Через две недели от Грегори пришло письмо. В сухом академическом стиле, который сквозь английский язык чувствовался особенно ясно, Грегори, во-первых, еще раз поздравлял его «с выдающимся, не побоюсь этого слова, научным успехом: вы, дорогой друг, возможно, сделали то, что поставит вас в один ряд с такими знаменитыми исследователями как Гексли и Морган», а во-вторых, перейдя к конкретике, извещал, что после некоторых размышлений лично он, Грегори, решил прекратить свою собственную работу, связанную с этой тематикой. «Картина, которую вы продемонстрировали, писал он, окончательно убедила меня, что в данном случае мы имеем дело с чем-то, лежащим за пределами разума. Это ведь давняя проблема, мой друг. Детерминизм Лапласа (помните, мы с вами как-то о нем говорили) породил у нас когда-то иллюзию, что Вселенная исчислима: зная ее начальное состояние, зная законы, по которым она развивается, мы можем „вычислить“ любую последующую ситуацию. На этом, как вы знаете, основывалось европейское просвещение, из этого вырос европейский рационализм, представленный современной наукой. Принцип неопределенности Гейзенберга ничего, в сущности, не изменил, он лишь ввел некоторые ограничения точности измерений. Источник самого бытия все равно оставался физическим. Он все равно находился по сю сторону нашего мира. Однако, если этот источник в действительности таковым не является, если основы жизни, как показывает, на мой взгляд, ваша работа, имеют метафизическую природу, то вся картина обретает совершенно иные параметры: меняется ракурс и, следовательно, оценка экзистенциальных координат. Тогда ограниченной становится уже вся наука, все воспроизводимое знание, все наши так называемые „устойчивые представления“. В известном смысле тогда уже безразлично – ставить эксперимент или нет: результаты его будут представлять собой не открытие, а откровение… =

Мне вообще приходит в голову странная мысль, писал далее Грегори, что успешным подобный эксперимент мог быть только у вас в стране. Здесь в связи с распадом старой реальности, в связи с процессом, который вы почему-то называете «перестройкой», наличное бытие полностью истощилось и метафизика мира стала просачиваться непосредственно в жизнь. Вы просто подхватили то «нечто», которое уже проступило, возможно сконцентрировали его, придали ему наглядную бытийную форму. Это, конечно, только метафора, научного значения она не имеет, но выразить свою мысль точнее я пока не могу. Я могу лишь заметить, что до сих пор стихийную метафизику жизни овеществляла религия – отделяя время от вечности, конечное бытие от бесконечного небытия. В этом, наверное, и состояло ее высшее назначение. Что именно овеществляете вы, я гадать не берусь. Возможно, что-то, всплывающее из донных глубин мироздания. Возможно, ту темную силу его, с которой человеку справиться не дано»…

И в завершении Грегори подтверждал, что его предложение о сотрудничестве, несмотря ни на что, остается в силе. «Если вы, дорогой друг и коллега, решите продолжить вашу работу в центре Макгрейва, то официальное приглашение будет нами немедленно выслано. Можете не беспокоиться. Я гарантирую, что отношение к вам будет самое благожелательное»…

Арик, читая все это, лишь пожимал плечами. Теологические концепты Грегори не вызывали у него ничего, кроме недоумения. В конце концов, какая разница: является источник жизни физическим или метафизическим, лежит он в области квантовой неопределенности мира или в области трансцендентного? И то, и другое можно определить как «непознанное». И то, и другое представляет собой гносеологический вызов. Задача науки как раз и заключается в том, чтобы картографировать эту неопределенность, свести случайное к закономерному, превратить чудо в обыденность.

Честно говоря, его это не очень интересовало. Другое дело – конкретное проявление «непознанного» в виде циркулирующих коацерватов. Он чувствовал, что опять уперся в какой-то безнадежный тупик. Свечение, начавшееся незадолго до путча, прекратилось так же внезапно, как и началось. Никаких существенных изменений в функционирование «колеса» оно, по-видимому, не внесло. Во всяком случае большое фазово-контрастное исследование, которое он благодаря цейссовской аппаратуре смог предпринять, выявило внутри «колокольчиков» все те же, уже знакомые «теневые квазиструктуры»: вязкие концентрации плотностей, не имеющие ни четкой локализации, ни четких границ, медленные плазматические потоки, образующие комковатые завихрения. Непонятно было даже за счет чего «колокольчики» сохраняют форму: граница сред, отделяющая внутреннее пространство от внешнего, имела тот же диффузный характер. Вероятно, прав был Микеша: размежевание их производилось на основе коллоида. Значит, подтверждалась догадка, что в коацерватах наличествует и особая конфигурация метаболизма, особый транспортный механизм для передачи ионов и функциональных химических групп. Вывод, который, конечно, имел далеко ведущие следствия.

