Мне всегда казались бессмысленными предисловия к книгам. Если автору есть что сказать, он может сделать это непосредственно в тексте – для того, собственно, книги и пишутся. Никто не держит автора за руку. Никто не запрещает ему излагать любым языком все, что он хочет. Автор же, предваряющий текст судорожным размахиванием рук: пояснениями, дополнениями, жеманными извинениями, восклицаниями, уподобляется зазывале, который, стоя у дверей магазина, пытается всучить рекламный проспект торопящимся и раздраженным прохожим.

Выглядит это, по-моему, глупо. Эффект возникает обратный. Если тебе что-то упорно навязывают, невольно начинаешь относиться к этому с недоверием.

Особый случай, когда предисловие пишет специалист: критик, литературовед, культуролог, старающийся проследить генезис данного художественного явления, стремящийся поместить его в определенный культурософский контекст – выстроить таким образом концептуальное древо. Это еще имеет некий, хотя бы формальный, смысл. Должен, однако, заметить, что значимость книги от этого редко когда возрастает. При нынешней изощренности профессиональных концептуалистов, занимающихся, по-моему, не столько выяснением истины, сколько «играми в бисер», встроить в красивый культурософский пейзаж можно практически любое произведение. Это тоже своего рода реклама, интеллектуальный маркетинг, призванный придать явлению рыночную привлекательность, попытка убедить покупателя в том, что за небольшие деньги он получает редкий и ценный товар.

У меня совершенно другая задача. Я не намерен никого ни в чем убеждать. Я не намерен делать свой текст более значительным, чем он на самом деле является, и, разумеется, я не рассматриваю его как истину в последней инстанции. Читатель, если данная рукопись будет опубликована или, что более вероятно, выложена в интернет, волен решать сам – верить ему или не верить. А если все-таки верить, то до какой степени. И уж тем более я не склонен никого призывать к каким-либо действиям. «Пасти народы» – это задача политиков или пророков. Я не отношусь ни к тем, ни к другим. Мне, если честно, самому не очень понятно, какие именно действия здесь можно было бы предпринять. И это вовсе не интеллектуальное высокомерие, не желание с отстраненным видом сказать: я вас предупредил, далее – как хотите, не стремление оправдать лично себя непроходимой глупостью всех – нет, я действительно не вижу в данной ситуации реального выхода, то есть он существует, разумеется, существует, но при этом настолько очевидный, простой, бросающийся в глаза, что вряд ли ему кто-то последует, за исключением, может быть, ничтожного меньшинства. Менее всего мы склонны полагаться на очевидное и менее всего готовы к жертвам, даже ради самих себя.

Я не знаю, как классифицировать эту свою работу. Это, разумеется, не монография и не статья – здесь слишком много чисто беллетристического материала. С другой стороны, это и не роман – для романа данному тексту не хватает внутренней проработки сюжета. Это даже не эссеистика в духе Монтеня – эссеистика все же предполагает, что каждый отдельный ее фрагмент выражает собой некую мысль. Ничего подобного в моем тексте нет. Это просто заметки, наброски, отдельные эпизоды, примечания к ним, биографические ретроспекции, всплывавшие как бы сами собой. Одно время я хотел придать им некую сюжетную цельность – получалось и в самом деле нечто вроде романа. Однако чем более я этот материал беллетризовал, чем тщательнее отшлифовывал и чем скрупулезней прописывал каждый повествовательный блок, тем менее достоверным, менее убедительным он становился. Все-таки роман – это то, чего не было. А я пытался отобразить то, что было и есть. В конце концов я эти попытки оставил. Пусть все будет именно так, как я это в то время воспринимал. Читатель разберется, если захочет. И разве вся наша жизнь не есть такие же точно заметки, наброски, черновики, отрывочные фрагменты, примечания на полях – словом, тот трепещущий хаос, который никогда не превратится в полноценный роман? Тем более что в моем тексте есть явный привкус конспирологии. В итоге я все же пришел к тому, чего старался всеми силами избегать. И возможно, при других обстоятельствах я бы ни за что не рискнул опубликовать данный материал, я бы даже, скорее всего, не рискнул его написать, но в конце года внезапно происходит пара событий, от которых внутри у меня будто загорается темный огонь. По масштабам они абсолютно несопоставимы – и вместе с тем вполне очевидно связаны между собой. Правда, этой связи кроме меня не видит никто, и потому огонь, воспламенивший мне мозг и сердце, жжет все сильней.

