Ровесник века. Скрипт магнитофонной записи, сделанной в начале 1980‑х гг.

…Паника тогда была страшная. Пепеляев, знаменитый колчаковский генерал, еще зимой, в декабре, значит, взял Пермь. Потом, в морозы, наступление, конечно, остановилось, но весной, как только лед стаял, переправился он через реку в районе Балезино, укрепился, резервы, наверное, подтянул и в июне, в самом начале, внезапным ударом захватил город Глазов. Мы как раз там полком и стояли… Ну – бардак, боже ты мой, ни патронов, ни винтовок у нас, ничего… Кричат: «Предали!.. Обошли!..» Что делать, никто не знает… Командиры наши куда-то попрятались… Комиссар-то, товарищ Цеглед, к тому времени уже был убит… Ну – бегу по улице хрен знает куда, в башке – шум, шинелишку свою потерял, и за мной – тук-тук-тук – прокатывается пулеметная очередь… Сворачиваю опять хрен знает куда, сады, огороды, на грядках – морковка, значит, укроп, а там – девка, в проулке, дура соломенная, стоит, глаза вот такие, схватилась руками за щеки. Я ей кричу: «Чего, дура, стоишь, прыгай через забор!..» Подскочила, дернула, как бешеная коза… Вот в тот же день и прибыл к нам на фронт лично товарищ Троцкий. Самого-то его мне увидеть не довелось, но по войскам, значит, сразу же об этом оповестили. И приказ революционный его был тут же объявлен: в тех частях, что самовольно с позиций отступят, командиру и комиссару – безусловный расстрел… Строг был наркомвоенмор… А через пару дней мы перешли в наступление. В ночь на пятое или на шестое приказали нам раздвинуться в обе стороны от моста, этак на полверсты, проход, значит, во фронте открыть, я как раз в крайней цепи лежал, и вот слышу, примерно в полночь, знакомое пение позади, тоже – как будто мяучат бешеные коты, и зарево такое расплывчатое, багровое, мутное, как пожар, но не пожар, чувствуется, дыма-то нет… Эх, не умею я тебе объяснить… И вот в проход, который мы, значит, освободили, идут, я смотрю – опять-таки боже ты мой: у одного кости из сгнившей одежды торчат, у другого так прямо отваливается комками земля, третий вообще без башки, а все равно, как слепой – выставил костяные пальцы вперед… Ну – ужас невозможный и страх… Шумейка, сосед мой в цепи, смотрю, крестится, белый весь, винтовку бросил, галошами обмотанными своими по глине скребет… Ну, думаю, вот оно как… Не зря, значит, товарищ Троцкий приезжал в Осовец… В общем, чуть ли не два полка из земли поднялись… Покойников-то у нас в любом месте – тысячи тысяч лежат… Страшное дело… Им только нужное слово сказать… А когда до белых цепей вплотную дошли, уже там крик начался. Такой заполошный, смертный, не дай бог его когда-нибудь услыхать… Отбросили тогда Пепеляева обратно за Пермь…

…Служил в основном в Средней Азии. Пески, конечно, жара, воды, бывает, по три дня нет, с ума сойдешь, только что – во фляжке с собой, а все равно, все равно – подальше от товарища Троцкого. Гонялся за эмиром бухарским, воевал, еще раньше, в двадцатом году, против Черного Абдуллы. Смешной случай там был: гарем у него отбили, девки – одна лучше другой, лиц только своих показывать не хотят, смех и грех, неделю их таскали с собой… А то человека раз откопал, иду однажды из Педжикента в Чимчек, глядь – голая голова средь песка торчит, басмачи его, значит, зарыли; казнь такая – чтоб от жары, от солнца рехнулся совсем. Ну – взял лопатку, отрыл. Саид его звали, потом против Черного Абдуллы мне сильно помог… Неплохо, видимо, воевал, два раза благодарности получал от имени командующего Туркестанским фронтом, орденом Боевого Красного Знамени наградили, лично товарищ Белов приехал, перед строем вручил, его потом объявили врагом народа, расстреляли, кажется, в тридцать восьмом… Подумывал даже остаться там навсегда: дом построить, жениться, сад с павлинами завести. Видел я такой у бывшего одного, царского еще таможенника, красота, тоже – помог нам сильно против Черного Абдуллы, Павел Артемьевич его звали, жаль, что погиб… Примеривался я, так сказать… А что, чем не жизнь?.. Но только чем дальше, тем больше по Дарье начал я тосковать – как она на проспекте, на Кронверкском, в Петрограде, мне навстречу попалась, такая вся пигалица, с белым воротничком, косички торчат, как она мне рукой на прощание помахала. И никак от наваждения этого не избавиться, будто дури какой надышался, опиума тамошнего, гашиша: закрою глаза – стоит… Дошло до того, что письма ей стал мысленно сочинять: дескать, шлю вам привет, любезная Дарья Евсеевна, почему-то по имени-отчеству в тех письмах ее называл, ну и затем – о жизни пустынной своей, о приключениях разных среди порабощенных народов Востока…

Да, а случай, я прежде сказал, был смешной, потому что лет через сорок возник у меня разговор в компании с одним человеком, то ли Первое мая там праздновали, то ли что, и человек попался такой приятный, можно сказать душевный, расспрашивал до подробностей, до самых незначительных мелочей, времени не жалел: и как я Саида, значит, в песках откопал, и сколько жен было в гареме у Черного Абдуллы, и про Петруху, красноармейца нашего, которого тогда Абдулла убил… Такому и рассказывать интересно… Проговорили с ним, под водочку легкую, до утра. А потом, еще лет через десять, вдруг вижу по телевизору фильм, смотрю, ё моё, так это же про меня, про красноармейца Егора Сохова. Даже те письма мои, которые я Дарье тогда сочинял, тоже зачитывают как будто один к одному. Имя и фамилию он, правда, мне чуть-чуть изменил, Дарью Евсеевну назвал зачем-то Катериной Матвеевной, вообще много чего лишнего накрутил, а вот Саида и Павла Артемьевича, таможенника, оставил как есть. Я на него не в обиде, хороший фильм получился. Не знаю, видел ли его где Саид, жив ли он вообще, столько лет утекло…

…На польском фронте повоевать мне, к счастью, не довелось. Повезло, можно сказать, хотя поначалу я так вовсе не думал. Хотелось все-таки посмотреть, что там за Европа, но как покатилась армия товарища Тухачевского взад от Варшавы, то порубали тогда поляки наших красноармейцев в крупу. В плен, говорят, попало – ужас несметный, не счесть, мало кто, правда, вернулся – голодом их уморили паны́… И вот в двадцать третьем году посылают меня на курсы красных командиров в Москву; говорят, надо, товарищ Сохов, пополнить ваше военное образование. Время, объясняют, товарищ Сохов, такое, что одной пылкой храбростью, которую вы в боях проявили, теперь особо не проживешь, только на храбрости, говорят, Европу к социализму не повернуть, знания специальные, подготовку надо иметь. Ну, думаю, а чего ж? Пять лет прошло, товарищ Троцкий, думаю, обо мне и помнить забыл. Махнул на это дело рукой. Кто я и кто он – прославленный полководец гражданской войны, вождь революции, на место товарища Ленина прочат его. Выпросил себе семь дней отпуска, рванул в Петроград. Тут как раз новая экономическая политика началась, и вот, смотрю, прямо на Невском один поросенка живого торгует, другой пригнал откуда-то десяток гусей, гогочут они, шеи вытягивают, шипят, третий штуку красного ситца прямо на мостовой разложил, крики, шум, толкотня, ворье шмыгает, открыто самогон наливают, а в Гостином Дворе, где раньше баре ходили, стекла выбиты, в трещинах на полу – трава. Ну, я на эту новую жизнь только глазом поглядел, сам – через мост, через другой – и на Мещанскую улицу. Ее тогда еще не переименовали. А сердце у меня так – бух! бух! бух! – как в артиллерийский обстрел… Смотрю, действительно – вывеска «Мадам Кондукова. Парижское ателье». Внутри сидят двадцать девок, что-то на машинках строчат; из окон темно, запах какой-то масляный, жирный, и в воздухе – пух не пух, нитки не нитки, черт знает что… Одним словом – эксплуатация… Где ж тут, думаю, моя Дарья? Кто тут, думаю, в преисподней этой помнит ее?.. Застыл, значит, в дверях… И вдруг одна из девок медленно так встает. Руки к горлу прижала, обмерла вся, дрожит. Зажмурилась крепко-крепко, потом распахнула глаза. И у меня сердце снова, как фугасный снаряд в груди – бух!.. Говорю: вот и встретились, Дарья, значит, судьба, собирайся, говорю, быстро, идем со мной… А она то ли платок какой-то держала в руках, то ли что, выскользнул он у нее, порхнул на пол, она даже не посмотрела. Отвечает: как скажете, Егор Иванович… Тихо так, еле расслышал ее…

…Выступали у нас и товарищ Триандафиллов, и товарищ Егоров, и Тухачевский, и Блюхер, и Фрунзе, и Климент Ефремович Ворошилов, который затем маршалом стал. Даже белый генерал Яша Слащев, что у Врангеля отчаянно Крым защищал… Кого из них потом расстреляли, кто сам, как Триандафиллов, погиб, кто взлетел на недосягаемую высоту… Насчет Сталина и большевиков я уже многое начал соображать, и с Елисеем, который был меня старше на курс, мы об этом толковали не раз. Разъяснил он мне, что всякая революция обязательно заканчивается диктатурой и что если я в такое костоломное время выжить хочу, то лучше не высовываться никуда, тихо сидеть. Ну, это я уже и сам понимал. А договорились мы тогда так, что поскольку и за ним, и за мной опасный след тянется, то не надо нам знакомство свое демонстрировать, ни к чему, тем более что и у него фамилия нынче была другая, и у меня. Так что про нашу прежнюю дружбу мы никому ни гу-гу, встретишь его на курсах, бодро откозыряешь, кивнешь – как товарищу, как бойцу, – дальше идешь. К тому же месяцев через пять, когда все более-менее устаканилось, Елисей мне по большому секрету признался, что собирается, как только курсы закончит, махнуть в Палестину. Палестина в то время под английским мандатом была. Вот, значит, посылает туда ГПУ группу товарищей строить социализм. И действительно – через полгода исчез; ни слуху ни духу о нем – как камень в пруду. А на прощание он мне сказал одну важную вещь. Дескать, все, кого тогда этот багровый свет в Осовце озарил, стали как бы немного другими людьми. Вот ты Егор, чувствуешь, с какой стороны тебе опасность грозит? Чувствую, говорю, еще как, аж копчик свербит, сколько раз, говорю, мне жизнь это спасало… Вот и у него, говорит Елисей, оказывается, то же самое. Как засвербит, только оглядываться успевай – откуда удар. Назвал он это каким-то мудреным словом, которое я сразу забыл, вроде бы по-латыни, не выговорить: язык узлом заплетешь. Но посоветовал Елисей доверять этому чувству. Живем, строго сказал, в такое сумасшедшее время, что доверять, Егор, можно только себе. Думали, построим в России светлое будущее, коммунизм, а получается инквизиция, хуже, чем в мрачное Средневековье. Усач, так он товарища Сталина называл, устроит нам вскоре кровавую жатву. Соберет, значит, человеческий урожай. И не один он такой. Те будут сжаты, как колоски, кто не поклонится образу зверя… Ну, это из Библии – на Библию Елисей в те годы здорово налегал… Еще мне сказал: прощай, мол, Егор, вряд ли свидимся, спасибо тебе, что тогда меня спас…

