком случае, тех их форм, которые можно было бы хоть с чем-либо соотнести, тогда что именно представляют собой нынешние коацерваты: другую жизнь, иной, доселе скрытый субстрат вселенского бытия? Вот, в чем сейчас заключался вопрос. Вот, в чем состояла очередная проблема. И как всегда – он уже перестал этому удивляться – сразу же возник человек, готовый эту проблему решить.
Собственно, ниоткуда он не возник. Привела его Мита, вспомнившая, что есть у них в смежном отделе сотрудник, владеющий методами биохимической аналитики. Только что защитился, как раз оглядывается по сторонам. Вроде толковый – может быть, тебе подойдет? Арик, особо не вдумываясь, кивнул. И буквально на следующий день, будто сцепилось что-то внутри, заглянул на кафедру некий Микеша, объяснивший, что данное направление его чрезвычайно интересует.
Арику он, надо сказать, понравился. Примерно того же возраста, белобрысый, очень подвижный, веселый, не спеленутый еще драпировкой званий и должностей, кажется, в самом деле толковый, схватывающий все на лету. В настоящее время Микеша исследовал мультипликатные коллоидные системы, и как полагалось энтузиасту, считал их основой всего – поскольку коллоиды, с одной стороны, обладают свойствами жидкости, то есть конфигуративно не определены, а с другой, свойствами твердого тела, то есть отчасти фиксированными, устойчивыми структурами. Во всяком случае, они способны развертывать сложно организованные поверхности, где за счет множественности контактов могут, в свою очередь, сопрягаться процессы биохимической сборки. Тут же заметил, что и среда, в которой возникла жизнь, скорее всего, была коллоидного характера. Ни в какой другой, по его глубокому убеждению, витальный синтез не мог быть осуществлен. Не хватило бы нужных пространственных измерений.
– Это ведь можно и математически показать, – добавил Микеша.
Циркуляция «колокольчиков» его просто очаровала. К тому времени цикл вращения, занимавший примерно десять минут, уже окончательно стабилизировался. Студенистые коацерваты, немного колеблющиеся по краям, равномерно, соблюдая дистанцию, один за другим всплывали к поверхности, неторопливо дрейфовали по ней слева направо и затем опускались на дно и дрейфовали по «крахмальному слою» уже в обратную сторону. Это напоминало колесо обозрения: скрытый мотор приводил в движение невидимый маховик, а прозрачные, но твердые спицы уносили кабинки то вверх, то вниз.
Система работала, как часы.
– Елы-палы… – только и сказал Микеша, разинув рот.
Никаких других аргументов ему не требовалось. Тут же договорились, что он сделает, во-первых, обычный количественный анализ: присутствие и удельное содержание в «океане» основных химических элементов, надо же знать, хотя бы в общих чертах как там и что, во-вторых, он сделает первичный качественный анализ, то есть построит картинку распределения различных органических соединений, это, кстати, должно многое прояснить, ну а в-третьих, опираясь на полученные результаты, попытается хотя бы примерно изобразить некоторые функциональные конформации – скажем, белковые, если они там и в самом деле присутствуют, или какие-нибудь другие, могущие свидетельствовать о биологическом статусе «колеса».
– Конечно, это лишь начало работы, – сразу же предупредил Микеша. – В полном объеме такое исследование займет месяцев пять или шесть. Считать много придется, мороки будет… Ничего, мы это как-нибудь отрегулируем…
В общем, Микеша исчез, унеся с собой в запаянных ампулах несколько проб, и началось время, которое Арик потом не мог вспоминать без сокрушительной дрожи. Уже дней через десять Микеша притаранил ему бледную, плохо читаемую распечатку с рядами цифр и объяснил, что количественный анализ в данном случае ничего не дает. Набор стандартный: интерпретировать эти соотношения мы не сможем. Разве что использовать их для украшения очередной статьи. Цифры, знаешь, всегда производят благоприятное впечатление. Однако еще через месяц он притащил результаты качественного анализа, и при этом, по крайней мере внешне, выглядел уже значительно веселее. Оказалось, если, конечно, верить методам электрофореза, что в состав «первичного океана» входит множество любопытных веществ. Там присутствовали, по словам Микеши, и липопротеиды самых различных видов, и гликопротеиды во фракциях от низшей до высшей, и нечто вроде фрагментов гемоглобина, и даже преальбумин вкупе с глобулином и гаптоглобином. Правда, Микеша тут же оговорился, что все указанные соединения обнаруживаются в образцах в очень малых количествах, фактически только как эхо, и, если честно, то декларировать можно лишь наличие их следов. Более того, размытость электрофоретических отпечатков, свидетельствует о том, что структуры эти находятся в крайне неустойчивом состоянии: видимо, появляются и исчезают, синтезируются и распадаются, не существуя сколько-нибудь долгое время.