Итак, в декабре вспыхивают грандиозные митинги протеста в Москве. Для властей это гром среди ясного неба, хотя чего-то такого, на мой взгляд, следовало ожидать. Помню, как еще ранее, месяца три назад, лично меня покоробила объявленная рокировка тогдашнего президента с тогдашним премьер-министром. Нам всем как бы откровенно сказали: демократия демократией, свобода свободой, но знаете – тут обойдемся без вас. Можете не суетиться, не дергаться, не напрягаться, мы все сами решим. Помнится, я в те дни ходил как оплеванный: баре между собою договорились, а холопов презренных, то есть нас всех, спрашивать ни к чему. И кстати, подобные ощущения испытывал не только я. Еремей, уж на что пламенный патриот, а и тот бурчал: клоуны, их бы в цирк… Недовольство этими играми чувствовалось очень отчетливо. Однако по-настоящему грохочет именно в декабре. В самом начале месяца проходят очередные выборы в Государственную Думу России, побеждает на них «партия власти», что, впрочем, можно было заранее предсказать, но данное электоральное действо сопровождается таким количеством нарушений, таким жульничеством с протоколами и бюллетенями, очевидным для всех, что вызывает спонтанный гражданский протест. Сотрясается от негодования интернет, социальные сети раскаляются до плазменных температур. Начинается агрегация возмущения: толпы людей выходят на улицы, чтобы сказать: мы – не рабы!.. Такую массу полицейскими дубинками не разогнать. Чувствуется, что власть впала в растерянность. Чувствуется, что ее прошибает мутный цыганский пот. Может быть, это «цветная революция» по сценарию, который был реализован на Украине лет пять назад? Может быть, закипает гроздьями гнева непредсказуемый «московский майдан»?

У меня самого, впрочем, несколько иные соображения. На одном из таких бурных митингов я, оказавшись в это время в Москве, сумел побывать и скажу откровенно, он произвел на меня двойственное впечатление. С одной стороны, прошибло горячее дежавю: точно так же во время путча в августе 1991 года мы стояли неимоверной толпой на площади перед Мариинским дворцом – уже знали, что Горбачев арестован в Форосе, Ельцин блокирован в Белом доме, по-видимому, готовится штурм, в Москву введены танки, Таманская дивизия движется на Петербург, сотрясается небо, вздрагивает земля, прямо в воздухе вспыхивают бледные клочья огня… И вот выбрался на дворцовый балкон Собчак, примчавшийся из столицы (Юра Штымарь, который входил тогда в горсовет, рассказал, что пришлось для этого выломать балконную дверь; не открывалась, наверное, лет пятьдесят), выбрался – поднял руки: «Победа!.. Армия на Петербург не пойдет!..» И тысячеголосым эхом: ура-а-а!.. Чувство такое, что все люди – братья, окатило до крупных слез дрожью внезапной и безграничной любви: завтра – да что там завтра, уже сегодня – возникнет новый сияющий мир!.. А на Болотной площади в декабре – то да не то. Выпорхнула гламурная телеведущая, защебетала что-то про демократию. Вылез бодренький мальчик-поэт, начал вещать сытым голосом, что время не за них, а за нас… Как это назвали потом – «революция норковых шуб»…

Возвращаясь на другой день «Сапсаном» в Санкт-Петербург, я думаю, что две революции на одну жизнь все-таки многовато. Нам, только-только начавшим нормально дышать, было бы достаточно и одной: перестройки, нелепого путча, последующих сумбурных реформ. Хотя в начале прошлого века революций было именно две: сперва 1905 год, наскоро собранная репетиция, затем – 1917, полный аншлаг… Причем Болотная площадь – это скорее первая, чем вторая: гражданское возмущение налицо, но как-то не видно лидеров, способных оформить его во внятный социальный протест. Правда, есть шанс, что они скоро появятся. Времена революций – это времена мгновенных политических восхождений. Вожди стремительно возникают из ниоткуда и так же стремительно проваливаются потом в никуда. Превращаются в прах, питающий ослепительные фантомы побед…