…Бегу себе на обед, ни о чем таком даже не думаю, замечаю лишь краем глаза, что курсанты и преподаватели впереди вытягиваются, как хвощи. Ну, думаю, начальство какое-то прибыло. И вдруг, ё моё, сам товарищ Троцкий мне навстречу идет. В шинели, как полагается, нараспашку, в пенсне своем знаменитом, в хромовых сапогах, свита за ним – человек пять или шесть. Ну, я тоже вытянулся в струну, успел, правда, шагнуть кому-то за спину. Козырнул нам товарищ Троцкий, кивнул, скользнул глазами, дальше прошествовал. Ну, думаю, слава тебе, пронесло. И вот, как дурак деревянный, уже в конце коридора не выдержал, обернулся, гляжу – стоит товарищ Троцкий, нахмурившись, лоб себе трет, припоминает, где он мог мою физиономию лицезреть. Не надо мне было тогда оборачиваться. Ну, я – за угол, за угол, все быстрее, быстрее, пригнулся чуть-чуть, бегу на тараканьих ногах. На улицу выскочил, думаю: что ж мне теперь делать? Ведь даже если товарищ Троцкий не припомнит сейчас, то через день, через два обязательно выдернет узелок. И все, конец красному командиру Егору Сохову. Как будто кипятком меня ошпарило изнутри. Прибегаю домой, рассказываю Дарье – как есть. Говорю: ты только Дарья, Дарья Евсеевна, ради бога, не паникуй, надо, говорю, нам расстаться, а то и тебя с собой потащу. А ты уезжай, говорю, хоть в Петроград, хоть куда, развод оформи, будут спрашивать если, скажи – знать ничего не знаю: исчез, дескать, как тать в ночи… Продавил сквозь горло: и замуж потом выходи, если получится… Фамилию тебе тоже надо бы поменять… Самому горько, будто полынь жую. А Дарья моя, никогда мне слова поперек не сказав, тут вдруг голову поднимает и отвечает прямо в глаза: воля ваша, конечно, Егор Иванович, а только я за вас замужем, и больше мне не нужен никто… Тут первый раз вышел я из себя, закричал на нее, дурой назвал. Потом взял себя в руки и говорю: не о тебе сейчас речь, Дарья, тем более – не обо мне. Мы с тобой как-нибудь проживем. О сыне нашем, о Васеньке, чтобы он мог жить, не пропал. Вот о чем думай сейчас. Вижу, тут до нее вроде дошло. Задохнулась, руки у груди стиснула, отвечает: что ж, надо так надо, все сделаю, Егор Иванович… А только знай, как перед богом скажу: без тебя, Егорушка, мне жизни нет… У меня самого голос дрожит, говорю: и без тебя, Дарья, мне тоже жизни не будет. Не сомневайся, как устроюсь на новом месте, сразу же вас обоих найду. Писать только не буду, не обессудь… Васеньку, спал он, погладил по голове, хотел тоже что-то сказать, но что скажешь – всего два года ему… В макушку поцеловал. Ладно, говорю, Дарья, ты – жди!.. Не думал я тогда, что расстаемся считай на всю жизнь…

…Так понимаю, что исключительно повезло. Ведь как в воду глядел – на другой день явились к Дарье какие-то трое военных, долго расспрашивали обо мне, фотографии забрали, бумаги. Но не из ГПУ, это точно, не из Главного политического управления, которым тогда еще Дзержинский руководил. От тех сколопендр Дарья моя так просто бы не отделалась. К счастью, на этом все и заглохло. Через три месяца грянуло: освобожден Лев Давидович Троцкий от должности председателя РВС. Товарищ Фрунзе на его место пришел. А товарищ Троцкий, вдохновенный вождь революции, назначается руководить в Главконцесском. Вот, значит, и все. Последующих событий я, разумеется, предвидеть не мог, но почувствовал сразу – абздык пришел нашему Льву Давидовичу, победил его товарищ Сталин на всех фронтах. Только мне-то от этого, если подумать, не легче. Вспомнил я, как товарищ Сталин тогда, в Кремле, сбоку сидел, как посматривал на меня, как своей трубочкой этак – пых-пых… Нет, думаю, этот рукой не махнет, выкопает, достанет из-под земли, хоть не дыши, хоть заройся на три аршина, как крот… И ведь дальше-то что: выслали товарища Троцкого из Москвы – сначала в Алма-Ату, хрен знает куда, потом за границу, на остров какой-то в Турции, потом убили совсем. Прав был Елисей: революция пожирает собственных сыновей. Вот и товарищу Робеспьеру во Франции тоже голову отрубили. И товарищу Дантону с товарищем Демуленом, и товарищу Эберу, и еще бог знает кому. А уж как взял топор наш дровосек, так только треск пошел по стране…

…Было это аккурат в двадцать девятом году. Я тогда в Сарапуле проживал, не высовывался, работал в ремонтно-механической мастерской. И вот однажды возвращаюсь после смены домой, черт те что, ноги как ватные, совсем не идут, испарина вдруг прошибла, сердчишко туда-сюда, как дырявый насос. Все, думаю, заболел. Грипп у нас какой-то заморский тогда свирепствовал. Главное, ничего другого в голову не пришло. Расслабился, значит, я, врос в спокойную жизнь… И вот поднимаюсь к себе по лестнице, осторожно, за перила держусь, думаю, врежу сейчас водочки грамм сто пятьдесят, чайку с малиной потом, через пот все и пройдет, вдруг вижу – вот тебе, Муся, ежовый хрен! На площадке третьего этажа, где, значит, комнату я снимал, стоит не кто иной, как командир тогдашнего нашего заградительного отряда товарищ Башковитов Артем. Замечательно, что узнал я его сей же момент, морда, правда, разъехалась – во, вся в пятнах, изрытая, как вареный буряк, петлицы на гимнастерке малиновые, фуражечка, бог ты мой, с синей тульей, служит, значит, в ОГПУ, улыбочка какая-то скошенная на скулу – потом уже выяснилось, что у него левая-то половина лица после ранения парализована, – а все равно узнал, как не узнать. Привет, говорит, Егор, рад тебя видеть, агент Зоркий Глаз, боевой мой товарищ по революционной борьбе… Привет, говорю, командир, а ты, я гляжу, «шпалу» себе уже заимел, складывается, значит, жизнь, в гору пошел?.. Ну, не без этого, отвечает, – и перекашивает улыбкой скулу, – а за тебя, боец Сохов, мне вторую шпалу дадут… Что ж, говорю, поздравляю. Здоровье как, спрашиваю, ничего не болит?.. Да че ж, отвечает, на здоровье пока жалоб нет. В таком месте работаю, где за здоровьем нашим следят… А как, спрашиваю, меня нашли, интересно… А вот так, говорит, и опять лыбится весь, вот так тебя и нашли. Как в нашей советской песне поется: кто ищет – тот, значит, найдет… И вот беседуем мы со смешочком, как два приятеля, приветливо так, не торопясь, я даже прикидываю, как можно было бы его тихо убрать, и тут чувствую, ё моё, что еще двое, по крайней мере, на верхней площадке стоят, и еще человека четыре, не меньше, с улицы подошли: уже в парадной, заныкались, караулят внизу. Не может быть, чтобы не подстраховались. Я, во всяком случае, так бы и поступил. Поставил бы двоих сверху, четверых – за спиной. Ну а товарищ Артем Башковитов, думаю, не глупее меня. Был бы глупее – давно бы уж гнил в земле. В общем, думаю, прилип агент Зоркий Глаз. Не грипп это, а чума, сейчас меня вместе с ней на девять граммов и завернут. Пожил ты, значит, Егор, подышал воздухом революции, был никем, а стал всем, теперь, значит – слезай… И одна только мысль крутится в голове: хорошо, что с Дарьей моей успели расстаться, может быть, повезет, проскочит она сквозь бредень, не зацепят ее…

…Много чего странного я там повидал. Вот, например, товарищ Дзержинский, который скончался от сердечного приступа еще в двадцать шестом году. Похоронили его у кремлевской стены. Ну, похоронили и ладно. Честь, значит, и слава революционным вождям!.. А тут смотрю – как огурчик. Кожа только высохла, потемнела, отслаивается на костях; нос, как обмылок желтый, вперед торчит; зубы тоже – вперед, ну после смерти, конечно, красивей не станешь. И еще почему-то поворачивать он не умел. Идет, значит, по коридору, упрется в стену грудью, руками, лбом, елозит, елозит всем телом по ней, пока кто-нибудь не заметит, за плечи не повернет. Или, скажем, отдел постклинической морфологии. Удалось туда как-то одним глазком заглянуть: стоит длинный стол, стеклом сверху закрыт, трубки, трубки какие-то снизу присоединены, по бокам – капельницы, капает в них раствор, а на столе, мать моя женщина, две натуральных человеческих головы. И не то чтоб макеты или там заспиртованные, как в Ленинграде, в Кунсткамере, публике напоказ, а – живые, обе ко мне глаза повернули, чего-то быстро моргают, разевают в панике рты… Прочел я позже роман «Голова профессора Доуэля». Ну, думаю, писатель Беляев тоже что-то об этом знал…

…Кое-что доктор Кадмони мне объяснил. Дескать, ежели в чистенький, светлый дом, построенный по последнему слову науки и техники, поселить нынешних наших людей, тех же рабочих, тех же крестьян, которые чуть ли не в землянках живут, то через год они превратят его в грязный барак, потому что даже не представляют, что можно жить как-то иначе. Нельзя, дескать, возвести хрустальный дворец, пока нет рецепта этого самого хрусталя. Нельзя обустроить на земле светлое будущее, коммунизм, пока не удастся создать нового человека, способного этот мир поддерживать и развивать. А чтобы его, то есть нового человека, создать, чтобы очистить биологический материал от мерзких, животных инстинктов, надо пробудить в нем неслыханные способности: пересечь ту черту, которая отделяет человека от божественного творца… «Остров доктора Моро» советовал мне почитать, а еще – рассуждения о сверхчеловеке какого-то безумного немца… Одержимый он был, доктор Кадмони: глаза сверкают, слова неразборчивые в горле кипят, по коридору как угорелый несется – только посторонись, спал, говорили, в сутки всего четыре часа: два часа ночью, два часа днем…