Однако это было и все. В остальном же ситуация оставалась на прежнем уровне. Танец хрупких «колокольчиков» длился уже целых пять месяцев, и ничто пока не свидетельствовало о том, что они готовятся к следующей трансформации. Вращение «колеса» осуществлялось по-прежнему цикл за циклом – с той же периодичностью, с теми же фиксированными расстояниями между коацерватами. Устойчивыми оказались и их размеры – Арик множество раз, старательно все это замерял, надеясь, что хотя бы по колебаниям геометрических величин удастся диагностировать наличие внутренних изменений. Нет, колебания находились в пределах ошибки. Жизнь, по-видимому, опять исчерпала начальный негэнтропийный потенциал. В среде установилось очередное динамическое равновесие: «ледниковый период», межвременное биологическое оцепенение. Для дальнейшего продвижения необходим был новый толчок – такой же, какой имел место когда-то при отключении всей системы: тогда произошло образование «хрустальных ниточек», или по крайней мере такой, какой был при вводе «Бажены»: «ниточки» тогда преобразовались в коацерваты. Однако, что требовалось сейчас – радиация, магнитный удар, резкая смена температуры? Или, быть может, воздействие не обязательно должно иметь специфические параметры: достаточно любого экстремума, чтобы система начала тотальную переплавку структур? Никто не мог ответить на этот вопрос. А главное, никакую идею нельзя было проверить экспериментально. В его распоряжении находился один-единственный аквариум с коацерватами и, разумеется, нельзя было подвергать его ни малейшему риску. Не дай бог, катастрофа – второй раз этим путем ему уже не пройти. Правда, и сидеть сложа руки тоже было опасно. Если, использовав соответствующий коэффициент, перевести «фазу коацерватов» в масштаб естественной эволюции, то пять месяцев – это ведь колоссальный, невообразимый по протяженности срок. Соответствует он, вероятно, целому геологическому периоду: наползанию ледников, оттепели, повышению уровня океана. И если в течение этого прямо-таки «космического» периода в структуре и функциях биоценоза ничего существенного не произошло, значит, жизнь не просто остановилась, чтобы после некоторого накопления сил тронуться дальше, она остановилась как факт, как явление, как самоподдерживающихся спонтанный процесс, как субстанция, порождающая движение косной материи. Внутренние ее резервы иссякли, далее – распад, деградация, предотвратить которую, видимо, не удастся.

Это сжигало его как изнурительная болезнь – не давало заснуть, окатывало мозг огневым призрачным жаром. Ни о чем другом он просто думать не мог: «ледники» наползают, грядет великая тишина. Каждый день, каждый час неумолимо приближают забвение. И потому он целыми днями сидел, колдуя над извлеченными из аквариума капельками раствора: по-разному обрабатывал их, пытался определить наличие протобелков или протоферментов, закладывал в центрифугу, разделял на основные биохимические составляющие, делал сотни анализов, тысячи хитроумных проб, растворял, выпаривал, снова растворял, отфильтровывал, разгонял на пластинках силикагеля, растягивал с помощью электрофореза вдоль особых пористых лент. Десятки колбочек с разноцветными загадочными осадками выстраивались перед ним, сотни пробирок с кислотными или щелочными суспензиями хранились про запас в холодильнике, обоймы кассет с препаратами от «ценкера» до гематоксилин-эозиновых заполняли собой три длинные секции пристенного шкафчика. Вычерчивались затем подробные и тщательные диаграммы. В списке таблиц, чтоб не запутаться, приходилось теперь вводить особые разделы и подразделы. Желтели пальцы от реактивов. В глазах появлялась резь, как будто пересыхали веки. Сквозь закорючечки знаков, сквозь пестроту мелких цифр воздух начинал рябить черными точками. Казалось, что такие усилия не могут пройти бесследно. Сеть, забрасываемая с тупым упорством, в конце концов принесет улов. «Фактор икс», о котором талдычил Микеша, где-нибудь, в чем-нибудь, хоть случайно да обнаружит себя. Однако чем больше он увязал в сыпучем путанице подробностей, чем отчетливее и полнее представлял себе химическую картину первичного «океана», чем обширней становились таблицы, куда он сводил все новые и новые данные, тем сильнее теряла определенность конечная цель работы. Она расплывалась, обволакиваясь туманом интерпретаций, подрагивала, как мираж, сотканный из зноя песков, при первом же дуновении морщилась и сминалась – в конце концов улетучивалась, будто случайный сон. Ничем ее было не удержать. Тогда он бросал все, пусть провалится, и сквозь переулки, примыкающие к Университету, выбирался на Васильевский остров. Сменялись сонными перспективами улицы и проспекты, ползли, замирая над крышами, яркие изумительные облака, трепал лицо ветер, докатывающийся с серой глади залива. Ничего этого он не видел, не чувствовал. Он просто шагал и шагал, пока все тело не начинало гудеть от усталости. Никаких мыслей у него при этом не возникало. Никаких озарений не вспыхивало в сухостое мертвого мозга. Он лишь изредка, чтобы очнуться, растирал воспаленные веки и с недоумением, как лунатик, оглядывался по сторонам – куда его занесло?..

Заносило, как выяснилось, не только его. Вся страна, будто очнувшись от морока, оказалась в какой-то иной реальности. После Нового года, в связи с началом реформ, цены были отпущены – и мгновенно, с бесстыдным весельем взлетели буквально до неба. Мита, возвращаясь из магазина, теперь только ахала: молоко подорожало во столько-то раз, масло – во столько-то, на одежду отныне можно было и не смотреть, а кусочек мыла размером с половину ладони обходился в такую сумму, что им страшно было намыливаться.

– Ты это – того… пользуйся аккуратно, – предупреждала Мита.

– Ладно, – отвечал Арик. – Я буду мыть по одному пальцу в день…

Шутки шутками, но действительно становилось не по себе. Цифры на ценниках приплясывали и кривлялись, как сумасшедшие. С вечера было написано от руки столько-то рублей и копеек, а к утру, не успеваешь мигнуть, копейки уже превратились в рубли. Как с этими чудесами прикажете жить? И ладно бы только цены – нет, еще и систематические задержки зарплаты. Кто бы когда подумал, что такое у нас может быть? А вот – пожалуйста, стало как бы в порядке вещей. Сначала им отложили выплату до конца этого месяца, потом – до начала следующего, ничего, впрочем, не гарантируя, затем – еще на неделю, далее – опять на несколько дней. Наконец все же выдали, однако лишь половину, а вторую пообещали, когда поступят деньги из министерства. А когда они оттуда поступят? Ну, это не к нам! Между тем, министерство особой поспешности не проявляло. Мита, которой зарплату задерживали уже почти на квартал, только ахала и беспомощно разводила руками:

– Не представляю, как быть…

Он впервые видел ее такой растерянной. Отвечал преувеличенно бодрым тоном:

– Ничего! Как-нибудь проживем…

Правда, как – он тоже не представлял. Вот через две недели деньги закончатся, что тогда? Ситуация просто не укладывалась в голове: не купить ни хлеба, ни молока, ни заплатить за квартиру, ни дать Тотоше мелочь на завтрак. Даже на транспорт не будет – на трамвай, на метро, где сейчас спешно переделывают турникеты с пятаков на жетончики. Будто выбросило на остров после кораблекрушения – ни еды, ни одежды, ни самого необходимого, ничего. Как выжить? Как дальше существовать? Пугало еще и то, что Мита сильно переменилась. Сдержанность ее превратилась в медлительность, спокойствие – во всепоглощающую апатию, а умение избегать всего лишнего, чем он так восхищался, в отупляющую беспомощность перед самыми незначительными пустяками. Эта беспомощность раздражала его больше всего. Казалось бы, что тут такого? Прикинь семейный бюджет, посчитай, сколько нужно на первоочередные потребности, соотнеси это с динамикой цен, распредели деньги так, чтобы хватило до следующей зарплаты. Быть может, не слишком просто, но ведь возможно, а главное, что без этого вообще никак. Нет, будет хлопать глазами, полными слез: Я же не знаю, когда нам что-нибудь выдадут… Произошла какая-то трансформация: сквозь привычную повседневную личность проступил совсем другой человек. Мита даже внешне стала иной: обесцветилась как-то, сгладилась, как-то вообще подравнялась, слегка располнела, видимо, накопив внутри мелкий жизненный сор, двигалась через силу, будто преодолевая сопротивление воздуха. Не понимала, казалось бы, самых элементарных вещей, а когда делала что-то, погружалась в это занятие с головой. Начнет, например, протирать зеркало в коридоре – все, ее нет, не дозовешься, как в гипнотическом сне. Час, другой, третий возит тряпочкой по стеклу. Арик припоминал, что примерно так же поступала и мать. Может быть, это вообще типично женское качество? И проявляется в тот момент, когда исполнено предназначение – родила, вырастила воспитала, отправила в школу, дальше-то что? Он теперь постоянно чувствовал ее присутствие в доме. Вот Мита неторопливо, как в трансе, проследовала из комнаты в кухню, вот она чем-то там звякнула, скорее всего ставит на сушилку посуду, вот она – опять-таки, как во сне, проследовала из кухни обратно, вот включила душ в ванной, вот разговаривает по телефону. Ночью он через стену слышал ее дыхание. Вечером – как она сидит у приглушенного телевизора. И даже когда Мита просто что-нибудь перелистывала, в полудреме, бесшумно, лежа у себя в комнате на тахте, он все равно каждой клеточкой ощущал, что вот она – здесь, здесь, здесь… Что-то расслоилось в их отношениях. Что-то более не совпадало ни по тональности, ни по темпу. Как будто только что они играли жизнь в четыре руки, и вдруг незаметно, все сильней отчуждаясь, каждый повел свою партию. В результате – полная какофония. Невозможно понять, чего хочет партнер. Если он, разумеется, чего-то хочет. И потому иногда он поглядывал на Миту как бы со стороны. Это еще она или уже действительно кто-то другой?

Мита его взгляда пугалась:

– Что ты на меня так смотришь?

– Ничего, – говорил он, опуская глаза. – Это случайно. Не обращай внимания…

На многое следовало бы не обращать внимания. Но что было делать, если новая жизнь выхлестывала, как бурьян, буквально из каждой щели. Ничто не могло сдержать этого бешеного напора. Происшествие в переулке, когда Арик увидел взорванный джип, было только прологом. Теперь такое случалось чуть ли не каждый день. Взрывы, стрельба, покушения становились унылой обыденностью. Казалось, овеществляются кровавые американские боевики: телевидение, точно свихнувшись, транслировало в новостях кошмар за кошмаром – то валяющихся на тротуаре людей с трупными лицами, то забрызганный кровью подъезд, где произошла очередная разборка, то упакованные в полиэтилен части человеческих тел. На улицах разгоралась война всех против всех. «Джипы» с затененными стеклами, как угорелые, носились по городу. Из них выпрастывались громоздкие бритоголовые парни, одетые в красные пиджаки, и, посверкивая золотыми цепями, хищно оглядывались по сторонам. Что бы еще такое сожрать? Замелькало в речах выражение «новые русские». То есть, новая порода людей, выскочивших как будто из-под земли. Рассказывали о виллах, строящихся в окрестностях города, о гаражах, где, как лошади в стойлах, толпились десятки иностранных машин, о похищениях, избиениях, девочках, «крышах», «братках», о наемных убийцах, «откатах», оргиях в загородных ресторанах.

Люди вообще становились другими. Еще в октябре, когда Арик, согнувшись, корпел над разбросанными по всему столу графиками и таблицами (появилась идея свести их в единый раздел), ему позвонил Костя Бучагин, вроде бы куда-то пропавший, и настойчиво попросил заглянуть во флигель около университетского гаража.

– Если обходить «физиков» по левой руке, вот так – иди, иди, как раз и упрешься. Старик, понимаю, ты занят, но хоть на десять минут!..

Здание флигеля было из пыльного кирпича. Крыша дико горбатилась, а на водосточной трубе не хватало срединных секций. Однако в потемневшую стену была врезана новенькая железная дверь, и за ней, едва Арик нажал звонок, обнаружилась другая вселенная: чистенький коридор, выстланный кремовой плиткой, стеклянные секции, за которыми, будто тени, сновали люди в белых халатах, лестница на второй этаж, холл с креслами, обтянутыми оливковой кожей, навстречу поднимается приветливая секретарша:

– Константин Викторович вас ждет…

Далее – кабинет с двумя компьютерами и телевизором, полированный стол, набор ярких бутылок в баре за зеркалом, сам Костя Бучагин в костюме, переливающемся оттенками жидкого олова: в складках как будто матовый, а на лацканах и плечах – блеск металла. Что это все значит? А это значит, старик, что есть теперь фирма «Гермес», которая занимается импортом научного оборудования. Тачку мою при входе видел? Старик, другая эпоха!..