А еще, глядя на однообразную снежную ширь, проворачивающуюся за окном, я думаю, что люди, находящиеся сейчас у власти в России, просто так, ради красивых демократических глаз, эту власть, разумеется, не отдадут. Они же не идиоты, угрозу чувствуют, смежив веки, во сне и, вероятно, отчетливо понимают, что в условиях авторитарного государства, в ситуации опаздывающих реформ любое движение к демократии смертельно опасно. Нам об этом еще Евгений Францевич говорил. Вот Николай II собрал Думу в 1906 году, и эта Дума немедленно, всей яростью, обрушилась на правительство. Самого государя-императора критиковать было запрещено, но от министров, назначенных им, только перья летели. Авторитет власти сразу же покатился вниз. И чем кончилось? Николая II расстреляли в Екатеринбурге. Вот Горбачев собрал Съезд народных депутатов СССР, и Съезд точно так же всей яростью обрушился на правительство. Сначала министров потрошили, как кур, затем полетели камни в КПСС, и наконец дошла очередь до самого Горбачева. Где он, кто он теперь?.. А Долгий парламент в Англии, который собрал Карл I? Чем он закончился? Королю отрубили голову. А Генеральные штаты во Франции? Людовик XVI тоже лег под топор. И потому можно быть абсолютно уверенным, что никаких «честных выборов» мы не дождемся. Не надо иллюзий. Власть будет стоять до конца. А чтобы выстоять, чтобы удержаться на головокружительной высоте, ей, разумеется, потребуется чрезвычайно мощный ресурс, демоническое, неземное могущество, способное погрузить всю страну в социальную летаргию, могущее заворожить ее до сомнамбулических снов.

Вот о чем я думаю, глядя на пейзаж за окном. И против воли в сознании у меня всплывают гигантские жилистые лопухи, багровый свет, заливающий улицы провинциального городка, мертвый Старковский – как его описала Юлия, знак жизни и смерти, пылающий на дверях заброшенной синагоги.

И это уже не примитивные конспирологические эффекты, не фантазии, в коих захлебывается мой воспаленный воображением мозг.

Это даже не эвентуальный концепт.

Это – реальность, в которой нам всем отныне придется существовать.

А другое событие, всколыхнувшее во мне темный огонь, заключается в том, что буквально через несколько дней после возвращения из Москвы я встречаю Ирэну. То есть не столько я встречаю ее, сколько она, будто пробудившийся рок, неумолимо настигает меня. Для Ирэны, впрочем, это вообще характерно. Она всегда обрушивается на человека как тропический шторм. Ее действия невозможно предугадать. Она сама толком не знает, что сделает через полчаса. Рефлективность ее близка к нулю, зато спонтанность эмоций не вмещается ни в какую психометрическую шкалу. В общем, это обычная петербургская оттепель – пакостный дождь, безнадежность, темный блеск луж, отражающих потустороннюю пустоту, я возвращаюсь домой из Публичной библиотеки и, когда спускаюсь в подземный переход под Садовой, вдруг трепетом захолонувшего сердца чувствую, что Ирэна идет рядом со мной. Непонятно, откуда она взялась. Только что не было, и вот – выделилась из кишения равнодушной толпы. Я даже спотыкаюсь на ровном месте, а Ирэна внятно, негромко, как будто бы не мне, говорит:

– Не оборачивайся, не разговаривай, поверни направо, теперь налево, остановись…

Мы оказываемся в нише за газетным киоском. Я – спиной к потоку людей, Ирэна – почти полностью загорожена мной. Я ее с трудом узнаю: коротко остриженная шатенка, с темными стрельчатыми бровями, с ореховой накипью губ, у нее новый плащ с пуговичными отворотами, вспененный красный шарф – совсем другой человек. Только женщина способна на такой радикальный метаморфоз. И если бы не ворохнувшийся трепет в сердце, действительно – прошел бы и не узнал. У меня начинает шуршать кровь в висках. Я прислушиваюсь к себе, но опасности вроде бы не ощущаю. Ирэна понимает, о чем я думаю, и, усмехнувшись, чуть щерится, показывая, что у нее сейчас – зубы, а не клыки.

– Не беспокойся, тебе ничего не грозит. Мне не нужна ни твоя душа, ни ты сам, – говорит она. – Вообще странное у вас представление о той стороне. Будто мы, точно оборотни, рыщем по миру, выискивая людей, погрязших в грехах. Глупости это все. Людей, погрязших в грехах, не надо разыскивать. Они – вокруг нас…

– Тогда зачем ты пришла?

– А ты мне не рад?

Я ничего не могу с собой сделать. Ирэна по-прежнему неудержимо притягивает меня. Я знаю, что это не любовь, а наркотический морок: в земных пределах не бывает такой любви. И все же обволакивает меня, как и раньше, волхвовской сладкий яд.