…Ну, оглядываюсь, конечно, по сторонам. В мавзолее-то я, хоть в Москве сколько-то жил, никогда прежде не был. Полумрак, значит, горят два пятиугольных зеленоватых светильника, и от этого света, как от растертой травы, лицо у товарища Сталина – будто умер он дня четыре назад. И так-то он был весь рябой, кожа дряблая, нездоровая, словно черти на ней молотили горох. А тут – просто плесень с разводами, слабо белесая по краям. Доктор Кадмони в кресло его усадил, руки – на подлокотники, на лоб обруч с красной пентаграммой надел. А на площадке, которая от остального пространства отделена чем-то вроде бетонного рва, лежит, как в стеклянном аквариуме, товарищ Ленин: руки вытянуты вдоль тела, глаза закрыты, такой маленький, как ребенок, еще даже, кажется, меньше, чем в жизни был. Освещен уже не зелеными лампами, а ослепительно-белыми, и от того представляется, что не столько он мертвый, сколько не до конца живой. Те двое, в балахонах расшитых, что вместе с нами пришли, воздели руки, зазвенели у них бубенчики на рукавах, и оба жалобно так замяукали, точно котята, которых не кормили с утра… И свет зеленый, в рефлекторах, тут же начал мигать: туда-сюда, как будто замыкает у них электрическое реле… Ага, думаю, что-то мне это напоминает… Только поют они как-то не так, визжат, конечно, стараются, тоненько подвывают, однако потусторонний озноб, как тогда, в Осовце, от этого не берет. Лишь покалывает меня по всему телу, лишь щекочет, будто кровяными ворсинками изнутри. Тем не менее товарищ Ленин вдруг открывает глаза, сгибает руки в локтях, так что пальцы у него теперь направлены вверх, подергивает ногами и начинает что-то вещать, не поворачивая головы. А голос – утробный, низкий, глухой, как будто выходит из-под воды. Или как будто пластинку пустили на замедленные обороты. Сплошное мрр-мрр… гнм-гнм… бдлы-бдлы… Ни одного слова в этой какофонии не разобрать. Зря доктор Кадмони понадеялся на меня. Сам, вижу, откинулся в кресле, обмяк, как мешок, глаза закатились, пальцы, будто у припадочного, подрагивают. Товарищ Сталин, между прочим, точно такой же. Разве что волосы дыбом, словно наэлектризованные: искорки мелкие, красноватые проскакивают по ним. Ну, а про тех, что с маузерами за ним стоят, и говорить не приходится – окостенели оба, как соляные столбы. Ага, снова, думаю, настала моя минута. Поднимаюсь со стула, оглядываюсь – никто ни гу-гу, прохожу между ними – ни глазом, ни ухом не шевелят… Коридорчик там крохотный… ступеньки какие-то вверх… дверь на засове… но я этот засов – напрягся, вбок оттянул… Смотрю: ё моё, оказывается – Красная площадь… булыжник… ночь… пустота… нигде ни единого человека… Часовые, что в карауле стоят, чувствую, зыркнули по-лошадиному на меня, но по уставу – молчат, не их это дело… Подскакивает откуда-то крепкий милиционер. Докладывает: Сержант Корольков! За время дежурства никаких происшествий не наблюдал… Видно, что перепуган до смерти: глаза навыкате, пятна нездоровые на щеках… Молодец, говорю, сержант Корольков, правильно бдишь… Отвечает под козырек: служу трудовому народу!.. И зубами стучит, как будто не лето вокруг, а непроглядный мороз… Ну, я кивнул ему по-начальственному, вроде как отпуская, плечи расправил, вздохнул, поправил под ремнем гимнастерку, фуражку, взятую у охранника, поглубже надел, и спокойненько так, как с работы, не торопясь, пошел себе и пошел к дальним домам…

Еще несколько слов о тогдашнем моем состоянии. Возможно, я излишне подробно останавливаюсь на нем, но это единственный способ хоть как-то, в косвенных признаках объяснить некоторые мои намерения и поступки. А также – в иных ситуациях – вопиющее отсутствие таковых. Мою заторможенность, мое очевидное скудоумие, вероятно, бросающееся в глаза, мою непростительную бестолковость в понимании самых элементарных вещей. Никакого другого способа объяснений у меня для этого нет.

Так вот, мое тогдашнее состояние можно охарактеризовать кратким словом – раздрай. Причем раздрай одновременно и чувственный, и ментальный. И хаос мыслей, рассыпающихся при первом же прикосновении, и хаос эмоций, вскипающий пеной мгновенно лопающихся пузырей. Я уже ранее, кажется, говорил, что как всякий здравомыслящий человек, человек достаточно образованный, думающий и вроде бы даже слегка понимающий, что к чему, с отвращением отношусь ко всякого рода мистической белиберде. Все эти голоса из астрала, вещающие о судьбах вселенной, призраки иномирья, выныривающие из ночной темноты, ворожба, очищение чакры и прочее переселение душ, короче вся эта смысловая труха, натужная экстрасенсорика, захлестывающая нынешний мир, на мой взгляд, может увлечь только домохозяек с кроличьими мозгами. Тех, кто, изнывая от скуки, перелистывает часами глянцево-журнальную дребедень. То же самое можно сказать и о традиционных религиях. Внутри каждой из них – удручающая пустота. Нет ничего за гранью физического бытия. Нет никого, кто бы с ненавистью или с любовью вглядывался бы в нашу жизнь. Спасение души – это только метафора. Возноситься некуда – всех нас, грешных и праведных, ждет всепоглощающее ничто. Просто традиционные верования, как правило, упакованы в такой многослойный теософский и обрядовый целлофан, раскрашены стараниями культуры в такие привлекательные маркетинговые цвета, что различить их сердцевинный абсурд доступно только просвещенному человеку. Это было мое давнее и очень твердое убеждение. Мой modus vivendi, складывавшийся много лет, мой modus operandi, который меня еще ни разу не подводил.

И вдруг дом, где я безмятежно существовал, был потрясен буквально до самых основ. Лопнула твердь земли. Сдвинулись звезды, еще вчера представлявшиеся незыблемыми. Оказалось, что дьявол – это отнюдь не метафора, нужная для персонификации зла, не условное обозначение одной из сторон ценностной антиномии, а некая сила, вполне по своей природе вещественная и непосредственно, по трансцендентным каналам вторгающаяся в реальность.

Для меня это было как гром среди ясного неба.

Я бессмысленно озирался вокруг и не верил своим глазам.

Однако есть одно качество у человека с аналитическим складом ума. В отличие от человека верующего, втиснутого в неизменный формат, считающего ересью любые отклонения от него, человека мыслящего, «научного», можно убедить в чем угодно – надо лишь представить ему серьезные факты, неопровержимые по крайней мере в данный момент, и он будет вынужден их принять, даже если они противоречат всему, что он знал до сих пор.

После того, как я ознакомился с записями, сделанными Дмитрием Алексеевичем, я уже не мог, как прежде, отмахнуться от метафизической компоненты истории, объясняя ее, компоненту то есть, малограмотной и наивной конспирологической болтовней. Скажу откровенно, неизгладимое впечатление произвел на меня тот крохотный эпизод, когда Сохов (или Соломин, если называть его настоящей фамилией), крикнул местной девчонке, в Глазове, где тогда шли бои, чтобы она укрылась от пулеметных очередей. Это было какое-то эхо рассказов той самой Капы, Капитолины Аркадьевны, старухи из стеклянного фонаря, к которой лет тридцать назад водил меня дед Кефирыч. Каким странным образом оно сюда донеслось! И хотя, разумеется, это могло быть простым совпадением – мало ли подобных историй было во время гражданской войны, – для меня оно послужило как бы пробой на достоверность, меленьким, почти неразличимым клеймом, свидетельствующим тем не менее о подлинности металла.

И вот тут начинались настоящие трудности. Признав подлинность дневника священника Ивана Костикова – а сомнений в этом больше быть не могло – и признав подлинность воспоминаний товарища Сохова – в чем, по-моему, тоже сомневаться было нельзя, я был вынужден также признать, как бы внутренне этому ни противился, и бесспорно следующий из данных источников факт: в июле тысяча девятьсот восемнадцатого года, в дыму, в пожарах, в разгаре самоубийственной гражданской войны, в провинциальном городе Осовце был совершен некий загадочный религиозный обряд, результатом которого стало появление дьявола. Да, вот так, из серных паров, из багрового дыхания преисподней явился Князь тьмы – даровал власть и могущество тем, кто поклонился ему.

Повторяю: лично я признавать этого не хотел, лично мне это по-прежнему представлялось тягучим шизофреническим бредом. Какой на фиг дьявол? Какой, к чертовой матери, Князь тьмы? И вместе с тем неумолимая логика фактов заставляла меня воспринимать это всерьез.

Более того, как ученый я не мог остановиться на половине пути. Сделав первый шаг, самый трудный, то есть признав существование нечто (не имело значения, кто в Осовце воплотился – дьявол или сумрачный бог), я просто обязан был совершить и следующую итерацию: посмотреть, не проступает ли это нечто сейчас. Ведь концепт должен обладать не только ретроспективной, но и прогностической силой, быть способным помимо прошлого удовлетворительно объяснять и текущий, формирующийся пейзаж. Это и была та самая мысль, которая у меня мелькнула во время чтения писем Старковского. И вот тут меня по-прежнему одолевали сомнения. Можно было, конечно, вслед за Старковским считать, что за последние двадцать лет все необходимые жертвы уже были принесены: одна этническая резня в Руанде унесла жизни более миллиона людей, три тысячи человек погибли во время обрушения башен-близнецов на Манхэттене, сюда же можно добавить мучительный, в летальных конвульсиях, распад СССР и огненную топку Балкан, пылавшую целое десятилетие… А еще – глобальный экономический кризис, тоже собирающий обильную жатву смертей… А еще – эпидемии, летящие на темных крыльях чумы: СПИД, свиной грипп, птичий грипп, лихорадка Эбола, губчатый энцефалит… А еще – природные катаклизмы, сотрясающие один регион за другим: то гигантское цунами в Юго-Восточной Азии, то катастрофические снегопады в Европе, отрезающие от жизни людей во множестве городов, то внезапная череда землетрясений в Японии, то тайфуны и засухи, обрушивающиеся на Соединенные Штаты… Природа тоже как будто сошла с ума. В древности, да и в Средних веках сказали бы, что это гнев божий, возмездие, кара за людские грехи. Что, между прочим, опять-таки согласуется с концептом Старковского. Однако лично меня это все-таки не убеждало. Нарастающую динамику катастроф можно было бы объяснить и транзитным, неопределенным состоянием мира: происходит смена исторических фаз, старые структуры разваливаются, новые еще не успели образоваться, начинаются социальные осцилляции, в образовавшиеся разрывы реальности врывается хтонический хаос… Причем тут дьявол? Дьявол тут, разумеется, ни при чем. Дьявол – это лишь красочная теософская метафора происходящего…