– Все это похоже на сильно разбавленную плазму крови, – сказал Микеша. – К сожалению, аналогия очень косвенная, утверждать это публично я бы не стал. Сначала следует изучить каждую фракцию.
Самое интересное, однако, заключалось не в этом. Самое интересное, согласно Микешиным данным, состояло в том, что, помимо уже известного, классического набора соединений, плазма содержала в себе и некое дополнительное вещество, некую загадочную молекулярную конформацию, по параметрам, по динамическим свойствам, существенно отличающуюся от других.
По крайней мере, трек ее явно выдавался вперед.
– А вот это уже серьезно, – заметил Микеша, тыча пальцем в пятно, напоминающее раздавленного жука. – Новый актор, новый биохимический персонаж открываешь не каждый день.
Он громко потянул воздух ноздрями. Арика, рассматривающего отпечатки, это насторожило. Угадывалось в Микеше какое-то нездоровое возбуждение, какой-то озноб, прохватывавший в свое время и Горицвета. И чем история с Горицветом закончилась?
У него ныло сердце, когда, согласно договоренности, он передавал Микеше остатки коацервата, хранящиеся в жидком азоте.
Он был полон нехороших предчувствий.
Что-то здесь шло не так.
Предчувствия оправдались даже раньше, чем он предполагал. Всего через три недели Микеша выделил эту загадочную субстанцию, являющую, по его словам, «химический парадокс». С одной стороны, в ней имелось некое марганцевое ядро, и Микеша считал, что оно ответственно за процессы энергетического обмена, а с другой, наблюдалась обширная ферросодержащая область, и Микеша высказывал мнение, что именно здесь концентрируются реакции первичного синтеза. К тому Микеша, как выяснилось, уже таскал образец куда-то на спектрометрию и теперь утверждал, что между обоими «ядрами» расположен участок с повторяющими сегментами.
Видимо, по нему и происходит обмен.
Арик, если честно, так ничего и не понял.
– Ты мне скажи: это белок или не белок?
Микеша полагал, что однозначный ответ пока дать нельзя. Если это белок, то, вероятно, какого-то нового, ранее неизвестного класса, а если нет, то значит могут существовать в природе структуры, исполняющие функциональные роли белков. Многое тут будет зависеть от последующих уточнений, в частности – будут ли там обнаружены пурин и пиримидин.
Во всяком случае, он требовал немедленно опубликовать результаты. Конечно, мы об этом «факторе икс» еще почти ничего не знаем – ни о структуре его, ни об особенностях функционирования. И все равно, представляешь, какая это будет сенсация!.. Возможно – новый класс природных белков! Возможно – связующее звено живого и неживого!.. Это же со временем на Нобелевку потянет!.. Что-то вроде того, как Уотсон и Крик открыли двойную спираль ДНК!..
Арику эта идея совершенно не нравилась. Напечатать сырой материал, означало попасть под шквал уничтожающей критики. Ведь на четыре метра в землю затопчут, подняться уже не дадут. Он даже фотографии «колокольчиков» пока придерживал, поскольку не мог этого феномена объяснить. А о существовании «колеса» (метаболизма преджизни) фактически знал только Бизон. И что же, вывалить все как есть? Публично расписаться в своей беспомощности? Нет, нет, ни за что!..