Ирэна поощрительно улыбается.

Власть есть власть, и она кружит головы всем – по обе стороны бытия.

Неважно – это власть силы или любви.

– Я только хотела тебя предостеречь, – говорит Ирэна. – Все-таки ты мне помог, я тебе в какой-то мере – должна… Вдруг у тебя возникнет желание «спасти мир». Знаешь – «взять в руки меч», «остановить всемирное зло». В общем – «кто, если не я»?

– Этого могут захотеть другие. Например, те, с кем ты сотрудничаешь сейчас.

Стреляю я наугад. Но, видимо, попадаю в цель, поскольку Ирэна чуть вздрагивает, а веки ее как бы стягиваются кольцами вокруг глаз.

– Не захотят, – говорит она.

– А если все-таки захотят?

– Что ж, тем хуже для них…

Лицо ее на мгновение застывает, а потом начинает плавиться, как воск на огне: проступают в нем острые скулы, дуги надбровий, стыки мелких костей.

Смотрит сквозь эфемерную человеческую оболочку огненноглазый суккуб.

– Не надо, – нервно говорю я.

Мне это неприятно.

Ирэна встряхивает головой и вновь становится строгой офисной дамой, ничем не выделяющейся в толпе.

– Хочешь что-нибудь мне сказать?

Я молчу.

Что можно сказать существу, вышедшему из мглы? Разве что – вбить в сердце кол.

Однако это не для меня.

– Ладно, – после паузы говорит Ирэна. – Ты – как хочешь. Мое дело – предупредить… Теперь – иди. Только не оборачивайся, не надо – это плохая примета… Что ты там улыбаешься? Приметы – это опыт веков…

Я машинально движусь к ступеням, ведущим наверх. Между двумя потоками людей из метро образуется пустота. Примерно на трети подъема я все-таки не выдерживаю и оборачиваюсь: Ирэна уже исчезла – стоит в закутке парень, прижимающий к уху сотовый телефон.

Вот как это все происходит.

Я иду под мелким дождем, вокруг меня – мокрая зимняя чернота. Дрожат и расплываются фонари. Улицы мгновенно пустеют – лишь россыпи разноцветных окон свидетельствуют, что в городе еще теплится жизнь.

Я не представляю, что будет дальше. Может быть, низвергнется с неба молния и испепелит меня бесшумным огнем. Кстати, недавно, как сообщила пресса, в Петербурге во время грозы убило молнией двух человек. А может быть, я самым банальным образом попаду под машину: вынырнет призрак, тяжелый, одетый в пучеглазый металл, взрыкнет мотором, сокрушит мягкую плоть. Ведь это так просто: вжик – и меня больше нет. А может быть, не будет вообще ничего. Я по-прежнему год за годом буду одолевать скорбный житейский круговорот. В самом деле – кому и зачем я нужен? Предназначение, если оно у меня было, исполнено до конца, кого интересует теперь отработанный материал? Если не лезть на рожон, если трудолюбиво, как советовал один мудрый француз, возделывать свой личный сад, то жить можно спокойно и, вероятно, даже без особых проблем.

Такая версия кажется мне наиболее подходящей.

Прикинуться хомяком.

Не выходить за пределы безопасной теплой норы.

Зачем мне спасать мир?

Я все-таки не законченный идиот.

И все же встреча с Ирэной что-то меняет. Может быть, огненный взгляд суккуба как раз и пробуждает меня.

Хомяком я быть не хочу.

Жжет сердце темный огонь.

И, поднимаясь к себе на второй этаж, открывая входную дверь и стряхивая воду с плаща, я уже знаю, как мне следует поступить.

В средневековой Японии был любопытный обычай. Чиновник писал императору, сообщая о неких важных вещах, и после этого делал себе харакири.

В знак высшей подлинности.

Перед смертью человек не солжет.

Я, конечно, не собираюсь совершать ритуальное самоубийство. Критерий подлинности имеет в европейской культуре совершенно иной контекст. Однако мне вдруг становится безразличным, что будет со мной. Есть вещи важнее жизни – и жизнь, возможно, как раз и дается, чтобы это понять.

Неважно – поверят мне или нет.

Неважно – это пугающая реальность или конспирологический бред.

Просто об этом следует рассказать.

А дальше пусть ношу несет – кому это по силам.

Добавить мне больше нечего.

Мое слово произнесено.

В общем, как сказал автор более известный, чем я: вот вам книга, и вот вам предисловие к ней.