Старковский был со мной категорически не согласен. Он по-прежнему совершенно искренне полагал, что нарастание хаоса есть прямое свидетельство о вторжении в мир этого самого нечто. Ситуация, по его мнению, складывалась уникальная. Бог, если пользоваться данной метафорой, не так уж часто обращает внимание на суетные земные дела. В истории человечества это происходило всего лишь несколько раз, и каждый раз инициирующим «флажком» являлась социальная гекатомба. Видимо, и в нынешнюю эпоху жертвы, которые, сознательно или спонтанно, были принесены, запустили некий спусковой механизм, вызвавший лавину последствий; коммуникативный барьер был, по крайней мере частично, пробит, нечто теперь присутствует в нашей реальности как самореализующаяся потенция. Конкретных социальных параметров она еще не имеет, все очень размыто, находится, здесь вы правы, в состоянии неопределенности, но если выявить и активировать пусть самый элементарный уровень управления, если подключиться к нему, так сказать, с «земной стороны», то можно очень быстро получить совершенно фантастические результаты. Нельзя пренебрегать этим шансом. Нельзя отворачиваться от чуда, которое происходит – раз в тысячу лет. Тем более что не только мы с вами догадываемся об этом. Борьба за внимание бога (или, если хотите, за благоволение дьявола) уже началась. Само наличие грантов, с которыми мы работаем, показывает, что существует группа или группы людей, пытающихся организовать этот метафизический диалог – перевести пробужденную трансценденцию в некие политические технологии, нащупать «точки контроля», воздействующие на данный процесс. Причем лично у него, у Старковского, нет сомнений, что эта группа (секта, организация, государство) уже освоила достаточно обширный материал, который мы своими исследованиями должны лишь немного актуализировать. Вот что тревожило его больше всего. Очень многое указывает на то, что в ближайшее время, видимо, будет заключен очередной договор, провиденциальный вектор, обращенный «к земле», замкнется на определенного человека, произойдет системная персонификация, все другие пути доступа к нечто будут блокированы. Времени у нас уже практически не осталось. Стрелки на циферблате судьбы неумолимо приближаются к «часу икс».

Этой своей тревогой он заражал и меня. Мне тоже начинало казаться, что я слышу отчетливое постукивание секундной стрелки. Правда, должен заметить, что на меня действовали не столько общетеоретические рассуждения, которые в конце концов трактовать можно было и совершенно в ином ключе, сколько конкретные изменения, происходившие лично со мной. О сенсорном сканировании, которое вдруг во мне обнаружилось, я уже говорил. О неистовстве эротического термояда в партнерстве с Ирэной – тем более. Однако по-настоящему меня пугало другое: именно в эти месяцы, как безумие, порожденное сбоем нейрохимических тормозов, начала нарастать во мне какая-то неестественная энергетика. За сентябрь и октябрь я действительно пробуровил невообразимый материал, но это только лишь потому, что теперь я работал фактически непрерывно. Вскакивал я, как правило, в пять утра, очумелый, подброшенный, точно в мозгу начинал колотиться сумасшедший будильник, наскоро умывался, забрасывал в шкаф постель, включал компьютер и, будто в трясину, проваливался в мир ссылок, фотографий и текстов. Не прерывался я даже чтобы поесть – быстренько жевал бутерброд, по-прежнему впиваясь напряженным взглядом в экран. Я даже чай или кофе себе почти не заваривал – просто наливал из-под крана большую кружку воды. Каждая секунда, потраченная впустую, казалась мне преступлением. Каждый отрезок времени, проведенный вне письменного стола, – прожитым напрасно. Светлели за окном сумерки, стекая на край земли, всплывало откуда-то солнце и начинало прогревать дремлющий небосвод, потом, через какое-то время, оно переползало на другую сторону дома – тускнело там, остывало, проваливалось за выступы крыш, небо снова темнело, растягивались по нему фиолетовые облака, сгущались краски, вспыхивал электрический свет, а я все сидел и сидел, впитывая в себя страницы, абзацы, примечания, сноски, делая тут же пометки то в файлах, то на бумаге – россыпь мелких листочков, как снег, усыпала мой стол. Иногда вдруг начинал звонить телефон – я сипел что-то невразумительное в теплую трубку. Иногда под веки словно набивался песок – я откидывался на спинку стула и минут десять бессмысленно таращился в потолок. Два-три раза в неделю я был вынужден перебираться в офис Ирэны, но и здесь почти сразу же, будто маньяк, утыкался, весь скрючившись, в тот же экран. Спать я ложился не ранее двух часов ночи, да и то был это не сон, так – коротенькое механическое выключение. Сознание у меня все равно продолжало работать: часто я вскакивал, точно выныривая из воды, тряс башкой, задыхался, бежал босиком к письменному столу и чудовищными каракулями набрасывал внезапно возникающие соображения. А случалось, не мог после этого удержаться, включал вновь компьютер, и тогда рабочий день превращался у меня в рабочую ночь.

Это было какое-то тихое помешательство. Даже когда я, охваченный жарким порывом, радостный и смятенный, забывающий моментами обо всем, писал свою книгу о судьбе царской семьи, температура творческого горения была у меня явно ниже. Я, помнится, тогда и гулял, и сидел на институтских собраниях, и пил кофе с Борисом, и ругался с Юрочкой Штымарем, затягивавшим меня во вспыхнувшую в институте войну, и выслушивал нудноватые инвективы Ерика Лоскутова, и почти ежедневно встречался с Нинель, которая – что удивительно – откликалась почти на каждый мой зов. Теперь же работа вытеснила у меня все. Я буквально рычал, если мне приходилось хоть ненадолго ее оставлять. Я впадал в бешенство, если ее прерывал какой-нибудь бытовой затор. В известном смысле это было неплохо. Гений – это количество, когда-то обмолвился Бодрийяр. Не тот восходит к вершинам, кто пишет талантливую статью, а тот, кто, не успокаиваясь на достигнутом, пишет сорок таких статей. С другой стороны, присутствовало в этом нечто патологическое: я жил, думал, действовал как бы не сам, а – повинуясь чему-то, неслышно прорастающему изнутри. Меня будто подхватил энергетический шквал и потащил по воздуху, не позволяя более коснуться земли.

Стоит, вероятно, сказать, что ни к каким принципиальным прозрениям это не привело. Я, например, без особых усилий установил, что действительно в середине семидесятых годов потерпел аварию самолет, вылетевший из Пулково (Ленинград) рейсом на Кисловодск. Погибли все пассажиры, весь экипаж. Ну и что мне это дало? Решительно ничего. Я очень внимательно изучил рапорт Дрейцера, где впервые в достоверном контексте упоминается Осовец, и не сумел извлечь из него ни грамма сверх тех скудных сведений, что были уже известны. Точно так же я тщательно изучил загадочное «письмо Зиновьева» – то, где Ленин, впав в коматозное состояние, начал якобы прорицать, – и точно так же не смог ничего прибавить к соображениям, ранее высказанным Старковским. Единственное, о чем я не без вежливого злорадства ему сообщил, что версия с «пеплом Гитлера», высыпанным в Москве, скорее всего, действительности не соответствует. Согласно вполне убедительным документам, кстати из открытых источников, так что проверить легко, останки Гитлера были закопаны около Магдебурга в Восточной Германии, на территории одного из подразделений НКВД; в 1970 г. по предложению Ю. В. Андропова, утвержденному политбюро, они были эксгумированы, сожжены, сброшены в Эльбу, правда, фрагменты черепа и челюстей хранятся в архиве ФСБ до сих пор… Извините, уважаемый Георгий Вадимович, за эти мелочные придирки… Что же касается концептуального позитива, если, конечно, это таким термином можно определить, то я предложил Старковскому обратить внимание, во-первых, на внезапный кульбит, который совершил Троцкий в июле семнадцатого, вступив в партию большевиков, а во-вторых, на другой весьма странный факт, который уже внес в свой архив. Во время дискуссий о Брестском мире, когда Ленин, требовавший его подписания, оказался в удручающем меньшинстве и уже собирался, как известно, выйти из правительства и ЦК, товарищ Троцкий, до этого яростно отстаивавший войну, вдруг свою позицию коренным образом изменил. При решающем голосовании он воздержался, прошла резолюция Ленина, «похабный мир» с немцами был заключен, поезд советской истории двинулся по известному нам пути… Видимо, между ними было достигнуто какое-то тайное соглашение. Сразу же после этого Троцкий занял пост комиссара по военным и морским делам. Однако возможно, что этим сделка не ограничилась – Троцкий получил в обмен на свой голос что-то еще, о чем можно только догадываться в свете нынешних координат… И еще один, тоже очень любопытный сюжет. Генерал Слащев, который защищал у Врангеля Крым, «талантливый психопат», как его охарактеризовал некий эмигрантский историк, прославился в тот период массовыми казнями мирного населения (Булгаков отразил это в своей пьесе «Бег»), причем виселицы по его личным приказам располагались в виде необычных геометрических знаков, начертаниями похожих на символы каббалы. Так вот, после взятия Крыма и кратковременной эмиграции Слащев вернулся в Россию, но не был расстрелян, как того следовало ожидать (вспомните и сравните с судьбой казненного Колчака), а был почему-то помилован, по особому распоряжению Фрунзе переведен на службу в Москву, некоторое время преподавал на курсах высшего комсостава, далее при подозрительных обстоятельствах был убит у себя на квартире. Зато Фрунзе в 1925 году стал вместо Троцкого председателем РВС, армию распустил, начал создавать ее заново, видимо «под себя», однако в том же 1925 году внезапно умер при операции по поводу язвы желудка. На операции настоял Сталин, смотрите на данную тему «Повесть непогашенной луны» Б. Пильняка. Сменил Фрунзе на посту председателя РВС Климент Ворошилов. Врачи, проводившие операцию, кажется, были расстреляны, а в 1938 году был расстрелян и сам Пильняк… Здесь, видимо, тоже есть что копать…

Не стану утверждать, что мне самому эти фантастические построения нравились. Встретив такое в литературе, я, наверное, фыркнул бы и, не разбираясь, отбросил бы это как явную чушь. Но тут был случай совершенно иного рода: масса накопленного материала приближалась, по-видимому, к некой критической величине, начиналась реакция спонтанного смыслового синтеза, и протекала она в значительной мере уже как бы независимо от меня.