Спорили они до остервенения. Никакие разумные аргументы Микеша воспринимать не желал. Аргументов он сам мог привести сколько угодно. Пройдут годы и годы, прежде чем они установят природу «фактора икс». Уж ты мне поверь, я в этом специалист! Ты просто не представляешь себе объема работы! И где гарантия, что никто нас не опередит? Вспомни, кто открыл Северный полюс? Пири! И кого интересует сейчас, что за двадцать лет до него, там побывал Джеймс Кук? Или вспомни, ты мне сам говорил, как через сорок лет переоткрыли опыты Менделя. Скажешь, истина восторжествовала? Да, конечно, вот только Мендель об этом уже не узнал!.. Или вспомни полузабытую концепцию Фридмана! Или как Ньютон стал автором тех законов, которые до него открыл Роберт Гук!..
Глаза у Микеши горели бледным огнем. Волосы вставали дыбом и корчились, как наэлектризованные. Причем, он не просто спорил, предлагал варианты, что еще можно было бы как-то терпеть, но – не согласовывая, даже не ставя в известность – предпринимал самостоятельные шаги. Так Арику однажды прямо на кафедру позвонил некий корреспондент и, сославшись именно на Микешу, попросил дать интервью.
– У нас есть рубрика «С переднего края науки». Скажите, а правда, что в вашей лаборатории создано первое в мире искусственное существо?
Арик был так взбешен, что несколько минут не мог говорить. Какое искусственное существо? Что за чушь? Микеша, в свою очередь, удивлялся его неистовому негодованию:
– Это же влиятельная газета. Ее читают сотни тысяч людей. Слушай, а вот есть еще такая передача на телевидении «Мир открытий», давай выступим, меня обещали на следующей неделе свести с режиссером…
Ничего ему было не объяснить. И самое неприятное, что Микеша начал вмешиваться уже в его непосредственную работу. В частности, застопорившись, вероятно, с уточнением «фактора икс», он теперь бурно настаивал, чтобы в эксперименте были использованы активные меры воздействия. Исходил он из тех же синергетических представлений, что когда-то и Горицвет: система неравновесна, чтобы продвинуть ее на новый уровень, необходим некий толчок. Вот такой толчок они и должны организовать.
Микеша раз за разом твердил:
– Ты что, сорок лет собираешься ждать, пока оно трансформируется само? Как хочешь, я не согласен!..
Он предлагал испробовать воздействие на «колесо» низких и высоких температур, а если ничего не получится, то – радиоактивного излучения. Мотивировал это тем радиация является универсальным дестабилизирующим фактором. Возможно, она и прежде способствовала крупным эволюционным метаморфозам.
Арика в жар бросало от таких предложений. Он, правда, помалкивал: у Микеши до сих пор оставалась часть экспериментального материала. К тому же результаты химического анализа формально принадлежали ему, и Микеша мог их опубликовать, не спрашивая разрешения.
Кстати, слабое термическое воздействие на «колесо» он уже пробовал. Ничего особенно интересного эти опыты не принесли. При понижении температуры «колокольчики» замирали и медленно опускались на дно, а при повышении начинали желтеть и судорожно трепыхаться. Вероятно, существовать они были способны только в очень узком физическом интервале.
Никак было из этого не выпутаться. Микеша, видимо ослепленный блистающими перспективами, буквально сходил с ума. Он то требовал от Арика, чтобы они возобновили начальный эксперимент: обещал взять часть аквариумов к себе, наблюдать за ними днем, ночью, без перерыва, сколько понадобится, то настаивал на проведении грандиозной пресс-конференции: страна должна знать, что мы стоим на пороге величайших открытий, а то и вовсе предлагал обратиться с письмом в правительство, чтобы, учитывая особую значимость проводимых ими работ, им выделили бы помещение, оборудование, штаты, поставили бы на специальное государственное финансирование.
Бушевал в лаборатории свирепый самум. Любые доводы, любая апелляция к разуму безоговорочно отметалась. Не осталось у Микеши ни капли разума, и однажды вечером, уже в начале двенадцатого, совершенно случайно, будто по наитию, включив телевизор, Арик увидел, как Микеша сидит в студии среди неких экзотичных людей, наголо бритых, одетых в желтые балахоны, и, размахивая руками, несет какую-то ахинею насчет будущего: дескать, начинается новая научная революция, она преобразует собою весь мир.