Поговорить, впрочем, толком не удалось. Телефон, увенчанный антенным штырем, издавал певучие звуки каждые тридцать секунд. Костя морщился, извинялся, прильнув к трубке, с досадой махал рукой. Мол, подожди, старик, подожди! Хотя о чем говорить, все и так было ясно. Кафедра после этого великолепия выглядела убого: стены, крашенные, как в милиции, шаровой серой краской, вытертый до прожилок линолеум, исцарапанный холодильник, похаркивающий от туберкулеза. Не видеть бы всего этого! Горло у него забивал болезненный ком. В лаборатории, где шторы были задернуты, он несколько секунд постоял, оглядываясь вокруг: шкафчики со штативами проб, помаргивающая «Бажена, свисающие провода, разложенные на столе под лампой таблицы и диаграммы. Вдруг, точно соскочила пружина внутри, одним судорожным движением сбросил бумаги на пол.

Листочки по-идиотски закувыркались.

– К черту!.. – сказал он шепотом, неизвестно кому.

Это, разумеется, ничего не значило. Красивых жестов можно было напридумывать сколько угодно. Только содержания они не имели. Решать надо было принципиально: тупик это или очередная рабочая пауза? Он уперся в стену, которую не проломить, или путь где-то рядом, стоит лишь чуть-чуть развернуться?

Больше всего он боялся, что иссякла та сила судьбы, которая вела его до сих пор, тот неведомый рок, который за ним присматривал и оберегал. Ведь не каждый же раз рука провидения будет его подхватывать и вытаскивать из зыбучих песков. Что-то, вероятно, зависит и от него самого: от его восприимчивости, от умения считывать «дорожные указатели»? Что если знаки пути уже давно пылают перед глазами, что если трубы звучат, а он, как глухой, отворачивается и бредет в противоположную сторону? В сердце его вползал неприятный холод. Он до боли в глазах, до рези под веками вглядывался в окружающее. Где эти знаки судьбы? Где эти пылающие письмена? Мир представлялся ему запутанным многомерным текстом, написанном на неизвестном наречии. Как отделить главное от второстепенного, как отличить мелкие случайные завихрения от стрелок, указывающим тропу? Вот Грегори предлагает ему работать в центре Макгрейва: что это знак или мимолетное дуновение? Вот, скажем, Костя Бучагин опять позвонил, зовет в свой «Гермес». То же самое – это знак или рябь на воде?

От таких размышлений он уставал больше, чем от работы. Глухота нарастала, резь под веками уже невозможно было терпеть. Был еще один признак, свидетельствующий о том, что дальше – тупик. Ведь когда все делаешь правильно, без виляний, то и получается все тоже – как бы само собой. Все тогда удается, не требует лишних сил. А вот когда что-то не то – каждое лыко в строке становится поперек. С ним сейчас происходило нечто подобное. Неизвестно с чего, но всякая мелочь давалась с колоссальным трудом. Если он разгонял для анализа пробы на силикагеле, то обязательно стукался обо что-нибудь и хрупкий порошок осыпался. Если готовил буферные растворы, то ошибался в шкале, и приходилось строить всю «лесенку» заново. Если пытался делать микрофотографии через «Цейсс», то черт его знает, либо передерживал, либо не додерживал. На отпечатках ничего было не разобрать. А в дополнение он теперь непрерывно задевал провода, которых раньше не замечал, проливал из мензурок среды, причем не куда-нибудь, а обязательно на бумаги, ронял колбы, стаканчики, целые штативы с пробирками, а потом, стиснув зубы, выбирал опасные изогнутые осколки из луж.

Апогея это достигло в конце ноября. Три недели, как проклятый, он занимался нудными, кропотливыми, очень утомительными подсчетами, охватывающими эксперимент с самого первого дня. Была здравая мысль, что если удастся, хотя бы примерно, выразить в цифрах весь этот процесс, то удастся потом и выделить реперы, являющиеся в нем поворотными точками. А тогда уже – спрогнозировать следующий фазовый переход. По крайней мере прикинуть, через какое время его можно было бы ожидать. На первый взгляд, вполне пристойная мысль. И вот когда все предварительные расчеты были завершены, когда цифры сведены были в таблицу, представляющую собой целый лист, испещренный мелкими строками, Арик, специально пришедший пораньше, чтобы закончить работу на свежую голову, обнаружил, что эта таблица куда-то исчезла.

История была абсолютно загадочная. Он, раздражаясь, несколько раз перебрал все наваленные на столе папки, тетради, бумаги, выдвинул ящики, разложил их содержимое на полу, подсвечивая фонариком, заглянул в щели под вытяжным шкафом, под термостатом, под кожухами «Бажены». Двухчасовые поиски ничего не дали. Листок растворился в воздухе, как будто никогда и не существовал. Конечно, рассматривать это как катастрофу не стоило. Сохранились черновики, сохранилась тетрадь со многими промежуточными расчетами. Цифровые колонки можно было восстановить за два-три дня. Да и сама таблица, в конце концов, где-нибудь обнаружится. И тем не менее факт был весьма показателен.

День вообще выдался на редкость угрюмый. С утра сеялся дождь, который к вечеру превратился в рыхлые тяжелые хлопья. Они непрерывно шлепались об асфальт – на тротуарах быстро накапливалась слякотная серая размазня. Уже в двенадцать пришлось включить в лаборатории свет. Рахитичные блики на окулярах радости ему не прибавили. К тому же выяснилось, что отменены сегодняшние занятия в группе: эпидемия гриппа, явились да и то с опозданием всего два человека. Не запускать же целый конвейер только для них? После некоторых раздумий Арик решил провести этот вечер в библиотеке. Пора было, наконец, вникнуть в проблему галактической панспермии: неужели действительно – жизнь, как пыль, безудержно разлетается по Вселенной? Ведь тогда ее будет не воспроизвести без какой-то, возможно, «первичной субстанции». А с другой стороны, «субстанция» эта тоже должна была как-то возникнуть. Значит, все же имеется некий внутренний механизм, некая закономерность, которую можно постичь.