Однако если говорить уж совсем откровенно, то наиболее убедительным воплощением нечто, вторгшегося в мою жизнь, был черный кот, внезапно явившийся посреди офисного двора. По улице он тогда за мной не бежал, из маршрутки, пока я ехал домой, его тоже не было видно, но где-то уже через пятнадцать минут раздалось за дверями требовательное, настойчивое мяуканье и, осторожно высунувшись на площадку, я узрел знакомое по визиту к учителю, фосфорическое, ярко-зеленое сияние глаз. Не пустить его в квартиру было нельзя. На этот душераздирающий мяв уже начали выглядывать встревоженные соседи. А проникнув ко мне, точнее даже – величественно прошествовав внутрь, кот повел себя так, словно жил здесь всегда. Сразу вычислил самое уютное место у батареи, не торопясь обнюхал его, внимательно осмотрел и затем улегся, как сфинкс, настороженно приподняв голову. Впечатление он производил жутковатое: размерами со среднего пса, с громадной башкой, с широкими когтистыми лапами, как у льва, усы у него торчали сантиметров на десять, а когда он зевал, то показывал такие ослепительные клыки, что я первое время вздрагивал и отшатывался. Нарек я его – Вольдемар. Просто не поворачивался язык окликать это чудище Васькой или Пушком. Да он бы, наверное, и не отозвался. Чувствовалось, что он ревностно, до последней черты соблюдает свои права. Ужились мы тем не менее мирно. Вопреки опасением, Вольдемар, как это было с учителем, тенью за мной не ходил, сопровождать в институт, например, или в офис к Ирэне даже не думал, целой хвостатой компании, к счастью, за собой не привел, ничего от меня не ждал и ничего особенного не требовал. Он просто присутствовал в моей жизни, и все. Обладал, правда, необыкновенным чувством собственного достоинства. Если я, скажем, опаздывал его покормить, то он не мяукал, не скреб меня лапой, как это сделал бы любой другой представитель кошачьего племени, а лишь поворачивал голову и, не мигая, минуту-другую пристально смотрел на меня, от чего сразу же возникало острое чувство вины. В голову не могло прийти – сдвинуть его ногой. Если он загораживал мне дорогу, разлегшись где-нибудь в коридоре, следовало интеллигентно произнести: «Вольдемар, разрешите пройти…» – и громадное тело, прокатывая мышцы под шерстью, неторопливо смещалось к стене. Обращался я к нему только на «вы» – панибратские формы общения Вольдемар попросту игнорировал. Как это ни смешно, но данный факт и являлся для меня решающим доказательством. Все остальное, пусть даже самое убедительное, находилось в разряде словесных фиоритур. А Вольдемар во всей своей звериной красе наглядно и неизменно наличествовал перед глазами.

И все-таки даже этого было мне недостаточно. Сейчас, вспоминая свое тогдашнее смятенное состояние, реконструируя заново главные его семантические узлы, я понимаю, что у меня в эти дни был элементарный психологический ступор. Две тысячи лет культура, как европейская, так и российская, изображала тот мир в столь омерзительном, нечеловеческом облике, сумела придать ему такие гипертрофированные, до дрожи пробирающие черты, такими жуткими и нелепыми красками расписывала его антураж, что подсознательный страх, вживленный мне с детства, блокировал любой шаг в том направлении. Проще всего понять это по аналогии. Лет десять назад нам с приятельницей, которую я опрометчиво вызвался проводить, потребовалось пройти по мосту через Обводный канал. Только мост этот, даже скорее мостик, был не вполне обычный, а из разряда чисто технических, служебных устройств; шел он вдоль эстакады железнодорожных путей, располагался, соответственно, на головокружительной высоте: хлипкие решетчатые ограждения по бокам, вместо асфальта – настил серых досок, сшитых скрепóй. В общем, времянка, проход исключительно для своих (каковой, замечу, моя приятельница и была). И вот, бодренько сделав два шага вперед и увидев сквозь щели в распиловочных горбылях непривычно далекий, какой-то неправдоподобный канал, я вдруг остановился, словно парализованный, будто в обмороке, будто шторка упала, ни шагу больше ступить не мог, приятельнице пришлось взять меня за руку, свести по ступенькам вниз. До этого я даже не подозревал, что боюсь высоты. В тот же день я, конечно уже один, вернулся на это самое место и, зажмурившись, оставив между веками лишь узкую щель, цепляясь, как паралитик, за ограждение, кое-как все-таки прошел по мосту. А на следующий день снова приехал туда и прошел, уже гораздо быстрее, целых пять раз. А потом приезжал опять и опять – просто как на работу, сделав это рутинным занятием. Через неделю я ходил по мосту, небрежно посвистывая, а через две – даже задерживался на середине, чтобы обозреть открывающийся пейзаж. Запомнил я его навсегда: конфетно-кукольные дома на другой стороне, крохотные модельки машин, как жуки, поочередно переползающие по набережной, игрушечные узкие улицы, тянущиеся на Загородный проспект.

Здесь, вероятно, было нечто подобное. Такой же психический паралич, не позволяющий шевельнуть ни рукой, ни ногой. Плохо было и то, что я не мог ни с кем об этом поговорить, снизить эмоциональный накал, растворить его в обыденности подробного академического обсуждения. Было совершенно понятно, как отнесется к моему рассказу, например, Борис Гароницкий – пожмет плечами, решит про себя, что у меня «лопнул крепеж». Аналогично отнесутся к этому бреду и Ерик Лоскутов, и Юра Штымарь.

Я был обречен на гносеологическое одиночество. Старковский не в счет – его иллюзии были еще ярче моих. Раздрай был полный, я прогорал внутри себя самого: меня одновременно и тянуло вперед, и отталкивало назад, одновременно и завораживало, и отпугивало, одновременно и приводило в восторг, и бросало в холодную дрожь.

Мне требовался внешний чувственный сдвиг. Требовалась искра – как на мосту, когда мне вдруг стало невыносимо стыдно перед своей приятельницей.

Требовался толчок, который бы продвинул меня.

И такой толчок, разумеется, произошел.

…Нет, старик, здесь, по-моему, копать надо глубже. Каббала, как считается, была преподнесена Аврааму самим богом и, по определению, является «хокмах нистарах», то есть «тайной мудростью», известной лишь посвященным. Вместе с тем некоторые умозаключения, поднатужившись, сделать все-таки можно. Тем более что теософским аналогом каббалы является гностицизм, тоже альтернативный концепт, возникший примерно в ту же эпоху. Объединяет их отношение к знанию. Оба течения утверждают, что обладают так называемым «гнозисом», подлинным знанием бога, которое невозможно приобрести рациональным путем – только через инсайт, через божественное прозрение. Более того, это знание трансформирует человека, делает его самого частью верховного мистического существа: «знать бога» – означает «быть богом». И потому избранные – это не те, кто ведет добропорядочную «моральную» жизнь, а лишь те, кто постиг тайну божественного. Грехом, отделяющим человека от бога, является не какая-либо форма нравственного падения, а только невежество.

Очень любопытный концепт, ты не находишь? Из него, как мне кажется, как из скрытого в почве зерна, выросло все европейское Просвещение.

Не подпрыгивай до потолка, старик! Каббала – это вовсе не то, что себе воображает о ней великий русский народ. Каббала – это не средство для производства хитрых и коварных еврейских кунштюков, это теософская космогония, претендующая, что естественно, на предельный универсализм. Причем имей в виду, после того как Ицхак Лурия, проживавший в XVI веке в Цфате, куда бежала часть еврейских мистиков из Испании, преобразовал древнюю каббалу, наибольшее распространение, в том числе и в Европе, получило именно его, то есть лурианское, толкование.

Что же касается онтологической механики каббалы, то в упрощенном виде она выглядит так. Вначале существовали бог и ничто. (Хотя замечу, что это «ничто» как что-то, существующее вне бога, уже есть артефакт). Затем бог, по мотивам, которые нам неизвестны, послал в ничто свою эманацию, обычно определяемую как «свет», а она в свою очередь разложилась на целую «лестницу состояний». Было их ровно десять (божественное число), и каждая последующая содержала в себе несколько меньшее «количество бога». Эти эманации, или ступени, получили название «сефироты». Располагаются они как шкурки на луковице, и первоначально, в том числе в христианстве, считалось, что душа, получаемая человеком от бога, проходит сквозь них до земли, где оказывается заключенной в темницу бренного тела. Душа, естественно, жаждет воссоединения с богом, но достигнуть этого может, лишь взойдя по лестнице сефирот. Однако каждую сефироту строжайшим образом охраняют ангелы, а пространство меж сефиротами заполнено легионами демонов тьмы. Только посвященные знают «пароли», которые открывают эти врата.

Располагаются они следующим образом. Сефирота Кетер – первая божественная эманация, символическим воплощением которой являются Юпитер и Зевс. Их знаки – венец, указывающий на царский титул, и скипетр, символизирующий единицу. Душа, достигшая этой сферы, обретает единство с богом. Сефирота Хокмах (мужская) – активный принцип, сила созидания, таящаяся во всем. Хокмах соответствует духу бога, а также – логосу, упоминаемому в евангелиях, при помощи которого бог создал мир. Символы Хокмаха – фаллос, башня, прямая линия, которая одновременно является и символом числа 2, поскольку соединяет собою две точки. Противоположная женская сефирота – Бинах, напротив, пассивный принцип, называемый также Великой Матерью. «Хокмах действует, а Бинах поддается действию, Хокмах ударяет, а Бинах откликается». Хокмах – активная мудрость бога, Бинах – пассивное его понимание. Хокмах – живительный дух, Бинах – воды хаоса, лишенные жизни. Однако, будучи оплодотворены, они порождают все сущее. Символы Бинаха – чаша, круг, овал, ромб. Его божество – Геката, покровительствующая ведьмам и колдунам. Замечу также, что хотя Бинах – это мать всей жизни, но вместе с тем она является сферой Сатурна, «звездой смерти», которая олицетворяет собою жестокий рок. В магии сила Бинах используется для убийств. Алистер Кроули, о котором ты, вероятно, слышал, описывает Бинах как «женщину, облаченную в Солнце», как воплощение плодовитости и красоты, но он же говорит о ней как о воплощении «Вавилона», Кровавой Ведьме, Великой Блуднице, матери всех шлюх, всех мерзостей на Земле. Правда, и сам Хокмах, согласно тому же Кроули, может представать как Великий Зверь, Дракон, Сатана… Далее сефироты ориентированы именно по этим координатам. Сефирота Хесед символизирует благосклонный и милостивый авторитет отца, который защищает ребенка и направляет его на верный путь. Ее знаки – скипетр, посох и жезл. Ей противостоит сефирота Гебурах – строгая и непререкаемая власть матери, которая воспитывает и наказывает дитя. Гебурах скрывается за любой деструктивной энергией – ненавистью, жестокостью, местью, разрушением и войной. Ее божество – василиск, один облик которого приводит человека в оцепенение. Примиряет обе крайности Тиферет – сфера Солнца, основной источник жизненной силы. Христианские каббалисты ассоциируют эту силу с Иисусом Христом, который принес людям обещание вечной жизни. В психологическом плане – это просветленное и очистившееся сознание, то предельное состояние, коего человеческий разум может достичь. Символы Тиферета – крест Голгофы и куб, который выражает собою число шесть, так как шесть есть число гармонии и баланса. Затем следуют сефирота Нетсах (опять мужская), символизирующая силы природы, и сефирота Ход (женская), символизирующая силы воображения и мечты. Обе сефироты уравновешиваются в Йесоде, представляющем собою серебряную сферу Луны. Йесод – это потенциальная магия личности, вырастающая из единства высших интеллектуальных способностей человека с животными порывами его существа. Луна издавна считается покровительницей магических сил. И, наконец, сефирота Малькут – сфера Земли, символом ее является сфинкс, воплощающий собою единство всего: женские голова и грудь, тело быка, львиные лапы, птичьи крылья, драконий хвост. Одновременно сфинкс – это символ загадки, а Вселенная – это и есть загадка, которую маги и мистики пытаются разгадать.