Причем, сам Микеша лишь пучил глаза:
– А что такого?.. Я же для нас обоих стараюсь…
Звонил он Арику не менее двух раз в день. Ни соображения занятости, ни приличия его тоже абсолютно не волновали. Даже ночью телефон мог заколотиться в припадке, и клокочущий голос, мгновенно пробивающий сон, возвестить об очередном сногсшибательном предложении.
Было у них что-то общее с Мариоттом. Тот же захлебывающийся фальцет, те же ультразвуковые вибрации, которые невозможно было воспринимать как слова. У Арика начинали от этого ныть сразу все зубы, а в затылке накапливался чугун со сгустками боли.
К счастью, продолжалось это недолго. В той чудовищной галиматье, которую, видимо совершенно свихнувшись, нес последнее время Микеша, иногда вдруг проскакивали и вполне здравые соображения. В частности – попробовать приготовить из остатков извлеченного коацервата что-то вроде культуры ткани, которую можно было бы использовать как резерв. В классическом виде это, разумеется, не получится: нет собственно клеток, внутренние структуры, скорее всего, разрушены заморозкой, зато можно попробовать, скажем на центрифуге, выделить из него остаточное коллоидное вещество и затем культивировать эту субстанцию в качестве «первичного океана». То есть, начать эксперимент не с нуля, а с некой довольно высокой точки.
Действительно, вполне здравое предложение. Арик нехотя согласился, опасаясь все-таки неизвестно чего. Микеша исчез и довольно долго не подавал признаков жизни, позвонил только раз – сообщил, что «коллоид» после центрифугирования, кажется, приживается. Тьфу-тьфу-тьфу! – правда, ведет себя несколько необычно.
– Сейчас не буду ничего говорить. Через пару дней притащу образец – сам увидишь…
Однако через пару дней Микеша не появился. Не появился он и через неделю, о чем Арик, откровенно, нисколько не сожалел. А еще через пару дней Мита, едва он вернулся домой, сообщила, что с Микешей, оказывается, произошел трагический случай: стало плохо прямо во время работы, упал лицом вниз, увезли на «скорой». Кажется, обширный инфаркт. С чего бы это? Ему всего – двадцать шесть лет.
Мита была явно встревожена:
– Чем вы там занимаетесь?.. Надеюсь, не работаете с токсическими веществами?..
– Ну что ты!.. – Арик махнул рукой.
Так эта история и закончилась. Выяснилось, что инфаркт у Микеша с какими-то неприятными осложнениями: его было выписали из больницы, потом опять положили, потом отправили в санаторий, потом он уволился из института.
Больше Арик о нем ничего не слышал.
Примерно месяц спустя, когда волнения уже несколько улеглись, он осторожно поинтересовался – не осталось ли от Микеши каких-нибудь «живых» препаратов, может быть, каких-нибудь сред, взвесей, культур, и Мита, расспросившая в том отделе сотрудников, подтвердила, что да, действительно обнаружилась в одном из термостатов кювета: черные кожистые лоскутки, покрытые плесенью. Запах там был такой, что кювету немедленно выбросили.
– Что-нибудь важное?
– Нет, ничего…
У него будто гора с плеч свалилась.
Был только один случай, напомнивший об этих событиях. Как-то осенью, направляясь в Технологический институт, где назначено было ежегодное совещание руководителей СНО, Арик брел по Загородному проспекту вдоль бесконечной чугунной ограды. За оградой виднелся сад, тянущийся, по-видимому, до Фонтанки: пестрота мягких листьев, черная сырая земля, больничные корпуса, разбросанные среди деревьев, непривычная тишина, совсем другой мир. К ограде, ухватившись за прутья, прильнул старик в теплом халате: небритые щеки, лысина, мутный слезливый взгляд. Вдруг вытянул руку, точно пытаясь схватить: Гы-гы-гы… Арик шарахнулся. А когда дошел до угла, вдруг остановился, как вкопанный.
У него даже померкло в глазах.
На мгновение показалось, что этот неопрятный жутковатый старик и есть Микеша…