Библиотека, разумеется, оказалась закрытой. Написанное от руки объявление извещало, что допуск в научные залы возобновится только с первого декабря. Вот уж не везет – так во всем не везет. Арик побрел почему-то не к дому, а опрометчиво свернул на Садовую. Народу там было, как на праздничной демонстрации. Невзирая на слякоть, одна колонна стремилась туда, другая – обратно. Образовывались между ними мгновенные завихрения. Все толкались, все жутко спешили, всем было ни до чего. Вдруг кто-то остановился: нос к носу, загородив дорогу. Ну, в чем дело? До него внезапно дошло, что – это Регина. Честное слово, не остановись бы она вот так, не узнал бы: меховая курточка, шарф до глаз, капюшон с оторочкой, глубоко надвинутый на лицо.

– Подожди пять минут, – торопливо сказала она. – Ты меня слышишь? Слышишь? У тебя есть пять минут?..

– Конечно, есть. – Арик кивнул.

– Тогда подожди. Только не уходи никуда.

Регина скрылась за тяжелой дубовой дверью. Табличка слева гласила, что это отделение там чего-то по финансовому контролю.

Никогда он этой таблички не замечал.

– Ну, вы проходите? – злобновато поинтересовались сзади.

Арик вздрогнул и поспешил прижаться к стене. Его все равно толкали, шаркая по плащу плечами и спинами. Он лишь тупо моргал, стряхивая воду с ресниц. Он вовсе не был уверен, что Регина ему не пригрезилась.

Наверное, это было возможно только в те дни. Позже Арик из чистого любопытства спросил, как это она его в такой толпе углядела? И Регина, искренне удивившись, ответила, она-то как раз никоим образом его не углядывала.

– Наоборот, это ты меня углядел. Встал, как столб, я только когда на тебя наткнулась, сообразила…

Вот, оказывается, как оно было. Вообще, если прикинуть, то вырисовывалась совершенно невероятная цепь случайностей. У них в тот день заболел сотрудник, занимающийся отчетностью, и ее попросили, поскольку пятница, отвезти документы вместо него. Но ведь сотрудник мог бы и не заболеть? И она тоже могла бы поехать – немного раньше, немного позже. Представляешь, разминулись бы всего на минуту?.. Регина поднимала ладони, с силой сжимала виски. Арик, притягивая ее к себе, думал о том же. А если бы он не потерял в тот день листочек с расчетами? А если бы не отменили занятия группы и пришлось бы сидеть с этими оболтусами до шести? А если бы у библиотеки, расстроившись окончательно, он свернул бы не на Садовую, а на набережную Фонтанки? Как бы они тогда друг друга нашли?

– Все равно бы нашли, – убежденно говорила Регина. – Не в этот раз, так в другой, не в другой, так – в третий. Через неделю, через месяц, через полгода… В наших отношениях времени нет. Мы продолжаем их с того места, где когда-то остановились…

Его изумляло, как легко она говорит. Он еще только чувствовал, а Регина уже облекала чувства в слова. В этом, наверное, тоже был признак нового времени. Работала она в фирме, которая вылупилась меньше года назад, и в основном занималась тем, что создавала иллюзию бухгалтерско-отчетного благополучия. Существуют старые требования, которым должна соответствовать любая организация, и существуют новые правила деятельности, которые с ними абсолютно не совпадают. Моя задача – надеть на взрослого человека мальчиковый костюм, причем так, чтоб не торчали локти, колени, чтобы человек не выглядел идиотом. Получается? – с интересом спрашивал Арик. А зачем я, по-твоему, заканчивала Финансово-экономический институт?.. Когда же она мельком сообщила сколько ей платят, Арик, увлеченным совсем другим, в первую минуту решил, что ослышался. Ну, не могут у нас в стране столько платить! А собственно, почему? Ты не знаешь еще, сколько с этого дела снимает наш генеральный директор!.. Она, оказывается, даже машину недавно купила. Правда, не иномарку, не «форд», не «оппель – обыкновенные „жигули“. Выбор свой объясняла тем, что не хочет „светиться“ – ездить в наше время на иномарке это все равно что ходить с объявлением на спине: „имею при себе крупную сумму денег“. Того и гляди стукнут по голове. В общем, оазис в песках, островок хрупкого благополучия среди хаоса. Кто мог бы предвидеть лет пять назад, что героем нашего времени станет бухгалтер? Отсюда, видимо, и уверенность ее суждений. То, что Арику представлялось дикостью – нынешние разборки, наезды, взрывы, братки, стрельба – Регина считала явлением вполне заурядным. Идет захват собственности, говорила она, большой жор, война гиен и волков, поднимается криминал, выдирают себе куски общественного пирога, не сожрешь ты, значит сожрут тебя… И что дальше? – озадаченно спрашивал Арик. Дальше, видимо, то, что при реформах бывает всегда: сначала гиперинфляция, она, кстати, уже началась, а затем „невидимая рука рынка“ расставит все по своим местам. Тот, кто выживет, станет миллионером. Остальные еще лет двадцать будут перебираться из нищеты в нищету. Тут главное – никуда не встревать. Просто – жить, как жили во все времена…

Регина пожимала плечами. Часики на запястье, легкие, золотые, как она сообщила, были у нее марки «сэйко», костюмчик синего бархата она купила в Афинах, когда ездила туда отдыхать, в сумочке, тоже какой-то не очень простой, у нее лежал сотовый телефон.

Арик чувствовал себя неуверенно.

Если бы еще знать, как жить!