Здесь, старик, я хочу подчеркнуть следующее. Основная каббалистическая идея, вот уже почти две тысячи лет как магнитом притягивающая к себе людей, заключается в том, что смерть не является обязательным условием слияния души с богом, как это предполагается, например, в христианстве. Душа может взойти по лестнице сефирот, продолжая пребывание в теле, а человек может стать богом и на земле. Десять сефирот – мощные силы Вселенной, импульсы, заставляющие человека двигаться вверх. Поднимаясь сквозь сферы, маг познает, усваивает и подчиняет себе силу каждой из сефирот.

Конечно, это очень непросто. Для восхождения в иерархии сефирот человек должен очиститься от всей накипи повседневности. Нельзя пускаться в духовное странствие, не отрешившись от «низких», конкретных, чисто физических чувств. Аскеза и медитация, как ты знаешь, свойственны всем мистическим практикам, и каббалисты здесь просто следовали общим путем, создавая методики созерцания и концентрации – все эти длительные пребывания в неестественных позах, задержки дыхания, которые, несомненно, влияют на мозг, предельное сосредоточение на воображаемых сущностях и т. д. Ну, разумеется, если целый месяц поститься, твердить «иисусову молитву», как, например, исихасты, по тысяче раз в день, то узришь и Богородицу, и ангелов, «сладко поющих», и самого Иисуса Христа. Напомню, что шаманы, которые вызывали духов, пили настойку из мухоморов, били в бубен, кричали, плясали до изнеможения у костра. Старик, я не пытаюсь тебя ни в чем убедить, я просто хочу сказать, что методы мистического трансцендирования универсальны. Неважно, шаман это или каббалист, суфий или христианский монах – переход в измененное состояние совершается примерно одним и тем же путем.

Вообще в чем дело, старик? Честное слово, я искренне за тебя беспокоюсь. Ты что, перенапрягшись от научных трудов, съехал на каббале? Изучаешь ночами книги «Зогар», «Писания Ари», «Сефер Йецирах», пытаешься разгадать таинственный код мироздания, который в них заключен? Или тебя, быть может, стали интересовать так называемые прикладные каббалистические аспекты? Ты, уже совсем охренев, намерен совершить восхождение по этой самой лестнице сефирот, достичь сферы «Кетер», в которой раскрываются истинные качества бога? Брось, старик, не трать времени понапрасну. Этого пытались добиться люди, гораздо более умные и образованные, чем ты или я. Правда, существуют легенды, что Ицхаку Лурии, когда он еще проживал в Каире, не раз являлся на берегу Нила пророк Элияху (в русской версии, как ты догадываешься, наверное, это пророк Илья), кроме этого он мог беседовать с тенями умерших, вопрошать их о том о сем, извлекать из этого трансцендентного диалога внятный контент и таким образом обнаружил местонахождение многих могил еврейских праведников в Галилее. А Бааль Шем Тов, если ты еще помнишь, кто это такой, в юности убил волка-оборотня, нападавшего на детей, получил от венского каббалиста Адама Баал Шема некие загадочные письмена и, желая проверить их силу, вызвал ангела (или демона), повелевающего огнем, в результате чего едва не спалил тамошнюю синагогу. Не страшился он вызывать и самого Сатану – чтобы узнать от него тайну подлинного имени бога, а перед смертью, представь себе, возвестил, что выходит сейчас через одну дверь, но входит в другую… В общем, все как положено для религиозных легенд, у ваших христианских святых их было не меньше.

Однако наличествуют в каббале и свои собственные методы постижения истины. Во-первых, это гематрия – перевод букв и слов в их числовые эквиваленты. В книге «Бытия», например, говорится о пребывании Авраама в долине Мамре: «и вот три мужа стоят против него». Сумма еврейских букв в выражении «и вот три мужа» равна 701. Следующие слова «это были Михаил, Гавриил, Рафаил» – также дает в сумме 701. На основе равенства каббалисты делают вывод, что Аврааму явились именно эти архангелы. Или, например, заключение, что беременность женщины должна в норме длиться 271 день, подтверждается тем, что слово «хирайон», означающее беременность, образует в гематрической сумме именно это число. А утверждение, что виденная Иаковом лестница, протянувшаяся от земли до небес, есть Синай, в свою очередь, основывается на том, что и «сулам» (лестница) и «Синай» дают одну и ту же сумму – 130. Христиане, между прочим, тоже использовали гематрию. Иисус изображался, например, в виде голубя в основном потому, что «альфа» и «омега», греческие слова («Я есмь Альфа и Омега, говорит Господь»), образуют в сумме 801, точно так же как греческое слово «перистера», голубь.

Самым известным примером гематрических построений является «число зверя», которое приводит Иоанн Богослов. «Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое; число его – шестьсот шестьдесят шесть». К кому только его позже не применяли – и к Калигуле, и к Нерону, и к папам Римским, и к Лютеру, и к Сталину, и к Гитлеру, боже ты мой!.. Помнишь, как Пьер Безухов вычислял сумму имени «Наполеон» и получил-таки искомую величину, правда нарушив некоторые правила написания. Или более актуальный пример. У вас, я слышал, надвигаются очередные выборы. Так вот, если взять слоган «Партия Единая Россия», то в первом слове будет именно шесть букв, это одна шестерка, во втором слове тоже шесть букв, вторая шестерка, в третьем слове опять шесть букв, третья шестерка. И что мы в итоге имеем, если поставим их в ряд? Я бы на месте россиян призадумался. Обрати, кстати, внимание на начальную часть приведенной выше цитаты: «Кто имеет ум, тот сочти»… Иоанн из Патмоса апеллировал в основном к интеллекту.

Другой же метод, издавна разрабатываемый каббалой, – это поиск «тайного имени власти». В ассирийской надписи VII века до н. э., отражающей, вероятно, события совсем темных времен, повествуется, как бог Эа был призван на помощь, чтобы справиться с семью ужасными демонами, называемыми «маским». Эа сообщает, что он – единственное существо, которому известно высшее магическое заклинание. «Когда оно изрекается, все в небесах, все на земле и все в инфернальных владениях склоняется перед ним… При звуках его содрогаются демоны, изменяют свой ход Солнце, Луна, сотрясается мрачный Аид, замерзают реки, озера, моря, рассыпаются великие горы».

В традиции каббалы тайным именем власти является имя ветхозаветного бога. Книга «Сефер Йетцирах» (которую ты, вероятно, штудируешь по ночам) утверждает, что акт творения, в результате которого возникла Вселенная, есть просто «запечатление богом имени своего…», а книга «Зогар» (которую ты, видимо, тоже тщательно изучаешь) добавляет, что десять ступеней «лестницы сефирот» в совокупности также «составляют священное имя бога» – ведь господь создал мир путем распространения своей сути. Поиск этого имени – главная цель каббалы. Причем считается, что личное имя бога есть так называемый тетраграмматон, то есть слово, состоящее из четырех букв – YHVH (йод, хе, вау, хе, написанные на иврите, как полагается, справа налево). Это соответствует имени Иегова во многих версиях Библии. Оно является формой глагола «быть» (хе вау хе) и означает «он есть» или «он существует». А форма первого лица – «я есмь» – была открыта Моисею в горящих кущах. «Ихие Ашер Ихие» – «Я есмь то, что я есмь». Тетраграмматон вызывает у евреев трепетное отношение. Еще в древности иудеи предпочитали не озвучивать это имя вообще – как из страха перед всемогуществом бога, так и из опасений, что оно станет известно многочисленным их врагам. К началу нашей эры тетраграмматон провозглашался только раз в год – первосвященником, когда он входил в День Искупления в Святая Святых. В результате к Средним векам уже никто не мог с уверенностью сказать, как это имя следует произносить. Именование «Иегова» является латинизированной католической формой и почти наверняка не совпадает с произношением этого имени на иврите.

Каббалисты ищут истинное имя бога уже две тысячи лет. Знаки тетраграмматона неоднократно переставлялись, образуя самые невероятные сочетания, к согласным добавлялись различные гласные, образующие, например, Yaha-vaha или Yeheveh. В первые века христианской эры были открыты имена бога, состоящие из 12 и 42 букв, позднее – имена, состоящие из 8, 10, 16 и 60. Правда, наиболее перспективным считалось имя, состоящее из 22 буквенных номинатив, так как число 22 означает собою «всё». Впервые оно появилось в книге «Сефер Разиль» в виде ANQTMPST-MPSPSYMDYVNSYM и, вероятно, представляет собой анаграмму некоего священного благословения. Точное его произношение, однако, опять же утеряно.

А самое длинное и, как считается, самое могущественное имя бога состоит из 72 слогов. Его называют Шемхамфораш, или «имя, превосходящее остальные». Писать его следует бустрофедоном, то есть сначала справа налево, а потом слева направо. Иоганн Рейхлин, немецкий каббалист, посвятивший ему множество лет, предполагал, что оно является математическим производным от тетраграмматона. Согласно преданию, именно это имя произнес Моисей у Красного моря, «и обладало оно такой силой, что воды в сей же момент расступились и дали израильтянам проход».

А теперь – к чему я всю эту бодягу развел. Извини, старик, у меня тут сразу четыре соображения, и я надеюсь, что у тебя хватит терпения, чтобы их, все четыре, прочесть до конца.

Прежде всего о значении каббалы. Я, по-моему, тебе уже как-то писал, что хасидизм, возникший в Восточной Европе, сыграл в жизнеустройстве евреев колоссальную роль. Он, по крайней мере отчасти, преодолел то отчаяние, в которое они впали после неожиданного краха саббатианства. Это была громадная этнокультурная терапия, и она спасла не только еврейский народ, но, пожалуй, и весь восточноевропейский иудаизм. Однако при всех своих очевидных достоинствах, хасидизм имел существенные ограничения. Он предлагал спасение личное, а не национальное, спасение отдельного человека (или хасидской общины), но не всего народа Израиля. Принципиально отказываясь от мессианства, хасидизм не высвечивал онтологической перспективы. Хасид радовался тому, что есть, но не задумывался о том, что грядет. Он растворялся в быте, придавая ему значение бытия. Примирение с миром реализовывало исключительно стратегию выживания, ничего более – это был экзистенциальный тупик. Другое дело – метафизика каббалы. Она прекрасно вписалась во взбудораженное сознание европейских евреев. Главное, она предлагала рецепт: вырваться из «юдоли скорбей» можно с помощью магических практик. Кроме того, каббала неутомимо напоминала евреям, что они – народ, избранный богом, имеющий великую цель, что в их книгах, сохраненных с древних времен, содержится таинственнейшая из тайн и что это и есть то мистическое оружие, которое сокрушит любого врага.