Однако самое сильное впечатление произвела на него квартира. Регина к этому времени уже успела побывать замужем (бросила вскользь: был такой неудачный эксперимент), с мужем, правда, прожила всего год, потом разошлась, но при разводе (это, я скажу, была отдельная песнь) сумела выкроить для себя удивительную жилплощадь. Дом находился на повороте Екатерининского канала, квартира, единственная на площадке, венчала собой последний, пятый этаж, карабкаться куда приходилось по темноватой лестнице, видимо предназначенной для прислуги, а то, что открывалось внутри, представляло собой явный строительный произвол. Состояла она всего из двух крохотных помещений: во-первых – прихожая, она же кухня, куда Регина, помимо вешалки, сумела втиснуть шкаф, плиту, холодильник, маленький стол, ходить там было нельзя, только сидеть, и во-вторых – комната, похожая на фонарик, главной чертой которой были целых три широких окна. Под одним, правда, простирался всего лишь ребристый скат, обрывающийся в переулок, и дальше громоздилась стена, напрочь перегораживающая обзор, зато из других, сходившихся чуть ли не в стык, распахивалась панорама, от которой перехватывало дыхание: чересполосица крыш, напрыгивающих друг на друга, сумятица труб, мезонинчиков, башенок, антенн, чердаков, огромное рыхлое небо, пропитанное водой, и – высунувшийся по пояс, угрюмый, сияющий тусклым величием купол Исаакиевского собора. Отчетливо барабанил по скату дождь, накатывались облака, омывая стекла туманными призрачными расплывами, у Арика в такие мгновения замирало сердце: казалось, он вместе с домом, вместе с квартирой плывет неизвестно куда…

Это и в самом деле походило на плавание – на кружение среди грез, на странствия по незнакомым морям, за которыми открывались таинственные миры. Арику они представлялись цветными снами, куда он попадает на миг, по чистой случайности.

Вот они с Региной пересекают Театральную площадь. День безнадежный, тоскливый, как будто не до конца рассвело, слегка накрапывает, в просвете улиц – туман, Регина, взяв его под руку говорит, что, видимо, не следует противиться неизбежному. Если уж жизнь их так сводит: сначала в школе, потом, помнишь, на Невском, теперь вот сейчас, то, вероятно, есть в этом какой-то смысл, какая-то логика – наверное, им иначе нельзя… Она помаргивает, лицо сосредоточенное, серьезное, голос такой, как будто отвечает невыученный урок. Арик с ней совершенно согласен. Они осторожно ступают меж луж, покрытых крапинками дождя… Или вот они встречаются у выхода из метро. Регина ждет его на Садовой, а он ее почему-то у Думы, совсем с другой стороны. Опять мокрый снег, опять шизофреническое столпотворение, сиреневые фонари, транспорт, ослепший, оглохший, с трудом протискивается сквозь мрак. И вот минут через сорок, когда все сроки уже прошли, вдруг – сталкиваются, в последний момент, на середине бульвара: Ну, где ты?.. Ну, почему?.. Я думала, что ты уже не придешь!.. Или вот Регина знакомит его со своими приятелями. Маленький ресторанчик, из тех, что начали открываться чуть ли не на каждом углу: темная, под старину бронза на стенах, приглушенное освещение, музыка, накрахмаленные салфетки. Цены в меню такие, что у Арика холодеет в груди. Регина шепчет: Я заплачу… – Ни в коем случае!.. Молодые ребята, в костюмчиках, болбочущие о своем: маржа, профицит, авизо, фьючерсы, хеджирование… Откуда только берутся такие слова?.. Арик, хлопнув коктейль, рассказывает им о различных формах познания: научное знание, художественное прозрение, мистическое откровение. Истину, если, конечно, истина есть, можно в зависимости от желания представить во множестве ипостасей. То есть, весь мир, в совокупности – это авторский текст… Удивительно, но его слушают, забыв про фьючерсы. Регина потом говорит: Ты был там лучше всех!.. – Глаза у нее блестят, щеки пылают, жар от нее такой, что, не долетая, испаряется снег. Она нащупывает его ладонь, тоже разгоряченную, и изо всех сил, радуясь, стискивает указательный палец…

Главное, разумеется, происходило в квартире. Под плеск воды, под смутные переливы тумана там возникало то, чего, наверное, не было никогда. Мир в самом деле рождался из ничего. Регина как-то призналась, что она будто плавится, перестает быть собой: Не понимаю, где я, где ты, меня и больше и меньше одновременно… Арик мог бы сказать то же самое. Он точно также как будто переставал быть собой. Может быть, и не плавился, как Регина, не закипал, не превращался в огненный воск, но раскаляясь до такого же жара, пережигал что-то внутри – начинал видеть и чувствовать совершенно иначе. В мире больше не оставалось загадок. В мире больше не было тайн, которые требовали бы мучительных жертв. Все было доступно и без мучений – во всем просвечивал смысл, более не скрытый от глаз: в движении звезд и планет, плывущих по расчерченным траекториям, в приливах и отливах морей, дышащих миллионами лет, в желтоватом ракушечнике, в янтарных окаменелостях, в свечении рыб, фонарей, в мерцании мокрой синеватой листвы… С Региной он действительно становился другим. Чего ты хочешь? – спрашивала она, когда Арик пытался рассказывать ей, чем, собственно, сейчас занимается. Ну, ты проникнешь, выяснишь, отодвинешь таинственную завесу, переведешь в цифры, в графики, в терминологию – и зачем? Что это в итоге дает?.. Он объяснял ей, что по отношению к природе вопрос «зачем?» ставить неправомерно. Это, скорее, телеологическое высказывание, предполагающее наличие бога, цели, предназначения. В таких координатах работать нельзя – у природы ни цели, ни предназначения нет. Природа слепа, она движется в никуда… Ну, хорошо, спокойно отвечала Регина, у природы предназначения нет, но у тебя оно есть. Так вот, я тебя и спрашиваю: зачем? Лично тебе? Зачем тебе это знать?.. Арик вновь объяснял, что вопрос «зачем?» в данном случае тоже не очень корректен. Потребность в познании, видимо, изначально заложена в человека. Основывается она на когнитивном инстинкте: чтобы выжить в мире, который нас окружает, нам этот мир необходимо познать. А поскольку окружающий мир непрерывно и необратимо меняется, поскольку мы сами, вольно или невольно, все время переустраиваем его, то и познание бесконечно – оно не может быть остановлено на какой-то черте. Оно также – непрерывно, необратимо, пока жив человек… И все-таки не понимаю, задумчиво отвечала Регина. Это, быть может, и правильно, но далеко не всегда. Ведь необязательно знать состав воздуха, чтобы дышать. Необязательно знать структуру воды, чтобы пить. И, по-моему, вовсе необязательно знать – что есть жизнь, что есть счастье, что есть любовь. Надо просто – жить, быть счастливым, просто любить… А как? – вполне серьезно спрашивал Арик… А вот так, быстро целуя его, говорила Регина. И опять начинал стучать дождь по крыше, опять прилипал к окнам анемичный туман, опять из сырого холодного петербургского воздуха возникало то, чего не было никогда…