Осовецкие хасиды, коими ты меня зацепил, избрали, судя по всему, именно этот путь. Повторю, хотя и об этом я тебе вроде бы тоже писал, что родоначальника хасидизма, у которого учился Адмор, звали Исраэль Бааль Шем Тов, что в переводе означает «человек, знающий тайное имя бога». По-моему, знаменательный факт. А одна из моих аспиранток, которую я попросил слегка поворошить материал, обнаружила следующую подробность: в середине двадцатых годов на базе Института экспериментальной медицины в Москве была создана «научная лаборатория» НКВД и руководил данным подразделением некий Иммануил Августович Кадмони. Так вот, в другом написании эту фамилию можно прочитать как «Адмор» – не находишь, старик, что очень интересное совпадение? Вряд ли это тот самый осовецкий Адмор, по времени не подходит, ему тогда было бы уже около ста лет, однако в хасидских общинах власть, как в монархиях, передавалась исключительно по наследству, встречалась также практика наследования имен, так что возможно, нить тянется оттуда сюда. А помнишь число посвященных, которого придерживался Адмор: 49, в гематрической сумме это 13, число дьявола у христиан. И еще один примечательный факт. Жених моей аспирантки – тот самый Арон, который пытался меня раскрутить месяца два назад. Я как-то видел их вместе. Причем аспирантка не удержалась, похвасталась, что он – действительно сотрудник «Моссад», один из самых талантливых, перспективных, профессионал высокого класса, гениальный имперсонификатор: может прикинуться хоть раввином, хоть бизнесменом, хоть последним бомжом. Видишь, как складывается, старик. Это означает, что наш «Моссад» интересуется данной темой всерьез. История, которую ты раскопал, обретает черты реальности.

Далее – немного о концепте Старковского. Кстати, я его вроде бы помню: тот энергичный деятель, который непрерывно торчит на ТВ. Замечу, однако, что концепт интересен лишь в рамках абстрактного интеллектуализма. В качестве культурософской гипотезы это, пожалуй, еще ничего: она связывает воедино большой цивилизационный материал, но как реальное знание представляет собой полный ноль: сразу же ощущается привкус бессодержательного теософского болботания. К тому же данный концепт слишком уж явно бьет на внешний эффект. Гейзенберг, разумеется, не зря утверждал, что любая выдвигаемая теория должна быть слегка безумной, это служит доказательством ее правоты, но и у безумия, как мне кажется, есть свой предел. Тем не менее ты натолкнул меня на интересную мысль. Помнишь гипотезу Эверетта о множественности вселенных? Дескать, мир расщепляется при каждом квантовом переходе? Она гремела, по-моему, в шестидесятых годах. Однако Хинтикка через какое-то время сумел показать, что расщепляется отнюдь не Вселенная, расщепляется микромир, то есть свел множественность миров к множественности квантовых ситуаций. Такую же смысловую редукцию следовало бы осуществить и здесь. Здравое зерно концепта – это идея инициации: персональной, этнической, государственной, может быть, тут применим даже цивилизационный масштаб. Помнишь, как мальчик превращался в мужчину у первобытных племен? Ночью, под устрашающие завывания колдунов, через болевой порог, средь хоровода кошмарных звериных масок. Считается, что личность, резко выдернутая из обыденности, претерпевает психологическую трансформацию, целенаправленный метаморфоз, ориентированный по вертикали: прежний человек как бы переплавляется, вместо него возникает совершенно иной. Посредственность становится гением, грешник – святым, поручик командует армиями, мученик идет на костер. Не исключен, правда, и негативный метаморфоз, когда в фокус выводится темная сторона души. Думаю, что с твоим фигурантом могло произойти нечто подобное. Троцкий и до того был чрезвычайно талантливый человек, об этом свидетельствуют практически все, кто его знал, а после инициирующего обряда, который, вероятно, и был произведен в Осовце, после «хтонической трансформации», видимо пробившей его насквозь, в нем вспыхнул огонь, достигший неистовых температур. Для него уже не было невозможного. Он мог замыслить и выполнить то, на что не был способен никто. Правда, тот же огонь сжег его изнутри буквально за несколько лет.

В качестве расширения этой гипотезы могу добавить, что и ортодоксальный иудаизм, и хасиды, и тем более затóченная именно на подобную трансформацию каббала, вероятно, обладают несколько бóльшим инициирующим потенциалом, нежели иные религии, претендующие на звание мировых, а потому уровень талантливости (выживаемости) у евреев несколько выше, чем у других этнокультурных или национальных групп. Извини ради бога за этот этнический нарциссизм. Я, разумеется, помню, что родина слонов – это Россия, но просто вот так, по ходу дела, пришло на ум.

А вообще, старик, ты ж меня знаешь, я человек трезвый, слегка разумный и всякую мистику, как и ты, на дух не переношу. Мне кажется, что не стоит преувеличивать. Не стоит объяснять непознанное через непостижимое. Если мир рушится, в чем я с тобою согласен (скорбя при этом в душе), то это вовсе не означает, что за кулисами хаоса стоит некий злонамеренный персонаж, с копытами и рогами, и радостно ухмыляется, глядя на то, как мы мечемся и кричим. Все это объясняется проще – глупостью и невежественностью политиков, явным тупоумием тех, кто призван решать и вершить. Кое с кем из них я лично знаком или, скажу скромнее, приходилось немного общаться, и откровенно признаюсь – увиденное и услышанное повергает меня в тоску. Не понимаю, как люди такого типа попадают во власть. Я бы им не доверил даже унитаз починить. Впрочем, это мы сами их выбираем, а потому нечего удивляться, что оказываемся затем по уши в тягучем дерьме.

Все, заканчиваю письмо, и так затянул. Странное дело, ни с кем я не бываю таким разговорчивым, как с тобой. Обычно я чрезвычайно сдержан и краток. Студенты, коим я читаю спецкурс, прозвали меня Сухостой. А тут стоит только начать, стоит лишь прикоснуться к клавиатуре, и будто прорывается неудержимый поток. Не знаю, чем объяснить эту патологическую болтливость – может быть, признаки старости, может быть, подступающий интеллектуальный маразм, а может быть, что вероятнее, – запоздалые приступы ностальгии. Жаль, что не сумел я приехать, не смог вырваться, как обещал. Вот пишу тебе ныне про средневековую каббалу, про хасидов, про всяческую религиозную хренотень и почему-то думаю, поглядывая на экран, что несмотря на дурную советскую власть, несмотря на застой, безнадегу, отчаяние, бытовую шизофрению, несмотря на все наши раздоры и завихрения, вообще несмотря ни на что, в те давние времена, когда мы, не имея еще ни толстых книг, ни званий, ни степеней, ни денег, ни каких-либо перспектив, ни любви, бродили по фантастическим набережным Ленинграда, когда мы пили на ступеньках дешевый портвейн, когда дико спорили и ругались, мы все-таки были, признайся, немного счастливее, чем сейчас…

Толчок настигает меня где-то через неделю. Он обрушивается на меня как раз в тот момент, когда я заканчиваю статью о перспективах социализма для одного популярного еженедельника. Еженедельник глянцевый, высказывается, естественно, обо всем на свете, но претендует, по стратегическому замыслу редакции, на интеллектуализм, и потому помимо рекламы машин, коллекций одежды и загородных домов он иногда публикует эссе весьма приличного уровня. Вряд ли покупатели еженедельника их читают, но им, по-видимому, льстит причастность к сферам высокого духа. Дескать, мы тут не просто пьем шампанское и закусываем икрой, а еще и осмысливаем актуальные проблемы постсовременности.

Ничего существенного за эту неделю не происходит. Разве что у нас с Ирэной вспыхивает очередной грандиозный конфликт. Ирэна требует, чтобы я немедленно написал отчет по гранту, дескать, уже пора, срок договора (тринадцать месяцев, между прочим) уже истек, деньги выплачены, следует оформлять результаты. Я же со своей стороны отвечаю, что, к сожалению, еще не готов: материал жутко сырой, его надо продумывать, прорабатывать вглубь по каждой смысловой итерации, согласовывать надо, выстраивать единый сюжет, иначе будет маловразумительное непрофессиональное месиво. И потом, собственно, что я должен писать? Что товарищ Троцкий по дороге в Москву заехал почему-то в некий уездный городок Осовец? Что он произнес там страстную речь о мировой революции? Что расстрелял кого-то, что в синагогу тамошнюю завернул? Маловато, знаешь ли, для целого года работы. Не расписывать же таинственный обряд хавайот (кстати, не встречающийся более ни в одном источнике), в результате которого он якобы принял «крещение Сатаны»?

– Почему?

– Да потому что это смешно.

– У тебя два неоспоримых свидетельства есть! – в бешенстве заявляет Ирэна.

– Ну и что?

– Достаточно, чтобы писать!

Она готова испепелить меня взглядом. Месяцы эротического безумия вымотали нас до предела, и поэтому я с таким же бешенством отвечаю, что свидетельствам этим, вообще говоря, грош цена. Ты хоть понимаешь, что представляет собой подлинное историческое свидетельство? Вспомни, моя дорогая, расстрел царской семьи. В ночь с 16 на 17 июля в Екатеринбурге были убиты одиннадцать человек. При раскопках 1991 года в Коптяковском лесу были обнаружены останки лишь девяти. Комендант Ипатьевского дома Юровский свидетельствует, что два тела, цесаревича Алексея и фрейлины Демидовой, были им сожжены. Так, вроде бы совпадает. Однако комиссар Ермаков, тоже принимавший участие в акции, в своих записках свидетельствует, что сожжены были все одиннадцать тел. К таким же выводам приходит и следственная комиссия, назначенная Колчаком. Никаких «царских захоронений» поэтому в принципе быть не может… Одни эксперты дают заключение, что обнаруженные останки идентичны по генетическим характеристикам дому семьи Романовых, другие утверждают, что на черепе, якобы принадлежащем Николаю II, нет следов раны, которую нанес ему саблей японский жандарм (была в свое время такая удивительная история). Брешко-Брешковский свидетельствует, что в июле 1918 года Юровский и Ермаков предоставили Президиуму ВЦИКа головы казненной царской семьи. Пастор Руфенбургер со слов очевидца свидетельствует, что головы эти были сожжены тогда же в Кремле в присутствии всего руководства большевиков. Иеромонах Илиодор, бывший приятель Распутина, впоследствии сбежавший в Румынию и написавший разоблачительную книгу о нем, свидетельствует, что видел в Кремле заспиртованную голову Николая II еще в 1919 году. А Валериан Куйбышев в сильном подпитии рассказывал соратникам и друзьям, что когда после смерти Ленина в 1924 году вскрыли его личный сейф, то обнаружили там стеклянный сосуд с заспиртованной головой царя. Голову потом замуровали где-то в кремлевской стене… Так кого же в июле 1998 года торжественно, дабы «восстановить историческую справедливость», похоронили в соборе Петропавловской крепости?..