Наверное, Регина была права. Он теперь находил странное удовольствие в том, чтобы ничего не планировать: жить день за днем, не загадывая вперед, бездумно расточать минуты, часы, как будто их было сколько угодно. На кафедру он теперь являлся довольно поздно, часам к девяти, когда уже начинали работу дежурные лаборанты; механически, словно во сне, готовил компенсирующий солевой раствор и так же механически, заученными движениями, закачивал его в проточную систему аквариума. Затем читал лекцию, если в этот день у него была лекция, проводил практикумы или занятия, опять-таки если было назначено, а если нет, то сразу же запирался в лаборатории и неторопливо, забывая о времени, разбирал протоколы давних экспериментов. В конце концов, давно следовало навести порядок: тетрадей скопилось два ящика, которые уже с трудом закрывались. Он даже подумывал, не защитить ли ему докторскую диссертацию? А что, материала хватает, требуется только аккуратно его оформить. Степень, тем более докторская, еще никому не мешала. Однако – ладно, потом, когда-нибудь, там будет видно.

На свою прежнюю одержимость он смотрел как бы со стороны. Точно свалилось на него наследство внезапно умершего, почти незнакомого человека, и вот теперь, практически ничего не зная о нем, он вынужден разбирать оставшиеся от него бумаги. Иногда он даже не мог понять, что означает та или иная торопливая запись, к чему относятся приколотые на отдельном листочке лихорадочные расчеты, и почему против аббревиатуры, которую уже невозможно расшифровать, стоят целых четыре восклицательных знака?

Что он тогда под этим подразумевал?

Впрочем, никакого значения это уже не имело. Записи отправлялись в папку, которая, в свою очередь, ставилась в шкаф, скомканные расчеты летели в корзину для мусора. Время от времени он поглядывал на аквариум, где в зеленоватой воде танцевали хрупкие «колокольчики», и ему не верилось, что он имеет к этому хоть какое-нибудь отношение. Нет, наверное, это сделал кто-то другой.

Однажды он и в самом деле увидел себя как бы со стороны. Одна из книг, взятая наугад с полок Регины, открылась на иллюстрации: «Средневековый алхимик, ищущий философский камень». Гравюра изображала тощего криворукого человека, одетого в балахон, который с глуповатым лицом взирал на колбу, поднятую к глазам. Вокруг – кипящие на огне реторты, суставчатый телескоп, вздутая небесная сфера, друзы кристаллов, свисающие с потолка пучки трав, птичьих лапок, перьев, костей. Тут же – лежащая на соломе собака, которая что-то грызет. Чем-то это напоминало его собственную лабораторию. И сам глуповатый алхимик был несомненно похож.

– Похож, похож, – немедленно подтвердила Регина. – Такой же безумный вид – как будто сейчас перед ним разверзнется бездна…

Книга была на немецком, которого Арик почти не знал, но все-таки по отдельным словам, по лексемам, пришедшим сюда, видимо, из латыни, кое-как разобрал, что речь в тексте идет о некой «Темной Луне». Есть видимая Луна, которая порождает приливы, и есть Луна невидимая, неизвестная, всегда пребывающая во мраке, «Маленькая Луна», Селена Минорум, поглощающая лучи и влияющая на энергию психики. Когда она восходит, то у человека затмевается разум. Вот у меня и затмение, тут же подумал он. Знать бы еще когда: все прошлые годы или только сейчас?

Интересно, что больше он этой книги не видел. Когда на следующий день Арик, прихватив с собой карманный словарик, снова захотел ее посмотреть, выяснилось, что ничего подобного у Регины нет.

Она совершенно искренне удивилась:

– Какая книга? Разве была какая-то книга? Ты что-то путаешь…

Так и осталась эта история непроясненной. Впрочем, неважно, зато, как картинка, с которой стерли дрему и пыль, красками, очертаниями прояснилось нечто иное. Нечто такое, без чего невозможно существовать. Зима в этом году выдалась снова гнилая, ветер нес по проспектам то снег, то удушающую астматическую мокроту, повсюду чавкало, капало, таяло, растекалось, повсюду дрожало – у простуженных фонарей зуб на зуб не попадал, весь Петербург месил грязь, кашлял, чихал, и только у Регины в квартире были настоящие свет и тепло. Арик там мгновенно согревался и оживал. Почему-то дома на это требовалось значительно больше времени. И – поразительное несходство, которое ничем нельзя было объяснить: Миту он чувствовал, когда она есть, а Регину – когда ее нет. Вот нет ее – и все сразу не так: воздух, свет, настроение, люди, жизнь. И, между прочим, Регина проговорилась однажды, что если часа три-четыре не видит его, то ей тоже становится как-то не по себе. Тоже что-то сразу не так: воздух, свет, настроение, люди, жизнь… С ней не возникало вопроса «зачем?». Это и было «зачем», и ничего другого быть не могло. Встречались они уже практически каждый день. Арик даже перестал делать вид, будто бы его интересует что-то еще. На кафедре он теперь только маялся: считал минуты, отбывал время, слонялся из угла в угол, но стоило стрелкам начать приближаться к шести – бросал все и мчался на встречу с Региной. До этого как будто ничего не было. Жизнь начиналась с того момента, когда она открывала ему дверь.

Кончилось это так, как, вероятно, и должно было кончиться. В декабре, около часа ночи, когда Арик, возвращавшийся от Регины, только-только, осторожно ступая, вошел в прихожую, раздался телефонный звонок, и вахтер, с которым он договаривался об этом уже давно, косноязычно уведомил, что с восьми вечера во всем здании отключили теплоснабжение. Где-то на трассе авария, выбило, говорят, главный вентиль. Это не только у нас, пострадал целый микрорайон. Обещают, конечно, в ближайшее время наладить, но сколько провозятся, сами понимаете, неизвестно.

– Вы просили докладывать, если что-нибудь такое произойдет.

– Спасибо, – сказал он, судорожно сжимая трубку.

– Я вам уже шестой раз звоню – все нет и нет…

– Конечно… Спасибо…

Минут через тридцать, чудом поймав такси, он трясущимися руками открывал двери на кафедру. Обстановка была даже хуже, чем можно было предполагать. Батареи остыли, в лаборатории царил пронзительный холод. Изо рта при дыхании вырывался беловатый парок. На оконных стеклах с внутренней стороны скопились иней и лед. Шторы казались ломкими; наверное, тоже промерзли. «Бажена» еще работала, но тоненько, видимо надрываясь, посвистывала от напряжения. Стандартный рабочий режим был, разумеется, сбит. Температура на градуснике была пять целых сколько-то там десятых. Вакуумный колпак треснул, атмосферный воздух проник внутрь системы. Стоило почти десять лет поддерживать там строгую изоляцию! Что же касалось подсвеченного рефлекторами аквариума, то он выглядел вообще не сообразно ни с чем. Уровень раствора явно понизился, скользкие отвратительные куски пакли плавали на поверхности, кристаллический солевой бордюр, будто снег, окантовывал их по краям. Сама среда потемнела и приобрела уже знакомый коричневатый оттенок. Коацерваты, естественно, пострадали больше всего. Они осели на дно и слиплись в рыхлую, довольно-таки неопрятную массу – наматывался на нее «крахмал», змеились в толще серые борозды и углубления. Это напоминало обнаженный человеческий мозг: кости черепа растворились, а волосы приросли непосредственно к мозговым оболочкам. Чувствовалось, что это финал: внутри «мозга» уже появились темные зловещие пятна. Видимо, начинались некротические изменения.

Катастрофа была полной и окончательной. Годы работы припахивали теперь йодистой тошнотой. Слизь и плесень покрывали собой бесплодную жизнь. Надежды не было: вокруг простирался пустырь, усеянный трухой и обломками.

Отчаяние его было так сильно, что переходило в бесчувственность. На мгновение он подумал, что, может быть, имеет все-таки смысл включить масляные радиаторы: попытаться отогреть комнату, вернуть хрупкие «колокольчики» в прежнее состояние. Он даже потянулся было к переключателям, но, наткнувшись на холод пластмассы, тут же отдернул руку. Бессмысленно было бы пританцовывать на пустыре. Смешно и глупо было бы суетиться под камнепадом судьбы. Одного бесстрастного взгляда на прорастающий ворсинками «мозг» было достаточно, чтобы понять тщету всех усилий. Что погибло, того уже не вернешь. То, что умерло – умерло навсегда. Здесь было то же, что когда-то, очень давно он почувствовал в морге. Что есть жизнь, и почему она уходит так безвозвратно? Что есть смерть, и почему она является итогом всего? К чему все надежды, мечты, героические усилия? Зачем что-то делать, если впереди – неизбежная темнота? В общем, никаких срочных мер предпринимать он не стал – ни включать радиаторы, ни заделывать ужасную зигзагообразную трещину в колпаке, ни смешивать буферные растворы, ни вливать по каплям в аквариум свежую, возможно, спасительную среду. Он даже не попытался отрегулировать подсвистывающую, подмигивающую тревожными огнями «Бажену». Пустырь – так пустырь, темнота – ну, пусть темнота. Он просто выключил в лаборатории свет, а в вестибюле сказал вахтеру, что звонить ему больше не надо. Он даже, против обыкновения, не посмотрел на часы. И без того было понятно, что время остановилось.

Однако когда утром следующего дня он в странно-приподнятом, почти праздничном настроении вновь появился на кафедре – не за тем, разумеется, чтобы продолжить работу, а чтоб напоследок прибраться, выкинуть лишнее, как положено, подмести – первое, что он заметил, неторопливо отдернув шторы, это то, что волосатая груда «мозга» за ночь существенно увеличилась. Она словно втянула в себя всю полупрозрачную «крахмальную массу», потемнела, кажется уплотнилась, но вовсе и не думала «протухать». Более того, пленочная ее поверхность ощутимо подрагивала: сокращалась и вновь расправлялась, будто от электрических токов. А ворсинки, которых стало значительно меньше, шевелились и, вероятно, всасывали в себя остатки мутной воды.

Сердце у него вдруг повисло над пустотой. В ушах слабенько, комариными крыльями зашуршала торопливая кровь. Он быстро нагнулся, пытаясь разглядеть – что там, за толстым зеленоватым стеклом. И, точно испугавшись этого его порывистого движения, волосатый «мозг» сжался, став еще морщинистее и темнее, высунул из подошвы, прилегающей к дну, две толстые эластичные псевдоподии, пошарил ими вокруг, словно ища какое-нибудь укрытие, а затем оттолкнулся – один раз, другой – и вдруг судорожно, как осьминог, вихляя всем телом, пополз по аквариуму…

Раздался плеск, шлепнули о стекло брызги. Арик, отшатнувшись, чуть было не зацепил провод, идущий к рефлекторам от распределительного щита…