Я энергично взмахиваю рукой.

– Кого, скажи мне, кого?!

– Не кричи на меня!.. – кричит Ирэна.

– Я на тебя не кричу!.. Это ты на меня кричишь!..

В общем, я покидаю офис совершенно взбешенный, с твердым намерением не возвращаться сюда по крайней мере несколько дней. И надо сказать, что это состояние бешенства мне помогает – наутро смысловые координаты статьи возникают у меня буквально за полчаса. Для начала я сообщаю читателям, что не следует считать социализм неким патологическим разрастанием: дескать, существует здоровый социальный побег, либеральная демократия, и на ней – уродливый, как древесный гриб, схоластический, нежизнеспособный социализм. Это абсолютно не так. Социализм представляет собой естественное продолжение эпохи европейского Просвещения. С момента появления ясных и однозначных законов Ньютона, блистательно подтвержденных расчетами по движению звезд и планет, в западном европейском сознании безраздельно утвердился рационализм. Образованному европейцу XVII–XIX веков мир представлялся сложным, но в принципе доступным постижению механизмом. Нечто вроде внутренности часов: множество колесиков, зубчиков, пружинок, штифтов, передач; все это на первый взгляд кажется невообразимо запутанным, но в действительности жестко сцеплено между собой, работает по определенным законам. Познав эти законы, выведя формулы вращения «шестеренок» и «передач», можно не только постичь внутреннее устройство мира, но и, подчинив их себе, управлять всей природой. Это был величайший интеллектуальный прорыв. Подводя итоги его, Лаплас торжественно провозгласил, что Вселенная исчислима. Точно зная какое-либо исходное ее состояние, можно так же точно вычислить и все последующие реперы ее онтологического пути.

В такой картине мира не было места ни для случайности, ни для чуда, ни для божественного провидения, ни для стихии природных сил. И потому, представляя свою космогонию Наполеону, на вопрос: «А где в вашей теории бог?» – тот же Лаплас имел все основания гордо сказать, что он в этой гипотезе не нуждается.

Рационализм сыграл в европейской цивилизации колоссальную роль. Из него выросло заманчивое, но опасное представление о проектности мира, философским выражением которого стал марксизм. Ведь что, собственно, предлагает марксизм? Он предлагает, основываясь на разуме, а не на инстинкте, основываясь на науке, а не на горстке религиозных догм, построить мир, гораздо лучший, чем есть, – мир без жестокости и насилия, мир без эксплуатации и нищеты, мир без войн, без удручающих социальных контрастов, мир, где все люди будут, как предписано им природой, равны и где человек человеку будет не волк, как сейчас, а товарищ и брат. Это была идея ослепительной красоты: вот он, рай, говорил марксизм, он действительно существует, он достижим… Заметим, что классический капитализм к концу XIX столетия полностью себя исчерпал. Его алчность, его лицемерие, его грубость, его безжалостность просто бросались в глаза. Мало того, что он порабощал миллионы людей, высасывая из них жизнь, чтобы превратить ее в прибыль для ничтожного меньшинства, но он еще и швырял человечество в огонь бессмысленных войн. Как только поднялись над полями сражений облака удушающего иприта, как только солдаты обеих сторон начали выкашливать в агонии куски сожженных трахей, так сразу стало понятно, что прежнее мироздание умерло, что романтические мечтания о прогрессе превратились в гнойную плоть. Социализм представлялся тогда единственной альтернативой, царством божьим, могущим быть построенным на земле.

Только не надо путать социализм с утвердившимся после Октябрьской революции сталинизмом, пишу я дальше. Сталинизм – это восточная деспотия, тиранический мрачный реликт, вынырнувший при распаде мира из темных веков. Так при отливе обнажается дно, покрытое гниющими водорослями. Так открывается при эксгумации куча перепревших мерзких костей. Преступлениям сталинизма нет оправданий. Однако это не значит, что исчерпан сам социалистический идеал. Вспомним, что христианство, светским воплощением которого являлся социализм, прежде чем предстать в виде просвещенного европейского гуманизма, тоже прошло период подростковой жестокости, период идеологического террора, период крестовых походов, период инквизиции, которая в относительных цифрах, вероятно, уничтожила больше людей, чем сталинские репрессии. Каждая большая идея должна созреть. Каждая мировоззренческая доктрина, если, конечно, имеется в ней некий реальный смысл, пройдя пассионарную фазу насилия, в конце концов обращается к методам убеждения. Вероятно, и время социализма еще придет. Он еще возродится – только в более мягкой, гуманной, современной, окультуренной форме.

Это одна сторона вопроса, пишу я. Другая же заключается в том, что социализм выражает собой давнее и неустанное стремление человечества к справедливости. Не к равенству, я это специально подчеркиваю, а именно к справедливости, когда «дано каждому по мере его». Далее я коротко поясняю, что представление о справедливости – это чисто христианская инновация. В древнем мире о справедливости никто даже не помышлял. Здесь должное и сущее совпадали: мир мог быть трагическим, но он не мог быть никаким иным, собственное положение могло казаться человеку ужасным, но воспринималось оно не как нарушение справедливости, а как несчастье, обрушившееся с небес. Все было естественно и закономерно: раб – это раб, а царь – это царь. Так этот мир был устроен. Такова была наличная данность, формируемая волей богов. Даже Аристотель, сделавший в этом отношении шаг вперед, рассматривал справедливость в значительной мере как воздаяние, то есть как награду человеку за подвиги или труд, а вовсе не как метафизический принцип, обусловленный самим фактом человеческого бытия.

Ситуация принципиально изменилась с появлением христианства. Провозгласив равенство всех людей перед богом, объявив, что для спасения души не имеют значения ни национальность, ни происхождение, ни накопленные богатства, как бы ни были они велики, христианство породило тем самым сначала идею социального равенства, а затем представление о «врожденных правах», которыми обладает любой человек – просто в силу своего статуса человека. Должное и сущее были таким образом разведены, и несовпадение их стало восприниматься как несправедливость. Вся последующая история европейской цивилизации, весь ее весьма непоследовательный социогенез есть фактически «распаковка» этого метафизического канона, продвижение к справедливости, медленное и противоречивое сближение сущего с должным. Полное их совмещение, разумеется, невозможно. Абсолютная справедливость – такая же абстракция, как абсолютное зло. Однако и расхождение не должно быть слишком большим, иначе мир потеряет психологическую устойчивость.

Сейчас, утверждаю я, расхождение между сущим и должным достигло, вероятно, критической величины. Это можно диагностировать по тем зарницам, которые тревожно вспыхивают над землей. Прежде всего это исламское сопротивление, которое можно охарактеризовать как битву «варваров» против «империи». На первом этапе, заметим, всегда побеждает «империя», но в итоге «варвары», как показывает история, всегда входят в «Рим». Затем это «левый марш» в Латинской Америке, внезапный и, следует подчеркнуть, демократический приход к власти там левых сил, что свидетельствует: социалистическая идея жива. Далее – движение антиглобалистов, охватывающее миллионы самых разных людей: пацифистов, студентов, «зеленых», представителей религиозных меньшинств. И наконец, это такое специфическое явление, как спонтанный гражданский протест – полыхание «цветных революций», захват Уолл-стрита, хакерские атаки на сайты банковских и правительственных структур. Причем, отмечаю я, у нынешних вспышек протеста есть очевидное сходство с молодежными революциями конца 1960‑х – начала 1970‑х годов. Тогдашние молодежные бунты тоже казались абсолютно немотивированными, не имели руководящих центров и не предлагали позитивных социальных программ. Они довольствовались возвышенно-романтическими идеологемами вроде «вся власть воображению» или «запрещается запрещать». Это был действительно стихийный протест – против мира, казавшегося несправедливым. Протест, который остался незавершенным. Трансформация мировоззренческих догм только еще началась. Нынешнее «спонтанное сопротивление» вполне можно считать эхом тех давних лет. Его также можно считать третьим поколением революций, начавшихся еще в XVII веке и продолжающихся до наших дней. В свое время Великая французская революция 1789 года сформулировала канон, по которому должен жить человек: «Свобода. Равенство. Братство». И если первое поколение революций отстаивало свободу (человек не может быть вещью, «говорящим орудием», то есть рабом), если второе поколение революций отстаивало лозунги равенства (все люди, независимо от происхождения, имеют одинаковые гражданские и политические права), то третье поколение революций устремлено именно к братству, представляющему собой естественное воплощение справедливости на земле. Потому что без братства людей, без ясных представлений о том, что мера всего есть человек, невозможны ни настоящее равенство, ни подлинная свобода.

Или можно предложить другую метафору.

Зарницы социализма – это восстание будущего против несправедливого настоящего, оно представляет собой то, что грядет. Исламский джихад – это восстание прошлого против того же несправедливого настоящего, оно представляет собой то, что ушло. Спонтанное сопротивление, вспыхивающее то здесь, то там, – это восстание настоящего против самого себя, оно сокрушает то, чего не должно быть.

Огнем одеты все три цвета времени.

А мир, против которого восстает само время, не устоит…

В таком духе я наворачиваю примерно пятнадцать страниц. Конечно, получается публицистика, хуже того – местами откровенно сползающая в популизм. Однако меня это не слишком волнует. От меня ведь и требуется популизм, лишь приправленный для солидности культурософской терминологической трескотней, – пережевывание банальностей, имитирующее интеллектуальную глубину. Ни к чему другому я в данном случае не стремлюсь.

Помогает мне в написании Вольдемар. Время от времени я поворачиваюсь к нему и зачитываю вслух очередной сюжетный пассаж. Вольдемар слушает меня очень внимательно, и если вдруг начинает подергивать ухом, словно от назойливых мух, значит в ритмическом построении фразы что-то не то.

Тогда я притормаживаю и переписываю абзац. Вкусу Вольдемара, мне кажется, следует доверять.

Иногда у нас происходит небольшая дискуссия.

Я спрашиваю, например:

– Вы, Вольдемар, вероятно, считаете, что в выводах моего «социалистического эссе» есть некоторые преувеличения? Ну хотя бы в той части, где я говорю, что мир перед грядущими потрясениями не устоит? Уверяю вас – это не так. Я не преувеличиваю, скорее преуменьшаю. Подумайте сами, и вы, я надеюсь, согласитесь со мной…

Вольдемар в ответ дико зевает, опускает башку на лапы и закрывает глаза.

У него возражений нет.

Ну, на «нет» и суда тоже нет.

Начинаю я статью в пять утра, заканчиваю в пять вечера и сразу же валюсь на тахту. Сил у меня никаких – крутится под веками текст, выхватывающий то один абзац, то другой. Мне надо поспать хотя бы пять-шесть часов.

Вот тут и настигает меня финальный толчок.

Мир вздрагивает и через секунду становится совершенно иным.

Около восьми вечера неожиданно раздается телефонный звонок, и его прерывистый, астматический, как у чайника, свист выдирает меня из спасительного забытья.